Жора, не обижай меня. Я этого не стою.
   Она снова склонилась над вязаньем.
 
   Она не вылезала из кресла до глубокого вечера. Белая ажурная кофточка была уже почти готова, когда Георгий Маркович всунул голову в дверь и пробормотал, дожевывая на ходу бутерброд с холодным мясом: «Я на встречу с испанским послом, там потом в посольстве будет концерт, танцуют Мария Виторес и Иоанн, я останусь, буду поздно, не волнуйся». Она дождалась, когда за углом отзвучит ворчанье его машины. Подошла к компьютеру. Набрала свой адрес и пароль. Все, кто ей писал, были очень осторожны. Александрина тоже должна быть осторожной. Она не глупа. Она сохранит инкогнито и стиль.
   Ариадна Филипповна открыла свой почтовый ящик в Интернете, открыла адресованное ей письмо. «My dearest Ada!» — прочитала она английское обращение — и улыбнулась. О, у них с Александриной свой, мелкий, куриный женский бизнес; свои маленькие тайны. У каждой женщины должна быть своя маленькая тайна, говорила ей ее покойная мать. Английские буквы рябили в глазах. Яхта. Если бы Георгий знал, что две бабы, старая и молодая, зашифровали под невинным словечком «яхта»! Да Георгию это и не положено знать. Так же, как многое другое.
   Она выдернула из серебряного портсигара длинную дамскую дорогую сигарету, закурила. Плюнула, бросила в пепельницу. Пошарила в ящике стола. Вытащила початую пачку «Беломора». Всунула папиросу в зубы. Жадно затянулась. Выпустила дым из ноздрей. Набрала на клавиатуре адрес Александрины. Пальцы быстро забегали, застучали по клавишам, будто бы продолжали вязать изделие.
* * *
   — Я урод! Урод! Урод! Ты же ничего не понимаешь!
   Дарья сидела на корточках перед ящиком. В ящике лежало оружие. Винтовки, автоматы. В другом ящике, стоявшем за спиной Дарьи, лежали базуки. Дарья протягивала руки, брала винтовку, ощупывала ее. Она видела оружие пальцами.
   Что ты так кричишь, — сказала она спокойно. — Зачем так орать. Ну, урод. Просто у тебя такая судьба. Ты должен быть таким.
   Чек сгорбился над ящиком с оружием. Хотел, в ярости, вцепиться в черные волосы Дарьи, сидящей на полу около смертоносных ящиков. Не смог. Ему стало жалко ее.
   Они сказали… они сказали, что я конченый! Что мне — дорога на свалку!
   Кто?
   Зубр, Люкс… я их! Я — их — убью! Сегодня…
   Ты их не убьешь никогда. — Дарья выгнула шею и обернула к Чеку незрячие глаза. — Они твои друзья. Твои соратники. Ты с ними вместе будешь драться. Так нельзя говорить о друзьях, даже если они тебя обидели. И потом, Люкс вообще жестокий. Я слышала, как он разговаривал с Пауком. Это был не разговор. Люкс просто бил Паука словами. Давал ему словами пощечины. А тебе… — Она встала с полу, гибко разогнулась, и он снова, как всегда, поразился ивовой, юной гибкости ее стана. — Тебе они просто завидуют.
   Завидуют?! Что ты мелешь!
   Ничего я не мелю. Ты очень сильный. Ты такой сильный… как Хайдер.
   Как Хайдер?! Сказанула! Еще чего сбрехни…
   Я не собака, и я не брешу. — Она коснулась рукой его щеки, осторожно нащупав его лицо в воздухе. — Если бы ты захотел, ты мог бы стать вождем. Я чувствую это.
   Чек внезапно опал, утих, как сдутый мяч, медленно осел на пол, к ногам Дарьи. Обнял ее ноги, прижал лицо к ее животу.
   Дашка… Дашка… — Под ее зрячими пальцами текла теплая влага его слез. — Дашка, ты ж мне просто как маманька… Дашка, ты не просто моя девушка… У меня никогда не было маманьки… Не было никогда… Меня никто никогда не ласкал… доброго слова не сказал… только все бьют и шпыняют, как… как эти… Люкс и Зубрила… А я же человек… Человек! Человек! — вдруг страшно, на всю комнату крикнул он.
   Медленно поднял глаза. Обвел взглядом обшарпанные стены. Ящики с оружием. Комната была пуста, и только оружие лежало в ней, сваленное в ящиках, и только они одни, плачущий парень и слепая девушка, были тут.
   Когда назначено?..
   Он не сказал: выступление, восстание, начало, бой, бунт. Она и так поняла.
   Хайдер говорит — завтра. Завтра воскресенье. В Манеже международный подиум высокой моды. И футбольный матч транслируют из Аргентины. Наши играют с аргентинцами. Если выиграют — выступаем празднично. Если проиграют — выступаем отчаянно.
   Дура. Отчаянно в любом случае, — сплюнул на пол Чек, продолжая одной рукой обнимать ноги Дарьи, другой утирая эти поганые стыдные слезы с исковерканного лица. — Без отчаяния в нашем деле ты хрен что сделаешь. Успех, девушка, это дело безумцев. Хочешь, я завтра раскрашу тебе лицо синей, белой и красной краской?
   Как индейцу, что ли?..
   И опять дура, — Чек плюнул на пол уже в сердцах, злобно. Утер рот рукой. — Это цвета флага нашей святой России.
 
   Оружие есть. Люди есть. Энергия боя есть.
   Все есть.
   Есть даже он — Вождь.
   Если его, Вождя, не было бы, его бы следовало выдумать.
   А есть ли он на самом деле? Может быть, он всего лишь фантом, призрак? Фигурка анимации? Они все хотят поклоняться — и поклоняются ему. С таким же успехом они бы поклонялись уродцу Чеку, если бы Чек обладал его властностью и умом.
   А ты правда умный, Ингвар Хайдер? А может, ты просто второгодник Гошка Хатов, коленки в крови, костяшки пальцев сбиты в драке, в кармане — кастет, по поведению — «два»?
   Сегодня, в воскресное утро, он вымылся чисто-начисто в душе. Он волновался, да, но нельзя сказать, чтобы — слишком. Для храбрости он выпил, один, без отца — отец еще спал на своем старом топчане — полстакана водки, закусил соленым огурцом. Русская классика. Водка и огурец. Когда он станет владыкой своей страны, он велит всем есть только русскую еду, ездить только на русских машинах, читать только русские книги. Нация спасется, если сохранит себя.
   Так, собраться. Собраться не спеша, тщательно, хладнокровно, и все продумать. Команды отданы. Приказы розданы. Все и каждый знают, что им делать. Невидимые вожжи в его руках. Можно трогать. А со стороны должно быть впечатление, что все произошло стихийно. Выигрыш или проигрыш нашей сборной там, в Аргентине — всего лишь толчок. Бунт — это огонь. Деревянный крест поджигается огнем, и полыхает так, что издалека, через океан, видно.
   Он вздрогнул. Телефон! Он выхватил из кармана трубку, прижал к уху.
   Да! Хайдер!
   Тот, кто ему позвонил, молчал. Или не мог прорваться сквозь помехи?
   Хайдер слушает! Говорите!
   Тишина. Мертвая тишина в трубке.
   Баскаков, это ты?! Васильчиков?!
   Тишина.
   Его обдало холодным потом. «Возьмут, — подумалось ему, — выследили… разгадали». На душе у него сделалось черно, будто бы его уже взяли. Он хотел нажать кнопку отбоя — и тут в трубке, будто с того света, послышалось тихое, насмешливое:
   Это ты, мой герой?..
   Я! Я!
   Он заорал это так, как кричал, протягивая вытянутую руку вверх, перед строем своих солдат: «Хайль! Слава!»
   А это я.
   Да! Я слушаю тебя!
   Я тоже слушаю тебя. Мне нравится твой голос.
   Ты приехала?!
   Я прилетела вчера.
   Почему ты не позвонила вчера?!
   «Я веду себя как кретин. Как псих, — подумал он зло, яростно. — Она подумает, что я действительно больной. Врач! Белый халат! Она все врет, она не врач! Она подослана ко мне спецслужбами, это как пить дать!»
   Потому что у тебя сегодня праздник.
   Какой?!
   Он спросил это — и чуть не провалился под землю от собственной глупости.
   Оставь мне на память хоть один хрустальный бокал после твоего праздника. После твоей Хрустальной ночи. Я хочу выпить с тобой. За победу. Надеюсь, ты меня не зарежешь длинным ножом? Даже если я еврейка, дагестанка, египтянка или ассирийка?
 
   Подиум высокой моды.
   Его в Москве разрекламировали будь здоров. О нем трещали газеты, телевидение и радио. О нем выдали целый сайт в Интернете.
   Кого волновал подиум высокой моды? Девчонок, мечтающих стать звездами? Зрителей-зевак? Досужих папарацци?
   Время, ты вышагиваешь по подиуму высокой моды, и на твои длинные ноги пялятся люди, живущие под куполом твоих сумасшедших рук.
   Февральский день в Москве был солнечным и жарким, просто весенним — по Тверской текли ручьи, на Манежной площади стояли лужи, снегоуборочные машины с утра трудились вовсю. К Манежу подъезжали то и дело дорогие иномарки, подвозили выступающих, топ-моделей, манекенщиц, знаменитых и незнаменитых кутюрье. Старухи в Александровском саду кормили голубей. Краснокирпичный Музей революции гляделся старым средневековым замком. В пронизанном солнцем воздухе висел, то сгущаясь, то рассеиваясь, как призрачный дым, гул огромного города. На площадях — на Манежной, Красной, Арбатской, Старой, — на улицах и перекрестках были установлены большие, для уличной толпы, телеэкраны, чтобы публика могла наблюдать матч «Россия — Аргентина» прямо на свежем воздухе.
   Ничто грозы не предвещало.
   Только этот дурацкий пьянчужка, этот городской идиотик, сумасшедший, пышно именующий себя ни больше ни меньше — Нострадамусом, — совсем с ума спятил мужик! — все шатался по Красной площали, по Тверской, по Пушкинской, по Никитскому бульвару — и орал: «Нынче будет великая резня! Большое убийство сегодня случится! Ужас и погром ждет сегодня всех! Берегитесь! Молитесь! Спасайтесь! Смерть! Смерть!..» Прохожие шарахались. Милиционеры свистели пьянице вслед. Мальчишки крутили пальцами у виска, вопили: «Придурок!.. Придурок!..»
   И никто не знал, что придурок выкрикивает настоящую правду.
   Ничего, кроме правды.
   И все закрутилось, как в плохом кино. Сборная России проигрывала. Толпы сбивались в плотные кучи. Все больше появлялось в возбужденной толпе лысых, бритых, гололобых парней, страшно кричащих: «Россия или смерть! Россия или смерть!» У многих из них лица были размалеваны белой и синей краской. У кого-то поперек лица шла дикая красная полоса, будто все лицо уже было в крови. Когда загудела последняя сирена матча и уже было ясно, что это — проигрыш, в уличный экран полетела первая пустая бутылка. Потом — бутылка с горючей смесью. Болельщики дудели в картонные трубы. Ругань висела в воздухе. Крики и вопли сливались в единый крик. Люди бежали с улиц прочь, спасались в домах, в открытых подъездах. Среди толпы все больше появлялось бритых парней в черных куртках. Разгоряченные, они сбрасывали с себя куртки прямо на снег. Оставались в черных рубахах. В черных майках на голое тело. Вечер спустился на город быстро, и толпа, жаждущая разрушать, прибывала. Когда разбили первую иномарку у Манежа, никто уже не помнил.
 
   Смерть богатым! Слава России!..
   Смерть инородцам!
   Слава-а-а-а!..
   Черная толпа. Белые бритые головы. Черные — в крике раззявленные — рты. Поток течет, летит, смывая все, что стоит на пути. Черный сель. Черный вихрь. Черный снег.
   Бей черных!..
   Бей, бей, бей!..
   Переворачивали машины. Били стекла витрин. Камни, вывернутые из мостовой, летели в окна, в двери, в лица. Кому-то выломали руку, и покалеченный дико кричал посреди мостовой, вытаращив глаза.
   И рубиновые звезды Кремля строго глядели на людскую лаву, вырвавшуюся наружу из жерла потухшего вулкана.
   Тьма опускалась на город стремительно, как черный плат. Как кусок черной ткани, которой накрывают клетку с певчей птицей. Как кусок черного крепа, которым затягивают зеркало в доме покойника.
 
   А потом на город опустилась ночь.
 
    ПРОВАЛ
    Будут рушиться крыши. Будут кричать женщины.
    Из старых досок сколотят новое распятие, и к нему прибьют нового Бога.
    Вы слышите меня?! Нет, люди, вы меня слышите?!
    Или вы — совсем — глухи?!
    Зачем ваши уши залеплены воском? Зачем вы закрываете себе глаза и рты ладонями?!
    Зачем вы живете… зачем… зачем…
    Вы задавали себе этот вопрос когда-нибудь?!
    Я бегу. Меня не догонят.
    Меня не догонят! Меня не догонят!
    Меня не догонят — уже которое столетие…
 
    Это столетие будет гораздо страшнее того, что прошло,
    Будут птенцы бить стекло и дуть в кровавые дудки;
    И Тот, кто выше всех ростом, возьмет в кулаки кайло —
    И будет громить тех, кто не успел убежать по первопутку…
 
    Снег, снег! Снег и ночь. Днем была весна, а ночью опять зима.
    Сегодня звенит хрусталь. Пьют кровь — за вас, Ваша Честь.
    Сегодня поймают мальчика и прибьют его к дереву гвоздями.
    Вы слышите?! Слышите?!
 
    Он горит в ночи. К нему прибили человека, человек кричит, и крест горит в ночи.
    Все повторяется в мире, не правда ли, господа?
    Мать того, кого прибили к горящему кресту, валяется у подножья креста без чувств.
    Кельтский Крест! Кельтский Крест! Ты с нами! Слава!
    Ребята, вы спятили… Ребята, мы все с ума сошли… Не надо… Ну не надо же, а?!
    Тех, кто хныкает, — к стенке! Вождь! Прикажи!..
    Не жалей пацана, пацан-то черный.
    А ты, что ли, белый?!
    Да, я белый! Да, я белый! Я белее снега! Я белее метели! Я белый как молоко!
    Заткни хайло.
    Не заткну! Лучше я спою гимн!
    Лучше прикончи ту, что валяется под Крестом. Она уже все равно не жилица.
 
   Черные тучи летели по небу. Красные звезды впечатывались во мрак, прожигая его до дыр. Во дворах на Тверской, за каменными свечами домов, полыхал огонь. Доносились истошные крики. Толпа валила вглубь города, в старые дворы, и крик усиливался, рвал черное сукно ночи. Бритый мордастый скинхед вливал в себя из горла бутылки водку, запрокинув голову, подставив широко раскрытый рот под ледяную струю.
   Звон битого стекла. Треск срываемых дверей. Грохот переворачиваемых машин. Вы счастливы, что вы увидели, как человек убивает человека? Это совсем не страшно. Это скучно и обыденно. Это всего лишь работа. Врете, падлы! Это священнодействие. Это сакральный акт. Тот, кто убил, омывается не кровью убитого — кровью богов.
   А иди ты в задницу со своими священными богами, сука! У тебя пивка с собой нет?!
   Есть. На. Держи. Холодненькое. С морозца. За пазухой не согрелось. У меня, кореш, ледяное сердце-то.
 
   Баскаков высунулся из машины. Хайдер подбежал к его машине, распахнул дверцу.
   Как?!
   Не спрашивай. Это обвал.
   Это начало, Хайдер!
   Ты еще веришь в начала и концы, Ростислав?! — Он упал рядом с ним на сиденье. — Гони!
   Куда?
   К ним. К ним, говорю! — Баскаков смотрел ощерясь, как пойманный в капкан зверь. — К ним, к нашим! На Тверскую!
   Шум шин напоминал шорох полоза. Баскаков гнал от Бункера до Тверской что есть сил. Им чудом удавалось миновать милицейские посты — Баскаков, хулиган, прицепил к своей потрепанной тачке правительственный номер.
   Ты не думаешь, Ростислав, что это все цирк бесплатный?
   Что?! — Затылок Баскакова, сидевшего за рулем, побагровел. — Я — от тебя — такое слышу?! Ты, часом, не травки обкурился, майн Фюрер? С бесплатного цирка, запомни, всегда начинаются мировые потрясения! И мы…
   Мы-мы-мы, — пробормотал Хайдер, закурил, выдыхал дым через опущенное боковое стекло. — Мы, всегда мы, вечно мы. Двадцатый век был веком коллектива. Веком толпы. Мы играем на дудке, называемой — «Мы». Мы выезжаем на инстинктах толпы. Прошедший век вскормила баба-богиня, чудовищная Фрикка с двадцатью грудями. Или многогрудая Артемис. Толпами умирали; толпами воскресали; миллионы сгнивали заживо и миллионы рождались. Ты-то, Ростислав, хоть отдаешь себе отчет в том, что нас — по сравнению с этими миллионными толпами — горстка? По крайней мере — здесь и сейчас.
   Баскаков обернул к нему злое, ощерившееся лицо.
   Да, здесь и сейчас! Да! Здесь! И сейчас! — Угол его рта дергался. Слева от дороги послышался свист пули. Потом — крик. Потом — звон разбитого стекла. — И хорошо! И правильно! Настанет день, когда мы поведем твои любимые миллионы…
   Ты такой оптимист?
   Впереди, на дороге, показались люди. Черная, мятущаяся толпа. В ночи казалось — сумасшедшая, заблудившаяся демонстрация, или, может, тайные ночные похороны вождя. Шум за машинным стеклом усилился. От черного сгустка толпы отделялись фигуры, бежали прочь, закрывая руками головы. Слышались крики: «Милиция!.. Где милиция?!..» Хайдер выпустил струю белесого дыма в окно.
   Я здоровый исторический пессимист, — сказал он тихо. — Я тебе это говорю не просто так. Это я должен был сказать тебе, Рост, Хрустальной ночью. Которую мы, мы-мы-мы, так тщательно готовили. Именно сегодня. Именно сейчас.
   Баскаков, вцепившись в руль, обернулся к нему. Его зубы и белки его сощуренных глаз хищно блеснули.
   Ты хочешь сказать, что ты снимаешь с себя полномочия Вождя?!
   Я хочу сказать, что все, что делает на земле человек, порастает серебряной травой времени. Лунной травой, Рост. Наркотической травкой.
   Ты стал баловаться? — Баскаков брезгливо дернул губой. Повернул машину влево. Прижал к бордюру. — Дальше ехать нельзя. Мы и так продвигаемся по городу нелегально. Хочешь глянуть на свою многофигурную композицию? Все не по-моему. Я бы все сделал не так. Ты не слушаешь кадрового военного! Вы все, мать вашу, дилетанты! Дилетанты и романтики!
   Вот и я то же тебе говорю. Спасибо, что понял.
   Хайдер распахнул дверцу и выскочил на дорогу. Баскаков крикнул ему в спину:
   Береги себя!
   Хайдер кинул, полуобернувшись:
   Ты тоже.
 
   Баскаков, закусив губу, глядел ему вслед. Эта их дурацкая черная униформа! Эти их черные тупорылые ботинки, на длинной военной шнуровке! Их всех можно отловить только по униформе. Говорил же он им всем, он, Баскаков: форма хороша только для парада. Сражаться надо в военном платье. А оно у солдата вовек одно: гимнастерка, сапоги. Хайдер любит показуху. А сейчас такое время, что воевать надо каждый день, и во всем цивильном, и неважно, кто в чем одет, важно — победил ты или нет. Победа, сладкое слово. Такое же сладкое, как свобода. На самом деле в мире нет ничего, кроме поражения и решетки, за которой все сидят.
   Решетка религии.
   Решетка любви.
   Решетка морали.
   Решетка обмана.
   Решетка власти.
   Всякая власть — это решетка. Без кристаллической решетки развалится минерал. Без арматуры рухнет мост. Хайдер слабак. Он романтик. Он не умеет построить решетку. Всегда надо начинать с решетки. Решетка — это скелет. Человека без скелета нет. Без скелета это — амеба.
 
   Хайдер бежал, проталкиваясь сквозь толпу, туда, где между домов, над крышами, вился дым, больше всего толпилось народу и громче всех кричали. Тысяча мыслей проносилась в его голове, и он тут же их забывал. Ему казалось: у него голова пусткая, как котел. Это он сам подбивал своих скинхедов — режьте, бейте, убивайте! Сегодня ваш час! И что? Час настал, а отчего он сам — как мертвый? Как манекен. Ни волнения. Ни ужаса. Ни воли, сжатой в кулак. Будто он смотрит по видику какой-то новый военный триллер, какой-то модный боевик, не американский, а русский, и все катится вокруг него колесом, коловратом, а он стоит, как гвоздь, вбитый в центр коловрата, и все крутится, крутится, крутится вокруг него, а его самого никто не замечает.
   Он сказал себе: тебя схватят, Хайдер. Тебя могут схватить в любую минуту, помни это. Тебя схватят и будут допрашивать, может быть, пытать, может быть, расстреляют. Однако ты играешь в борца за освобождение родины. От кого?!
   Внезапно вся зимняя ночь, Тверская, кремлевские густо-красные башни вдали, черная муравьиная толпа высветились перед ним ярче молнии, будто бы все озарилось вспышкой магния. Отец рассказывал ему про вспышку магния в старинном фотоателье. В призрачном ярком, слепящем свете ему внезапно предстали все их бритоголовые сборища, все героические потуги, все свастики на рукавах, все Кельтские Кресты, вытатуированные на лбах и запястьях, все вскинутые руки и вопли: «Ха-а-айль!», все усилия по добыче и по хранению оружия, и волосы на миг встали у него на голове дыбом: зачем я ввязался во все это? Зачем я стал во главе стихии, водопада, лавины?! Лавина должна падать сама, без посторонней помощи. Падать и разрушать, и погребать под собой жертвы, а потом умирать в наступившей мертвой тишине. И никто не должен вставать впереди лавины и вести ее за собой, как быка на веревке. Он внезапно, в озарении, понял: общество — это тоже природа, и человек, как бы он ни старался дирижировать обществом себе подобных, никогда не сможет управлять единым природным оркестром. Все равно все играют враскосец. Кто в лес, кто по дрова. Вот только умирают все, к сожалению, одинаково. Отыграв каждый — свою, сужденную, партию.
 
   Он проталкивался сквозь стихию. Он, сцепив зубы, уворачивался от ударов. Он сам дал кому-то в зубы. Было уже за полночь, а Тверская гудела и кишела народом, как в Новый год. Эти его пацанята уже, как тараканы, расползлись по квартирам, по адресам инородцев, что загодя собрали. Холодный пот потек у него по спине, между лопаток. Им не всем удастся спастись! Он делал их героями — а сделал жертвами!
   Он представил себе: в мирно спящей армянской, грузинской, еврейской семье заполночь раздается трезвон, хозяин, сонный, открывает дверь, а на пороге — бритые мальчишки в черном, и в руках — пистолеты, ножи… Волна пота снова захлестнула его. Хайдер! Не ври себе! Ты испугался! Ты наложил в штаны, потому что ты понял: ты — на сегодня — предводитель разбойничьей шайки, а не Священный Ярл! Ты родил Новый Вариант Старой Войны?! Ты ничего не родил! Ты слепо, жалко скопировал!
   «Я скопировал потому, что это все носилось в воздухе», - жалко, оправдательно шепнули губы. Он вытер ладонью бритую голову. Неожиданно пришла простая, как кусок хлеба, мысль: если его задержит милиция, он пустит себе пулю в лоб.
   Он сунул руку в карман. «Магнум» был на месте. Еще посмотрим, кто кого. Он себя — они его — или он их. Еще решим. Самое хорошее решение — экспромт.
   И, совсем уж странно и страшно, из ночной тьмы перед ним выплыло, восстало, будто из белизны зимнего моря, женское лицо. Оно стало огромным, лицо, заполонило собой весь свет. Оно сияло над ним в небе. Ярко-красные косы, убранные в тяжелый пучок. Длинные желтые глаза. Хищно блестящие в улыбке зубы. Женщина, поманившая его собой. Женщина, посулившая ему златые горы того, о чем он грезил всегда: власти.
   Не обманывай себя, Хайдер. Ты сделал все, что происходит здесь и сейчас, потому, что ты хотел власти. Власть — древний микроб. Кто захворал этой лепрой, того она съест изнутри и снаружи. И огромный страшный иероглиф власти будет начертан на твоей довольной и сытой морде, если ты дорвешься до ее вожделенных верхов, если ты возьмешь ее, как берут женщину, и всецело подчинишь себе.
   А дальше что?
   А дальше — молчание.
   Нет, опять врешь. Дальше — молитва.
   Молитва: Господи, сохрани мне мою жизнь. Не дай меня казнить. Помилуй меня за все грехи мои.
 
   Баскаков проводил Хайдера почти ненавидящим взглядом. Вырвал из нагрудного кармана куртки телефон. Судорожно набрал номер.
   Люкс!.. Люкс!.. Люкс, это я, Баскаков. Люкс, у тебя все в порядке?!
   Слабый голос в трубке прохрюкал:
   Все!.. А что тебя беспокоит, Слава?..
   Да ничего! Где собираемся для отступления?
   Где-где?.. В Бункере, конечно!.. Алло!..
   Алло!.. Алло!.. — Баскаков сплюнул, затряс трубкой. — Песий мосол этот мобильник, у, мать его… Алло, Люкс! Ты слышишь меня!.. Нашу группу около Бункера будут ждать машины! Шесть легковушек, два «джипа» и три УАЗика!.. Алло!.. Рвем на северо-восток, понятно?!.. На северо-восток!.. К Котельничу!.. К утру, после пяти утра… алло, понял?!..
   Слава, не ори так, — слабый голос в трубке то вспыхивал, то пропадал, — я все слышу! Я все это уже наизусть выучил!.. Ты один?.. С Хайдером?..
   Хайдер убежал к основной группе!.. И хрен с ним!.. Как твои, Люкс?!..
   Да без потерь пока!.. Кое-кто подранен… Чепуха, царапины…
   До Бункера!..
   До Бункера…
   Баскаков потер бритый лоб шершавой ладонью, на миг прикрыл глаза. Гул толпы впереди затих. Похоже было, что куча мала перемещается с Тверской на Манежную площадь. Он тронул руль. Осторожно снялся с места. На ступенях Центрального телеграфа он увидел девушку в короткой беличьей шубке. Девушка странно вытянула руку. Баскаков не сразу понял, что в ее руке — пистолет. Около ног девушки катался колобком какой-то ребенок. Баскаков подъехал ближе. Это был не ребенок. Это был взрослый человек, только маленького роста; он стоял ниже ее на ступеньках, оттого казался лилипутом. Человечек странно подпрыгнул и подтолкнул девушку под локоть, что-то пронзительно крикнув. Девушка нажала курок. Баскаков услышал противный свист пули над крышей своей машины. На противоположной стороне Тверской, тоже гортанно вскрикнув, на тротуар упал человек. Баскаков подъехал еще ближе, всмотрелся и увидел, что девушка слепая.
 
   Хайдер смотрел на то, на что не надо было смотреть.
   Сладковатый запах горелого мяса выедал ноздри.
   Ведь это же не война, повторял он себе ледяными губами, ведь это же не война.
   Нет, это война, возражал ему холодный насмешливый голос внутри него. Это настоящая война, и, будь добр, созерцай плоды войны, которую ты развязал.
   Нет, я не хочу созерцать! Я не хочу видеть это!
   Но ведь это же не компьютерная игра, мужик. Это все не понарошку. Это все по правде. Это все — твоих рук дело.
   Не моих! Не моих!
   А чьих же? Этих несчастных пацанов? Да им, мужик, носы еще надо вытирать, а они туда же — человека, видишь ли, на кресте жгут!
   Но ведь человек не дичь! И это не аутодафе! Какой век на дворе?!
   А черт его знает какой. Тебе лучше знать… Фюрер.
   Он сказал своему издевателю-двойнику: заткнись. Он смотрел на то, как на кресте, распятый, горит человек. Он слышал рядом с собой голоса: «Богатенький Буратино!.. Сынок знаешь кого?!.. Туда им всем дорога… В Оксфордах не будут учиться… Жрать икру… Эх, горит-то как!..» Кого-то поблизости рвало прямо на снег. Пахло паленым, сожженной шерстью. Ругань висела в ночи, как стон. Его поколение разъярилось, и ярость уже невозможно было остановить.