Он, держа руки на черном широком поясе, сделал шаг к ней. Она не двинулась с места. Раздула ноздри. Обоняла запах начищенной кожи черных сапог.
   Власть? Что ты понимаешь во власти?
   Я понимаю в ней все.
   Сильно сказано. Ты азартный игрок? У тебя много денег?
   У меня много денег. Но в азартные игры я не играю. А сейчас вот поняла, что хочу поиграть.
   Еще шаг к ней. Можно рассмотреть начищенные медные пуговицы на рубашке. Какой на пуговицах рельеф? Ах, ну да, их крест. На заказ пуговички сделаны. В особой, тайной мастерской.
   И как же ты будешь играть, не зная правил игры?
   Правила расскажешь мне ты. Я понятливая.
   Миг — и ее руки у него на шее. Его твердые губы — под ее губами.
   Оторвавшись от него, отшагнув назад, улыбаясь, она сказала:
   Будто с быком целуешься.
   Это хорошо или плохо?
   Он задыхался. У него темнело перед глазами.
   Это отлично. Бык и волк — мои любимые мужчины.
   Вот как. Я догадался. Ты зоофилка.
   Может быть. Я умею говорить со зверями. Владыки должны уметь говорить с подданными, с животными и со жрецами.
   Ты такая умная, что страшно.
   Ты тоже умен. — От поцелуя у нее горели губы. — Но без меня ты не добьешься, чего желаешь.
   А чего я желаю?
   Она усмехнулась снова. Он сжал кулаки.
   Власти.
   Я желаю счастья святой Руси! — крикнул он.
   Она снова сделала шаг к нему. Положила ладонь ему на губы.
   Не ври, — тихо, жестко сказала она, уставив на него огромные, длинные, как брюшки зеленых стрекоз, пугающе светящиеся глаза. — Не ври, я врач. Я психиатр. Я вижу и знаю и чувствую все. Даже больше того, что чувствуешь ты. Ты хочешь власти. Безграничной власти. И в тебе большая сила. И ты к этой власти пойдешь по головам. По трупам. Ты прикрываешься твоей идеей, но ты животное, ты зверь, и ты рожден быть владыкой. И я помогу тебе добиться власти.
   Он оторвал ее руку от своих губ. Тяжело дышал. Смотрел на нее. Его лицо маячило, плыло вблизи от ее лица, как большая, во мраке, широкая золотая лодка.
   Ты? Ты — мне — поможешь? Что ты мелешь?
   Еще раз скажешь «мелешь» — я…
   Он не успел схватить ее за запястье. Она с быстротой бегущей по стволу белки сунула руку ему в карман, выхватила револьвер и сейчас стояла с револьвером в руке, наставляя на него дуло. Она смеялась. «До чего отборные, белоснежные зубы», - зло подумал он.
   Я знаю приемы. Я нападу первым. Ты не успеешь выстрелить.
   Она не шевельнулась. Ее губы смеялись. Ее зубы блестели. Револьвер в руке не дрожал.
   Попробуй!
   Он сделал выпад, но она опередила его. Повернувшись к нему спиной, она молниеносно наклонилась, подняла ногу и крепко, мощно ударила его пяткой в скулу. Потом, коротко и резко выдохнув: «Я-ах!» — отбежала на два шага, оттолкнулась ногой от каменного пола и высоко подпрыгнула, и обхватила Хайдера руками и ногами, сидя на нем верхом, как росомаха на таежной ели. Дуло уперлось Хайдеру в висок. Он попытался сбросить женщину с себя. Еще движенье, быстрое как молния — и ее пальцы с силой нажали две болевых точки на его затылке, на шее. Он взвыл. Он спрыгнула с него. Кинула на пол револьвер; он откатился вбок, к стене.
   Где ты училась кунг-фу?
   Он смотрел на нее как на диковину. На говорящего павлина. На лошадь с золотой шкурой.
   Нигде.
   А точнее?
   Он наступил ногой на револьвер. Ногой подтянул его к себе. Наклонился, поднял. Повертел в руках.
   Я же сказала тебе, я врач. Я должна все знать. И кунг-фу тоже.
   Ты лечишь бойцов кунг-фу?
   Бывает, и их.
   Ты хочешь… лечить меня? Я не нуждаюсь во враче. Я здоров.
   Она, стуча каблуками по каменным плитам, подошла к нему вплотную. Стала рядом, лицо в лицо, обдавая его горячим, возбужденным дыханием. Ее возбуждение передалось ему — она слышала, как часто, беспокойно он задышал.
   Да, Сулла. Да, Калигула. Да, Нерон. Да, Иоанн Грозный. Да, майн Фюрер, ты здоров. Как бык. Как волк. Ты болен только одним. У тебя нет пока этой страны. Этой страны, что должна лечь к твоим ногам, чтобы ты, как всякий другой тиран и диктатор, мог делать с ней все что хочешь. Но я помогу тебе, мой Чингисхан. Я довольно много понимаю в этой науке.
   Она положила ему обе руки на грудь. Слушала ладонями, как бурно, тяжело бьется его сердце.
   Он взял ее руки в свои. Крепко, больно сжал. Потом прижал всю ее к себе, ощутив всем собой жар, под вечерним открытым платьем, ее цветущего роскошного, пахнущего яблоней тела.
   Чем? — спросил он ее губы в губы. Она провела кончиком языка по его крепким, чуть вывернутым кнаружи губам. Он сильнее притиснул ее к себе. — Чем ты поможешь мне?
   Она наконец раскрыла губы. И он вошел в ее губы ртом, языком, зубами, всем собой, вбирая, пронзая, всасывая, вглатывая ее в себя, как волк пожирает и глотает добычу.
   Когда он оторвался от нее, тусклая лампа над дверью насмешливо мигнула им раз, другой.
   Я уберу всех, кто будет мешать тебе, с твоего пути.
 
   Пока он шел домой, он выкурил пачку сигарет.
   Он решил пройтись от Бункера до дома пешком.
   Ночные улицы любимого города располагали к размышлению. Слишком много сегодня произошло. Он решился на Хрустальную ночь. Ждать более было невозможно. Даже романтик Деготь стал обвинять его в бесхребетности и осторожничанье. А Баскаков — тот просто посылал его на все буквы. Соратники! Друзья! У него нет друзей. Нет и соратников. То, что он задумал, он сделал все сам. И всю подготовку пяти последних лет, когда приходилось уходить в такое глубокое подполье, которое и не снилось всем на свете движениям прежних времен, тоже продумал и осуществил он. Он разыскивал людей. Он сплачивал несоединимых. Он прекращал распри и ссоры. Он распределял обязанности и отдавал приказы. Он находил деньги на их великие дела, в конце концов. Немаленькие деньги!
   И это по его, по его приказу в огромные группировки бритоголовых организовывалась слепая, тычущаяся юными щенячьими носами то туда, то сюда, бродящая бешеными соками молодежь юродивой страны.
   Россия — юродивая?! Да, Россия — юродивая. А юродивым, чтобы они прозрели, надо выколоть глаза. Юродивым, чтобы они услышали, надо отрезать уши. Беда в том, что юродивые слышат не ушами, глядят не глазами и говорят не языком. У юродивых все происходит внутри них. У них внутреннее зрение и внутренний слух. Россия видит и слышит все — а сделать, умалишенная, ничего не может, ибо юродивые — бездельники. Им бы в мешке по дорогам слоняться, лицо к небу закидывать, срамные песни распевать.
   Пространство и время надо перекроить. Если переделка мира уже осуществлена давным-давно — надо перекраивать старую ветошь, юродскую мешковину. И шить из нее, разорванной в клочья, кольчугу героя. Россия истосковалась по Герою. Она ждет Героя, молится Герою: приди! Как долго тебя не было! А ведь была война, и на войне — были герои. И все полегли. Спят курганы темные… Кровь и тело. Тело и кровь. Его любимый Fuhrer Адольф так и говорил: Boden und Blut, Blut und Boden. Давал же христианский Бог вкушать своим ученикам и всем, молящимся Ему, свое тело и свою кровь! Символ — мощное оружие. Знак — оружие колоссальной силы. Под знаком шестилучевого сапфира Соломона воевал Израиль. Под знаком креста века напролет воевали рыцари-крестоносцы. Под знаком пятиконечной красной звезды воевала, рожая героев одного за другим, его обращенная в большевизм страна, и в морях пролитой крови, цвета той звезды на тех буденновках и касках, рождалась и умирала эпоха. Под священным знаком «суувастик»…
   Свастика. Коловрат. Коловрат над миром, священный коловрат. Сакральный Кельтский Крест. Не врет ли он, Хайдер, сам себе, вырвав из черного небытия Кельтский Крест и даря его России? Что морду воротишь, Россия?! Боишься?! Счастья своего не понимаешь, не видишь?!
   Откуда ей видеть. Слепая. Юродивая.
   А он сам — не юродивый?
   Еще сигарету. Кончились! Ночной киоск. Горит в ночи, как горсть рубинов и сапфиров. По-новогоднему украшен. Зима, зима. Хрустальная ночь должна быть зимой. Все великие кровавые ночи должны были быть зимой. Ибо на снегу, на хрусталях и алмазах, ярче всего горит свежая соленая кровь.
   Он достаточно изучил опыт тиранов истории. Но он — выкормыш абсолютно иной эпохи. Сейчас России не нужны ни цари, ни короли, ни князья, ни олигархи, ни коммунисты, ни демократы. России нужна железная рука тирана. Железная пята тирана. Но тирана не простого. Не параноика Сталина. Не сумасшедшего Нерона. Не наслажденца Ивана Грозного. Не дьявола-Петра с вытаращенными в гневе на жизнь зенками и поголовным бритьем боярских бород. А тирана образованного. Весьма образованного. И очень умного. Страшно умного. Почти — гениального. Самого — гениального на свете?
   Только гений перевернет тебя, Россия. В очередной раз? В последний — раз.
   После его правления — хоть потоп.
   Мы и так живем внутри Потопа. Внутри Апокалипсиса. Это враки, что Апокалипсис обрушится, как черный водопад. Апокалипсис растянется на столетия. Ему важно вырвать Россию за волосы из ее юродского болота. Впрочем, юродивые ведь пророки? Пророки или нет?!
   Пачку «Петра Первого», черные, крепкие. Спасибо. Сдачи не надо.
   Он всегда курил только русские сигареты.
   Да-а, что за баба сегодня притащилась к ним в Бункер! Классная баба. Загадочная баба. То-то Архипка так надолго провалился. Она с Косовым спала, это точно. Зачем она так жестоко-точно прочитала все, что творится в его душе? Она маг? Она чтица мыслей на расстоянии? Она говорит, что она врач. Поверим на слово. В каморке в Бункере у них ничего не было, хотя он слишком хотел ее. Так хотел, что галифе чуть не порвались. А она смеялась над ним. Ему понравилась ее жестокость. Он бы хотел, чтобы у него была такая подруга. Такая — жена?
   Жена. Проклятье. О чем он думает перед Хрустальной ночью! О женитьбе!
   Лучше подумай об оружии, вождь.
   Из Германии ему тайно переправили много оружия. Оно — на тайных складах под Москвой. Он расплачивался за него разнообразными деньгами.
   Жаль, что ему до сих пор не удалось оплатить хоть часть расходов деньгами этого… этого…
   Он остановился под ночным, лилово горящим фонарем, чтобы прикурить от бьющегося на ветру огня зажигалки. Легкая метель стреляла острыми снеговыми иглами ему в склоненное над огнем лицо. Дым наполнил грудь. Он закрыл глаза и пошел вперед не глядя, с закрытыми глазами. Его черные сапоги впечатывались в чисто-белый, за ночь наметенный снег: ать-два, ать-два.
   А отец? Что говорит ему отец? Отец же не выдаст его властям. Отец любит его. Старый лагерник Хатов знает, что делает его сын, но он уважает его дело. Или не уважает? Или — боится? Боится, что, если шевельнется, сын пристрелит отца, как собаку, как гадкую лагерную собаку овчарку?
   Старый Анатолий Хатов, старый иркутянин, чахоточно-впалые щеки, впалая грудь, чуть раскосо прорезанные глаза, изработанные, почернелые руки, пальцы желтые, пропахшие табаком. Страна вдоволь покуражилась над тобой, твоими руками копая уран и валя сибирский лес. Ты возил сына туда, в Маклаково на Енисее. Чтобы показать ему свой лагерь. Свой дом, свой черный барак. Дом дорог любой, даже тот, где тебя бьют и где ты спишь на нарах. Мальчишка таращился на старые, побитые снегами и дождями вышки, на так и не убранную колючую проволоку, ничего не понимал. «Видишь, этот лагерь мертвый, — шептал ему отец, — он уже мертвый, он не оживет. Здесь перековывали людей, понимаешь?.. Перековывали — меня… как мечи — на орала…» Что такое орала, папа, спрашивал он, это когда сильно орут?.. Его отца посадили за то, что он когда-то в Иркутске организовал партию. Партию сопротивления режиму. В партии была одна молодежь. Кому они сопротивлялись? Кого хотели свергнуть с трона? Владыку? Сталина? «Мы хотели уничтожить того, кому вы теперь, дураки, поклоняетесь!» — грохотал отец в табачных, рьяных ночных, на кухне, спорах. Водка в бутылке убывала. Отец натужно, хрипло кашлял от табака. Отец, тебя не переспоришь, пойду-ка я спать, говорил он, зевал и шел спать. А отец оставался на кухне — курить, глядеть в черное окно, скрежетать зубами.
   Когда он, десять лет назад, перебрался из Иркутска в Москву, он взял отца с собой. Подлечил в столице его застарелую чахотку. Отец ни с кем не срабатывался, не уживался, его отовсюду гнали, ни на ком он не сумел жениться. У него был только он. Игорь. «Что ты, идиотина, себя каким-то Ингваром именуешь! Мало вам, русским парням, русских имен!» — «Все мы, батя, викинги», - шутил он, всовывая в зубы сигарету.
   Сигарета. Что? Кончилась. Выкурена. Окурок прочь, в снег. Выбить из черной пачки еще. Идет по улице черный человек, в черной кожаной куртке, в черных галифе и в черных сапогах, голова его обрита, и курит он отчего-то белую — не черную — сигарету. А бьем ведь черных, подумалось ему, а почему сами-то в черное облачаемся? А потому, что черный — священный цвет. Свастика ведь тоже черная.
   У него свастика на груди. Там, где сердце.
   Ему ее вытатуировал Бес.
   А он Бесу вытатуировал на плече черный Кельтский Крест.
   Между прочим, больно выносить, когда делают татуировку. Зато тавро — на всю жизнь. Рисунок на теле — все равно, что рисунок созвездия на небе. Пахнет древностью. Ты же любишь все, что пахнет древностью. Ты любишь все, что пахнет ураганом, порохом и женщиной. И власть ты тоже любишь. Любит ли власть — тебя?
   Север, Запад, Юг, Восток. Все четыре стороны света будут их. Будут — его.
   Его — и ее?
   Царю нужна царица. Жрецу — жрица. Вождю нужна жена.
   Неужели она знает, кто его враги?
   Держи ее вместо рентгена, Хайдер. Держи ее вместо лакмуса. Проверяй ею температуру — вместо градусника. Тебе же надоели случайные женщины. Все проституируют, смеется она. Перестань покупать шлюх на Тверской. Возьми лучше ее. Ее одну. Властную, жестокую. Красивую. У нее такие странные, красные волосы. Возьми ее в руки, как огонь, как несут факел. Раз и навсегда.
* * *
   Отдых в Иерусалиме. Отдых на Святой Земле. Всего неделю.
   Она удрала от Вождя. Подальше положишь — поближе возьмешь. Ничего с ним не случится, с могучим быком, пока принцесса смеется, катаясь по свету, с другим.
   А Витас? Что такое Витас? Витас — это ее пациент. Мазила, скандалист, знаменитость, любитель коньяка и баб, так и не избавившийся, как она ни старалась, от своих комплексов. Комплекс, глупое слово. Страдание — слово гораздо более точное. Врач исцеляет? Освобождает от страданий? Врачу, исцелися сам. Она давала когда-то клятву Гиппократа. Торжественное словоблудие, отжившая традиция. Охмурение наивных юных мозгов свеженьких молоденьких врачишек. Ты помнишь слова этой клятвы, Ангелина? Еще бы не помнить. Ты только и делала, что нарушала эти священные заповеди. А не согрешишь — не покаешься, верно?
   А этот? Салажонок?
   А салажонка отвезли в его родимую палату. Под присмотром людей этого черного быка. И замкнули на замок. Из моей тюрьмы не так-то просто вырваться. Понюхал свободы, своих? Этот вечер ты запомнишь, больной Косов.
   Никакой ты не больной. Слишком здоровый.
   И Хайдер — тоже здоровый. Все вы пышете здоровьем. Всем вам силушку некуда девать.
   Витас! — Она отвернула голову, порыв жаркого суховейного ветра отдул красные волосы у нее со лба, кинул через щеку на затылок. — На что загляделся?! На евангельское облако?.. Еще насмотришься. Заказ заказом, а я поведу тебя туда…на Масличную гору!.. Не зевай, прыгай в повозку! У тебя такой вид… — Она усмехнулась. — Ты никогда не терял багаж в аэропорту?
   Они стояли на летном поле аэропорта «Бен-Гурион». Солнце белым гвоздем вбилось в зенит. Жара обнимала крепко, жгла плечи, щеки, затылки, горячо дышала в спины. Из холода и снегов они окунулись в яростное буйство жары. В Москве еще мели метели, а здесь уже снимали первый урожай апельсинов.
   «На каком севере мы живем… Какие мы грустные… Как бы я хотела жить здесь, в жаре, под вечным солнцем, под выцветшим от жары небом… и есть, есть жадно, втягивать губами апельсин, его сок…»
   Терял. — Витас улыбнулся ей. Его длинные волосы тоже взметнул ветер. Он кокетливо, как женщина, тряхнул головой, поправил волосы рукой. — Конечно, терял! И на самолет опаздывал! И на поезд! Каждый когда-нибудь что-нибудь теряет, ангел мой, Ангелина. Ведь и ты теряла, не правда ли?
   Разумеется. Это намек на то, что мы потеряем наш багаж?..
   Подъехала тележка для перевозки пассажиров, все ринулись в нее, внутрь, занимать места. Ангелина и Витас тесно прижались друг к другу. Витас вздрогнул от прикосновения ее бедра. Ангелина дернула плечом, покосилась, поморщилась. Солнце ударило ей в лицо, она прищурилась и стала на мгновение похожа на мужчину — на римского императора, на легионера, ведущего солдат в бой.
 
   В той же тележке, спешащей по летному полю к зданию аэропорта, на задних сиденьях сидели, весело переговариваясь, Ефим Елагин и Цэцэг Мухраева. Неделя в Иерусалиме, всего неделя — и какая! Цэцэг давно хотела походить с ним по берегам Мертвого моря… Из этого моря с густо-синей, почти черной водой добывают какие-то, пес их разберет, полезные минералы — для красы бабьих мордочек… Смешивают их, делают из них кремы, глины, притирания… И его Цэцэг мажется этой гадостью?.. Нет, она молода, свежа, и без кремов хороша… Молода?.. А если — нет?.. А сколько ей лет?.. Никто не знает, она не говорит… Он не видел никогда ее паспорта… Паспорт, при наличии уймы денег, можно подделать запросто… Разве в паспорте дело?.. Женщине всегда столько лет, на сколько она себя чувствует… Нет, живот у нее упругий, упругая грудь, ни одной целлюлитной складочки на бедрах… Ну и что, сейчас сделают тебе укол разглаживающего геля — и ты снова девочка… И девственную плеву заново сошьют, если надо… Как смешно…
   Ха-ха-ха-ха! — Цэцэг хохотала, глядя на молоденьких монашков в черных подрясниках, чинно шествующих по летному полю от прилетевшего самолета к аэропорту. — Смотри, Фимка, какие прелестные! Обречь себя смолоду на ужас одиночества… безлюбья! Ну, да они все парни не промах! Они все все равно в своих монастырях занимаются черт-те чем… всеми грехами, от которых в молитвах избавленья просят!.. И мужеложством, и скотоложством… и безумным онанизмом!.. Ха, ха!..
   Тише, Цэцэг, что ты орешь на весь аэропорт…
   Хочу и ору! Любая религия, дорогой мой, это все равно профанация! Человек часто закрывается религией от ужаса жизни… если у него больше нечем закрыться…
   А чем он может закрыться?..
   Деньгами, телец мой золотой, денежками, конечно!.. У кого их нет, тот играет в религию!.. Так легче жить!..
   А вера?..
   Тележку накренило на крутом повороте. Они уже подъезжали к входу в аэропорт.
   Вера? О, с верой сложнее…
   Ты вот веришь в своего Будду?.. Или ты…
   Да, ты угадал! Я хочу принять святое крещение здесь, на Святой Земле! — Она улыбалась, белозубая улыбка приподнимала холмики смуглых щек с ямочками, и непонятно было, смеется она или говорит серьезно. — И тогда-то уж я точно спасусь! И от всех грехов очищусь…
   Когда Цэцэг обернулась на миг, ей в глаза ударил красный блеск отдутых ветром темно-рыжих волос женщины, сидящей впереди. Она сжала кулаки на коленях. Улыбка не сошла с ее лица. Ефим не заметил ничего.
 
   Не впервой ты пишешь огромную фреску в огромном храме, художник. Может быть, ты не художник, а сапожник? Но если ты и ремесленник — сделай так, чтобы твоя ремеслуха понравилась заказчикам. Заказ надо выполнять хорошо. Даже очень хорошо. Даже отлично. Оплачивается только безупречная работа, ты же это давно знаешь.
   Сафонов вскинул голову, еще раз обозревая оштукатуренные стены храма, которые ему предстояло закрасить. Неплохо сработали архитекторы! Собор Второго Пришествия, надо же, эк куда хватили. Ну да, времена горячие, модно думать о конце света. Кто только о нем не думал! И римляне, и эллины, и иудеи… И средневековые германцы… А русичи — думали?.. Или беспечно варили мед и брагу в праздник да возили в ладьях своих милых лад — пускать по реке горящие венки на Ивана Купалу?..
   Да, красить тут не перекрасить. Заказчики привезли ему все краски, что он внес в список. Все лаки. Все олифы. Все разбавители. Кисти и шлейцы он взял из Москвы свои. И эскизы, естественно, тоже взял. Сразу, из головы, a la prima, без продуманной композиции, фреску пишут только дураки. Или — гении? Значит, он — уже не гений?
   Он, закинув голову, поглядел на люльку, подвешенную к куполу, на толково возведенные леса. С таких лесов не загремишь вниз. Все путем. Витас наклонился над банками с красками, батареей стоявшими около его ног. Раздумчиво окунул широкую кисть в банку с ярко-красной краской. Хорошо он развел краплак скипидаром, в меру. Фиксация будет в самый раз.
   Прищурясь, глядя на эскиз и не глядя на него, слепо следуя и наброску, и чутью, он, задрав руку с кроваво-алой кистью, повел по штукатурке слепяще-алую линию. На стене появлялась фигура. Первая фигура будущей фрески. «Ты ни с чего лучшего не придумал начать, парень, как с фигуры самого Христа. А что долго думать? Если Ему суждено прийти — Он придет. И встанет вот так… вот так. Я нарисую его не в облаках… не в небе. В небе пусть виснут страшные светила. На то им там и дано висеть. А Он — Он будет стоять вот так. На земле. Ибо на землю же Он придет, а не на Марс, в конце концов!»
   Он махал и махал кистью. Пот тек по его вискам, по щекам. Снаружи было жарко. В храме тоже густо, как сметана в кувшине, стояла жара, кисла, бродила. Фигуры, набрасываемые красной кистью, вырастали на стенах, передвигались, ветер вздувал плащи, бестелесные руки взбрасывались вверх, лица пугались, молились, разъярялись, улыбались. Витас не заметил, как к нему подошли сзади.
   Здравствуйте, господин Сафонов. — На его плечо легла тяжелая рука, отпрянула. — Как работается?
   Витас минуту глядел невидящими, непонимающими глазами. Натужно улыбнулся в ответ.
   Великолепно. — Он постарался придать голосу светскую вальяжность. — Лучше не придумать. Давненько я не писал с таким… м-м-м… вдохновением.
   Это видно. — Крепкий широкоплечий мужчина, одетый в черную рубаху с закатанными до локтей рукавами и черные джинсы от Валентино, кивнул на разрисованную белую стену. — Мы недаром позвали на эту работу вас. Вас устраивает гонорар?
   Сафонов старался не смотреть на говорившего.
   Весьма.
   Ну вот и славно. Трудитесь. У вас, между прочим, не так много времени.
   А что? — Он сделал попытку пошутить. — Не успею до Второго Пришествия?
   Мужчина в черной рубахе, прищурясь, оглядел его с ног до головы.
   Кто знает. Возможно, не успеете. Я бы хотел, чтобы все было закончено к обозначенному мной сроку.
   «Мной, — подумал Витас смятенно, — а ведь ко мне приходили другие… и заказывали мне фреску другие. Не этот». Он обвел глазами спутников мужчины в черной рубашке. Ни одно лицо не напомнило ему тех, кто ввалился к нему домой тогда, в Москве.
   Я постараюсь.
   И вот еще что. — Человек в черной рубахе говорил громко, на весь пустой гулкий храм, не стесняясь, и его низкий голос отдавался под сводами, создавая иллюзию пения или проповеди. — Мне нужно, чтобы вы изобразили на фреске неких конкретных людей. Группу людей. Да, да, не глядите так удивленно, живых людей. Фотографии вам будут предоставлены. Вы где остановились? В отеле «Шалом»?
   Да, в отеле «Шалом». Номер тридцать пятый.
   Вам в номер сегодня вечером доставят фотографии. Вы художник, ваше дело, как вписать их в фреску.
   Говоривший не заметил, как в это время в храм вошли двое, мужчина и женщина. Мужчина, почти голливудский красавец, косая сажень в плечах, подошел ближе, застриг ушами, слушая разговор. Женщина, сильно раскосая, румяная от жары, обеими ладонями отерла пот с лица, задрала голову, разглядывая сиротски пустые, белые стены, красный подмалевок фигур.
   Витас наклонил голову.
   Когда вы будете в отеле?
   Я закончу работу после восьми вечера. Хотел бы искупаться в Иордане. Жара. Освежусь немного. Думаю, что к десяти я уже буду в номере.
   Человек в черном повернулся, пошел к выходу из храма. Его спутники, молчаливые, одетые отнюдь не в черные рубахи — кто во что горазд, от футболок и шортов до модельных белоснежных рубашек от Армани, — стайкой, как гуси, потянулись вслед за ним. Ефим проводил их взглядом. Обернулся к Цэцэг.
   Дорогая, — шепнул он, сжал ее руку, и шепот гулко отдался под сводами. Он вздрогнул: какая акустика! — Дорогая моя, я что-то понял. Фотографию можно запросто подделать… сфабриковать на компьютере. Анимация черт знает что сейчас вытворяет… Я знаю, кто мне ее подбросил. Тот! Урод! Точно! Этот… что напал на меня тогда около моего дома… с мордой дракона!..
   А, ты опять об этом, о своем, — Цэцэг зевнула, прикрыв рот ладонью. — Когда ты перестанешь, Фима? Я прилетела с тобой сюда не для того, чтобы…
   Ефим запустил руку за пазуху, зашарил, скривил лицо. Его твердый мраморный подбородок дрогнул. Он, ничего не отвечая Цэцэг, отирающей кружевным платком вспотевшие виски, сделал шаг к застывшему перед начатой фреской художнику.
   Вы знаменитый Витас, — сказал Ефим громко.
   Витас вздрогнул и обернулся.
   С кем имею честь?..
   Ефим Елагин.
   О, о, — Сафонов разулыбался, шагнул к Ефиму, протянул руки, перепачканные краской, застеснялся. — О, простите, Ефим?..
   Георгиевич.
   Ефим Георгиевич, очень приятно! Наслышан. — Витас тряхнул обросшей головой. Глаза его заблестели. — В Иерусалим — отдохнуть?.. По делу?..
   Отдохнуть. — «Если и по делу — вряд ли скажет», - подумал Витас. — Рад с вами познакомиться. Бывал на ваших вернисажах… наблюдал ваши полотна, наблюдал. — Витас глядел на черно-белую фотографию, которую Елагин держал в руке. — Витас, по батюшке?..
   Художники не имеют отчеств.
   О’кей. Витас, вот это лицо… взгляните… вы сможете… изобразить на вашей фреске?.. Я понимаю, конечно, я обнаглел до последней степени, но, понимаете, мне это важно, очень важно… я…