Вот она входит в дом. Вот поднимается по лестнице. Вот ей открывают дверь. Зачем я так ясно вижу эту женщину? Судьбы какого мира зависят от нее? Вожжи какой квадриги она держит в своих руках? Сейчас я все увижу — и тогда скажу вам. Вот выпью еще немножко из бутылки, там еще осталось на дне пошлой дешевой водки… пардон, королевского благородного коньяка, мне поставляет его, с премногими почестями, сам король из Лувра, — и все-все расскажу.
    Ага… ну, вот так-то лучше… согрелся…
    Жаль, последний… Последние капли…
    Она уже в комнате. Ее встречают двое. Один — с бородой, и вид у него плутоватый, и маленькие глазки его бегают, ощупывают пришелицу: с чем пришла?.. с добром или с худом?.. — другой — дородный, надменный, у него жирный холеный подбородок, светлые как роса глаза, и видно, он владеет несметными богатствами. Женщина начинает говорить. Так как я не знаю ее языка, я не могу перевести вам, о чем она говорит двум мужчинам. Однако я знаю, о чем им говорит она.
    Она говорит так: у меня есть новый товар. Свеженький, молодой. Три месяца. Если маловат — подрастим. И еще один на примете. Больничный. Не такой здоровый, но все же это наш продукт. Поступали ли сведения из Парижа? Бородатый мужик тихо отвечает ей — и я тоже знаю, что он говорит, хотя вижу лишь, как шевелятся его губы: и из Парижа, и из Нью-Йорка, и из Иерусалима. Женщина улыбается и развязывает у горла черный плащ. Дорожный мужчина, по виду — богач, подносит ей рюмку. Лучше бы мне поднес, подлец!.. И она выпивает. Одним махом. Залпом. Как мужик. И втягивает ноздрями воздух. Я вижу, какие у нее красивые, как резцом выточенные ноздри. Она говорит: Георгий, нам надо быть более осторожными. Наше логово надежно защищено. Но не мешало бы еще выдумать одну крепостную стену. Холеный богач пристально смотрит на женщину. Он говорит ей так: весь мир, дорогая, делится на логова, как на материки и на расы. И люди отличаются друг от друга лишь тем, как надежно защищены их логова. Если логово плохо забаррикадировано — гнездо гибнет. Вымирает род. Выбивают сильнейших. Умирает дело. Ты не хочешь, чтобы наше выгодное дело умерло?
    И женщина встает перед холеным во весь рост в черном плаще. И протягивает руку: еще налей. И холеный наливает ей еще. И я скрежещу зубами. Ты, сука!.. Если ты мне не нальешь, я двину тебе под ребро!..
    Но я далеко во времени. Я далеко в пространстве. Он не слышит меня. Он пьет. Пьет и она. Пьет и другой, бородатый, и скалится.
    Они, все трое, так хорошо понимают друг друга.
    Я вижу, как женщина поднимает руку ладонью вперед. Я вижу, как она смеется. Я слышу — она говорит так: мы с Георгием занимаемся девочками, ты, Амвросий, — мальчиками. Не пора ли нам объединить наши усилия? Выберете меня командиром? Помните, мы с вами — владыки будущего. Мы держим в руках эту жизнь. Мы ее лепим. Мы строим ее из человеческих кубиков. Это, господа, поважнее клонирования; поглавнее атомного оружия; привлекательнее бессмертия, потому что бессмертия все равно нет.
    И она улыбается — я вижу это.
    И она обводит обоих мужчин глазами.
    Я не знаю слов, что она произнесла. Я не знаю, что такое клонирование. Может быть, это когда с одного человека снимают много слепков, и из одного получается целое войско. Я не знаю, что такое атомное оружие. Быть может, это оружие, которое стреляет не пулями, а мельчайшими частицами бытия, о которых писал еще грек Демокрит, и они пронзают человека насквозь. Зато я знаю, что такое бессмертие. Женщина с красными волосами, в черном плаще думает, что бессмертия нет. И здесь она просчиталась. Она ошибается. Бессмертие есть. Иначе почему же я, Мишель де Нотр-Дам, пьянством страдающий, по времени ночами летающий, до сих пор жив и вижу все это?
 
   Нас уничтожат! Нас всех перебьют, как котят!
   Нет, нас не уничтожат. Мы — сила. Ты слышал, что сказал Хайдер?! Мы — сила!
   Сила, сила… Хирург тоже играл мускулами! А конец один! Нас перестреляют, как зайцев по осени!
   Нас загонят…
   Нас не догонят! Мы бегаем быстро! А если догонят — будем биться, как той ночью! До последнего! Железными цепями! Кастетами! Давать в зубы! Давать ботинком под дых! И пусть стреляют нам в лицо — мы сдохнем за нашу правду!
   А какая она, наша правда?
   Слишком тихий голос.
   Скин, сидящий на корточках в углу и курящий сигарету, сказал это слишком тихо, но все услышали. И бросили говорить, кричать и материться.
   И уставились на того, кто это спросил.
   И бритый худенький парнишка, досмолив окурок, бросив на пол и затоптав его, встал с корточек — и выпрямился, и хотел что-то еще сказать. И сжался под сотней взглядов, расстрелявших его.
* * *
   — Больного Архипа Косова ко мне!
   Сейчас, Ангелина Андреевна, будет сделано. — Санитар Дубина ощерился, подмигнул. — Доставлю в лучшем виде.
   Она отвернулась к окну. Плафон под потолком мигнул. Дубина ретировался. Она внезапно похолодела. Чутье. У нее всегда было очень хорошее, как у рыси или лисы, чутье.
   Поэтому, когда Дубина, с растерянной мордой, снова ввалился к ней в кабинет, она не удивилась тому, что он выдавил из себя, как пасту из тюбика.
   Санитар Дубина, мыча, заливаясь густой краской, покрываясь потом, прогудел:
   Это… Ангелина Андреевна… больного Косова… Нет на месте… И вообще… это… нигде нет…
   Она вскинула глаза на санитара.
   Как это нигде? В коридоре? В туалете? В подсобках? В ординаторских? Под лестницами? У старшей сестры? В процедурной?
   Нигде. Нет как нет, Ангелина Андреевна. Все обшарили.
   Так, хорошенькое дельце. Ну правильно, она же дней десять не показывалась к нему в палату. Похоже, ее бурный романчик с гололобым мальчиком закончился, финила ля комедиа, занавес падает, господа. И, пожалуй, их разрыв она опишет в очередном бульварном романе. Она слишком увлеклась в эти дни своим Вождем. И любовью с ним. И еще кое-кем. Она увлеклась своими делами. Она никогда не забывала про дела. Слава Богу, не было звонков от клиентов, от страдающих разнообразными неврозами богатеев Москвы. Ну-у… если считать, что Георгий Елагин — тоже ее пациент, то тогда такой звонок был… И встреча — была…
   Вы все тщательно обыскали?
   Ее голос был сух и жесток.
   Все, Ангелина Андреевна. — Дубина резко, нервно сглотнул. — Испарился.
   Точнее выражаясь, сбежал.
   Дубина застыл, вытянувшись во фрунт. Ангелина подошла к нему. Он втянул голову в плечи. Ему показалось — она сейчас даст ему пощечину.
   Убежал! — крикнула она. — Называйте, пожалуйста, вещи своими именами!
   Убежал, Ангелина Андр…
   У нее вдруг будто чьей-то когтистой лапой сжало сердце. Кровь бросилась ей в голову. Она видела себя в зеркале напротив — покрасневшую, как во время климактерического прилива, с расширившимися от бешенства, посветлевшими глазами, с рыжей прядью, выбившейся из-под белой шапочки.
   И что! — Она задыхалась от ярости. — Принимайте меры! А я посмотрю на вас! Беспомощные скоты!
   Она рванула трубку телефона.
   Да! Спецбольница! Да, пожалуйста, в розыск! Убежал больной Архип Косов, восьмидесятого года рождения, особые приметы…
   Она задумалась на секунду. У больного Архипа Косова не было особых примет. Чуть раскосые темные глаза. Чуть торчащие скулы. Чуть вывернутые наружу губы. Как у Хайдера и у этого… сынка Георгия. Она закрыла глаза.
   И внезапно, стоя у телефона с закрытыми на миг глазами, поняла: Хайдер и Ефим Елагин похожи. Только у одного подбородок раздвоенный, а у другого — гладкий. У одного есть родинка на щеке, а у другого — нет. У одного нос перебит в драке, а у другого — ровный, как у кондотьера. А так — глаза, губы, лепка лица, это хорошо знакомое ей, надменно-веселое выражение…
   Как два яйца в яичнице, вылитые на сковородку.
   Нет. Не может быть.
   Особые приметы, — сказала она четко, — раскосый немного, с азиатчинкой. Россия азиатская страна, вы же догадываетесь. Был обрит, но волосы уже отросли. Высокий. Худой. Убежал в больничной пижаме. Полосатая?.. Нет, холщовая. Возможно, — она поморщилась, — кто-то принес ему одежду. Может быть, побег был задуман. Его одежда хранится у меня в больничном шкафу. Она цела. Когда убежал?.. Сегодня?.. Нет, не сегодня. Несколько дней назад. Я была занята и не появлялась в палате, где он лежал. Спасибо, будем держать с вами связь.
   Частный сыск все равно лучше любых милиций. Не бойся, друг, далеко не удерешь, найдут. Она положила трубку на рычаги, подошла к шкафу. Вынула из кармана ключ, повернула в замке. Шкаф, где хранилась скинхедовская одежда Архипа Косова, был пуст.
 
   Когда Хайдер, переступив порог Бункера, мрачно сообщил всем, что убит Сашка Деготь, Зубр, витиевато выматерившись, смачно плюнул себе под ноги.
   Фюрер, они отслеживают нас!
   Все кого-нибудь отслеживают в мире. Запомни это.
   Он не мог находиться сегодня среди скинов. Они разомкнули черное кольцо, дали ему выйти. Когда он шел к выходу, он спиной чувствовал взгляды, хлещущие его, Вождя, как плети.
 
   Теперь он, дубинноголовый, одержимый, фанат, отомстит ей за смерть Лии. Надо же, как он привязался к этой девчонке! Ну да, она же была скинхедка, она же была ему родная. С ней он нашел общий язык. Санитар Марк донес ей: они по ночам распевали песни, мешали спать больным. Может, он в отместку за Хайдера, соснул с этой чернявой козявкой?! Пусть даже так. Он молодой. У молодых стручки стоят на каждую кошку и собаку. Однако как он ухитрился убежать? И когда? Да, неделю, нет, больше недели, десять дней она точно не появлялась в его палате. Кто же отпер ее шкаф? Кто выкрал одежду? Подобрали отмычки? Умело вскрыли?
   Она вспомнила. До нее дошло. Когда она его водила туда, в его Бункер, к его идиотам, она, достав из шкафа его шмотки, закрыла дверь ключом и сунула ключ в карман шубки. Другой ключ остался в кармане ее белого халата. Все верно. Архип залез к ней в карман. Воровское дело нехитрое.
   И что? Теперь бояться ходить по улицам? Шарахаться от каждой тени?
   Он явно добрался до своих. Причем давно. И они его вооружили.
   Нет, Хайдер бы наверняка сообщил ей: появился Бес! Бес, так долго пропадавший!
   Хайдер молчит. Он загадочно, тяжело, страшно молчит. Он не говорит с ней об убийствах его соратников. Он запер рот на замок.
   И она молчит. Они оба играют в молчанку.
   Кто кого перемолчит.
   Кто кого обманет.
   Кто кого заколдует.
* * *
   — Амвросий, приедешь ты или пришлешь людей?
   Я дурак, чтобы сам приезжать, да? Конечно, пришлю людей.
   От Георгия?
   У меня есть своя агентура, ты же меня знаешь. Когда?
   Я сейчас дома. Можешь сейчас.
   Хорошо.
   Было слышно, как в соседней комнате, через стену, бьют часы.
   Она прислушалась. Она хотела услышать плач. Чтобы из соседней комнаты донесся тихий плач, вой, скулеж. Нет, эта девка не плакала. Эта девка побывала в тех еще переделках. И она еще на что-то надеется? На что? На чудо? Верующие в Бога всегда надеются на чудо?
   В соседней комнате было тихо. Каждые полчаса били часы.
 
   В дверь застучали условным стуком. Она вскочила. Кажется, поджидая их, она задремала в кресле.
   Она подбежала к двери. Быстро поглядела в глазок. Негромко, быстро спросила, не открывая:
   Север и Юг?
   Запад и Восток, — ответил грубый мужской голос из-за двери. — Открывайте скорее! Почта вам!
   Затрещали ее чудовищные, сложные замки с тысячью секретов. Наконец тяжелая дверь отъехала, и в прихожую не вошли — ворвались двое, захлопнули за собой дверь. Измерили Ангелину взглядами, будто прикидывали: хороша — не хороша, наша — не наша.
   Ведите. Где товар?
   В спальне. — Она отчего-то взволновалась. — У вас с собой все, что нужно?
   С собой. — Один из вошедших, голубоглазый, грубо рубящий словами воздух, кивнул на черный чемодан в руке. — Веревки, наручники, кляпы, снотворное, рауш-наркоз, если сама не пойдет, будет артачиться.
   Она пошла по коридору. Оба мужчины — за ней. Когда она толкнула дверь в спальню, она поняла, почему за стеной царила тишина.
   Дарьи, беременной на третьем месяце, в спальне не было. Окно было открыто. Ангелина, закусив губу, ринулась к окну. Шестой этаж! Проклятье! Неужели… Она высунулась из окна. Бред! Мистика! Не на облаке же она улетела! Далеко внизу виднелись крохотные, как спичечные коробки, машины. Детские песочницы казались игральными картами. Ангелина скосила глаза вбок — и все поняла.
   Водосточная труба. Дарья спустилась вниз по водосточной трубе.
   У, ловкая бурятская обезьяна! И харю не расквасила… может, искусно сыграла слепую?..
   На тротуаре, во дворе, на окрестных улицах никого похожего на нее не маячило. Никакой девушки со смоляной, густо-черной косой.
   Двое стояли, ждали. Грубый голос за ее спиной спросил:
   Мы что, не в ту комнату зашли?
   Она обернулась к перевозчикам товара. На ней лица не было.
   В ту, господа. Товар убежал. Я возмещу вам расходы по транспортировке инструментария и на бензин. Вы издалека ко мне ехали?
   Из Жуковского. — Грубый мужик с голубыми небесными глазами хмыкнул. — Плохо сторожили, что ли? Давайте нам деньги. Мы за так работать не собираемся.
 
   Косов убежал.
   Дарья убежала.
   Она усмехалась: не хватало, чтобы Хайдер от нее убежал.
   «Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел, а от тебя, лиса, и подавно уйду…»
   Кто от нее не убежал?
   Ее люди. Те, с кем она давно уже идет в связке.
   Георгий. Амвросий. Цэцэг. Александрина. И эта…
   Она сама сказала ей: «Если когда-нибудь назовешь кому-нибудь — на допросе, на пытке, на дознании, на дыбе, на костре, на эшафоте — мое имя, я приду с того света и убью тебя». Она запомнила эти слова напрочь.
   Какую прочную сеть они связали!
   То, чем занимаются они, гораздо важнее того, чем занимается дурак Хайдер и вся его дурацкая компания.
   Вождь… Фюрер… Предводитель… Переворот…
   Коловрат над всем миром…
   Свастика, черная свастика, черный паук…
   Кельтский Крест…
   Она вдруг поняла: они прикрываются и свастикой, и крестом, и коловратом — от стихии, от бури, которая идет помимо их, вне их, над миром, над жизнью, над временами.
   Хайдер — герой?! Да, она видела его героем. В мечтах — видела.
   А что такое герой?
   Она задала себе этот вопрос — и, кроме собственного смеха, не нашла ответа на него.
   Еще вчера она хотела сделать Хайдера царем. Королем. Вождем. Владыкой. Повелителем. Еще вчера она хотела поднять его — своими руками, на своих плечах — на недосягаемый для других трон. А сегодня она поняла: трона нет. И некуда владыку подымать.
   Трона нет, ты понимаешь, дура?! Трона-то нет!
   А куда дели трон властелина?! А на свалку свезли.
   Сейчас властители мира — другие. Они не сидят на открытых миру тронах. Они идут в толпе меж всеми и носят красивые маски.
   И, когда она посмотрела на себя в темное зеркало в своей пустой спальне, она поняла: владыка — это она. Владыка — это Георгий. Владыка — это Амвросий, в миру Николай Глазов. Владыка — это…
   Не называть ее имя. Ни в коем случае, даже под пыткой, под плеткой, под наркозом, под…
   Она вынула из пачки длинную тонкую сигарету с ментолом, закурила. Где сейчас Архип? Прячется. Может, его уже нет в Москве. Пустился в бега. Хлебнет лиха. Горя хлебнет. Нищенствовать станет. Убьет кого-нибудь из-за денег, когда жрать нечего будет. В тюрягу попадет. В лагерь. И так закрутится новое колесо страданий. Глупых, никчемных людских страданий. У парня, над которым она издевалась так виртуозно и изощренно, будет своя жизнь, но страдать он будет не меньше, а едва ли не больше, чем в ее больнице. В миру, на свободе свои страшные ЭШТ. Свои уколы лития. Свои дубинки дюжих санитаров. Свой запрещенный медициной гипноз, когда человек на твоих глазах превращается в свинью. Он еще вспомнит ее. И ночи с ней. И то, как они однажды, два полных придурка, жарили мясо в мангале — прямо в палате, в его палате, у его койки с гремучей панцирной сеткой…
   Звонок. Схватить телефон цепкой лапой. Нажать кнопку.
   Цэцэг?! Амвросий? Георгий? Витас из Иерусалима?!
   Хайдер?! Соскучился, герой…
   А может… Архип?!
   «Архипка, — глупая, безумная запоздалая страсть и горечь неожиданно, как девчонку, захлестнули ее, — Архипка, козел, негодяй, а вдруг это ты… А вдруг это ты, мой сумасшедший пацан…»
   Але, здравствуйте, это Ефим Елагин, — раздалось в трубке холодно, весело. — Мне бы Ангелину Андреевну.
   Она проглотила слюну.
   Ангелина Андреевна у телефона. Ефим, брось притворяться. Ты же прекрасно знаешь, что я живу одна.
   Честное слово, я не знал, что ты живешь одна, прости. Я думал, это девочка-горничная подошла. У тебя такой молодой голос.
 
    ПРОВАЛ
    Перезарядить пистолет. Вот так, так. У пистолета одни достоинства, у револьвера — другие. Самое трудное — выследить того, кого ты хочешь убить. Нет, и не это самое трудное. Самое тяжелое — это метко выстрелить, чтобы не тратить патроны. И опять не так. Выстрелить — и умело, искусно уйти. Убежать. Так, чтобы тебя никто не увидел. Не заметил. Не взял твой след. Не взял тебя на мушку.
    Видишь, сколько всяких трудностей ждет того, кто всунул башку в хомут делания смерти. Смерть оказалось делать очень трудно. Утомительно. Она оказалась простой, тяжелой, будничной, обычной. Но от этого не менее страшной. Прицелиться? Пожалуйста. Выстрелить? Как делать нечего. Но когда человек, в которого ты, сжав зубы, выпускаешь пулю, падает — ничком или навзничь, лбом об асфальт, подогнув неловко руку, разевая рот в предсмертном крике, ты все равно испытываешь страх. В смерти, которую ты рождаешь, нет ничего священного. Она проста и подла. Убивая, ты берешь на себя миссию Бога. Ты не дал жизнь, но ты отнимаешь ее. Это уже извращение. А где чистота? А чистоты просто нет. Нет чистой крови. Нет чистой жизни. И чистой смерти — тоже нет. Все выпачкано — в грязи, в обмане, в земле, в крови.
    А когда ты уйдешь от погони, самое трудное — не заплакать.
    Не плакать, не плакать.
    Не ронять лицо в ладони. Не трястись, сгорбившись.
    Лучше закурить сигарету. Затянуться — до самых корешков прокуренных легких.
* * *
   — Вы видели, как он убежал?!
   Больные сжались в комок на своих кроватях.
   Леонид Шепелев! Ты видел, как, когда он исчез?! Говори!
   Ленька Суслик вытянул шею, как гусь.
   Да я… да ничего… вроде бы тут мотался… а потом брык — и нетути…
   Больной Стеклов! Вы видели?! Отвечайте! Быстро!
   Солдат сидел на койке, как всегда, выпрямив спину. Он держал на коленях миску. Миска была пуста. Еды в ней не было. Солдат смотрел прямо перед собой белым пустым взглядом.
   Иван Дементьич, — зашептал Ленька Суслик испуганно, — Иван Дементьич, вы уж скажите что-нибудь, а то гляньте-ка на нее, на Клепатру, как зырит… Как зверюга…
   Солдат повел пустыми глазами вбок. Миска задрожала в его руках.
   Тута был усю дорогу, — проскрипел он наждачно. — Тута парень был. Усю дорогу был. Куда делся? А может, вы его… этта…
   Солдат провел себе пальцем по шее.
   Дурак! — Бешенство ненависти к ним ко всем, бессловесным, косноязычным, безъязыким, забитым, захлестнуло ее. — Мы, врачи, по-твоему, виноваты, что больной сбежал! — Она оглядела палату бешеными глазами. — Вы хоть догадываетесь, что отсюда нельзя убежать никому?! Что отсюда — за все годы моей работы — никто не сбегал?!
   Толстый Колька, ворохнувшись, подал голос с койки:
   Догадываемся, Ангелина Андреевна… Знаем…
   И что? Где Косов?! Где Косов, я вас спрашиваю? Кто видел его последний раз? Неужели вы такие идиоты, что вы ничего не помните?! Или вас всех, скопом, стадом надо отправить на ЭШТ, чтобы у вас развязались языки?!
   В полной тишине проскрипел наждачный хрип Солдата:
   Не обессудь, врачица. Все мы тут солдаты. Все мы идиоты. Кем нас сделали, теми мы и пребываем. Поняла?
   И она осеклась.
   И обвела палату глазами.
   И поняла: никто из них ей ничего не скажет. Даже под током в шесть тысяч вольт.
 
   Если бы его заставили рассказать, как он сделал это, он бы не рассказал. Кто его вел? Что его вело? Как он додумался до всех тонкостей побега? Ведь он еще никогда ниоткуда не сбегал. Он только удирал от ментов после побоищ, что братья-скины называли битвами за святую Россию, вот и все его бега. Он понял: Ангелина больше не его, ее взял Хайдер. Вернее, она взяла его. Взяла хищно, грубо — он уже отлично знал ее манеру сразу подчинять себе людей, присваивать их. Лия умерла. Больше нет их песен в ночи, в стонущей, полной людьми несчастной палате. Больше нет их надежд на то, что мир будет переделан, перекроен по выкройке Кельтского Креста. После разгрома скинхедов, отважившихся, под предводительством Фюрера, на Хрустальную ночь, умерла его вера. Первое поражение отпечаталось черной печатью на его груди. У Леньки Суслика в палате был транзистор, и он, жадно приникнув к нему ухом, слушал новости, где отловленных после Хрустальной ночи скинхедов поливали грязью и мешали с дерьмом. Они что-то делали не так! Не так их вел Хайдер.
   А что, всегда в поражении виноват Вождь?!
   Он понял: здесь, в этой безглазой жуткой тюрьме, пышно именуемой спецбольницей, с плафонами под голым потолком, с двадцатой комнатой, где сквозь тебя пропускают смертную муку, ему больше делать нечего.
   Он не думал, что с ним будет, если его отловят. Он предпочитал не думать об этом.
   На худой конец, оставалось последнее средство.
   Если его поймают во время побега и вернут обратно в палату, все равно оставалась Ангелина.
   И оставался — в ее кабинете — ее стеклянный шкаф с лекарствами.
   Пачка снотворных. Любой сильнодействующий яд. Можно отравиться даже обычным димедролом — Санька Клещ, бравый скин, когда какие-то фраера пришили его девчонку на Москворецком мосту, сперва пырнули скобой в бок, потом сбросили в Москва-реку, съел пятьдесят таблеток димедрола и отбросил коньки.
   Если он не добудет ключ от стеклянного шкафа, как добыл от шкафа со своей одежкой, он разобьет стекло. Якобы в припадке ярости. Ревности. Она не заметит, как он украдет «колеса».
   Тот наркотик, что Зубр подарил ему перед побоищем на Черкизовском рынке и он ловко приклеил его лейкопластырем за ухом, он искурил уже давно. В больничном туалете. И Лию угощал. Она так благодарно блестела на него своими огромными круглыми черными глазами!
   Бежать. Травка выкурена. Любовь выпита. Больница обрыдла. Скины запороли дело. Пустота. Заполни пустоту бегом, Бес.
   Ты Бес, помни, что ты Бес.
   Ты Бес, Бесенок, и ты еще покажешь им всем…
   Он не мог бы точно сказать, как ему приходили в голову всякие точные, верные и четкие мысли, влекущие за собой четко рассчитанные движения. Он пробрался на кухню и состроил глазки молоденькой, как он сам, раздатчице. Пока она, дурында, улыбалась ему в ответ, он незаметно стянул с металлической стойки буханку ржаного, а с ней и нож-хлеборезку. Молниеносно спрятал под пижаму. Потом — под матрац. Выкрасть одежду из Ангелининого шкафа было делом техники. Он дождался в коридоре, пока она выйдет, гордая, в белой шапочке, как в снежной короне, из кабинета, направился вроде как в туалет, а потом прошмыгнул в кабинет — она не закрыла его, значит, отошла ненадолго, и надо было успеть. Он затолкал под пижаму куртку и штаны, изрядно потолстев с виду. Судорожно оглядел «гриндерсы». Куда их-то девать?! Сейчас из-за угла как высунется какой-нибудь санитар, пойдет вразвалку навстречу — Степан, Дубина, Марк…
   Делать было нечего. Он сдернул тапки и засунул ноги в солдатские ботинки. Опустил как можно ниже пижамные порты. И опрометью ринулся в палату.
   И юркнул под одеяло — прямо в «гриндерсах». И замер. И не пошел ни на какой ужин.
   А к утру, когда стало светать, он пробрался в захламленную каптерку к сестре-хозяйке, спрятался в шкаф со старым больничным списанным хламьем, в пахнущие хлоркой старые штопанные пижамы и халаты, и, слегка приоткрыв дверцу, стал жить в тряпье, как живут насекомые. Он дышал струйкой воздуха. До него доносились голоса из коридора. Он слышал, как она, стерва, кричит: «Больной Косов! Вы не видели больного Косова?» Пусть она думает, что он уже убежал. Пусть свыкнется с этой мыслью. Их ожидание притупится, и тогда можно будет действовать.
 
   И четыре дня, четыре бесконечных дня он сидел в старом шкафу сестры-хозяйки, и далеко, как в призрачном странном мире, как в наркотическом оттяге, звучали вокруг него голоса, стуки, крики, смех, грубые возгласы, гудки, грохот тележки, на которой из страшной двадцатой комнаты везли потерявшего сознание после ЭШТ; и он говорил себе: ну вот, еще немного, еще один день, и ты можешь начинать.
   И, дождавшись пятой ночи, он заявился к себе в палату, чтобы попрощаться с теми, с кем свела его судьба.
 
   Сначала он осторожно, боясь издать лишний шум, прилег на койку. Ему удалось это сделать бесшумно — так же, как войти в палату. Окно прочерчивала черная крестовина рамы. «И здесь Кельтский Крест, — подумал он, — и здесь он глядит на меня из тьмы». Он привстал на койке и огляделся. Чуть скрипнули пружины. В палате все спали. Суслик похрапывал, вздернув мордочку. Он посмотрел на суровое, как надгробная скульптура, закинутое к потолку лицо Солдата. «Бывай, Дементьич, — сказал он про себя, — хороший ты мужик был тут. Наилучший». Он быстро переоделся во все свое. Вытащив из-под матраца хлеборезку, он засунул ее под рубаху. Теперь надо было миновать три кордона охраны. Медсестру на посту. Дежурных санитаров. Охранников-дежурных внизу, на лестничной клетке. Он подозревал, что была еще одна охрана — снаружи, за воротами, за высоким каменным забором. И явно там была мощная подсветка, прожектора. На миг он подумал о том, что, если его поймают, он всадит себе нож под ребро. Глупо, зато красиво. И очень больно, должно быть.