Страница:
«Боже, — говорили глаза, глядевшие снизу вверх, — Боже, если Ты есть, помилуй меня в мой смертный час!»
«Ты, — говорили глаза, глядевшие сверху вниз, — ты, козявка, насекомое, животное, человечек, зародивший в себе другого человечка, иную жизнь, видишь, как все просто на самом деле. Бога нет, и я — твоя хозяйка. Мы — властелины твоей жизни. А если Бога нет, то и тебя нет. Поняла?»
Глаза, глядевшие снизу вверх, оставались открытыми широко — до самого последнего момента, когда тело, живое, страдающее, напрягшее в борьбе с дикой болью все свои мышцы, не перестало дергаться под ударами скальпелей, безжалостно кромсавших ткани и сосуды, и ноги, задрожав в коленках, вздрогнули и вытянулись, и ступни странно вывернулись пятками наружу.
И глаза, глядевшие сверху вниз, погасли, потухли, веки дрогнули и чуть призакрылись. Красноволосая выпрямилась. Выгнула усталую спину.
Госпожа Сытина просмотрела весь фильм ужасов до конца. Не издав ни звука. Не шелохнувшись. Не оторвав глаз от происходящего.
А он, входя и выходя в комнату, все смотрел и смотрел на красивый гордый профиль, на круглый красный пучок тяжелых волос, оттягивавший назад царственную голову.
В дверь стукнули. Стукнули, а не позвонили.
Он слишком хорошо знал этот стук.
Так стучали все исполнители. Так стучал Витас. Так стучала Цэцэг. Так стучал Шеф-папа.
Он бросил гитару на диван, быстро пошел к двери. Бросил взгляд на часы. Полдвенадцатого ночи. Страстная суббота. А им что, им все равно. Он не удивится, если и завтра, в Пасху, Шеф-папа что-нибудь новенькое придумает. Он прилетел из Греции на днях, и уже впряг их в новое дело. Такое же прибыльное, как торговля живым товаром. Не менее опасное. Но они привыкли работать без лонжи. Привыкли кувыркаться под куполом. Не храма, а цирка.
Щелкая замком, он подумал о дурацком сегодняшнем звонке Шуры Коновала. Шура Коновал позвонил ему утром и дрожащим голосом изрек: «Амвросий, атас, кажется, Вита в Иерусалиме убрали!.. Я новости слушал… Брешут, что сам повесился… В храме…» Он не поверил. Посмеялся над Шурой. «Очередная утка, старик! Точно тебе говорю! Вита сколько раз отпевали! Помнишь, однажды на яхте Шеф-папы оргию устраивали с греческими блядями?!.. так потом папарацци растрезвонили, что он с борта яхты упал, сиганул прямо в Эгейское море, козлище!.. Брось, выкинь из головы… Через две недельки Вит воскреснет из мертвых, как ни в чем не бывало…» Он рванул на себя тяжелую внутреннюю дверь, загремел замком наружной, железной, подумал миг — и открыл.
Он все-таки открыл.
Зачем он открыл дверь!
На пороге стоял не исполнитель. Не чистильщик. Не посыльный. Не анестезиолог. Не курьер от Шеф-папы. И даже не Витас.
На пороге стоял незнакомый старик, рослый, костистый, мрачный, худой, и смотрел на Амвросия взглядом Иоанна Крестителя пророчествующего. И вместе со стариком на Амвросия смотрело дуло.
Черное дуло пистолета.
Назад, — тихо сказал старик. — Быстро назад! Я убью тебя у тебя дома.
Амвросий, сглотнув, отшагнул назад. Старик, не сводя с него пистолетного дула, шагнул за ним, закрыл обе двери за собой.
Назад, назад, в комнату. Молчать. Не орать. Молитву знаешь, собака? Любую. Знаешь ведь, отец… — старик показал зубы в страшной усмешке, — Амвросий. Помолись. Две минуты.
Амвросий ринулся к нему — выбить пистолет из руки. Не получилось. Старик мгновенно отшвырнул его назад вполне профессиональным бандитским ударом. «Так дерутся прожженные урки… блатные на зоне…» — подумал он, падая на пол, закрываясь рукой от занесенной над ним чужой ноги в мощном сапоге.
Старик опустил ногу. Дуло по-прежнему бесстрастно глядело на Амвросия дикой пустотой.
Нет, бить ногами тебя, как собаку в брюхо, я не буду, — сказал старик с отвращением, — ты не собака. Ты хуже. Собака — благородная тварь. Ты — гиена. Ты — пиранья. Встать! Встать, чудовище!
Амвросий, держась за ушибленный локоть, встал. Его рот приоткрылся. Борода мелко тряслась. Его лицо от страха будто потекло белым мучнистым киселем.
Откуда вы узнали… наш условный стук?.. Я бы никогда… никому…
Тебя это заботит? Молитву! Иначе я выстрелю сразу, и ты, дрянь, не сможешь даже покаяться перед небесами, как человек! У тебя еще есть шанс! Читай!
Амвросий медленно подогнул ноги, медленно опустился на колени. Его зубы стучали друг об дружку. «Узнали, узнали, узнали, — стучало молотками в висках. — Сначала Вит… потом я. А Цэцэг?! А Сытина?! Их телефоны тоже молчат. Значит, они… Их уже нет! А Шура Коновал?! А все остальные?! А… Шеф-папа?!»
Он забормотал, подобострастно глядя на старика с пистолетом в руке:
Отче наш, иже еси на небеси… да святится имя Твое… да приидет царствие Твое… да будет воля Твоя яко на небеси, и на земли… Хлеб наш насущный даждь нам днесь… И остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должником нашим… И не введи мя во искушение, но избави мя от лукаваго…
От лукавого? — Старик крепче сжал пистолет. — Да уж, лукавый пообнимал тебя, гнида, вволюшку. И поимел. Козел ты был, расстрига, козел, а то и петух. Подмяли тебя под себя, а ты всем и давал. А потом и втянулся. От лукавого, сказано в молитве? Пуля тебя от лукавого избавит. Лишь она. Сам ты не вырвешься. Аминь!
Амвросий рванул скрюченное отчаянием тело вперед, к старику: не надо! Пощади!.. Он понял краем сознания только вспышку адской, нечеловеческой боли, мысль: вот так же все они умирали, так же им всем было больно, — а потом ощутил блаженную и сладкую, потустороннюю тьму, в которой пропало навсегда все сущее и он сам.
* * *
Чек ничего не понимал.Он давно уже ничего не понимал, что к чему. Так же, как многие братья-скины.
Хайдер как сквозь землю провалился. Фюрер, так его мать! Кинул их, как форменный кидала! Сначала мозги им запудрил, а потом — в кусты… Многие слонялись без дела. Многих забирали в колонии, в детдома, в распределители, на зону. Многие подсаживались на иглу, уходили из скинов — в настоящие нарки, забывали великие идеи, что вели их к победе, и опьянялись сиюминутным острым кайфом. Многие становились ворами, добывая деньги из карманов у прохожих, пассажиров, покупателей, и их ловили и сажали в тюрьму. Хайдер, где ты?! Ты же так хорошо вел нас, Хайдер! Ты знал цель! Ты знал, куда идти! А теперь мы ничего не знаем без тебя. Мы потеряли нить. Мы заблудились. Оказывается, если нас много, нам непременно нужен — поводырь?!
Чек ничего не понимал, что происходит, как быть, что делать. И самое главное — где Дарья. Ефим отпустил его, насовав ему в карманы хренову тучу бабок, за это взяв с него обещание работать на него. Проще говоря — стать его слугой… или даже осведомителем. Ох, цистерну коньяка они с ним выпили в тот раз! Пить мужик здоров. Но и он тоже не облажался. Он наврал ему с три короба, что да, он с ним, они скорешились, он уже не будет шантажировать его, вытрясать из него деньги на чужих дядей, лучше путь Ефим ему денежки дает на него самого, да только бы поскорее отпустил его! И он был отпущен, а как же иначе. Сговор есть сговор. Где Дарья? Дарья где, эй вы, люди, я вас спрашиваю?!..
Никто не знал, где Дарья.
Никто не знал, где Хайдер.
И опять же хренову тучу скинов и их маленьких вождей, их любимцев и лидеров ухлопали почем зря всего лишь за какой-то вшивый последний месяц. Уметь надо. Кто это проделал? Один? Многие?
Зубр брехал: какая-то баба. Вроде бы, когда Люкса убивали, соседи в доме видели какую-то странную высокую бабу в черном плаще. Все может быть. Маньячка. Да нет, конечно, подосланная. Агентша. Это ясно как день.
Неужели она, сучка, всех и замочила?! А где же тогда Бес?! Неужели и Беса — тоже…
Улица. Фонари. Ночь. Шаги. Его шаги по асфальту. Кажется, сегодня Пасха. Так тоскливо звонят колокола. Тревожат душу. И ночь, гляди, такая бурная — ветер срывает с крыш кровельное железо, гнет водосточные трубы, черные рваные облака летят по безумно-светлому небу, апрель, бешеный апрель, безумная весна. В России что зима, что весна, что лето и осень — одинаково безумны. Все с ума сошли. Все мечутся и бьются — а с кем? Может быть, с собой? И за несущимися по небу лоскутьями облаков просвечивает Луна. Она розово-оранжевого цвета, как срез апельсина. Тьма сгущается — Луна краснеет. Стыдится. Все перестали верить в Бога, а Пасху справляют. Куличи пекут, творог с яйцами и изюмом мешают, яйца красят. Крашеное яичко бы сейчас! Чек сглотнул слюну. Черт, голоден. Голоден, как всегда. Баксы, что всучил ему этот богатый придурок, он уже положил на банковский счет. И, между прочим, ни одному своему дружку, ни одному бритому скину ни слова про это не сказал. Это было его личное дело. Деньги — личное дело каждого! И делу конец!
Деньги… Деньги… Деньги…
Колокола звонят…
Зачем они звонят так томительно?.. так надрывают душу…
Откуда звонят?.. С храма Христа Спасителя?.. С церкви Вознесения?..
Искромсанное ножами, страшное лицо глядело на черноту реки. Москва-река перекатывала легкие, мрачно-черные волны. В воде отражались береговые фонари, огни высотных домов, огни машинных фар, огни мостов. Город, в который его забросила судьба. После стольких странствий… после ужасов и мытарств… И мытарства продолжаются. А разве они кончаются когда-нибудь? «Только с жизнью», - подумал он.
И только он успел это подумать, как сзади на него набросились. Скрутили ему руки. Дали по шее. Сунули в бок. Он стиснул зубы. Голова его свесилась набок, как ватная.
Вы, — прохрипел он сквозь зубы, — полегче… Что надо?!
Заткнись. Ничего не надо. Не дергайся. Давай в машину.
Его втолкнули, с руками, на которых защелкнулись наручники, в машину, и он, раздув ноздри, узнал этот запах. Он узнал голос человека, говорившего с ним, хотя в ночной тьме он не различил его лица. Телохранитель Ефима Елагина Михаил. И машина — его. Елагинская.
И он немного успокоился. Его выследили. Его поймали. Его везут. Везут к хозяину. К хозяину, заплатившему ему деньги. Правда, пока неизвестно за что. Может, просто по пьяни мужик прикололся. Его везут к Ефиму Елагину, ну и что тут такого? Что тут за хипеж? Что за бодяга? Что за тусняк?!
Эй, Миша, — подал он голос, глядя вперед перед собой в несущуюся за окнами тьму, прорезаемую огнями, — это ты, что ли, чувак?.. Дай закурить, курить хочу жутко, башка кружится с перебуху, а ручонки-то, увы, заняты!
Ты, падаль, — голос бодигарда был гладок и идеально ровен, как черное полированное стекло, — заткни гроб и не греми костями. Тебя везут, ну и сиди, дыши глубже, на месте покуришь. — Он хмыкнул. — Приговоренный имеет право на последнюю оправку и на последнюю сигарету.
Зачем ты меня хотел видеть?
С него уже сняли наручники. Ефим опять поразился дикому, вызывающему страх, жалость и отвращение уродству его лица. Жестоко обошлись с парнем. С парнем?.. А сколько ему, в сущности, лет? Он не знает. Может быть, этот Чек — старик. И у стариков бывает такая подобранная, худощаво-подтянутая, нагло-тореадорская фигура. Да, фигура у мужика что надо. Девки дохли бы, валились штабелями. Может, и сейчас дохнут? Баба на лицо не смотрит, если хрен могуч.
Зачем?.. Зачем, зачем, зачем…
Чек не узнал Ефима. Он не узнал этого придурочного богатея, что набил ему карманы баксами ни за что ни про что, просто так, внушив себе, что Чек будет якобы работать на него. Будто бы этот мешок с деньгами нацепил на себя другое лицо. Будто бы пластическую операцию сделал. Так похудел, бедняга. И побледнел. И как-то странно потемнела рожа. Что с ним стряслось? И зачем он, Чек, так внезапно ему понадобился, что он заставил отловить его, Чека, своих людей?
Зачем, зачем, зачем… — Ефим шагнул к нему. Чек слишком близко увидел светлые глаза, широкие скулы, ямку на сильном, дергающемся в тике подбородке. — Затем, что я боюсь. Я боюсь. Я приказал тебя поймать именно потому, что я боюсь. Чтобы излечить свой страх, я должен смотреть на тебя. Чтобы мой страх прошел… Да! Да! Я гляжу на тебя и думаю: нет, не все потеряно. Я еще не все потерял. Я еще красивый, сильный… молодой… богатый… я — на другом полюсе… а ты — в яме… в заднице… И я боюсь меньше. Гораздо меньше.
Чего ты боишься? — Чек ничего не понимал. «Тронутый богачик-то», - пронеслось у него в голове. — Что ты темнишь? Я ничего не понял, если честно.
Я боюсь! — крикнул Ефим страшно, и от его крика зазвенела, сотряслась люстра. — Тебе говорят, я боюсь! Я… боюсь, что меня все равно убьют!
Он огляделся по сторонам. Теперь Чек видел: его богатый кореш определенно сходил с ума. Все признаки. Трясется, орет, оглядывается, будто его преследуют. Он-то тут при чем?.. Уродливое лицо перекосилось. Чек ухмылялся. Ему-то нечего было бояться. Ну, смерть так смерть, убьют так убьют. Сколько раз он нюхал смерть — не сосчитать! Бодигард Миша сказал же ему: перед смертью покурить дадут все равно.
Эй, Ефим, у тебя сигарет нет? Мои все кончились. Вот, только зажигалка.
Чек вытащил из кармана зажигалку, подкинул на ладони. Ефим вытащил из кармана пачку. Протянул Чеку. Чек осторожно, деликатно вытянул сигарету двумя пальцами, как червяка из земельного кома.
Уф, — выдохнул он, затягиваясь, — кайф нетривиальный… Чо ты трясешься, кореш? Не трясись так. Затрахал тебя кто до усрачки, что ли, нет, а?.. Чо ты так мандражируешь, брат?
Урод называет его братом. Что ж, человеческая жизнь полна чудес. И юмора. Ефим тоже вытянул из пачки сигарету. Руки его дрожали.
Чек, — сказал он изменившимся, утробным, жалким голосом, — Чек… Слушай, Чек… Ты у меня будешь вроде дупла… Ты ведь никому… Тебе одному скажу… Я…
Он втянул сигаретный дым. Чек курил, терпеливо ждал. У Ефима руки тряслись, будто он стоял на эшафоте.
Я…
Ну?! — «Рожай скорей», - подумал Чек уже зло.
Я…. Убил человека…
Убил? — сказал Чек, затягиваясь, выдыхая сизый дым. — Эка невидаль. Я народу поубивал — и не считал. Это только первый раз трудно. Потом привыкаешь.
Я убил женщину, которую я любил, — сказал Ефим, не вынимая сигарету изо рта. Она моталась в углу его рта, как белая присоска. — Я… знаешь, я не могу сейчас один… И ни с кем из домашних тоже не могу. Знаешь… Чек… все страшно… Чек, мой отец… Я понял, кто он…
А что тут понимать? — Чек с наслаждением затягивался, выпускал дым из ноздрей, как Сивка-бурка. Дым обволакивал его жуткую маску, затягивал ее белой пеленой, будто метелью. — Чо понимать-то тут? Урка твой папаша, и все тут. Только высокопоставленный. На верхушке горы сидит. И ножки свесил. А другие урки на зоне в картишки режутся. Вот и вся разница. Твой тоже будет резаться, если сцапают. Да и… — Он снова затянулся, закрыл глаза. — Да и сам ты такой. Уж извини. Вы все яблочки от одной яблони. Далеко не откатитесь.
Он глядел, как тряслись руки Ефима, как он не мог попасть огоньком зажигалки в потухшую сигарету.
Может, ты и прав. Чек! — Ефим исподлобья взглянул на него. — Чек, ты урод. Тебя изуродовали люди. Я богат. Счастлив. Все при мне. Но ты понимаешь… Чек… — Он дернул кадыком. Искривил рот. — Я смотрюсь в тебя… в твое лицо… как в зеркало… потому что я тоже урод… Я… тоже… урод! И ты… — Он задохнулся, припал губами к сигарете, как к женской груди, долго молчал. Выдохнул сизый шмат дыма. — Ты… мне нужен… Как воздух… Как никто…
Чек бросил окурок прямо под ноги, на паркет. Затоптал подошвой тупорылого тяжелого ботинка.
Что-о-о-о?! Я… тебе… нужен?!
Да, Чек. Ты мое зеркало. Ты один, кто может… — Он тоже швырнул сигарету на пол. — Меня понять. Меня… полюбить… Меня никто не любит. Никто!
Даже мать? — глупо спросил Чек. — У тебя ведь есть мать, да?.. Она тебя что, в детстве лупила крепко?.. Вот у меня матери нет и не было. Я сам по себе появился. Из кучи дерьма. Х-ха!
Мать, — сказал Ефим, и его губы задергались. — Мать! Она живет своей жизнью! У нас в доме каждый живет своей жизнью! У нас каждый баснословно богат! И моя мать тоже богата! И у нее свои деньги! А свои деньги — это своя жизнь, запомни! Мать… Если бы мать…
Он наклонился, спрятал голову в ладони. Чек тупо глядел на него, скорчившегося напротив. В огромной комнате никого не было. Только погасшая люстра над большим круглым столом. Только тусклый огонь светильника на оклеенной гобеленными обоями стене. Только странное множество разномастных женских украшений по стенам, на коврах, на кусках черного бархата, розового атласа, — браслеты и броши, кулоны и серьги, подвески и ожерелья в три, в пять ниток, жемчужные и аметистовые, алмазные и стеклянные, — и стразы сверкали рядом с алмазами, и золото поблескивало рядом с сусальной подделкой. Зачем так много женских побрякушек, подумал Чек, черт знает что такое! Видимо, хозяйкина причуда. Увлекается тетка камешками да золотишком, блестит все, к едрене матери, как в турецкой лавке…
И тут заиграла веселая музыка.
И Ефим дернул из кармана мобильник.
Да, — сказал он совсем другим, официально-надменным, ледяным голосом. — Да, Ефим Елагин! Чем могу служить? Я весь внимание.
Что ж, Ефим Елагин, — сказал твердый мужской голос в трубке, — пора бы встретиться. Я пытался вытрясти из тебя небольшую горстку монет на нужды моего движения. Ты оказался не из пугливых. Я понял — с вами, с богатыми, надо иначе. Ты знаешь, почему я тебе позвонил?
Почему?
Он слышал свое дыхание.
Потому что я нашел номер твоего телефона в бумагах Ангелины Сытиной. Она мертва. Я вызвал ее дочь из Парижа. Я хоронил ее.
Они все это время молчали. Когда дверь хлопнула, они оба подняли головы.
Ефим и Чек смотрели на вошедшего в комнату.
Хайдер смотрел на них обоих.
Как тебя пустили бодигарды? — наконец разлепил губы Ефим.
Очень просто. Я оставил оружие у них. Они обыскали меня. Я сказал им: ваш хозяин ждет меня, мы созванивались. Нет проблем.
Что стоишь? Садись.
Хайдер приказал себе ничему не удивляться. Он не удивился, увидев здесь Чека. В конце концов, он сам посылал Чека сюда, к Елагину. Как знать? Может, Чек справляет здесь свой собственный праздник жизни.
Он сел. У него слегка кружилась голова, будто он выпил. Перед его глазами все еще стояли мрачно-пышные, жутко-нарядные похороны Ангелины. Он пришел к ней в тот день, когда ее привезли домой из больницы, убитую, и дверь вскрывали милиционеры с понятыми, а он явился, тут как тут. Он увидел ее тело на носилках — и мгновенно понял все. Больничные санитары перебрасывались словами: «А куда того бритого пацана отвезли?.. Нашли, где он живет?..» — «Да вроде нет… Чернорубашечник, скинхед, что ли, или как они там называются, эти?..» Он понял: вот он и Бес, нашелся. Вот они все и трупы его соратников, друзей-врагов — выстроились в ряд, как на плацу. Их убила не Ангелина. Их убил Бес. Несчастный Бес. Ранен?.. Убит?.. Он вошел вслед за санитарами, милиционерами и понятыми в апартаменты Ангелины. Его спросили: кто вы? Он ответил: я любил ее. Ему позволили сесть рядом с ней, смотреть на нее. Он смотрел и молчал. Потом, спустя полчаса, пришла очень красивая женщина. Возможно, одна из богатых пациенток Ангелины. Она остро, пронзительно посмотрела на него. О чем-то говорила с милиционерами. Он не слышал. Он смотрел на Ангелину. Ее лицо на поставленных на пол носилках выглядело мраморным, алебастровым. Волосы казались совсем красными. Как бывший флаг родной страны. Как приклеенные к резине парика космы клоуна. Красивая женщина, видимо, пациентка убитой, была похожа на баранчика — мелкокудрявая, золотая головка, дерзкая травяная зелень больших смеющихся глаз. Соседство смерти не заглушило смех в ее взгляде. После ее ухода на видном месте появилась толстая записная книжка Ангелины. Он не видел ее на столе, когда пришел. Взял ее, стал листать. Наткнулся на фамилию: «ЕЛАГИН». Вздрогнул. Зачем здесь, в ее книжке, телефон этого богатея? Ему не удалось его раскошелить. Ангелинин друг?.. Пациент?.. Любовник?.. Он всмотрелся. Запись была свежая, из последних. Он переписал его мобильный телефон в свою книжку. У него был только его домашний телефон. И адрес, по которому он однажды послал Чека — на шантаж.
А потом были похороны Ангелины. Он вызвал факсом ее дочь из Парижа — он нашел на столе факс от девочки. Бросила свою Сорбонну, приехала хоронить молодую мать. Судьба. Он и верил и не верил, что это Бес, Архипка Косов, мог убить ее. Да, другому никому не дано было. И даже ему. Хоть она его однажды и просила об этом. Прием гипноза, всего лишь, не больше.
Пышный богатый гроб; роскошный памятник; место на Ваганьковском кладбище, где могила стоит Бог знает сколько. Дочь заплатила за все. Дочь купила все. Он смотрел на ее дочь, на Евдокию Сытину, и искал в ней сходства с Ангелиной. Никакого. Белобрысая девчонка, с чуть кривоватыми, выгнутыми ногами заядлой наездницы, с чуть утиным носом, с чуть заметной щербинкой между резцов. Некрасивая. И совсем не дьявольская. Обычная девчонка. Только внезапно ставшая очень богатой.
Голова продолжала кружиться. Ломило в висках. Куда-то неделю назад исчез отец. Он слышал из своей комнаты, как отец звонил кому-то по телефону, жарко спорил с кем-то — кажется, с женщиной, потому что все время кричал: «Наверное, не надо так, родная!.. А я смогу, родная?..» Ему было все равно, кого старик отец называл «родная». Старое поколение любило ласковые слова. Его папаня мог и едва знакомую бабу поименовать «родная».
Ефим протянул ему пачку сигарет. Хайдер вытянул сигарету жестом резким и властным, выдернул из пачки, как сорную траву — с корнем вон. Всунул в зубы. Ефим поднес зажигалку.
И они с Чеком закурили тоже. По новой.
Теперь все они, втроем, сидели и курили.
И дыма стала полна комната.
И Хайдер, глядя на Чека, произнес, глядя сквозь дым в его искореженное лицо:
Нравится сидеть у богатых в гостях, скинхед Чек?
И Чек, не вынимая изо рта сигарету, процедил сквозь зубы:
Ничего, пойдет.
И дверь, отделанная лепниной, скрипнула.
И в комнату легкой, бесшумной походкой, будто бы ступая не по паркету, а по облакам, вошла Ариадна Филипповна Елагина.
Она оглядела всех троих. Ее светлые, прозрачные глаза на сильно морщинистом лице просветлели еще больше.
Ах, вот вы все где, — сказала она, как пропела музыкальную фразу. Ее нежный голос, совсем не старческий, отдался под потолком комнаты, будто под сводами храма. — В комнате с украшениями!.. Фимочка, ты сам выбрал эту комнатенку?.. А почему вы собрались не в гостиной?.. Не в чайной комнате?.. Не в восточном уголке?.. Почему именно здесь?.. Ну, здесь так здесь!.. Значит, так суждено!..
Хайдер словно слушал арию из оперы. Он смотрел в большие, под выщипанными седыми бровями, светло-серые, прозрачные как чистая вода глаза старой женщины. Хозяйка. Богачка. Мамаша Елагина. А красивая была когда-то, курва, должно быть. Говорит как поет! Отчего-то сильно, больно сжалось сердце. Ему хотелось еще и еще слушать этот голос. Это нежное, прозрачное, воздушное пение. Будто бы пение ангелов. Будто бы трепет крылышек эльфов из забытой, никогда ему не рассказанной детской сказки.
Ефим обернулся к Хайдеру.
Моя мать…
Ада шагнула к Хайдеру. Шаг. Еще шаг. Еще шаг.
Хайдер смотрел на изящное шелковое домашнее платье, сидящее на ней, как концертный наряд. На сборки и складки на стройной, не старушечьей талии. На кружева на высохшей груди. На уложенные валиком вокруг головы серебряные волосы. Когда-то были красивые, густые косы. От женщины пахло дорогими духами. Терпко — табаком. И еще чем-то родным. Таким теплым, таким тревожащим сердце… чем?.. детством?.. пирогом?.. ласковыми руками?..
Никогда он не говорил: мама. Никогда ему не говорили: сынок. Никогда ему не пекли праздничный пирог. Никогда не рассказывали на ночь сказку про дивных легкокрылых эльфов.
Старая красивая женщина сделала к Хайдеру еще шаг. Она совсем близко видела его крутолобую голову, широкоскулое лицо, светлые, как две льдинки, глаза, неотрывно глядящие на нее. Ближе. Ближе. Еще ближе.
И твоя тоже, сынок.
Протянутые руки. Протянутое к нему лицо. Она вся протянута к нему.
И он идет прямо в эти руки. И он глядит прямо в эти глаза. И он ничего не видит, не слышит, не чувствует, кроме того, что это — родное, теплое, брошенное, найденное, единственное — теперь уже навсегда.
Мама!..
Ефим Елагин в ужасе смотрел, как незнакомый ему человек, предводитель запрещенного в России движения «Neue Rechte», шантажировавший его, преследовавший его, зачем-то пришедший к нему сегодня, именно сегодня, когда он места себе не находил после того, как сломя голову, не помня себя, убежал из дома Цэцэг, так крепко обнял его мать, что она чуть не задохнулась в его руках.
И она тоже крепко, так крепко обняла его, что он тоже чуть не задохнулся.
«Мои руки — у него на шее. За его плечами. Не могу представить. Не могу еще понять. Но все уже случилось. Милый, милый, милый! Сынок мой! Ты, первым рожденный… Я так, именно так хотела вас свести… Ведь это я, я все подстроила так, чтобы ты, Ефимка, вкусил муки, сомнения, страдания… Ты, избалованный, выращенный в неге и холе, не страдавший никогда… Ты, не знавший, что такое голод и холод, нужда и лишения, знавший другую, иную борьбу за существование, чем мы… И я хотела, чтобы ты, Игорь, тоже кое-что понял… Александрина сделала все правильно… Она хорошо вела вас обоих… Она следила за вами и страховала вас… И давала мне советы — как быть, что сделать… И вычисляла каждый шаг тех, кто творил ужас рядом с вами… рядом со всеми нами… Александрина чудо, она мне так помогла, чем я отблагодарю ее?.. Деньгами?.. У нее их куры не клюют, так же, как и у меня… Дети, детки мои… Игорь… моя плоть и кровь… Я не знаю твой дух… Чем ты занимаешься?.. Я догадываюсь… Я боюсь тебя… Ты уже взрослый… Ты старше Фимки, потому что ты родился — первым… Но остается еще некто в моем пасьянсе, что не до конца разложен. Я должна разложить все карты. Все выложить на стол. До конца. Остается еще Георгий Елагин. Мой муж. Чудовище. Тот, кого ты, Фимка, считаешь своим отцом».