Страница:
Она пожала плечами. Вынула из сумочки пакет, развернула. На него опьяняюще пахнуло копченой осетриной, помидорами. Он смотрел на ее грудь в вырезе изящного, строгого темно-зеленого, как малахит, платья.
Слюнки текут?
Он схватил бутерброд с осетриной. Вонзил в него зубы. На миг ему показалось — это он в нее вонзает зубы, в нее.
Они все были здесь. Как он и предполагал.
И романтический Деготь. И бешеный жестокий Баскаков. И Алекс Люкс. И Паук. И Хирург. И Васильчиков. И все его ребята. Фарада только вздрогнул, поглядев на него и на Ангелину рядом с ним, и его черные глаза сначала вспыхнули, потом резко потемнели. Сколько глаз, сколько разных глаз глядело на него! И никто не произнес ни слова. Говорили глаза. Глаза кричали ему: ты восстал из мертвых, Косов, значит, ты почти что Бог. Каждый человек может стать Богом. Нас так учил Хайдер. И все Фюреры на свете. Если ты восстал из мертвых — мы пойдем за тобой.
Глаза. Глаза. Десятки глаз. Сотни глаз. В Бункере было темно — Фюрер распорядился не жечь свет. Он тут был краденый, и тайный счетчик могли засечь на станции. Исключение делали только для концертов, когда надо было врубать на полную катушку аппаратуру. Глаза. Глаза. Что такое глаза? Глаза — это чертово зеркало души?! Ни черта. Глаза — это маска, надетая на душу. Это пальцы, которые тебя ощупывают. И ты сам хочешь зажмурить веки. Ничего не говорить. Молчать. Убежать от них.
Голубые глаза Хайдера. Чуть раскосые и сильно голубые. Как он ощупал его всего глазами! Будто раздел и обыскал. Вмиг. И ее — Ангелину — тоже. Над красивым декольте платья Фюрер обнаружил не лицо светской дамы или тупой простушки — лицо царицы. Что через миг-другой запросто обратится в морду тигрицы.
И это Хайдера устроило. Это Хайдеру понравилось. Архип видел это.
Что ж, на это он и рассчитывал. «Кошка — наша. Умеет по-нашему мяукать. Я же говорил…»
Его шатало от езды в машине. От запаха осетрины — он преследовал его. От запаха ее пряных противных африканских духов. Белая женщина не должна душиться духами черножопых. Это претит белой женщине. Истинная арийка…
Ему вспомнилось, как еще до побоища на рынке он с Зубром здесь, в Бункере, залез в Интернет и отправил письмо немецким скинхедам. Письмо было бодрое и доброе. «Здравствуйте, дорогие немецкие скинхеды! — старательно, высунув язык, набирал на компьютере Зубр. — Пишут вам ваши славянские братья-скинхеды. Мы тут у нас в Москве мочим всяких наглых чурок, ниггеров и жидов, и вы, наши дорогие братья, делайте там, в Германии, то же самое. Напишите, как вы живете? С братским приветом ваши братья-арийцы, славянские скинхеды». Они и ответ из Германии выудили — и чуть было не расчувствовались, да немецкого оба не знали, пришлось Хайдера звать, он им текст ответа перевел, и они так и застыли перед монитором с разинутыми ртами. «Здравствуйте, русские скинхеды! Мы рады тому, что вы у вас, в вашей Москве, мочите всяких поганых ниггеров, чурок и жидов, но что это вы называете себя нашими братьями-арийцами?! Никакие вы не арийцы, а вы поганые грязные славяне и будущие наши рабы, вот вы кто! И мы, когда перебьем у нас всех наших черножопых, тут же подадимся к вам — бить вас, грязных русских свиней, чтобы и духу вашего не осталось на нашей чистой арийской планете. Пока. Ваши настоящие арийские скинхеды, Новые Правые». Он, Архип, долго думал: как это могло быть? Мы — арийцы, вы — арийцы, они — не арийцы… Кто же — ариец? И кто же — чист? И кто же — настоящий? Он чуть голову себе не сломал. Свою бритую долыса голову. И бросил думать, почувствовав, что сходит с ума.
Тишина, — медленно, тихо сказал Хайдер, взойдя на трибуну, возвышаясь над всеми, расставив ноги, уткнув кулаки в бока. Сегодня он был при полном параде — в черных штанах-галифе, в черной рубахе, и рукав рубахи был перехвачен белой повязкой с красным кругом, и в круге топорщился, топырил ноги черный священный Кельтский Крест. Знак священной смерти. Знак жизни, борющей самую последнюю, черную смерть.
И Хайдер крикнул страшно, и лицо его стало красным, как красный круг с черным крестом у него на рукаве:
Тишина!
И наступила тишина.
Архип обводил всех глазами. Покосился на Ангелину. Он изумился ее лицу. Оно сияло.
Оно сияло счастьем. Ноздри раздувались, будто бы вбирали, впивали изысканнейший аромат, хотя тут, в Бункере, от скопленья молодых парней-жеребцов пахло конями. Глаза светились желтым, медовым светом, хищно, восторженно блестели. Он никогда не видел у нее такого лица даже в любви. Даже тогда, когда она, сидя на нем верхом, глядела маслеными тигриными глазами вдаль, вперед, в неведомую тьму.
Я хочу сказать вам важное. Сроки исполняются! Скоро!
Ангелина смотрела в лицо Хайдеру не отрываясь. Архип смотрел на нее. Он никогда не видел ее такой. Какой? Он не мог бы объяснить себе. Воодушевленной? Взволнованной?
Он впервые видел ее такой царственной.
Выпрямленная, гордая спина. Пылающие золото-зеленым, фосфорическим светом, как у лесной хищницы, длинные глаза. Победная улыбка. Будто бы это она, а не Хайдер, стояла на трибуне, на возвышении на сцене Бункера. И это она, а не Хайдер, говорила речь.
Солдаты! Час приходит. Для кого-то из нас он уже пробьет завтра. Уже — пробил.
Молчание сгустилось, повисло плотным занавесом между Фюрером и его бритоголовыми воинами. Ангелина оглянулась. Здесь были все, без исключения, бритоголовые. Она не удивилась, не испугалась. Скинхеды, она слышала о них, она знала их, она занималась ими. В своей больнице. В своей диссертации. А живьем — с этими придурками. С Косовым и с Цхакая. Кого привезут к ним в приемный покой завтра? Сплошь разрисованных черными узорами tattoo? Или тех, у кого спина изрезана на солдатские ремни?
Она снова уставилась на Хайдера. И снова Архип поразился горячему, царственному одушевлению ее закинутого вверх, к трибуне, разрумянившегося лица. Восторг голодного, которому дали роскошную, сытную еду.
Час пробил, мои солдаты. На подготовку вам дается десять дней. Много это или мало? Вы всей жизнью заплатили за то, чтобы через десять кратких дней выступить в бой, о котором мечтали всю жизнь.
«Во класс, — услышала Ангелина рядом с собой восторженный шепот бритого долыса юнца. Юнец толкнул локтем в бок соседа, и тот ответил ему тем же. — Наконец-то! Фюрер брехать не станет. Выступаем, значит, чуешь, чем пахнет, а?!..» Она старалась не глядеть на Архипа. Пацан прожигает ее глазами насквозь, как бумагу — двумя сигаретами. Однако она не бумага. И ему не владеть ее интересом. Тот, кто стоял сейчас на трибуне и говорил, интересовал ее гораздо больше, чем гололобый амбициозный парень, на которого она клюнула, как щука — на золотую блесну, ведь он был молод, юн, силен, как бычок, он был почти девственный мужчина, и ей захотелось попробовать девственности, нерастраченной силы, свежатинки. Свежей сибирской осетринки ей захотелось. Накушалась, баба?! Что так пялишься на этого, скуластого, крепкоплечего, в черной рубахе, что маячит надо всеми на трибуне?!
Хайдер замолчал. Выждал паузу.
«Оратор», - подумала она уважительно. Ее глаза искали его глаза, стрелявшие голубыми пронзительными искрами, как голубыми пулями, поверх бритых одинаковых голов.
И она добилась своего. Он увидел ее. Он заметил ее. Он, с его возвышения, впился глазами в ее лицо, хотя они с Косовым и стояли в отдалении, почти у входа в Бункер.
Учтите, десять дней — это очень мало. И очень много, это как посмотреть. Мы должны будем подготовить оружие. Мы должны будем подготовить все для бегства, для ухода, ибо мне сейчас не нужны глупые герои, жертвующие собой во имя нашей великой идеи. Когда придет последняя битва — жертвуйте своими жизнями! Это наше право! Право и долг Священного Огня! Но сейчас вы должны выполнить абсолютно иную задачу. Вы догадываетесь, какую. Вы — догадались!
Молчание обнимало Фюрера, обступало со всех сторон. Бритоголовое воинство молчало. Молчал Косов, выпрямившись, вытянув шею, как гусь, вцепившись побелевшими пальцами в притолоку. Он старался слушать, что говорит с трибуны его Фюрер — и не слышал. Он глядел на Ангелину.
На Ангелину, глядящую неотрывно — на Фюрера.
Мы через десять дней устраиваем черным, наводнившим нашу чистую и святую Столицу, новую Хрустальную ночь!
Похоже, все, собравшиеся тут, в Бункере, знали, что такое Хрустальная ночь.
Она тоже об этом знала.
Вздрогнула — оттого, что рука Архипа коснулась ее руки. Она отдернула руку, как от скорпиона. И он побелел.
Хрустальная ночь… ведь это же… как Варфоломеевская…
Вы же все этого хотели? — Ее шепот хлестнул его по лицу змеино-холодной болью. — Не трогай меня! Я слушаю твоего Вождя!
Он видел — Хайдер, говоря с трибуны свое воззвание, глядел только на нее. На Ангелину. И он сжимал кулаки. И его ногти вонзались в его ладони. И уж лучше бы сто, тысячу раз туда, на эти больничные пытки, на ЭШТ, к санитарам в лапы, под град идиотских успокоительных уколов, от которых ты пускаешь слюни и плачешь и смеешься вместе, чем глядеть на то, как Фюрер глядит на нее, а она — на него.
«Ингвар, Ингвар, Ингвар, ведь она моя женщина, ведь это моя женщина, ведь я люблю эту женщину, эту стерву, эту сволочь, эту холодную надменную кошку, Хайдер, ведь я всегда был так предан тебе, ведь я во всем слушался тебя, я смотрел тебе в рот, по одному жесту твоей вскинутой руки я готов был идти убивать, идти — умирать, ты же знаешь, я прошу тебя нашим Богом, нашим великим Одином, заклинаю тебя нашим черным Кельтским Крестом — не смотри, только не смотри на нее, она моя, она же моя, слышишь, ты…»
Машины, на которых вы будете уезжать из Москвы, пройдут все кордоны, ибо на них будут сменены номера, а все посты до Смоленска, Тулы, Рязани и Владимира будут захвачены нашими людьми! Оружием вас обеспечат на днях! Я распорядился привести в действие все законсервированные до сих пор наши тайные склады боеприпасов. Вы, каждый из вас, получите достаточно оружия. Особо отличившиеся в наших прежних акциях и выступлениях получат самое лучшее оружие, новейшее! И холодное, и огнестрельное! Все машины со всеми вами, после того, как вы уйдете от погони и отъедете далеко от Москвы, повернут со всех направлений туда, где все мы опять встретимся — на закрытую военную базу севернее Котельнича, что принадлежит нам! Это место встречи… и, надеюсь, праздника первой победы! Мы возвращаем святой арийской земле — ее истинную, исконную чистоту, ее поруганную волю, ее убитую и искалеченную честь! Мужайтесь! Победите жалость в себе! Убейте врага! Очистите нашу святую землю от иноплеменной грязи и нечисти! Хайль!
Хайль!
Лес рук вскинулся кверху в одном порыве. Вверх, косо, пронзая косым лучом руки пугающую полутьму Бункера. Она сама не поняла, как ее рука вскинулась, взлетела, пальцы вытянулись надо лбом, и вся она застыла в древнем обрядовом жесте, как статуя из белой стали. Хайдер с трибуны видел, как ее зубы обнажились в легкой хищной полуулыбке. И его губы тронула такая же торжествующая, победная полуулыбка, как у нее. Ей показалось — она смотрится в зеркало.
Сойти с трибуны. Подойти к этой красивой хищной женщине. Сдавить ее в мгновенных, страшных объятьях.
Архип не помнил себя. Когда все опустили руки, он все еще стоял с воздетой вверх, застывшей рукой. Смотрел прямо в лицо Хайдеру. Ангелина обернулась к нему, нажала на его руку рукой, как если бы она была рукой железного, пластмассового робота, опустила ее вниз.
Не будь дураком. Все на тебя смотрят.
И правда, Зубр и Фарада, Люкс и угрюмый Баскаков, обернувшись, смотрели на него. Люкс, оскалившись, кинул ему:
Эй, где пропадал, Бес? Без тебя тут скучновато было. Ниче, теперь-то уж повеселимся. Через десять дней…
Хайдер, тяжело ступая, сошел с трибуны. Ему выкрикивали из толпы: «Эй, Фюрер, а где собираемся?.. Фюрер, хайль, а где пушки получать будем?.. А машины где нас будут ждать?..» Он поднял руку перед лицом ладонью к ним, к скинхедам.
Все распоряжения получите позднее! Мои люди вам все расскажут! Помните, вы — солдаты! Вы выполняете приказ! И больше ничего! И помните о том, что вы солдаты настоящей, священной войны! Такой войны, которой здесь никогда больше не будет!
Он, расталкивая кулаками, локтями кучкующихся вокруг него, обожаемого Вождя, скинхедов, от которых пахло вперемешку острым молодецким потом и дорогими парижскими дезодорантами, табаком и конской шкурой, не сводя глаз с Ангелины, подошел к ней. Она ждала этого. Не шевельнулась, с места не сошла, ждала, как к полу приклеенная. Откинула со лба красные гладкие волосы. Красный тяжелый пучок оттягивал ее голову назад. Со стороны казалось: она — в тяжелой красной короне.
«Конечно, он чувствует ее священность. Ее хищную древность. Ее сакрал. Как я не догадался раньше! Она — священная тетка, магическая тетка, священная древняя красношкурая корова, нет, колдовская рыжая рысь из древних лесов. Напрыгнет на плечи с высокой сосны — и — зубы тебе в загривок… Она меня загрызла… А теперь хочет — его… Боже, какой я дурак… Я — не понял! Я ничего не понял! Она — охотится! Она — огромная кошка! Она охотится за каждым, в ком течет и пылает свежая, бойцовская кровь… Она сама хочет крови… Зачем я ее сюда привел! Хрустальная ночь, какая такая ночь, зачем?!.. когда?!.. Хайдер, не гляди на нее так. Хайдер, я убью тебя!»
Архип сам не понимал, что с ним. Его кулаки налились чугунной чернотой. Если бы сейчас, сию минуту, при нем, на поясе, был бы револьвер — он, не раздумывая, с зачерненным, задымленным болью и ревностью разумом, выхватил бы его из кобуры и всю обойму выпустил бы в своего святого Фюрера.
А святой Фюрер не дремал. Он слишком близко подошел к Ангелине. Он взял ее за подбородок. Он поднял ее лицо повыше, еще выше, вот так, к тусклому свету, чтобы тщательнее, внимательней рассмотреть. Он разлепил губы. Углы его рта дрогнули, приподнялись в усмешке. Ему доставляло удовольствие смотреть на нее, видимо, не знающую, что такое смущение и стеснение — на нее, наглую, сильную, слишком красивую, слишком уверенную в себе.
Наша?
Ангелина не стряхнула его руку со своего подбородка. «Держи меня так, за подбородок, держи. Гладь мою шею пальцем. Погладь мои губы. Видишь, какие они вкусные, сочные… гладкие… теплые. Ты хищен. Я хищна. Вдвоем, Вождь, мы составим хорошую пару. Ты никогда еще не видел таких, как я? А я — таких, как ты. Видишь, как все прекрасно получается? Знал бы ты, чем я занималась… занимаюсь! Да, вот так, твой палец очень горяч, веди им по подбородку, по моим губам, так, да…»
Хайдер, не сознавая, что делает, погладил ее пальцем по щеке, провел по полуоткрытым губам. Выпачкал палец в ее перламутрово-розовой помаде.
Считайте — ваша.
Она сказала это тихо и внятно. Так, как если бы сказала: «Бери меня скорее, прямо здесь. В темном углу твоего вонючего Бункера». Хайдер улыбнулся шире. Показал зубы. Она зеркально воспроизвела его широкую улыбку.
Откуда вы? Вас привел Бес?
Бес — это Косов?
Ну да.
Это я привела его.
Вы же здесь впервые. Я вынужден вас проверить.
В чем будет заключаться ваша проверка?
Их голоса доносились до Архипа как сквозь туманную пелену, как сквозь плотный занавес или через закрытую дверь, хотя он стоял рядом и стриг ушами. «Надо бы отойти. Отойти? Если я отойду — Хайдер заберет ее. Выведет отсюда вон, и они сядут в ее машину и поедут. А я? Она меня бросит? Я же ей нужен. Она же — со мной! Нет, навозный жук, она уже не с тобой. Ты разве не видишь — она уже с ним. С ним! Переживи! Зубами не скрипи! А то зубы сломаются. И ты не сможешь никому больше перегрызть горло. Я тебе, тебе горло перегрызу, ты, мой Фюрер!»
Хайдер приблизил скуластое, широкое лицо к лицу Ангелины. Они были одного роста. «Если она снимет сапоги на каблуках — она станет ниже меня», - с радостью подумал он. Женщина всегда должна быть ниже мужчины. И ростом, и по сути. Женщина — явление второго, низшего порядка. Прав был Гитлер: киндер, кирхе, кухен. Дети, церковь, кухня. Это — для всех. А немногие? Избранные? Такие, как… вот эта?
В том, что я вынужден буду вас подробно допросить. И изучить ваше досье. И проверить вас на детекторе лжи.
Вы так хорошо оснащены? У вас даже есть детектор лжи?
Она сказала это так насмешливо и презрительно, будто бросила: «Вот как, в таком вертепе — и еще имеется детектор лжи, ну, супер».
Он постучал себя по лбу. Она все еще глядела непонимающе.
Мой детектор лжи, сударыня, здесь. Я слишком хорошо чую, когда мне врут, а когда говорят правду. Но для проверки мне нужно уединение.
Он уже откровенно смеялся. Засмеялась и она. С проворством и хитростью ловкой мастерицы она копировала, обезьянничала все его ухватки, его улыбки, смешки, мимику. Живое зеркало, старый как мир психологический прием, чтобы обезоружить противника, ввести его в замешательство, смутить.
Уединение? Извольте. Сейчас?
Да.
Где?
«Боже мой, о чем они говорят? Об уединении? Почему они так резко, отрывисто бросают слова, словно больно, наотмашь, бьют словами друг друга? Зачем я привел ее сюда? Зачем она освободила меня сегодня, именно сегодня, из своей больничной тюряги, лишь на один только вечер? У меня больше не будет вечеров. Не будет ночей. Ночей — с ней. В той затхлой палате, под стоны Суслика, под храп Феди Шапкина, под тяжкие вздохи Солдата. Он увезет ее. Он увезет ее — навсегда?!»
Здесь.
Здесь есть комната, где можно уединиться?
Есть.
Прекрасно.
«Она сказала — „прекрасно“. Что — прекрасно? О чем они договорились? Я ничего не понимаю. Я давно не был на воле, и кровь стучит у меня в ушах. Я поел ее вшивых бутербродов с осетриной, и меня тошнит с рыбы. Он увезет ее навек, и я никогда не поеду с ней на Енисей. И мы никогда не поедим с ней настоящей, свежевыловленной осетрины, никогда не порыбалим в Бахте, в Ворогове. Никогда я не покатаю ее на староверской смоленой лодке. И на порогах мы не разобьемся о камни. И всей, всей жизни больше не будет. Что — прекрасно? Она — прекрасна?»
Как же вы оставите Беса? Бросите? Вы ведь приехали с ним?
Ничего. Подождет. Прикажите кому-нибудь последить за ним. Он мне нужен.
Хайдер сделал знак одному из своих черных лысых солдат. Из толпы выпростался длинноногий, как оглобля, парень. Архип его не знал. Он не видел, как парень, чуть враскачку, подошел к нему, замер у него за плечом. Зато он видел, как Ангелина повернулась к нему спиной. Тяжелый пучок ее волос тускло блеснул старой медью в тревожном полумраке. Тусклая лампа качалась, как на допросе, над головой. Скинхеды все были в черных рубахах. Им приказали: сегодня приходить в парадной форме. Казалось — весь Бункер полон кишащих черных тараканов.
Он видел слепыми, не своими, чужими глазами, как Ангелина, повернувшись, горделиво вскинув голову, стуча вечными каблучками по каменному полу Бункера, пошла за Хайдером. Он шел впереди, она — сзади. Она ступала Хайдеру след в след — так ступают другу другу в след волки в белом метельном поле.
ПРОВАЛ
Хрустальная ночь. Хрустальная ночь.
Это ведь о ней сказано мною, бедным Нострадамием:
Я вижу. Я вижу все, особенно ежели мне дадут хорошенько выпить. Я же отменный врач, и врачевал я отлично, и в Провансе и в Лангедоке, и в Лионе и в Сан-Реми, и в Питере и в Москве проклятой, видите, народ так и валит ко мне толпами: «Исцели! Исцели!» А я что, Господь Бог, что ли? Рюмочку налейте — за рюмочку и Господом Богом стану, дай перекрещусь, да простит мне Бог настоящий мое святотатство.
Они готовят Хрустальную ночь, я это вижу. Более того — знаю. Потому что они не выдерживают жить без святого. А святое все растоптано и на свалке давно сгнило. Храмы гудят колоколами, а что толку? Люди бегут по зимним улицам, вбегают в воронки метро, тают, исчезают под землей, снова выныривают из мрака и бегут, бегут — как на белой зимней фреске. И лица у них — нарисованные. И жизни у них — сгоревшие окурки.
Поэтому Хрустальная ночь обязательно должна быть. Боже, Боже, не надо ее! Не надо! Зачем так много крови!
Зачем вы все рисовали кровь, сумасшедшие художники… Зачем все смерти рисовали… Вот и дорисовались… А я — довиделся… Мои видения становятся правдой. И я не знаю сам, куда от нее деться, от моей правды. Она убьет меня самого, моя правда, погубит. Но я же вижу все, все — на тысячи лет вперед. Кто я такой? Может, я сам был хрустально заморожен много лет? Сидел, положив руки на колени, хрустальный скол с давней забытой, мертвой жизни, в черной пещере, высоко в горах? А потом земля повернулась вокруг своей оси, океаны сдвинулись, материки дали трещины, изнутри, из земного сердца, вырвался огонь, и я в своей пещере ожил, и из хрустального и застылого превратился в живого, теплого, нищего и страдающего? Дайте мне немного горячего вина, люди! Сварите мне глинтвейну! Напоите меня! Накормите! Я — пророк! Я пророчу вам — завтра, уже завтра будет страшная Хрустальная ночь в вашей, люди, напрочь спятившей стране!
Тесная, темная комната в Бункере. Его комната. У него, Хайдера, только у него есть от нее в кармане ключ.
Маленькая лампочка над дверью, двадцать пять свечей. Они еле различают лица друг друга. Голые стены. Голый каменный пол. Ни матраца, ни мата. Ни стола. Ни тряпки. Ни скамьи. Ни стула. Ничего. Где он собирается ее распинать? Или он даст ей пощечину за дерзость, пнет ее сапогом в живот, как собаку на снегу, и уйдет прочь, закрыв ее здесь надолго, на бесконечное черное время? А потом, когда она смирится, станет жалкой и покорной, — придет и возьмет. Ей стало жарко, она вспотела от этой невероятной, доставившей ей удовольствие мысли. Еще никто так не обращался с ней. Так обращалась с людьми только она.
Он закрыл железную дверь изнутри и сунул ключ в карман. И сделал шаг к медноволосой, со змеиной улыбкой, гордой женщине, глядевшей на него сверху вниз.
Ну? — спросила она, вздернув голову повыше. — Сразу приступишь или повременишь?
Он усмехнулся.
Мне кажется, ты сама этого хочешь. Но я способен наступить на горло собственной песне, если это надо будет.
Надо — кому?
Они простреливали друг друга глазами. Ты непростая пташка. Ты непростой петушок. Гляди-гляди, не заглядись только. Уж не загляжусь. Черные очки надень! Нет, это ты закройся на всякий случай рукой, а то ослепнешь.
Что тебе надо? Кто ты?
Ты хвастался, что ты рентген. Вот и просвети меня.
Журналистка?..
Как пошло. Плохо же ты обо мне думаешь.
Если ты из спецслужб, я застрелю тебя тут же, на месте.
Хайдер положил руку на оттопыренный карман черных галифе. Ангелина выше вздернула подбородок. Она шагнула к нему и подняла руку над низом его живота, едва касаясь ширинки. Он даже не успел отпрянуть.
У тебя здесь слишком горячо, — насмешливо сказала она. — Я люблю мужчин, у которых здесь чувствуется пламя. И таких, что наставляют на женщину сразу и себя, и револьвер.
На миг она коснулась его ширинки ладонью. И вдруг крепко прижала руку, вцепилась, как кошка. И тут же руку отняла. И отшагнула назад. Доли секунды. Он разжал губы. Скулы его вспыхнули.
Ты проститутка? Ты пришла сюда на ловлю?
Все мы в этой стране проститутки и жиголо. Все мы проституируем как можем. — Насмешливая улыбка не сходила с ее лица. Улыбался и он. Она перевела взгляд на его вздувшуюся ширинку. — Разве ты не этим же занимаешься со своей лысой челядью?
Еще раз назовешь моих солдат «лысой челядью», я…
Ты выстрелишь в меня? В меня, мальчик мой, уже стреляли. И, как видишь, промахивались.
Ты что, гипнотизерша?
Теплее. Уже теплее. Гипнозом я тоже владею. Одна из классических древних техник.
Техник?..
Все на свете есть техника, мой герой.
Я не твой герой!
Он стоял перед ней, косая сажень в плечах, с жестким пронзительным взглядом, глаза голубые, как холодное северное небо, и странно, по-монгольски, стоящие косо, лицо римского тирана, гладко выбритое, с перчинкой безуминки в пульсирующих зрачках, широкие скулы, желваки ходят около ушей, перекатываются орехами; полные губы, усмешливо раздвинутые, а подбородок круглый и жесткий, твердый, будто мраморный, с вмятиной под нижней губой; и на щеках, над смеющимся ртом, — ямочки, как у ребенка. Мужское лицо, от которого навзничь падают женщины. Лицо конкистадора. Лицо голливудца. Лицо деспота. Лицо — Вождя.
Почему он белый, сивый даже, светлоглазый, а — раскосый, как какой-нибудь Чингисхан? В нем есть татарская кровь… казахская?.. Сибирь, скорей всего. Родимая Сибирь. Там такие фрукты вырастают. Такие вот крепкие кедровые шишки. Неплохой вождь у бритоголовых. Она так и знала, что скинами руководят сверху отнюдь не скины. А вполне здоровые, умные и хитрые взрослые дяди.
Римлянин. Герой. Деспот. Языческий бог. Беловолосый монгол. Это он установит новый русский порядок? Кто так жестоко перебил ему нос, в какой давней драке?
Нет, ты мой герой, — жестко отчеканила она, будто приказывала ему. — И ты сам прекрасно знаешь, что ты герой. Не герой — не отдал бы приказа начать Хрустальную ночь. Ты любишь власть?
Слюнки текут?
Он схватил бутерброд с осетриной. Вонзил в него зубы. На миг ему показалось — это он в нее вонзает зубы, в нее.
Они все были здесь. Как он и предполагал.
И романтический Деготь. И бешеный жестокий Баскаков. И Алекс Люкс. И Паук. И Хирург. И Васильчиков. И все его ребята. Фарада только вздрогнул, поглядев на него и на Ангелину рядом с ним, и его черные глаза сначала вспыхнули, потом резко потемнели. Сколько глаз, сколько разных глаз глядело на него! И никто не произнес ни слова. Говорили глаза. Глаза кричали ему: ты восстал из мертвых, Косов, значит, ты почти что Бог. Каждый человек может стать Богом. Нас так учил Хайдер. И все Фюреры на свете. Если ты восстал из мертвых — мы пойдем за тобой.
Глаза. Глаза. Десятки глаз. Сотни глаз. В Бункере было темно — Фюрер распорядился не жечь свет. Он тут был краденый, и тайный счетчик могли засечь на станции. Исключение делали только для концертов, когда надо было врубать на полную катушку аппаратуру. Глаза. Глаза. Что такое глаза? Глаза — это чертово зеркало души?! Ни черта. Глаза — это маска, надетая на душу. Это пальцы, которые тебя ощупывают. И ты сам хочешь зажмурить веки. Ничего не говорить. Молчать. Убежать от них.
Голубые глаза Хайдера. Чуть раскосые и сильно голубые. Как он ощупал его всего глазами! Будто раздел и обыскал. Вмиг. И ее — Ангелину — тоже. Над красивым декольте платья Фюрер обнаружил не лицо светской дамы или тупой простушки — лицо царицы. Что через миг-другой запросто обратится в морду тигрицы.
И это Хайдера устроило. Это Хайдеру понравилось. Архип видел это.
Что ж, на это он и рассчитывал. «Кошка — наша. Умеет по-нашему мяукать. Я же говорил…»
Его шатало от езды в машине. От запаха осетрины — он преследовал его. От запаха ее пряных противных африканских духов. Белая женщина не должна душиться духами черножопых. Это претит белой женщине. Истинная арийка…
Ему вспомнилось, как еще до побоища на рынке он с Зубром здесь, в Бункере, залез в Интернет и отправил письмо немецким скинхедам. Письмо было бодрое и доброе. «Здравствуйте, дорогие немецкие скинхеды! — старательно, высунув язык, набирал на компьютере Зубр. — Пишут вам ваши славянские братья-скинхеды. Мы тут у нас в Москве мочим всяких наглых чурок, ниггеров и жидов, и вы, наши дорогие братья, делайте там, в Германии, то же самое. Напишите, как вы живете? С братским приветом ваши братья-арийцы, славянские скинхеды». Они и ответ из Германии выудили — и чуть было не расчувствовались, да немецкого оба не знали, пришлось Хайдера звать, он им текст ответа перевел, и они так и застыли перед монитором с разинутыми ртами. «Здравствуйте, русские скинхеды! Мы рады тому, что вы у вас, в вашей Москве, мочите всяких поганых ниггеров, чурок и жидов, но что это вы называете себя нашими братьями-арийцами?! Никакие вы не арийцы, а вы поганые грязные славяне и будущие наши рабы, вот вы кто! И мы, когда перебьем у нас всех наших черножопых, тут же подадимся к вам — бить вас, грязных русских свиней, чтобы и духу вашего не осталось на нашей чистой арийской планете. Пока. Ваши настоящие арийские скинхеды, Новые Правые». Он, Архип, долго думал: как это могло быть? Мы — арийцы, вы — арийцы, они — не арийцы… Кто же — ариец? И кто же — чист? И кто же — настоящий? Он чуть голову себе не сломал. Свою бритую долыса голову. И бросил думать, почувствовав, что сходит с ума.
Тишина, — медленно, тихо сказал Хайдер, взойдя на трибуну, возвышаясь над всеми, расставив ноги, уткнув кулаки в бока. Сегодня он был при полном параде — в черных штанах-галифе, в черной рубахе, и рукав рубахи был перехвачен белой повязкой с красным кругом, и в круге топорщился, топырил ноги черный священный Кельтский Крест. Знак священной смерти. Знак жизни, борющей самую последнюю, черную смерть.
И Хайдер крикнул страшно, и лицо его стало красным, как красный круг с черным крестом у него на рукаве:
Тишина!
И наступила тишина.
Архип обводил всех глазами. Покосился на Ангелину. Он изумился ее лицу. Оно сияло.
Оно сияло счастьем. Ноздри раздувались, будто бы вбирали, впивали изысканнейший аромат, хотя тут, в Бункере, от скопленья молодых парней-жеребцов пахло конями. Глаза светились желтым, медовым светом, хищно, восторженно блестели. Он никогда не видел у нее такого лица даже в любви. Даже тогда, когда она, сидя на нем верхом, глядела маслеными тигриными глазами вдаль, вперед, в неведомую тьму.
Я хочу сказать вам важное. Сроки исполняются! Скоро!
Ангелина смотрела в лицо Хайдеру не отрываясь. Архип смотрел на нее. Он никогда не видел ее такой. Какой? Он не мог бы объяснить себе. Воодушевленной? Взволнованной?
Он впервые видел ее такой царственной.
Выпрямленная, гордая спина. Пылающие золото-зеленым, фосфорическим светом, как у лесной хищницы, длинные глаза. Победная улыбка. Будто бы это она, а не Хайдер, стояла на трибуне, на возвышении на сцене Бункера. И это она, а не Хайдер, говорила речь.
Солдаты! Час приходит. Для кого-то из нас он уже пробьет завтра. Уже — пробил.
Молчание сгустилось, повисло плотным занавесом между Фюрером и его бритоголовыми воинами. Ангелина оглянулась. Здесь были все, без исключения, бритоголовые. Она не удивилась, не испугалась. Скинхеды, она слышала о них, она знала их, она занималась ими. В своей больнице. В своей диссертации. А живьем — с этими придурками. С Косовым и с Цхакая. Кого привезут к ним в приемный покой завтра? Сплошь разрисованных черными узорами tattoo? Или тех, у кого спина изрезана на солдатские ремни?
Она снова уставилась на Хайдера. И снова Архип поразился горячему, царственному одушевлению ее закинутого вверх, к трибуне, разрумянившегося лица. Восторг голодного, которому дали роскошную, сытную еду.
Час пробил, мои солдаты. На подготовку вам дается десять дней. Много это или мало? Вы всей жизнью заплатили за то, чтобы через десять кратких дней выступить в бой, о котором мечтали всю жизнь.
«Во класс, — услышала Ангелина рядом с собой восторженный шепот бритого долыса юнца. Юнец толкнул локтем в бок соседа, и тот ответил ему тем же. — Наконец-то! Фюрер брехать не станет. Выступаем, значит, чуешь, чем пахнет, а?!..» Она старалась не глядеть на Архипа. Пацан прожигает ее глазами насквозь, как бумагу — двумя сигаретами. Однако она не бумага. И ему не владеть ее интересом. Тот, кто стоял сейчас на трибуне и говорил, интересовал ее гораздо больше, чем гололобый амбициозный парень, на которого она клюнула, как щука — на золотую блесну, ведь он был молод, юн, силен, как бычок, он был почти девственный мужчина, и ей захотелось попробовать девственности, нерастраченной силы, свежатинки. Свежей сибирской осетринки ей захотелось. Накушалась, баба?! Что так пялишься на этого, скуластого, крепкоплечего, в черной рубахе, что маячит надо всеми на трибуне?!
Хайдер замолчал. Выждал паузу.
«Оратор», - подумала она уважительно. Ее глаза искали его глаза, стрелявшие голубыми пронзительными искрами, как голубыми пулями, поверх бритых одинаковых голов.
И она добилась своего. Он увидел ее. Он заметил ее. Он, с его возвышения, впился глазами в ее лицо, хотя они с Косовым и стояли в отдалении, почти у входа в Бункер.
Учтите, десять дней — это очень мало. И очень много, это как посмотреть. Мы должны будем подготовить оружие. Мы должны будем подготовить все для бегства, для ухода, ибо мне сейчас не нужны глупые герои, жертвующие собой во имя нашей великой идеи. Когда придет последняя битва — жертвуйте своими жизнями! Это наше право! Право и долг Священного Огня! Но сейчас вы должны выполнить абсолютно иную задачу. Вы догадываетесь, какую. Вы — догадались!
Молчание обнимало Фюрера, обступало со всех сторон. Бритоголовое воинство молчало. Молчал Косов, выпрямившись, вытянув шею, как гусь, вцепившись побелевшими пальцами в притолоку. Он старался слушать, что говорит с трибуны его Фюрер — и не слышал. Он глядел на Ангелину.
На Ангелину, глядящую неотрывно — на Фюрера.
Мы через десять дней устраиваем черным, наводнившим нашу чистую и святую Столицу, новую Хрустальную ночь!
Похоже, все, собравшиеся тут, в Бункере, знали, что такое Хрустальная ночь.
Она тоже об этом знала.
Вздрогнула — оттого, что рука Архипа коснулась ее руки. Она отдернула руку, как от скорпиона. И он побелел.
Хрустальная ночь… ведь это же… как Варфоломеевская…
Вы же все этого хотели? — Ее шепот хлестнул его по лицу змеино-холодной болью. — Не трогай меня! Я слушаю твоего Вождя!
Он видел — Хайдер, говоря с трибуны свое воззвание, глядел только на нее. На Ангелину. И он сжимал кулаки. И его ногти вонзались в его ладони. И уж лучше бы сто, тысячу раз туда, на эти больничные пытки, на ЭШТ, к санитарам в лапы, под град идиотских успокоительных уколов, от которых ты пускаешь слюни и плачешь и смеешься вместе, чем глядеть на то, как Фюрер глядит на нее, а она — на него.
«Ингвар, Ингвар, Ингвар, ведь она моя женщина, ведь это моя женщина, ведь я люблю эту женщину, эту стерву, эту сволочь, эту холодную надменную кошку, Хайдер, ведь я всегда был так предан тебе, ведь я во всем слушался тебя, я смотрел тебе в рот, по одному жесту твоей вскинутой руки я готов был идти убивать, идти — умирать, ты же знаешь, я прошу тебя нашим Богом, нашим великим Одином, заклинаю тебя нашим черным Кельтским Крестом — не смотри, только не смотри на нее, она моя, она же моя, слышишь, ты…»
Машины, на которых вы будете уезжать из Москвы, пройдут все кордоны, ибо на них будут сменены номера, а все посты до Смоленска, Тулы, Рязани и Владимира будут захвачены нашими людьми! Оружием вас обеспечат на днях! Я распорядился привести в действие все законсервированные до сих пор наши тайные склады боеприпасов. Вы, каждый из вас, получите достаточно оружия. Особо отличившиеся в наших прежних акциях и выступлениях получат самое лучшее оружие, новейшее! И холодное, и огнестрельное! Все машины со всеми вами, после того, как вы уйдете от погони и отъедете далеко от Москвы, повернут со всех направлений туда, где все мы опять встретимся — на закрытую военную базу севернее Котельнича, что принадлежит нам! Это место встречи… и, надеюсь, праздника первой победы! Мы возвращаем святой арийской земле — ее истинную, исконную чистоту, ее поруганную волю, ее убитую и искалеченную честь! Мужайтесь! Победите жалость в себе! Убейте врага! Очистите нашу святую землю от иноплеменной грязи и нечисти! Хайль!
Хайль!
Лес рук вскинулся кверху в одном порыве. Вверх, косо, пронзая косым лучом руки пугающую полутьму Бункера. Она сама не поняла, как ее рука вскинулась, взлетела, пальцы вытянулись надо лбом, и вся она застыла в древнем обрядовом жесте, как статуя из белой стали. Хайдер с трибуны видел, как ее зубы обнажились в легкой хищной полуулыбке. И его губы тронула такая же торжествующая, победная полуулыбка, как у нее. Ей показалось — она смотрится в зеркало.
Сойти с трибуны. Подойти к этой красивой хищной женщине. Сдавить ее в мгновенных, страшных объятьях.
Архип не помнил себя. Когда все опустили руки, он все еще стоял с воздетой вверх, застывшей рукой. Смотрел прямо в лицо Хайдеру. Ангелина обернулась к нему, нажала на его руку рукой, как если бы она была рукой железного, пластмассового робота, опустила ее вниз.
Не будь дураком. Все на тебя смотрят.
И правда, Зубр и Фарада, Люкс и угрюмый Баскаков, обернувшись, смотрели на него. Люкс, оскалившись, кинул ему:
Эй, где пропадал, Бес? Без тебя тут скучновато было. Ниче, теперь-то уж повеселимся. Через десять дней…
Хайдер, тяжело ступая, сошел с трибуны. Ему выкрикивали из толпы: «Эй, Фюрер, а где собираемся?.. Фюрер, хайль, а где пушки получать будем?.. А машины где нас будут ждать?..» Он поднял руку перед лицом ладонью к ним, к скинхедам.
Все распоряжения получите позднее! Мои люди вам все расскажут! Помните, вы — солдаты! Вы выполняете приказ! И больше ничего! И помните о том, что вы солдаты настоящей, священной войны! Такой войны, которой здесь никогда больше не будет!
Он, расталкивая кулаками, локтями кучкующихся вокруг него, обожаемого Вождя, скинхедов, от которых пахло вперемешку острым молодецким потом и дорогими парижскими дезодорантами, табаком и конской шкурой, не сводя глаз с Ангелины, подошел к ней. Она ждала этого. Не шевельнулась, с места не сошла, ждала, как к полу приклеенная. Откинула со лба красные гладкие волосы. Красный тяжелый пучок оттягивал ее голову назад. Со стороны казалось: она — в тяжелой красной короне.
«Конечно, он чувствует ее священность. Ее хищную древность. Ее сакрал. Как я не догадался раньше! Она — священная тетка, магическая тетка, священная древняя красношкурая корова, нет, колдовская рыжая рысь из древних лесов. Напрыгнет на плечи с высокой сосны — и — зубы тебе в загривок… Она меня загрызла… А теперь хочет — его… Боже, какой я дурак… Я — не понял! Я ничего не понял! Она — охотится! Она — огромная кошка! Она охотится за каждым, в ком течет и пылает свежая, бойцовская кровь… Она сама хочет крови… Зачем я ее сюда привел! Хрустальная ночь, какая такая ночь, зачем?!.. когда?!.. Хайдер, не гляди на нее так. Хайдер, я убью тебя!»
Архип сам не понимал, что с ним. Его кулаки налились чугунной чернотой. Если бы сейчас, сию минуту, при нем, на поясе, был бы револьвер — он, не раздумывая, с зачерненным, задымленным болью и ревностью разумом, выхватил бы его из кобуры и всю обойму выпустил бы в своего святого Фюрера.
А святой Фюрер не дремал. Он слишком близко подошел к Ангелине. Он взял ее за подбородок. Он поднял ее лицо повыше, еще выше, вот так, к тусклому свету, чтобы тщательнее, внимательней рассмотреть. Он разлепил губы. Углы его рта дрогнули, приподнялись в усмешке. Ему доставляло удовольствие смотреть на нее, видимо, не знающую, что такое смущение и стеснение — на нее, наглую, сильную, слишком красивую, слишком уверенную в себе.
Наша?
Ангелина не стряхнула его руку со своего подбородка. «Держи меня так, за подбородок, держи. Гладь мою шею пальцем. Погладь мои губы. Видишь, какие они вкусные, сочные… гладкие… теплые. Ты хищен. Я хищна. Вдвоем, Вождь, мы составим хорошую пару. Ты никогда еще не видел таких, как я? А я — таких, как ты. Видишь, как все прекрасно получается? Знал бы ты, чем я занималась… занимаюсь! Да, вот так, твой палец очень горяч, веди им по подбородку, по моим губам, так, да…»
Хайдер, не сознавая, что делает, погладил ее пальцем по щеке, провел по полуоткрытым губам. Выпачкал палец в ее перламутрово-розовой помаде.
Считайте — ваша.
Она сказала это тихо и внятно. Так, как если бы сказала: «Бери меня скорее, прямо здесь. В темном углу твоего вонючего Бункера». Хайдер улыбнулся шире. Показал зубы. Она зеркально воспроизвела его широкую улыбку.
Откуда вы? Вас привел Бес?
Бес — это Косов?
Ну да.
Это я привела его.
Вы же здесь впервые. Я вынужден вас проверить.
В чем будет заключаться ваша проверка?
Их голоса доносились до Архипа как сквозь туманную пелену, как сквозь плотный занавес или через закрытую дверь, хотя он стоял рядом и стриг ушами. «Надо бы отойти. Отойти? Если я отойду — Хайдер заберет ее. Выведет отсюда вон, и они сядут в ее машину и поедут. А я? Она меня бросит? Я же ей нужен. Она же — со мной! Нет, навозный жук, она уже не с тобой. Ты разве не видишь — она уже с ним. С ним! Переживи! Зубами не скрипи! А то зубы сломаются. И ты не сможешь никому больше перегрызть горло. Я тебе, тебе горло перегрызу, ты, мой Фюрер!»
Хайдер приблизил скуластое, широкое лицо к лицу Ангелины. Они были одного роста. «Если она снимет сапоги на каблуках — она станет ниже меня», - с радостью подумал он. Женщина всегда должна быть ниже мужчины. И ростом, и по сути. Женщина — явление второго, низшего порядка. Прав был Гитлер: киндер, кирхе, кухен. Дети, церковь, кухня. Это — для всех. А немногие? Избранные? Такие, как… вот эта?
В том, что я вынужден буду вас подробно допросить. И изучить ваше досье. И проверить вас на детекторе лжи.
Вы так хорошо оснащены? У вас даже есть детектор лжи?
Она сказала это так насмешливо и презрительно, будто бросила: «Вот как, в таком вертепе — и еще имеется детектор лжи, ну, супер».
Он постучал себя по лбу. Она все еще глядела непонимающе.
Мой детектор лжи, сударыня, здесь. Я слишком хорошо чую, когда мне врут, а когда говорят правду. Но для проверки мне нужно уединение.
Он уже откровенно смеялся. Засмеялась и она. С проворством и хитростью ловкой мастерицы она копировала, обезьянничала все его ухватки, его улыбки, смешки, мимику. Живое зеркало, старый как мир психологический прием, чтобы обезоружить противника, ввести его в замешательство, смутить.
Уединение? Извольте. Сейчас?
Да.
Где?
«Боже мой, о чем они говорят? Об уединении? Почему они так резко, отрывисто бросают слова, словно больно, наотмашь, бьют словами друг друга? Зачем я привел ее сюда? Зачем она освободила меня сегодня, именно сегодня, из своей больничной тюряги, лишь на один только вечер? У меня больше не будет вечеров. Не будет ночей. Ночей — с ней. В той затхлой палате, под стоны Суслика, под храп Феди Шапкина, под тяжкие вздохи Солдата. Он увезет ее. Он увезет ее — навсегда?!»
Здесь.
Здесь есть комната, где можно уединиться?
Есть.
Прекрасно.
«Она сказала — „прекрасно“. Что — прекрасно? О чем они договорились? Я ничего не понимаю. Я давно не был на воле, и кровь стучит у меня в ушах. Я поел ее вшивых бутербродов с осетриной, и меня тошнит с рыбы. Он увезет ее навек, и я никогда не поеду с ней на Енисей. И мы никогда не поедим с ней настоящей, свежевыловленной осетрины, никогда не порыбалим в Бахте, в Ворогове. Никогда я не покатаю ее на староверской смоленой лодке. И на порогах мы не разобьемся о камни. И всей, всей жизни больше не будет. Что — прекрасно? Она — прекрасна?»
Как же вы оставите Беса? Бросите? Вы ведь приехали с ним?
Ничего. Подождет. Прикажите кому-нибудь последить за ним. Он мне нужен.
Хайдер сделал знак одному из своих черных лысых солдат. Из толпы выпростался длинноногий, как оглобля, парень. Архип его не знал. Он не видел, как парень, чуть враскачку, подошел к нему, замер у него за плечом. Зато он видел, как Ангелина повернулась к нему спиной. Тяжелый пучок ее волос тускло блеснул старой медью в тревожном полумраке. Тусклая лампа качалась, как на допросе, над головой. Скинхеды все были в черных рубахах. Им приказали: сегодня приходить в парадной форме. Казалось — весь Бункер полон кишащих черных тараканов.
Он видел слепыми, не своими, чужими глазами, как Ангелина, повернувшись, горделиво вскинув голову, стуча вечными каблучками по каменному полу Бункера, пошла за Хайдером. Он шел впереди, она — сзади. Она ступала Хайдеру след в след — так ступают другу другу в след волки в белом метельном поле.
ПРОВАЛ
Хрустальная ночь. Хрустальная ночь.
Это ведь о ней сказано мною, бедным Нострадамием:
А Божий ли он слуга? Может, у него совсем другой хозяин?!
Замрут в постелях своих одинокие люди,
А эта звезда, раскаленно-красна, над белым миром взойдет;
И на круглом, огромном, как небо, железном блюде
Новый Бог слуге-человеку хрустальный нож принесет.
И ножом тем хрустальным ночью морозной и звездной
Он один, верный Божий слуга, перережет всех,
Кто забыл о возмездии справедливом и грозном,
Кто святой погребальный плач обращал в оскорбительный смех.
Я вижу. Я вижу все, особенно ежели мне дадут хорошенько выпить. Я же отменный врач, и врачевал я отлично, и в Провансе и в Лангедоке, и в Лионе и в Сан-Реми, и в Питере и в Москве проклятой, видите, народ так и валит ко мне толпами: «Исцели! Исцели!» А я что, Господь Бог, что ли? Рюмочку налейте — за рюмочку и Господом Богом стану, дай перекрещусь, да простит мне Бог настоящий мое святотатство.
Они готовят Хрустальную ночь, я это вижу. Более того — знаю. Потому что они не выдерживают жить без святого. А святое все растоптано и на свалке давно сгнило. Храмы гудят колоколами, а что толку? Люди бегут по зимним улицам, вбегают в воронки метро, тают, исчезают под землей, снова выныривают из мрака и бегут, бегут — как на белой зимней фреске. И лица у них — нарисованные. И жизни у них — сгоревшие окурки.
Поэтому Хрустальная ночь обязательно должна быть. Боже, Боже, не надо ее! Не надо! Зачем так много крови!
Зачем вы все рисовали кровь, сумасшедшие художники… Зачем все смерти рисовали… Вот и дорисовались… А я — довиделся… Мои видения становятся правдой. И я не знаю сам, куда от нее деться, от моей правды. Она убьет меня самого, моя правда, погубит. Но я же вижу все, все — на тысячи лет вперед. Кто я такой? Может, я сам был хрустально заморожен много лет? Сидел, положив руки на колени, хрустальный скол с давней забытой, мертвой жизни, в черной пещере, высоко в горах? А потом земля повернулась вокруг своей оси, океаны сдвинулись, материки дали трещины, изнутри, из земного сердца, вырвался огонь, и я в своей пещере ожил, и из хрустального и застылого превратился в живого, теплого, нищего и страдающего? Дайте мне немного горячего вина, люди! Сварите мне глинтвейну! Напоите меня! Накормите! Я — пророк! Я пророчу вам — завтра, уже завтра будет страшная Хрустальная ночь в вашей, люди, напрочь спятившей стране!
Тесная, темная комната в Бункере. Его комната. У него, Хайдера, только у него есть от нее в кармане ключ.
Маленькая лампочка над дверью, двадцать пять свечей. Они еле различают лица друг друга. Голые стены. Голый каменный пол. Ни матраца, ни мата. Ни стола. Ни тряпки. Ни скамьи. Ни стула. Ничего. Где он собирается ее распинать? Или он даст ей пощечину за дерзость, пнет ее сапогом в живот, как собаку на снегу, и уйдет прочь, закрыв ее здесь надолго, на бесконечное черное время? А потом, когда она смирится, станет жалкой и покорной, — придет и возьмет. Ей стало жарко, она вспотела от этой невероятной, доставившей ей удовольствие мысли. Еще никто так не обращался с ней. Так обращалась с людьми только она.
Он закрыл железную дверь изнутри и сунул ключ в карман. И сделал шаг к медноволосой, со змеиной улыбкой, гордой женщине, глядевшей на него сверху вниз.
Ну? — спросила она, вздернув голову повыше. — Сразу приступишь или повременишь?
Он усмехнулся.
Мне кажется, ты сама этого хочешь. Но я способен наступить на горло собственной песне, если это надо будет.
Надо — кому?
Они простреливали друг друга глазами. Ты непростая пташка. Ты непростой петушок. Гляди-гляди, не заглядись только. Уж не загляжусь. Черные очки надень! Нет, это ты закройся на всякий случай рукой, а то ослепнешь.
Что тебе надо? Кто ты?
Ты хвастался, что ты рентген. Вот и просвети меня.
Журналистка?..
Как пошло. Плохо же ты обо мне думаешь.
Если ты из спецслужб, я застрелю тебя тут же, на месте.
Хайдер положил руку на оттопыренный карман черных галифе. Ангелина выше вздернула подбородок. Она шагнула к нему и подняла руку над низом его живота, едва касаясь ширинки. Он даже не успел отпрянуть.
У тебя здесь слишком горячо, — насмешливо сказала она. — Я люблю мужчин, у которых здесь чувствуется пламя. И таких, что наставляют на женщину сразу и себя, и револьвер.
На миг она коснулась его ширинки ладонью. И вдруг крепко прижала руку, вцепилась, как кошка. И тут же руку отняла. И отшагнула назад. Доли секунды. Он разжал губы. Скулы его вспыхнули.
Ты проститутка? Ты пришла сюда на ловлю?
Все мы в этой стране проститутки и жиголо. Все мы проституируем как можем. — Насмешливая улыбка не сходила с ее лица. Улыбался и он. Она перевела взгляд на его вздувшуюся ширинку. — Разве ты не этим же занимаешься со своей лысой челядью?
Еще раз назовешь моих солдат «лысой челядью», я…
Ты выстрелишь в меня? В меня, мальчик мой, уже стреляли. И, как видишь, промахивались.
Ты что, гипнотизерша?
Теплее. Уже теплее. Гипнозом я тоже владею. Одна из классических древних техник.
Техник?..
Все на свете есть техника, мой герой.
Я не твой герой!
Он стоял перед ней, косая сажень в плечах, с жестким пронзительным взглядом, глаза голубые, как холодное северное небо, и странно, по-монгольски, стоящие косо, лицо римского тирана, гладко выбритое, с перчинкой безуминки в пульсирующих зрачках, широкие скулы, желваки ходят около ушей, перекатываются орехами; полные губы, усмешливо раздвинутые, а подбородок круглый и жесткий, твердый, будто мраморный, с вмятиной под нижней губой; и на щеках, над смеющимся ртом, — ямочки, как у ребенка. Мужское лицо, от которого навзничь падают женщины. Лицо конкистадора. Лицо голливудца. Лицо деспота. Лицо — Вождя.
Почему он белый, сивый даже, светлоглазый, а — раскосый, как какой-нибудь Чингисхан? В нем есть татарская кровь… казахская?.. Сибирь, скорей всего. Родимая Сибирь. Там такие фрукты вырастают. Такие вот крепкие кедровые шишки. Неплохой вождь у бритоголовых. Она так и знала, что скинами руководят сверху отнюдь не скины. А вполне здоровые, умные и хитрые взрослые дяди.
Римлянин. Герой. Деспот. Языческий бог. Беловолосый монгол. Это он установит новый русский порядок? Кто так жестоко перебил ему нос, в какой давней драке?
Нет, ты мой герой, — жестко отчеканила она, будто приказывала ему. — И ты сам прекрасно знаешь, что ты герой. Не герой — не отдал бы приказа начать Хрустальную ночь. Ты любишь власть?