В подземном переходе было пустынно: ни души. Воспителла держала Леха за руку, они бежали сломя голову. Мы вырвались от них, вырвались!.. А полковник?.. Что от тебя хотел этот полковник?.. Да ничего особенного, он, по-моему, меня с кем-то перепутал, он думал, что я… он меня назвал: Анастасия… Я ему и говорю: я не Анастасия! А он схватил меня за плечи…
   Я видел, что он схватил тебя за плечи. Больше не схватит никогда.
   Он не сказал Воспителле, что он узнал Исупова, что это полковник его части, и под его командованьем он воевал, и к нему возвращался. Узнал ли его Исупов? Все возможно. Они люди военные. Осторожные. И Камень; сейчас полмира, разнюхав тайну, висящую в дымном предсмертном воздухе, выслеживает Камень. Если Исупов в Армагеддоне — и Серебряков тоже здесь. Что это значит? С Войны сюда не так-то просто прилететь. Это значит, что они все повязаны одной игрой. По правилам? Без правил? А ты бил под дых и в ухо черным дюдям в очках без правил, Лех?!
   — Я хочу шоколадного торта, Воспителла. Ты умеешь печь шоколадный торт?
   — Лех, милый… — Она сглотнула, приоткрыла рот, запахивала разодранную кофточку, держала в кулачках лацканы мужской кожаной куртки. — Лех, родной, где наш Третий Глаз?.. его ждут в Париже… его ждет русская Цесаревна… говорят… мне донесли… ну, шпионы везде… что она мажется моей, моей помадой…
   Он запустил руку за пазуху. Помертвел.
   — Я потерял его.
   Какой поганый, банный, клозетный кафель в этом подземном гадком переходе.
   Навстречу им, застывшим, бросился наперерез приземистый мужик, бритый и широколицый, с тяжелой челюстью, с прицельным, пронзительным взглядом зверя в тайге. Воспителла закричала. Бандит сделал молниеносный выпад. Лех отлетел к кафельной стене, ударился о кафель спиной и затылком, застонал, стал оседать, но удержался на ногах.
   — Господи, Господи, — шепнул он и сплюнул. — Как мне надоело насилье в этом проклятом мире. Врешь, шалишь. Я не буду на тебя тратить свой автоматный огонь. Свой последний патрон. И последнюю пулю получишь не ты… гаденыш. Я еще помню все, чему меня учили ТАМ. Я сейчас покажу тебе, щенок ты, култышка ты недопиленная, наше каратэ… наше вин-чун нашей Войны. Я еще… ничего не забыл. Х-ха!
   Они стали драться. Бандит оказался дилетантом. Лех применял неотразимые приемы. Он дирижировал боем, он был дирижером и композитором. Какая жестокая, дикая музыка. Человек убивает человека. Мало тебе было тамошних боев. Лицо его перекосилось: оскал Войны, крови, азарта. Ты выиграешь! Это твой орел, а не решка! Но и парень оказался не до конца дурак. Он сжал губы подковой: мол, поищи других дураков махать руками, — и выхватил из-за пазухи нож.
   — Ах, ты так, падаль.
   Лех мгновенно выхватил — сзади, из-за спины, из кармана штанов — нож в ответ. Поножовщина. Глупо. После того, как спаслись от черных — тупой полупьяный бандит, подземный армагеддонский переход. Нет ничего глупее такой поножовщины. Побледневшая Воспителла не кричала, не звала на помощь — только вжималась в стену, и раскрытые ладони ее нервно, судорожно ползали по морозящему грязному льду кафеля. Патроны в бодигарт-эрвейте кончились. Она расстреляла все.
   Как прекрасно женщине всегда иметь при себе маленький револьвер. Как отвратительно, что в нем кончаются патроны.
   И внезапно над прорытой в земле Армагеддона подземной норкой, где сцепились в пошлой, кровавой драке два зверя-мужика, раздался гул. Страшный гул. Что это. Что это! Двое сразу перестали драться. С обшлага Леха медленно цедилась на заплеванный асфальт кровь. У бандита лицо пестрело свежими порезами, и парок стоял над щеками и располосованными скулами, над синяком под глазом.
   Прямо на них, уставших от драки, слушавших надземный гул, летел-катился с лестницы третий мужик, лупоглазый, расхристанный, в нищем пальтенке. На лице у него колом торчало горе, ярко светились слезы.
   — Вот вы тут деретеся!.. — заблажил он надрывно. — Деретеся, да!.. Гады, суки!.. А тут по Армагеддону опять-снова танки-шманки идуть!.. Броневики!.. Вота!.. Горе-то черпать будем не ложкой — ковшом!.. До нас, до нас эта сволочная Зимняя Война докатилась!.. Поняли?!..
   Лех и бандит поглядели в избитые лица друг другу.
   — Может, от нас-то она вдаль, туда, и покатилась. Враки все это, что в полководца стрельнули… и она началась… она же никогда, никогда не кончалась…
   Они все вчетвером, бандит, Лех, Воспителла и нищий деревенский мужичок, неведомо как занесшийся в бешеный Армагеддон — может, на рынке приехал чем вкусненьким приторговать, может, в гости к куме или на пьянку к дружку, — медленно поднялись вверх по лестнице из-под земли. Гул обнял их. Танков не было видно — над Армагеддоном висел сплошной горький зимний туман, и в него проваливались машины, деревья, люди, лица.
   Воспителла попыталась нашарить в холодном тумане окровавленную руку Леха. Она плакала.
   — Кому теперь будут нужны мои помады!..
   — Не волнуйся. Поедешь за море. Полетишь. Я сам снаряжу тебя. За морем твои сурики всегда будут в цене.
   Голос его стал сух и льдист. Она уцепила его за руку — он оттолкнул ее.
   — Лех, что с тобой?.. Тебя как подменили. Может, мне лучше… с этим вот бандитом… уйти?..
   — Может, и лучше.
   Он раздул ноздри. Он зачуял запах пороха. Вот она. Вот она, родимая, пришла, достучалась, добрела сюда. Встречай гостью, град Армагеддон. Война. А, тут женщина стоит. Да. Женщина. Воспителла. Смазливая парфюмерка. И он ей сердце открывал. А вот она, пришла, Зимняя Война. И он снова свободен и счастлив. Она одна, Война, возьмет его сердце — с порохом, с темной кровью, с бульканьем систол.
   — Лех, что ты?!
   В ее голосе звучал страх. Это был страх животного в бойлерной перед закланьем.
   — Все в порядке. — Он выпрямил спину, чувствуя, как все шрамы на спине приходят в движенье. — Иди к себе домой. Одна. Видишь, это Зимняя Война здесь началась. Иди. Я приду позже. А может… совсем не приду. Третий Глаз мы потеряли. Теперь он смотрит на этот мир уже без нас. И Анастасия его никогда не получит. Хоть все глаза в Париже проглядит. Мы его потеряли. И как только мы его потеряли — здесь началась Война.
   — Ну, до свиданья тогда… А?..
   Она стояла перед ним, мяла на груди изорванную кофтенку.
   Молчанье. Гул. Туман.
   Бандит и мужичонка стояли рядом с ними, как два святых на иконе. Бандит промакивал рукавом испятнанную кровью ряшку, мужичонка крестился и молился, как умел, зная, что молись не молись — все бестолковое дело. Война глуха к молитвам. Война гудит и прет напролом. Гудят самолеты и танки. Ее не остановишь.
   Откройте, Святые, что с нами со всеми станет.
   — До свиданья, — с натугой, нехотя, через силу выдавил из себя он, как масло из тюбика.
 
   Он сдержал слово. Он пошел к ней. По черной ночной улице гулял туман и ветер. Неостановимый гул насыщал черный воздух. Он говорил сам с собой. Думал вслух. Произносил слова отчетливо и жестко.
   Это всего лишь женщина. Они у меня были. Они у меня, конечно, будут. А это — Война, которую надо ценить и любить. Которой больше не будет никогда на Земле. Никогда. Да. А это что? А это лестница в доме, где живет эта странная женщина. Парфюмерша знаменитая. Я поднимаюсь по лестнице к ней домой. От нее пахнет помадой, земляникой, водкой, парижскими духами. А кто я такой? Я завязывал колючие ремни на шеях. Я стрелял в упор и навскидку в живое тело, когда оно рвется в крике. Я кромсал штыком на куски вражье мясо. Кто враг, я не знал, но не в этом же дело. Я делал выпад — и солдат падал в пропасть с коротким выкриком. Я выучил древнюю мудрость: «Убей ты, не то убьют тебя». Я изучил много видов различных ножей, много сортов пулеметов. А тут всего лишь женщина. Живая, теплая женщина. Я с ней спал когда-то. Но Зимняя Война началась. И медлить нельзя. Сейчас каждый час дорог. Каждая минута на учете. Лебединая сталь в облаках — вперед! Я звоню. И она на пороге. Заходи, гостем будешь. Ты знаешь, зачем я пришел? Как тяжело она молчит. Сказать, что я не приду к тебе никогда. Она пятится к шкафу. Под ее руками подаются дверцы. Что она ищет? Она вслепую нашаривает в шкафу апельсин, очищает его на моих глазах, ест. Вынимает из шкафа еще один, бросает мне. Угостись. На прощанье. Мы с тобой много горького пережили. И ты… не ищи меня, не приходи ко мне больше никогда, слышишь?! Я тону в тебе… как в трясине. Оставь меня в покое. Я плюю в тебя. Я плюю в тот колодец, из которого пил.
   Как она внимательно слушала. Как, утомившись собственной грацией, ела апельсин. Глаза ее уставились в одну невидимую точку. Слезы обильно лились из-под ресниц на раскусываемые оранжевые дольки южного фрукта. Ты с ума сошел, Лех. Сошел с ума. Это все оттого, что мы потеряли Третий Глаз. От этого. Нет. Я в своем уме. Я мерзавец, проходимец?.. подлец, да?.. Не приукрашивай меня. Я такой. Я сам знаю, что мне надо. Тебя мне уже не надо. Мне надо Зимнюю Войну. Она сама нашла меня. Мне не надо больше ехать к ней. Возвращаться к ней. Но я не сдюжу ее, если буду рядом с тобой. Лех!..
   Она задохнулась, осторожно положила недоеденный апельсин на стол. Развела беспомощно руками. Ты страшный человек, Лех. Он сделал шаг к ней. Да. Страшный. Я такой. А ты думала, я сладкий сироп. Пошла вон со своей любовью! Знаменитость! Но ты, знаменитость… можешь погибнуть просто так, как простая, обыкновенная женщина. А я не могу позволить себе такой роскоши. Я должен погибать обдуманно. Целенаправленно. Устремленно. Тщательно. Гордо. И велико. Это мой звездный час. Это моя Родина — Зимняя Война. Я этого часа здесь, в Армагеддоне, ждал со дня на день. Я родился на Войне и умру на Войне. Я этого мига ждал всю жизнь.
   Надо что-то сделать. Поработай руками, пошевели мозгами. Она подошла к телевизору и с отчаяньем, дергано и тупо, как марионетка, нажала на клавишу. Ворвалась во тьму комнаты бравурная, помпезная музыка. На экране замелькали, захороводили кривые, скалозубые лица: «Ложная тревога!.. Народ может спать спокойно!.. Ученья! Ученья! Сегодня в Армагеддоне начались ученья объединенных союзных войск под командованием генералов тр-р-р-р-р-р-р-р-р-р…» Сволочи. Скрывают. Они же все, как всегда, скрывают. Мы же видели — она началась!
   Воспителла пожала плечами. Это же трансляция. Корры снимают прямо сейчас. Это же все настоящее. Он подбежал к железному ящику, стал переключать программы — везде мелькало одно и то же, смеющиеся, ржущие лошадиные лица, ветер рвал аляповатые разноцветные флаги. Проклятье! Он заметался по комнате. Ты-то хоть понимаешь, что она — здесь! Она — идет! Застыл перед окном. Процарапал ногтем морозные узоры, ледяные хвощи. Да. Я понимаю. Я понимаю и Войну, и тебя.
   Он быстро обернулся к ней. Рядом с собой, близко, крупно, она увидала его родное лицо, рассеченное шрамами. Я живу в состоянии фрустрации, Воспителла. Я в тоске. Я тоскую по этой Войне — я свыкся с ней, как свыкаются с дыханьем. Я тоскую по брошенной жене и детям. Они где-то растут, как грибы. А их без меня — возьмут и срежут — и раскрошат мелко — и запустят в кипяток и сварят — заживо, меня ведь тоже учили варить детей врага! А ты суешься мне под ноги, как сука, со своей сладкой любовью. Выбери себе мальчика! Вейся около кого-нибудь другого! Валяй — замуж, если надоело… танцевать на столах, юродствовать, разбрасывать доллары на кладбищах, мотаться по миру с сапфирами в тысячи карат! Мне это уже надоело. Я хочу умереть в мужском сраженьи. В честном. В настоящем. Не подходи ко мне!
   Он закричал еще раз, и рот его перекосился:
   — Не подходи ко мне!
   Она повернулась к нему спиной. Стала видна ее гордая красивая спина, нагая и перламутровая — она была в том самом черном платье с глубоким вырезом, в котором плясала на накрытом столе в ночь игры в Клеопатру.
   Она стояла к нему спиной, не оборачиваясь. Он услышал ее насмешливый шепот. Уж лучше бы я тогда не опоздала на сто двадцать девятый рейс. Зачем я опоздала. Зачем.
 
   Авессалом, весь в черном, шел по улицам военного Армагеддона. Серые громады домов прожигались изнутри тусклыми светляками, головешками огней. Все тлело и горело. Гул несся с неба; гул доносился из-под земли. Танки пахли мазутом, бензином, иным горючим; они шли по проспектам Армагеддона медленно, изрыгая гул, дым, рык, и люди, говоря друг с другом, не слышали собственных голосов. Стекла в витринах лопались от гула. Девушки закрывали уши, но глохли все равно. Мальчишки нацепили военные куртяшки защитного цвета, крали у солдат маскхалаты, разрезали, варганили из кусков материи плащ-палатки, забирались в подвалы, бросали похищенные, найденные лимонки, подрывались сами. Бабы, стоя в очередях за хлебом, ревели ревмя. Никому не хотелось умирать. Люди не понимали, за что им убивать друг друга, но шли и убивали. Где был враг? Он прятался за углом. Его надо было настигнуть и поразить, и открывался огонь на пораженье. Автоматы новейшей конструкции, массивные огнеметы плевались огнем, и огонь цвел и вспыхивал повсюду. Наступило царство огня, как и было предсказано. Наступили последние сроки. Люди растерялись; никому не хотелось знать, что сроки — последние; люди хотели, чтоб все продолжилось после них, даже если они и умрут сами.
   Но огонь метался и полыхал меж домов, внутри ресторанов, сжигал старые парки, гудел на ветру на крышах, и провода обугливались, и из верхних этажей выбрасывались старые мужчины и женщины, не вынесшие ужаса Последних Дней.
   В небе то и дело нарастал небесный гул. Армагеддон бомбили. Сирена завывала волчицей. Люди бежали в укрытья, и на лицах было жирной краской нарисовано безмерное отчаянье. Бомба падала, и огонь обнимал живых и мертвых. Огонь прощал всем все. Это было всесожженье и всепрощенье. А люди этого не понимали, орали, взметывали к небу горящие руки, падали ничком на снег, ржали от ужаса, как лошади, и в огне лопались их водянистые глаза. Благостный огонь. Трудно вынести крещенье огнем. Но так человеку суждено. Первое крещенье было водой; второе будет огнем; третье… К черту третье! Я хочу жить! Пусть я буду некрещеный и нечестивый, пусть я останусь один, не буду со всеми, но я так хочу жить!
   На углу Малой и Большой Бронной Авессалом остановился. Закурил. О, как же он был неотразим во всем черном: он наблюдал себя в широких зеркальных стеклах торговых витрин. Армагеддон горел, его расстреливали с воздуха, а лучшие портные работали, и лучшие магазины торговали, и, если бомба попадала в торговый дом, продавцы погибали на посту; и это была героическая смерть — так актеры умирают на сцене; и говорили, что недавно бомба попала в концертный зал Консерватории, и разорвалась, и все загорелось, а шел концерт, и музыкант, великий пианист, сидел на сцене за роялем, и рояль весь тут же занялся пламенем, и они так и сгорели вместе — пианист и инструмент, и горели люди в зале, и горели старинные портреты композиторов над балконами и амфитеатром, и огромная хрустальная люстра тоже горела, и все прозрачные хрустальные сосульки звенели горестно, и это была последняя музыка последнего концерта — гул огня, крики горящих заживо людей и звон хрусталя. Тьфу, до чего невкусный табак. Кто только крутит такие самокрутки. Какая-нибудь кустарная военная артель. Артель слепых. Чирей им в руки. И табак сырой, не высушен.
   Авессалом прищурился, вгляделся вдаль. Улицы были заволокнуты дымом, гарь лезла во все щели. Жители плотно запахивали оконные створки. Бедные. Стекло выбивается взрывной волной. Бомба пробивает крышу насквозь. Остальное дело огня. Стоп. Вот они идут — по другой стороне улицы.
   Они подходили к Авессалому, тоже до горла одетые в черное — два черных человека, и он улыбнулся зубами, а глаза помрачнели.
   — Здравствуй, Давид. Здравствуй, Ионафан.
   Давид стал против него, и дым заволокнул его. Он не видел Давидова лица. Ионафан стащил с лица светонепроницаемые очки. О, как молод, и волосы золотые падают на плечи водопадом. Зрачки широкие. С наркотиками наверняка знаком. Щека дергается — мышцу сводит непрошеным вечным тиком. Так вот они какие, его напарники. Вы против Яна, Марко и Люка. Вы против генерала Ингвара. Ингвар хитрая бестия. Один его завербованный медведь, этот идиот, исполосованный вдоль и поперек, стоит их четверых. Почему не пришел четвертый? Четвертого нет. Как это нет?! Его нет. Он умер. Его имя! У него юродское имечко. Нечеловеческое. Он что, Антихрист?!.. Кончайте шуточки. Я найду его. Его имя!
   Засвистел снаряд. Черный камень падал с неба и свистел, и прохожие завопили, шарахнулись, полегли в снег и грязь, упали на животы, закрыли головы руками. Трое в черном стояли спокойно среди белых снегов, курили, перебрасывались тихими непонятными словечками. Небесная кара постигла соседний дом, он затрещал, кусок стены отвалился, раздался ужасающий грохот, внутри, за стеклами и кладкой кирпича, послышались истошные вопли. Через мгновенье дом человеков был объят пламенем. Лучше просидеть в тюрьме тридцать лет, чем сгореть живьем. Там дети, Авессалом! Дети были и в наших тюрьмах в тайге, в пустыне, на Островах. Детей бросали на лед и обливали водой из шлангов, и они застывали на морозе, и утром гладкие твердые трупики сбрасывали в отхожие ямы.
   Ионафан потер ладонью наморщенный лоб, и золотая прядь протянулась у него поперек лица, и он пытался отбросить ее пальцами, но она как прилипла, она зачеркивала его лицо ярким, драгоценным золотом, — ах, как горят его длинные волосы в черном пожарищном дыму, в черноте Войны, гляди-ка, золотая голова, дорого продашь, задешево возьмут. Его имя!
   Пальцы Авессалома сжали в кармане черный ледяной металл нагана. Им нужен четвертый. Если четвертый проболтается, им всем крышка.
   — Его зовут Рифмакиссо или Рифмадиссо, точно не помню, — угрюмо сказал Ионафан, и золотая прядь залезла ему в рот. — Он здешний сумасшедший. Или прикидывается им. Он очень много знает. Коромысло молится на него. Держит его из-за его знанья. Коромысло знает, зачем идет Зимняя Война.
   Давид размахнулся и дал Ионафану пощечину. Тот покачнулся, схватился за заалевшую под золотом волос щеку.
   — Придержи язык!.. мы и себе не должны открывать наше знанье, не то что друг другу!..
   — Давид прав. Имя я запомнил. Теперь я вам сообщаю, что Сапфир у меня.
   Они глазами спросили его: где? Он хлопнул себя ладонью по ляжке. Там, под штанами, свежезашитая рана, и под швом — выпуклость величиною с перепелиное яйцо. Рана забинтована крепко, мастеровито. После того, как сестра милосердия перебинтовала ему ногу, он прямо на госпитальном столе изнасиловал ее. Она пищала, как цыпленок.
   — Вы есть хотите? У меня с собой черный хлеб, намазанный черной икрой, чернослив и вино «Черный доктор». — Они, все трое, захохотали, довольные всемерной чернотой. — Коромысло не дурак. Он великий мыслитель. Он считает, что России нужен новый Владыка, но не из Семьи прежних Царей. Он верит в Последний Срок. Он полагает, что Последний Приговор произойдет на снежных полях России, когда Война докатится вся, целиком, сюда с Востока, с гор и из степей, и что мы должны достойно встретить Судью. Все должно быть возвращено на круги своя. Все должно занять свое законное место. Жрите! — Он вынул из карманов снедь, растолкал в подставленные ладони Ионафана и Давида. — Лопайте, черные ребята! Нам осталось недолго. Ищите, и обрящете.
   — Где Камень?
   — Я же, бестолочь, показал тебе, где!
   Ионафану наконец удалось отдуть налипшую на лицо, через глаза и скулы, золотую прядку. Авессалом дожевал бутерброд, вытянул руки и внезапно рванул черную куртку на груди Ионафана, и под черной материей блеснула богатая, роскошная золотая, медная, красная парча.
   — Ого-го, парнишка! Как это надо понимать?.. В батюшки готовимся?.. Или в Цари уже метим?!.. — Авессалом больно тряханул юношу за локти. — Что это за маскарад?!..
   — Покажи Камень, — тихо, грозно попросил Ионафан и стукнул Авессалома по вцепившейся в его локоть руке в черных перчатках. — Не верю тебе. Покажи сначала. Потом я тебе скажу, в какой церкви служу.
   — Не веришь?.. И это похвально.
   Он вытащил из-под рубахи нож.
   — Ногу разрезать мне предлагаешь?.. Режь. Полюбуешься, потом сам рану перевяжешь. Только не забудь обезболить и продезинфицировать. Иначе я разрежу твою нежную кожицу и вошью Сапфир тебе. Где Коромысло?.. В Доме Власти?.. Я позвоню ему. Телефон у меня в нагрудном кармане. Вытащи, набери номер, у меня руки заняты.
   Ионафан отодвинул от себя нацеленное ему в грудь лезвие голой рукой, бесстрашно глядя Авессалому в глаза. Давид без звука смеялся, меленько трясся в припадке смеха, на губах у него застыли зернышки черной икры. Гарь обволакивала их. Огонь бился на ветру, выбивался из окон дома. Обнимал яростно, ненасытно разваленные, как рыхлое печенье, стены красными руками. Еще сегодня в доме жили живые люди. Еще сегодня. Еще сейчас.
 
   Они вкололи в меня слишком много наркотиков. Они сделали мне так больно. Зачем?! Они отняли у меня мою драгоценность. Мою драгоценную жизнь отняли они у меня. Да она мне на х. й не нужна.
   Я брежу. Я все вижу. Глаза мои закрыты, но я зряч. Они привязали меня к стулу, чтобы я не свалился. Они делают мне больно, а потом обливают меня водой, чтобы я очухался. Я вижу живые картины. Я вижу тебя, Воспителла. Ты идешь по улице быстро, ты бежишь. За тобой идут два черных человека, старый и молодой; у молодого ярко-золотые волосы, как у девушки, длинные, слетают на плечи, чуть вьются. Ты забегаешь в церковь. Там идет торжественная служба — ведь нынче большой праздник. Сретенье Господне. А холод!.. А лютый холод наш… Ты греешь руки над горящими тоненькими свечками, хоть это в храме и воспрещено. Продавщица свечей укоризненно, тяжело глядит на тебя. Иеромонах в золотой парчовой ризе делает регентские знаки хору. Поют молоденькие девочки, пташки и козочки, и иеромонах плотоядно взглядывает на них. Последнее созвучье хора замирает, гаснет под высокими гулкими сводами. Это Голгофа. Это Распятский храм. Это Север, Острова. Это каторга. Разве ты была на каторге, Воспителла?! Служба окончена. Иеромонах увидел тебя в толпе прихожан, подмигнул, сделал знак рукой, будто показал тебе, как певице, вступленье: «Погоди, я сейчас». Он торопливо спускается к тебе с амвона, благословляет тебя. Знает ли батюшка, что ты изготовляешь грешные помады для порочных женских губ?! Знает: ты исповедалась ему. Ты складываешь лодочкой ладони, склоняешься и прикладываешься, как к потиру, губами к его волосатой руке. Ты никогда так благоговейно не целовала мне руку. Ты целовала мне руки, грудь, глаза, губы — горячо, задыхаясь. Те два черных человека, что шли за тобой, появляются в церкви. А вот и третий — он среди паствы. Он переглядывается с пришедшими. Они проталкиваются, оттесняют старух в белых платках с заячьими ушами завязок. Они берут тебя в кольцо, как волчицу. Ты в плащике-распахайке, завязанном бантом на груди; ты совсем с ума сошла — в легком плащике — лютою зимой!.. Легкомысленная… махаон мой. Иеромонах запускает руку в складки расшитой золотыми и серебряными нитями, алыми цветами и поющими птицами — у птиц изумрудные глазки и рубиновые клювики — негнущейся парчовой ризы. Что он вынул? Я вижу, вижу отсюда. Это маленький, чудесный, дамский, прелестный смит-вессон, бодигарт-эрвейт, тридцать восьмого калибра. Он сует револьверчик тебе в лапку, под плащ. Ты крепко сжимаешь оружье. Теперь оно твое. Теперь оно Божье, ха-ха. Ты закрываешь глаза. Совсем как я. Черные люди приближаются. Батюшка встает над тобой, возвышается громадной парчовой горой, гора растет, вырастает, наплывает, и ты склоняешься низко, гнешься, падаешь к изножью горы, делаешься маленькой, как бабочка, как землеройка, как тундровый лемминг, и ныряешь в гигантские складки парчи, и тебя нет, нет тебя уже, тебя накрыли тяжелой парчой, как цыганки, воровки, накрывают самовар юбками и уносят в табор навек со двора доверчивых хозяев. Где она?! Где она?! Черные мечутся. С колокольни звонит колокол. На улице метель. Парчовая гора движется к алтарю. Ты катишься перекати-полем под шатром древней скинии, блестящей огнем и золотом. Священник с ума сошел. Он вводит тебя в алтарь. Он прячет тебя в алтаре. Бабу — в запретном месте святом. Хвала ему. Ты будешь жить. Тебя не застрелят. Это ты застрелишь, если надо. Не стреляй в человека и птицу. Выстрели в снеговика. Вон их сколько — армагеддонские дети налепили на улицах, меж алмазных сугробов.
   Вы оба стоите в алтаре, священник и девушка с ярко накрашенными душистой помадой губами, с горящими, как две свечи, глазами, и священник отламывает от ковриги кус, протягивает ей, и с улыбкой подносит золоченый потир, а там, на дне, остатки причастного вина. Вот они, твои Святые Дары, Воспителла. Сожми крепче в кармане револьвер. И причастись. Откуси Тела, выпей Крови. И поклонись батюшке, спасшему тебя. И выйди на улицу. А вон он и четвертый, сидит под церковным крыльцом — сумасшедше блестит острыми узкими глазенками, все видящими, стрижет зверьими ушками, слышащими все. Беззубая улыбочка не слезает со щетинистых сизых щек. На голове колпак. И сам нашил он бубенчик. И голову наклоняет, как вещая птица. Погибнет, скоро погибнет великий град Армагеддон!.. В огне сгорит!.. И ты в огне сгоришь, милая девочка!.. Колесо Огненное по земле течет… дай копеечку, подай, сразу попадешь в Рай…
   Ты подаешь ему монету. Ты подаешь ему большую, бумажную богатую деньгу. Что он на нее купит?.. Ящик вина?.. Великанью голову сыра?.. Жемчужное ожерелье для возлюбленной?..