— Нет. Они еще здесь. — Они вместе вышли в коридор, он напялил теплую куртку. — Они уедут тогда, когда я получу твою телеграмму из Парижа, что все в порядке.
   Он взял ее руку в свою. Она вздрогнула. Ее глаза стали огромными и бездонными. Север и тьма, и лютый холод, и звезды просияли, заблестели в них.
   — Ты жжешься. Твоя рука жжется. Ты — огонь. Ты моя Война. Ты мое сраженье.
   — Не надо телеграммы. Приезжай сама. Ты. Живая.
   — Люди иногда умирают в сраженье, Лех.
   Их глаза ударились друг об друга, как клинки, просверкнули.
   Она вырвала руку, подбежала к окну, прижала лицо к стеклу.
   — Такси!
 
   …поезд «Брест — Щецин». В Варшаве ей надо сделать пересадку на парижский поезд. Мерный стук колес. Вагон плавно покачивается, подается из стороны в сторону. Ночь. Ах, убаюкивает как. Горит мягкого света ночник. Настольная лампа погасла. Ты дремлешь на подушках, Воспителла. Ты слышишь сквозь сон: по вагонному коридору — тяжелые, медленные шаги. Голоса. Ты вздрагиваешь. Приподнимаешься. Прислушиваешься напряженно, мучительно, не открывая заспанных глаз. Нет, показалось. Снова тихо. Тишина. Она в купэ одна, никого к ней не подсадили. За окном несутся, мелькают молниями зальделые реки, заснеженные деревья, села с домами под высокими нахлобученными снежными шапками, лиловые резкие, больно бьющие по глазам огни станций, разъездов, полустанков. Скоро граница, Буг. Она подносит руку ко лбу, медленно крестится. Шепчет молитву. Богородица, Дева, радуйся, благодатная Мария, Господь с Тобою, благословенна Ты в женах, благословен плод чрева Твоего. Плод чрева моего. Мое чрево. Я была с Лехом много раз, и ни разу не зачала. Куда бы я ломанулась с ребенком в брюхе в Париж, с сапфиром в кулаке, повязанная со звериной военной разведкой. И Анастасия — фигура на доске; Анастасия — ферзь, она — пешка. Она закуталась в теплый пуховый платок. Козий пух, ангорская шерсть, кружевная, тончайшая вязка. Она не Царица. Она не Царевна. Она простая баба, хоть у нее и родня в Париже.
   Она снова улеглась в подушки. Тарахтенье колес, мерное, усыпительное. Спи, девочка. Спи, усни. Угомон тебя возьми. Баю-бай. Баю-бай. Кто так пел ей давно, когда она еще не понимала, кто она, зачем она. Кто склонялся над ней, русыми волосами щекотал ей лоб, щеки. Мать?! У нее никогда не было матери. Она засыпает. Ей снится сон. Вся наша жизнь есть сон. Почему во сне бьет маленький, резкий, противный барабанчик. Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там. Это ее сердце. Это ее сердце считает удары ее жизни. Та-та-та-та-та-та-та-та-та-там. Сколько еще осталось. Сколько. Сколько. Господи, унеси Войну. Отведи Войну. Возьми Войну к Себе на небо. Возьми ее у людей навсегда.
 
   Поезд бежит вперед, колеса стучат неостановимо. Мерно, тяжело раскачивается вагон. Она беспокойно ворочается на подушках, смеется во сне. Состав замедлил ход, тормозил, перестукивая железными сцепленьями, визжа колесами о морозные рельсы. Остановка. Тересполь. Приграничная станция — уже польская.
   В дверь ее купэ резко, требовательно постучали.
   Она вздрагивает, просыпается. Или это ей тоже снится? Улыбка слетает птицей с ее губ. Она судорожно нашарила рядом с собой сумочку. Там револьвер. Она засунула его в косметичку. Возможно, деликатные таможенники не станут копошиться в дамских вещицах. Ха! Благородные сыщики. Она будет ясно улыбаться им. Изогнувшись на вагонной полке, она дотянулась до зеркальной двери, откинула задвижку. Дверь распахнулась. Вошли люди. Ты никогда не видела таможенников, Воспителла?! На рукавах у них традиционные повязки приграничных польских солдат. Зачем на них черные очки! Зачем у них холеные, тонкие руки с мышцами, что выступают и бугрятся, заставляя вспомнить о каратэ-до! Бегай глазами по черным стеклам, пытайся поймать хоть искру живого взгляда. Напрасно. Холеные лица приближаются к ней, черное стекло блестит непроницаемо. Это ночь. Это ужас. Ее вежливая улыбка. Ее отодвиганье дальше от них, к окну, в угол, где на стене торчит синий фонарь ночника. Синий свет. Синий камень в брюхе селедки. Рыба, беременная мировой драгоценной загадкой. Ее улыбка становится кривой, надменной. Покажите ваши документы, мадам. Паспорт?.. Виза?.. Спасибо, все в порядке. Они ставят ей печать в паспорте. Они глядят на нее черными равнодушными стеклами. Успокойся. Они тебя не тронут. Нас интересуют ваши чемоданы. Покажите, пожалуйста, ваши чемоданы, мадам. Ты рано успокоилась. Да ты вся дрожишь. Улыбайся, черт побери! Возьмите сами с полки, они тяжелые. Какая милая улыбка у мадам. Улыбайтесь еще, нам нравится ваша улыбка. Она уже прекрасно знает, что это не таможенники. И они знают, что она — догадалась. Ух, и вправду, тяжеленные!.. а что же там в них везет пани, а?.. неужто все подарки для родни, друзей?.. Я еду в Париж. У меня в Париже любимая родня. Я везу много подарков. У меня пересадка в Варшаве. Варшава город столь же красивый, как Париж. О, что вы, мадам, много красивее. Согласна. Тут одни подарки. Вы убедитесь. О, презенты!.. ну, поглядим… Пан идеально говорит по-русски. Пан жил в России?.. учился?.. У пана отец или мать — русские?.. Да, пожалуй. Страх. Сзади, со спины, на плечи наваливается мягким зверьим брюхом дикий страх. Открывай, Вацлав!
   Замки щелкают. Из внутренностей чемоданов вываливается все содержимое. Купэ, как цветным водопадом, затопляется бездной сувениров и подарков — тут и баночки консервов в ярких упаковках, и вязаные шарфы и носки, и перчатки, и коробки конфет, и глянцевые календари, и игральные карты, и раскладные детские книжки, и открытки с розочками и морскими видами, и веселая смешная бижутерия — коралловые бусы и сердечки колье, висячие мониста серег и толстые витые браслеты, и шарфы, газовые и шелковые, и платочки, нашейные и носовые, и связки копченых колбасок, и банки кофе, и фруктовый сахар в пакетиках, тут же отчего-то и пишущая машнка, и круглые зеркала, и щипцы для горячей завивки волос, и бутылки с «Тверским» пивом… и люди в черных очках копаются, ищут, отшвыривая, разбрасывая — уже раздраженно, презрительно — по сиденьям, полкам, по полу купэ весь цветной водопад ненужных людских вещей. Они ищут то, что им надо найти. И она знает, что они ищут.
   — Вот она, проше пана!..
   В руках мрачно молчащего человека в черных очках — банка с маринованной селедкой. Он вертит ее, подбрасывает торжествующе. Его напарник достает из кармана консервный нож. Проше пана! Откупоривайте! Один открывает банку. Двое других напряженно следят за женщиной. За ее движеньями. Она не шелохнется. Сидит в подушках недвижно, спокойно. Банка открыта. Человек вынимает из нагрудного кармана таможенной формы перочинный нож; крышка летит прочь; он вынимает из банки, одну за другой, терпко пахнущую рыбу, кладет на вагонный столик и начинает потрошить. Вскрывает одну рыбу — нет. Другую — нет. Еще, и еще, и еще — нет. Смотрит на женщину, сжавшуюся в углу купэ. Как же это пани не предусмотрела, среди прочих подарочков, разделочную дощечку для селедочки. Двое, пока один разрезает селедку, придвигаются к ней. Простите, панове, что-то здесь душно. Можно, я открою окно? О, ради Господа Бога.
   Она всем телом повисла на рукояти, нажала, стекло поползло вниз. Ворвался морозный воздух. Снег полетел на ее волосы, застревал в прядях мелкими жемчужинами. С чудесной улыбкой, не сходящей с застывших уст, она невозмутимо раскрыла сумочку, достала косметичку. Один потрошил рыбу. Двое других внимательно следили за ней. Она вынула из косметички зеркальце, помаду, тени для век, начала подкрашиваться, дотошно и тщательно, прдирчиво и изящно, продолжая бесконечно улыбаться. Улыбайся. Улыбайся. Раззявленная пасть косметички скалится с вагонного стола.
   Человек зло бросил разрезанных и выпотрошенных селедок прямо на пол. Осторожно, вы мне все подарки испачкаете рыбой. Я потом, в Париже, их не отмою. Двое следят за ней. Третий продолжает потрошить рыбу. А-а-а-а-а!.. А это что такое, пани может нам вразумительно объяснить, а?!..
   На вагонном столе, в кишках разрезанной селедки, под лезвием польского перочинного ножа, в мертвенном свете пристанционных фонарей, бьющем из открытого окна, на людей глядел Третий Глаз Будды, сверкая ослепительным звездным огнем.
 
   Ее движенья были молниеносны и неуловимы. Раз — она схватила камень и бросила его в рот, под язык. Два — выхватила смит-вессон из раскрытой косметички и, хладнокровно прицелясь, выстрелила. Штука ли не попасть с близкого расстоянья. Три выстрела! Их же трое! Все трое ранены. Падают на пол купэ. Тот, кого давеча окликнули — Вацлав, корчась на полу, выдергивает из кобуры свой вальтер, поздно!.. она выпрыгивает в распахнутое окно, как кошка, катится по крутосклону, в свете фонарей мелькают ее ноги из-под юбки. Раненые ожили. Они всегда живучие. Они выпрыгивают в окно за ней. Они бегут за ней по косогору. Они пытаются догнать ее. Стреляют вслед. Она бежит быстро — не догнать. Ее догонит пуля. Выстрелы! Выстрелы над головой! Пули свистят. Она бежит неостановимо. Это ее Зимняя Война. Вот и она началась.
   Река подо льдом. Зимняя пристань. Около пристани — старая спящая машина, ночное такси. Она резко распахивает дверцу. Выплевывает сапфир в кулак. Она не знает языка. В Варшаву, дружочек!.. Задремавший таксист встряхивается, вздергивает кудлатую голову от руля. Так, пани, не соображает пани, что молвит, ведь это ж другой город, проше, далеко… Молчи, езжай скорее, за мной гонятся, я хорошо тебе заплачу!.. Давай сразу в Варшавский аэропорт… Она бросает резкие фразы по-русски, и парень все понимает. А если бензина не хватит, а за нами погоня, и не заправиться нигде, как на то пани взглянет?..
   Она впрыгнула в машину. Шофер взял с места в карьер. Она оглянулась назад.
   Они поймали скользившую мимо ночную «таксувку». Они уже мчатся за ней. Погоня. Ты уйдешь от них. Ты должна уйти.
   — Парень!.. Быстрей!.. Ты получишь…
   — Так ведь на карту жизнь пани брошена, а она мне все о деньгах пытается крикнуть!
   Две машины, как угорелые, мчались по ночной заледенелой дороге. Черные продолжали стрелять в машину Воспителлы. Пуля пробила заднее стекло. Шофер вжал голову в плечи, пробормотал: холера ясна, убьют — недорого возьмут. Смерть всегда рядом с нами, парень. А ты как думал?! После ночной смены на зимней рыбалке посидеть, на подледном лове?!.. Быстрей! Твоя железная кобыла — кляча!
   Она судорожно открыла окошко, просунула голову над закрылкой ветрового стекла, крикнула преследователям:
   — Вы! Собаки! У меня еще один патрон остался! Нате! — и выстрелила из смит-вессона вслепую, выставив его в окно на весь мах вытянутой руки.
   — Попала!.. Пани попала!.. В шофера попала!.. пани классный стрелок…
   Таксист в машине черных упал, лицом в крови, на руль. Вацлав выбросил труп на снег, сам повел машину. Воспителла, с дрожащими губами, судорожно перезаряжала револьвер. Патроны у нее были спрятаны в кармане широкой юбки — она все продумала еще дома. Между патронов талисманом перекатывался сапфир. Ах ты, куда завалился. Как все стремительно сделалось. Она и не поняла ничего. На груди у нее висел, мотался на тонком кожаном шнурке кисет из тонкой телячьей кожи, подаренный ей Лехом. Она засунула руку в карман. Револьвер перезаряжен. Сейчас она покажет пареньку фокус.
   — Гляди, пацан!
   Она кивнула шоферу, напуганному донельзя перестрелкой и погоней, и вставила себе в зубы синий камень. Парень, не выпуская руль из рук, дивился на странную пани, смеялся, будто плакал. Сапфир горел в ее зубах. Она вынула его изо рта и положила в кожаный мешочек на груди, спрятала под блузку. Руки у нее были голые — ах, легкая летняя блузочка, ведь она спала в ней в купэ, дремала!.. — шея голая, теплый козий платок она потеряла, убегая от преследователей. Что, какие подарки она теперь подарит своей многочисленной парижской родне?..
   — Пани холодно?.. Пани простудится, замерзнет…
   — Я русская. Я привыкла к холоду. У нас вечная зима. Мы снежные люди. Плевать на холод. Ты же видишь, мальчик, нам надо от них оторваться. Быстрее!
   — Пани хочет в аэропорт?.. Куда лететь?.. Какой рейс?..
   — На Париж. Мне надо в Париж. Армагеддон все равно меня… такую… не примет. В Армагеддоне сейчас нелетная погода.
   Парень ухмыльнулся, повернув к потрясающей, полуголой хорошенькой русской паненке лицо от руля, от стекла, от бешено, с шуршаньем, летящей прямо под колеса дороги, и выдавил:
   — О, проше, Армагед…дон, пшепрашем — цо то за място?..
   — Есть такое, мальчик. Столица жизни. Сердце мира. Это мой родной город. Я там живу.
   — За пани гонятся из-за того синего камня?..
   — Да. Только это не камень, проше пана. Это Глаз Сиддхартхи Гаутамы Будды. Покуда он глядит на мир — в мире будет бесконечно идти Зимняя Война. Ты устал от Войны, мальчик?!.. Тебе охота… чтоб она закончилась когда-нибудь…
   — Осторожно! Пусть пани наклонится вперед!
   Две пули, свистя, со звоном пробили лобовое стекло точно между головами Воспителлы и шофера. Серебряная лента шоссе снежной змеей вилась, бормотала зимнюю песню под безумно крутящимися колесами старого, потрепанного, еще довоенной марки, такси.
 
   …Тебе снится сон, Лех. Ты просто очень устал. Спи. Ты натрудил пантомимой все свое тело.
   Заштатный их со Стивом кинотеатришко. Как ты устал притворяться в Армагеддоне, что ты просто армагеддонский нищий. Что ты не тот, кто ты есть. Кто ты, Лех?.. Я солдат. Я умру в бою. Все мы умрем в бою. Он закончил пантомиму под названьем «Последний бой», раскланялся, улыбнулся; Стив тоже встал из-за пианино, пытался кланяться неуклюже, как медведь. В зале, в первом ряду, сидели Серебряков и Исупов, они хлопали громче всех. Свет погас. Начался фильм. Лех и Ситв, уже переодетые в цивильное платье, поджидали у дверей кинотеатра полковника и капитана.
   — Ну что?.. Есть известия из Парижа?..
   Лех помрачнел. Чернота заволокла все его шрамы траурной повязкой.
   — Ниоткуда вообще нет известий. Никаких.
   Они вчетвером вышли в ночную тьму. Метель обняла их. Поземка целовала им ноги. Серебряков взял Леха за руку. Тебя здесь не преследуют?.. За тобой слежки нет?.. Не уверен. Скорей всего, есть. Мы скоро узнаем. Мне важно узнать, поймали ее или не поймали. Добралась ли она. Лучше бы я сам отправился туда. Если ее поймали — тогда бы отцепились от меня. Я все время чувствую, что я под колпаком. Она давно должна была дать телеграмму из Парижа.
   …о… разве я сам не в Париже… разве я…
   …ты черная птица. Ты в клетке. Тебя накрыли тряпкой. Чтоб ты спал и не просыпался больше никогда. Никогда. Никогда.
   …я не знаю, что с ней. Я сдохну от незнанья. Я не подох на Войне только потому, что Бог захотел поиграть в меня, как в игрушку, и выдумал для меня новую пытку, и глядит, как я корчусь, и хохочет надо мной.
   В кафэ? В кафэ. Мы все четверо сидим за стойкой на высоких журавлиных креслах, пьем кофе, обжигаясь; мы с мороза, и греем руки о чашки, и курим, и просим бармена еще коньяку нам подать. Гулкий гомон вокруг. Прямо напротив нас за соседний столик садится женщина, красивая до страха, до боли в подреберье — мощная грива черных волос, опалово-серые глаза, бело-розовое персиковое лицо, лепестками изогнутые губы; она сидит, завернув ногу за ногу, ее колени обтягивают черные ажурные колготки, на ней туфли на «шпильках», их она надела в снег и мороз, чтоб прельстить очередного мужика; веки густо намалеваны серебрянкой: проститутка, бабочка ночная. Иди к нам. Мы тебя кофе угостим. А ты с нами помолчишь. О женской жизни. О ночной своей судьбе.
   Знакомое лицо. Знакомое, хоть застрелись. Где ты ее видел?.. Ведь это же не Кармела. Нет, конечно. И не ее сестра. Она идет к нам. Она идет к тебе. Она подтягивает высокое кресло, подсаживается к стойке. В Армагеддоне народ любит зимою погреться в ночном кафэ. Жить на что-то ведь надо, дорогой Лех. Колбаса, мясо… пряники к чаю… у меня сын и дочь. Ты растерялся. Дети проститутки. Это больно. Это жизнь. Такая юная — и уже мама?.. Мама!.. Уеду я отсюда к чертям собачьим. За границей жизнь сытней. Жаль, Война всех замучала. Перебить бы всех генералов. И всех владык. И всех Царей. Остались бы простые люди. Мужики, бабы. И е. ись бы в свое удовольствие. И колбасы вдоволь. И детки радостные. Возьми мне еще кофе.
   Он взял два кофе — ей и себе. Пил, втягивая горячую черную жижу внутрь с шумом, со всхлипом, обжигаясь. Серебряков и Исупов, набычившись, беседовали со слепым, то и дело трогая его за руку руками, помогая ему наощупь увидеть их слова. Она выпила кофе, глядела на него серым дымом глаз из-под серебряных век. Я видала тебя с Хозяйкой. С кем?.. Ну, с Сумасшедшей. Я думала, ты ее жених.
   А, знаменитые вечеринки. Обитая черными обоями комната. Яркая лампа. Знатные гости. Голые шеи. Белые плечи. И ты, родная моя, танцуешь на столе, меж чашек и рюмок, меж тарелок с помидорами и свечных огарков.
   Я не жених. Я… просто так. Ага, понятно. Просто так. А с собой позовешь?..
   В кафэ вошли двое. Черные кожаные куртки. Черные джинсы. В руках ключи от машин. Они поигрывали ключами, перебрасывались на ходу незначащими словечками. Они шли к стойке, где сидели Лех, путана, музыкант, капитан и полковник. Круглые черные очки заслоняли от живых глаз их глаза.
   …позову. Я позову тебя с собой. Идем.
   Лех и путана встали, непринужденно болтая. Пошли к выходу. Двое черных перекинулись говорящими взглядами. Пошли за ними.
   Исупов и Серебряков, напрягшись, поднялись из-за столика. Они поняли все.
   — Стив, сиди здесь, пей, отдыхай. Мы немного прогуляемся. Мы вернемся.
   Как хорошо быть слепым. Он ничего не видит. Он не видит того, что видим мы. Но, может, он видит то, чего мы никогда не увидим.
   — Это нечестная игра, ребята. Вы обманываете меня. Что-то случилось. Что-то случилось с Лехом! — Он кричит. Он хочет сдернуть с носа свои черные очки. Дужка застревает у него за ухом. — Где Лех! Где он!
   — Не ори ты… Если б у тебя были еще глаза впридачу, браток… прости. Я не со зла. — Исупов схватил его за руку пятерней и сильно сжал. — Я много зла на Войне видел… и сам в людей стрелял, я тебе зла не сделаю. Идем за ними. Идем с нами. Леха хотят взять. Поянл? Надо сделать так, чтоб его не смогли взять. Хотя бы до прилета его красавицы из Парижа ему надо продержаться.
   — А Сумасшедшая… не прилетела еще?..
   — Нет еще, мальчик. — Последний глоток кофе из фаянсовой чашечки — и вперед. — Мажет быть, она уже не прилетит никогда. Сегодня нам важно спасти Леха. Мы вышли один на один с неизвестным миром. Мы не знаем, как он зовется. Мы доподлинно знаем, что он есть. Он живет по своим законам. Мы вторглись в его святая святых с этим Третьим Глазом… будь он неладен. Один человечек, солдатенок китайский, наш надзиратель… когда мы сидели в земляной яме со змеями… объяснял нам про судьбу, и ее мы должны то ли избыть, то ль искупить, то ли — взять на себя, как грех… то ли, наоборот, есть такие судьбы, чужие, их на себя брать запрещено… а надо жить своей, своей судьбой… О, это целая наука!.. Восток…
 
   Лех и путана шли впереди. За ними — двое в черных одеждах и черных очках, и их одинаково гладкие лица одинаково, неподвижно усмехались. Поодаль шли Стив, Исупов и Серебряков.
   Отчетливый шепот разрезал морозный воздух. Пустынная ночная улица жестко и иглисто блестела оторочкой махрового густого инея. Фонари били в лицо допросным лучом. Серебряков, у тебя кольт с собой?.. Да. Лех безоружен. Мы закроем его, если что. А закрывать придется. Они поняли, что с Ленской дело швах. Видно, девочка ушла от них. Теперь они постараются не упустить его. Понял. Если будут стрелять — загороди Стива. А может, мы его отправим, а?.. Стив, шел бы ты домой, дружок, ведь у тебя хата рядом?.. Я тебя провожу. Отсидишься. Ты музыкант, ты талант, кореш… сдались тебе наши военные кровавые игры. Мы солдаты. Мы пешки. Нами ходят грубые и важные ходы. Мы шакалы Зимней Войны — мы без охоты не можем. Ступай, а?!..
   Губы Стива сжимаются в тонкую упрямую полоску. Он молчит. Молчат кругляши его черных очков. Он крепче цепляется за руку Серебрякова — мертвой хваткой.
   Путана и Лех шли быстро, не оглядываясь. Она шла, гордясь волосами, зимой без шапки, снег усыпал ее черную гриву мелкой, дробной алмазной пылью. Она прокалывала наледь и наст «шпильками», скользила, чуть не падала, и Лех заботливо поддерживал ее под локоть. Ты поняла, детка, это за нами. Да. Ну, уводи меня к себе. Я за детей боюсь. Так. Ясно. Веди куда хочешь. У меня есть подруги, натурщицы. Они тут, рядом, в мастерской. К ним. Милая. Спасибо. Иди дворами. Незаметно оторвемся. Только бы не начали стрелять.
   Иней прокалывал им глаза радужным царским блеском. Снег и алмаз одной породы. И человек и алмаз — тоже. Человек прозрачен, как алмаз, если его огранить; и так же черен, как черен необработанный, в породе, алмазный кап. Алмаз чистой воды — так говорят. И человек — весь из воды, из лимфы, из льющейся, горячей крови. Держи меня, как алмаз чистой воды, в кулаке своем, любимая моя. Я закалился на Войне. Я огранился до кости. Один голодный блеск остался. Если я останусь жив, Воспителла, я хочу ребенка от тебя. Ты родишь мне ребенка. Родишь. Я никогда не хотел ребенка. И вот захотел. Черные идут за мной по пятам, а я хочу, чтоб ты родила от меня. Где ты?!
   За мрачной, пирамидальной высотной башней, усеянной ярко, жадно горящими глазами узких окон, Лех и девушка резко свернули во двор. Перед ними кучкой сгрудились занесенные снегом машины. Бетонная ограда метнулась перед глазами. Они не успели за нее забежать — над их головами тошнотворно вжикнули два выстрела.
   — Падай!
   Он дернул ее за рукав полушубка, и они повалились в грязный, испятнанный собачьей мочой дворовый снег.
   Исупов выхватил револьвер. Серебряков уже целился. Ветер распахнул полы их моряцких тулупов номерной формы, и на груди Исупова просверкнул в полумгле крест. «Господи, спаси и сохрани», - шептал он и прицеливался неистово, жестоко.
   — Капитан, бери того, слева…
   Лех и путана ползли по снегу, и Лех хватал снег зубами — его, как на грех, мучила жажда, и таявший во рту снег казался ему ртутной сладкой водкой, горькой обжигающей перцовкой, спиртом, забивающим глотку и легкие. Сейчас нас пришьют. В горах не убили, а здесь убьют. Война найдет тебя везде. Ведь ты сам этого хотел. Путана, ползя, подтягиваясь на локтях, обернула к нему голову, ахнула — его глаза ослепили ее восторгом, световым взрывом ярости, азарта, вызова: на! Возьми меня! А не возьмешь!
   Исупов выстрелил, и эхо выстрела гулко раскатилось по слепленным в поднебесье каменным сводам страшной громады города. Черные мгновенно обернулись: ого! вот так поворот событий! — легли на снег, покатились за мусорные ящики. Исупов, швыряя прочь песцовую шапку, отирая пот со лба тылом ладони, крикнул:
   — Капитан!.. брось Леху свой кольт! Так будет лучше!
   Серебряков, размахнувшись, кинул ползущему по колючему насту Леху оружье, и Лех ловко поймал его, и подбросил в руке, и вывернул руку, и с гиканьем выстрелил навскидку. Путана вцепилась крашеными ногтями в снег. Лежащая в зимних одеждах на снегу, как без одежд, она глядела снизу вверх затравленно, и ярко-розовые губы ее шевелились в ужасе. А Стив?! Бедный! Белые клавиши снега не слушаются тебя. Черные клавиши ворон разлетаются из-под ладоней, дико каркают. Тебя оставили без присмотра. Ты слышишь выстрелы; ты понимаешь все. Ты неуклюже, по-медвежьи вразвалку бросаешься туда, где отстреливаются двое в таких же, как у тебя черных очках, ты натыкаешься на них лбом, руками, и они сперва принимают тебя за своего, твои черные очки вводят их в заблужденье, и ты кричишь, отшатываешься, бежишь от них, а на самом деле бежишь по кругу, ты бегаешь по кругу вокруг них, как вокруг наряженной елки дети бегают в праздник, и ты продолжаешь слепо кричать: «А-а-а-а-а-а!» И тьма сгущается, и вечер превращается в синюю, драгоценную ночь, и черные люди сливаются с белым снегом, впечатываются в него, как огромные черные печатки древних царей.
   Лех, лежа на животе, вытянул руку. Выстрелил.
   Крик Стива смолк.
   Маленький медвежонок, умеющий дивно играть на рояле, на пыльном пианино в затхлом кинозале, потоптался на синем снегу, пошатался, нелепо взмахнул лапами, поклонился, будто на сцене, и ничком, носом, упал в сугроб.
   — Один готов, — радостно прошептал Лех, поднимаясь на снегу на локтях.
   Человек слеп. Слепота человека не имеет границ.
   Глаза человека пьют снег, как водку, и не видят того, что совершается перед глазами Бога.
   Исупов и Серебряков продолжали стрелять. Черноволосая путана вскочила, поднялась на льду во весь свой высокий рост, на огромных острых каблуках, встала на цыпочки, как балерина, потянулась вся к небу, к дикой, полной крутящегося снега тьме, и дико, страшно закричала:
   — Не стрелять!.. Не стрелять!..
   Ее вопль неистов и непреложен. Он затыкает рты, лица, глаза. Мужики опускают дрогнувшие револьверы. И женщина уцепляет мужчину за руку и тащит его, скривив мокрое лицо, тянет, утаскивает, отволакивает за спасительный бетонный забор. И там, за преградой, за мощным заслоном, они, переглянувшись, вздохнув, как после плача, бросаются бежать, и бегут, бегут напролом, не разбирая дороги — по зыбким грязным лабиринтам трущобных дворов — по сапфировым светящимся изнутри сугробам — по канавам, затянутым непрочной сетью обманчивого инея — по трубам и настилам, по решеткам и парапетам — перепрыгивая через могучие спиленные деревья, натыкаясь на упавшие урны, разломанные песочницы, на руины торговых ларьков, заметенные свадебным снегом — вперед — вперед, — и громада мрачного, как тюрьма, высотного дома горит перед ними тысячью слепых окон. Сюда! Здесь мастерская! Мы оторвались, мы ушли! Скорей!..
   Двое черных, скупо отстреливаясь, отступали от нападавших полковника и капитана проходными дворами. Ночь сгустила черные чернила и вылила их на папирусные свитки старых снегов. В колодце двора не было фонарей. Исупов и Серебряков наклонились над убитым Стивом. Из-за облака, рваного и пьяного, вывалилась белощекая разбитная Луна. В лунном свете мертво блеснули на улыбавшемся лице музыканта круглые черные очки.