Примерно год спустя Александр Блок, обвиненный Зинаидой Гиппиус в большевизме, сделал в дневнике историческую запись: «Чего нельзя отнять у большевиков – это их исключительной способности вытравлять быт и уничтожать отдельных людей».
   Но уничтожали не просто отдельных людей. Уже в августе-сентябре 1918 года по стране прокатилась волна красного террора, взявшая начало от стен Ипатьевского особняка в Екатеринбурге. «Голос трудового крестьянства» от 20 июля 1918 года: «По постановлению Президиума Уральского Областного Совета расстрелян Николай Романов… Кто приговорил Романова к расстрелу?» – спрашивает газета. И отвечает, что это сделал уральский рабочий председатель Облсовета Александр Белобородов, что, когда понадобился надежный комендант, выбрали русского рабочего И. Авдеева, и что когда надо было перевезти царя из Тобольска в Екатеринбург – это сделал «рабочий» В. Яковлев. В заключение автор статьи написал: «Белобородов, Авдеев, Яковлев – вот три рабочих, которым история отдала в руки „священную особу помазанника Божия“ Николая Последнего».
   Еврейская коммунистическая элита, желая представить убийство Романова как возмездие со стороны «русских рабочих», умолчала, естественно, о Якове Юровском, лично застрелившем императора, о Шае Голощекине, о Пинхусе Вайнере (Войкове) и уж, конечно, о главном организаторе убийства – о Янкеле Свердлове. В газетах сообщалось только о расстреле Николая, но через несколько недель слухи об уничтожении всей царской семьи доползли до столицы, дошли они, несомненно, и до Есенина. И не может быть, чтобы не вспомнил он, как читал стихи четырем прелестным барышням и «немке» Александре Федоровне. «Не дай Бог, кто-нибудь раскопает, что я царевнам посвящение писал», – эта мысль должна была мелькнуть в голове Есенина…
   18 июля президиум Всероссийского ЦИК в составе Свердлова, Аванесова, Сосновского, Теодоровича, Розенгольца, Митрофанова, Розина, Владимирского, Максимова и Смидовича признал решение Уральского Облсовета правильным. Из десяти голосовавших было лишь двое русских.
   Тот же «Голос трудового крестьянства», тот же номер от 20 июля 1918 года. Из статьи о ярославском мятеже: «Для того чтобы удержать в своих руках фабрики, земли и капиталы, они (организаторы мятежа. – Ст. и С. К.)решили быть Миниными: отдавали когда-то награбленные от тех же рабочих и крестьян деньги, посылали своих детей на борьбу с революционным народом».
   А тут еще убийство Володарского! В газете «Новые ведомости» один из популярнейших либеральных журналистов Александр Амфитеатров писал с беспощадной иронией: «Убит один из большевистской толпы… Как первый выбитый из правительства большевиков насильственной смертью останется в памяти революции. Но право на то даст ему именно первость. Его отметила в календаре смерть, а не жизнь… В истории русской печати месяцы Володарского останутся периодом печального и стыдного анекдота»…
   «Угловатое дитя эмигрантских колоний», комиссар по делам печати и агитации, Володарский, убитый неизвестным рабочим, работал в Лодзи закройщиком, потом уехал в Америку, поступил на фабрику. Типичная судьба многих мелких революционеров из «вагона Ленина» и с «корабля Троцкого». На это обратил внимание Джон Рид в своей знаменитой книге «Десять дней, которые потрясли мир». Приехав в Москву, где только что было подавлено ноябрьское восстание юнкеров, он зашел в Московский Совет и в коридоре вдруг встретил человека, лицо которого показалось ему знакомым: «…Я узнал Мельничанского, с которым мне приходилось встречаться в Байоне (штат Нью-Джерси) во время знаменитой забастовки на предприятиях компании „Стандарт Ойл“. В те времена он был часовщиком и звался Джорджем Мельчером. Теперь из его слов я узнал, что он является секретарем Московского профессионального союза металлистов, а во время уличных боев был комиссаром Военно-революционного комитета».
   Такие, как этот Мельничанский, – портные, часовщики, зубные техники – сотнями, тысячами хлынули в 1917 году в Россию и сразу же оказались в структурах власти, стали занимать крупнейшие государственные посты. И неважно то, что чекистский надзиратель за печатью Володарский или Карл Радек плохо говорили по-русски. Попробовал бы кто-нибудь в то время упрекнуть их в этом!
   31 августа 1918 года все центральные газеты откликнулись на убийство еще одного такого же «героя революции» – Моисея Урицкого. В «Правде» раздирал на себе тельняшку и «поэтично» вопил Бухарин:
   «Убит барчонком-юнкером (и конечно – „социалистом“, ибо какой же негодяй теперь не социалист!) наш дорогой друг, незабвенный товарищ, при одном имени которого дрожала от бешенства вся шваль Невского проспекта – Моисей Соломонович Урицкий.
   Среди имен многих мучеников пролетарской революции имя Урицкого будет вечно сиять нетленной красотой… Тов. Урицкий был тверд, как стальной кинжал, но в то же время он был добр и нежен как немногие… Мы будем отвечать на его смерть так, как требуют отвечать интересы революции».
   А в «Красной газете» программу «ответа» излагал еще один палач – Лев Сосновский, с которым Есенину придется непосредственно столкнуться пять лет спустя: «Французские революционеры тащили мятежных аристократов „на фонарь“, вешали врагов народа тысячами. Русская революция ставит врагов „к стенке“ и расстреливает их… Завтра мы заставим тысячи их жен одеться в траур… Через трупы путь к победе!»
   Есенина глубоко потрясла весть о расстреле в подвалах Петроградской ЧК его товарища, молодого поэта Леонида Каннегисера, с которым еще совсем недавно они бродили по приокским заливным лугам… В одиночку бросить вызов палачу Петрограда Урицкому, застрелить его и пожертвовать собой! Что им двигало? Что дало ему силы пойти на смерть? Есенин бродил по ночной Москве, вспоминая стихи и письма Леонида… Он никому не открывался, что был знаком с ним: террор крепчал с каждым днем. В конце концов поэт осмыслил драму Леонида Каннегисера так же, как определил ее чуть позже писатель Марк Алданов: решение Каннегисера убить Урицкого исходило «…из самых возвышенных чувств. Многое туда входило: и горячая любовь к России, и ненависть к ее поработителям, и чувство еврея, желавшего перед русским народом, перед историей противопоставить свое имя именам Урицких и Зиновьевых…».
* * *
   Ни о каких серьезных заработках осенью 1918 года и думать было нечего. Есенин мечется. Нищета, беготня по редакциям, опять надо приспосабливаться, но уже к новым «заезжим людям». От отчаяния он подряжается писать монографию о Сергее Конёнкове в компании с Клычковым. Пишут слезное ходатайство «зав. отделом изобразительных искусств комиссариата народного просвещения», говорят, что якобы уже работают над монографией, просят «аванс в 1 (одну) тысячу рублей».
   В ноябре 1918 года «Московская трудовая артель художников слова» издает вторым изданием «Радуницу». Книга расходилась плохо, выручки почти не было. Журналист Лев Повицкий, встретив на улице исхудавшего Есенина, увез его вместе с Клычковым в годовщину октябрьского переворота в Тулу к своему брату – владельцу еще не национализированного пивоваренного завода. Там хоть отъелись немного.
   А заканчивался год тем, что большевики, разрушив немало мраморных, чугунных и бронзовых памятников «деятелям старого режима», начали ставить по Москве где деревянные, где гипсовые памятники-времянки знаменитым людям прошлого, деятельность которых они считали созвучной революционной эпохе. Нищие и голодные скульпторы быстро слепили и сколотили за убогие пайки эти времянки, на торжественных открытиях которых выступали самые первые лица государства. Участвовал в этих торжествах и Сергей Есенин.
   «Известия» от 5 ноября 1918 года. Сообщение об открытии памятников «украинскому и нашим родным певцам народной печали» Т. Шевченко, А. Кольцову, И. Никитину и герою французской революции Робеспьеру. А надо всем этим красные плакаты: «Хай живе Советская влада Украины», «Пролетарьскому борьцю Т. Г. Шевченко, батькови Тарасу».
   «Ровно в час дня приезжают на автомобиле т. т. Каменев и Коллонтай. Под медные звуки „Интернационала“ тов. Каменев поднимается на трибуну. Каменев говорит о том, что „на родине Т. Г. господствует насилие“, „да здравствует господство трудящихся и мужиков всего света, воздвигаем ему памятник в Москве, откуда его гнали когда-то батогами“»…
   Все шло по-революционному чинно, но вдруг произошел конфуз: «Во время речи тов. Каменева появляется торжественно официальная депутация из украинского консульства во главе с г-ном Кривцовым, который возлагает к подножию памятника венок от… гетмана Скоропадского. Г-н Кривцов выражает желание говорить, но его предложение по понятным причинам отклоняется».
   Все это действо происходило на Трубной площади. В тот же день открывались памятники Кольцову и Никитину, воздвигнутые возле кремлевской стены. «Певцу народной печали Кольцову», «Певцу народной бедноты Никитину» – надписи на венках. Опять выступает Каменев: «воспел народное страдание». «Тов. Каменева, – как пишут „Известия“, – сменяет поэт-футурист Есенин».
   Есенин читал стихотворение «О Русь, взмахни крылами…», но, когда увидел газетный отчет, в котором его обозвали футуристом, аж сплюнул: «Нет, надо какое-то свое направление создавать, с запоминающимся названием… Мариенгоф предлагает „имажинизм“, „имаж“ – говорит, это образ по-французски. Французский знает, с гувернантками рос…»
   7 ноября Сергей Есенин присутствует на открытии мемориальной доски в память павших в ноябре 1917 года. Доску изготовил Конёнков, слова кантаты, исполнявшейся на открытии, написали Есенин, Клычков и Герасимов. Заказ был правительственным и щедро оплачивался натурой: мукой, воблой, подсолнечным маслом, папиросами.
   В последний месяц года Есенин судорожно пытается встроиться в какие-нибудь структуры – издательские, профсоюзные, культурные. Иначе загнешься с голоду в одиночку. Он заигрывает с пролетарскими писателями, предвидя, что власть поддержит в первую очередь их, пишет поверхностную (может, потому и не сданную в печать) статью о пролетарских поэтах, срочно вступает в Московский профессиональный Союз писателей и тут же подает следующее заявление:
   «Прошу Союз писателей выдать мне удостоверение для местных властей, которое бы оберегало меня от разного рода налогов на хозяйство и реквизиции. Хозяйство мое весьма маленькое (лошадь, две коровы, несколько мелких животных и т. д.), и всякий налог на него может выбить меня из колеи творческой работы, то есть вполне приостановить ее, ибо я, не эксплуатируя чужого труда, только этим и поддерживаю жизнь моей семьи. Сергей Есенин».
   Читаешь такое, и, говоря любимой фразой Есенина, «плакать хочется».
   А в самом конце года, видимо, уже совершенно впав в отчаяние, Есенин пишет риторическую, трескучую, самую слабую, самую революционную, самую конъюнктурную свою поэму «Небесный барабанщик».
 
Солдаты, солдаты, солдаты —
Сверкающий бич над смерчом.
Кто хочет свободы и братства,
Тому умирать нипочем.
 
   Здесь же и «белое стадо горилл», ополчившихся на красную свободу, и «тени церквей и острогов», и «Гей вы, рабы, рабы! Брюхом к земле прилипли вы…» (Ну чем не Маяковский или самый худший Клюев!) И посвящена поэма была некоему Л. Н. Старку, личности совершенно ничтожной, бывшему всего-навсего комиссаром РОСТА. В эти дни Есенин настолько пал духом, что решил вступить в РКП(б). Написал заявление, которое несколько недель лежало на столе у партийного публициста Г. Устинова.
   Устинов вспоминает, что «в эти огненные годы нужна была полная готовность умереть за коммунизм, чтобы быть революционером. Других революционеров партия не знала». Все это Устинов сказал Есенину, пришедшему к нему с заявлением и за рекомендацией. «Напиши, пожалуйста, рекомендацию… – просил Есенин. – Я, знаешь ли… Я понял… И могу умереть хоть сейчас», – пишет в воспоминаниях Устинов. Но «умирать» Есенину не пришлось. Слава Богу, Устинов каким-то чутьем понял, что Есенин на члена РКП(б) «не тянет», и не дал ему рекомендацию. А тут еще молодцом повел себя издательский работник Н. Мещеряков, который совершенно справедливо написал на оригинале поэмы «Небесный барабанщик»: «Нескладная чепуха. Не пойдет». Есенин был оскорблен, его самолюбие было уязвлено, и он, готовый «умереть» за идеалы коммунизма, окончательно отбросил мысль о вступлении в партию. Бог спас…
   Понимая, что без вступления хоть в какую-то организацию не проживешь, Есенин в последние дни 1918 года взял на себя роль одного из организаторов имажинистской группы. Словом, хоть что-нибудь. Если не РКП, то – «Орден имажинистов».
   Спустя некоторое время, случайно попав в ЧК и заполняя там анкету, в графе «партийность» Есенин напишет: «имажинист».

Глава седьмая
«Великолепные»

   У собратьев моих нет чувства родины.
С. Есенин

   В своих воспоминаниях 1950-х годов Анатолий Мариенгоф приводит красноречивый перечень сообщений из газет первой недели января 1919 года:
   «В Архангельском районе противник превосходящими силами с артиллерийской подготовкой ведет наступление на наши позиции».
   «Для борьбы с контрреволюцией, спекуляцией и преступлениями по должности создается Московская Чрезвычайная Комиссия».
   «Одесса занята французами и добровольцами. Город разбит на четыре участка: французский (156-я дивизия); африканский (зуавы), польский (легионеры) и добровольческий».
   «В связи с чрезвычайным переполнением московских тюрем и тюремных больниц сыпной тиф принял там эпидемический характер».
   «Работники советской власти в провинции часто бывают в безвыходном положении: надо представить смету в 10 экземплярах, а бумаги нет».
   «Английские адмиралы заявили, что они будут без предупреждения расстреливать всякое судно, имеющее на вымпеле красный флаг».
   «Запасы нефти на Московской электрической станции почти совершенно иссякли».
   «С 10 января хлеб в Петрограде выдается населению по прежней норме, то есть по I категории по ? фунта, по II – ? и по III – ? фунта на день».
   «Объявляется на 5 и 6 января с. г. всеобщая обязательная повинность по очистке площадей, улиц, тротуаров и бульваров Москвы от снега».
   Вот как начался 1919 год для России и для Сергея Есенина. Он жил тогда в «Люксе», где помещалось общежитие Наркомвнудела и где поэта приютил его новый друг, партийный журналист Георгий Устинов, твердокаменный большевик, типичный человек эпохи.
   Каждый день Есенин сидел у Жоржа в кабинете «Центропечати», читал, кое-что записывал. В редакции «Правды», где также работал Устинов, пролистывал все ежедневные газеты. Вечером обедали в столовке на Среднем Гнездниковском, где кормили сносно, но за большие деньги. Дома, по вечерам, как вспоминал Устинов, «вели бесконечные разговоры обо всем: о литературе и поэзии, о политике, о революции и ее вождях, впадали в жуткую метафизику, сравнивали землю с женским началом, а солнце с мужским, бросались мирами в космосе, как дети мячиком». В спорах иногда принимал участие и Бухарин. Есенин своим темпераментом увлекал Устинова, и тот всерьез отдавался метафизике, а Бухарин заливался хохотом:
   – Ваша метафизика не нова, это мальчишеская теория, путаница, чепуха. Надо посерьезнее заняться Марксом.
   Есенин улыбался.
   – Кому что кажется. Мне, например, месяц кажется барашком.
   В интересной компании Есенин проводил время – Бухарин, Осинский. Люди, которым его поэзия и творческие размышления были чуждыми. Устинов же испытывал скорее всего эмоциональное увлечение от разговоров со своим антиподом – и не более. Уже в статье «Гармония образов», опубликованной в газете «Советская страна» в феврале того же 1919 года, он сурово выговаривал Есенину, Клюеву, Орешину, Ширяевцу за то, что они «в жертву хлесткому образу приносят ясность и общедоступность содержания».
   Друзья неразлучные! Понятно, что у новой власти каждый творческий работник был на счету. Их (творческих работников) надлежало переделать в соответствии с указаниями вождя мирового пролетариата, которые были для этих «железных людей» абсолютными, как Нагорная Проповедь для христиан.
   «…Мы хотим построить социализм из тех людей, которые воспитаны капитализмом, им испорчены, развращены, но зато им и закалены к борьбе… Мы хотим строить социализм немедленно из того материала, который нам оставил капитализм со вчера на сегодня, теперь же, а не из тех людей, которые в парниках будут приготовлены, если заниматься этой побасенкой… У нас нет других кирпичей, нам строить не из чего. Социализм должен победить, и мы, социалисты и коммунисты, должны на деле доказать, что мы способны построить социализм из этих кирпичей, из этого материала, построить социалистическое общество из пролетариев, которые культурой пользовались в ничтожном количестве, и из буржуазных специалистов…» (В. И. Ленин)
   Замечательно здесь отождествление живых людей с кирпичами, из которых можно строить новое общество, предварительно подвергнув их «новому обжигу». Не на эти ли фантазии отозвался Есенин спустя два года в «Пугачеве»:
 
Человек в этом мире не бревенчатый дом,
Не всегда перестроишь наново…
 
   Так или иначе, в холодную и голодную зиму 1919 года Устинов стал одним из ближайших сотоварищей Есенина и «нового поэтического окружения» поэта.
   Впрочем, этот любитель поэзии сплошь и рядом давал понять, что шутки с такими, как он, плохи, никаких вольностей он в своем присутствии не потерпит. Так, однажды Есенин и его новые приятели – Анатолий Мариенгоф и Вадим Шершеневич вместе с художником Дид Ладо, известным своим богемным образом жизни, – сидели за ужином в «Люксе» и пили спирт, выкачанный из автомобиля. Разговор велся под звон гитары еще одного поэта – Сандро Кусикова, а Устинов жаловался на положение на фронте и на то, что белые могут занять Воронеж. В ответ Дид Ладо по пьяной лавочке ляпнул:
   – Большевикам накладут, слава Богу!
   Устинов молча встал из-за стола, вытащил револьвер и спокойно прицелился в пьяного художника. Тот, на глазах трезвея, попятился к стене:
   – Сейчас я тебя… (далее последовало нечто непечатное) прикончу.
   Шершеневич и Кусиков попытались преградить Устинову дорогу, но тот ничтоже сумняшеся направил дуло револьвера на них – «Будете защищать – и вас заодно!».
   Есенин единственный сообразил, как не допустить смертоубийства. Не обращая внимания на Устинова, он снял башмак, бросился с показным негодованием на Дид Ладо и начал лупить его башмаком по голове, пока остывший хозяин номера не спустил незадачливого «контрреволюционера» с лестницы.
   – Жорку начали уговаривать не стрелять! – ругался Есенин. – Он в эту минуту не только Ладо, но и вас бы пристрелил.
   Позднее, читая «Голый год» Пильняка, он останавливался на строчках, весьма точно рисующих внешний и внутренний облик «револьверной братии».
   «В монастыре утром, в исполкоме (тоже на оконцах здесь грелись бальзамины), собирались – знамение времени – кожаные люди в кожаных куртках (большевики!), каждый в стать, кожаный красавец, каждый крепок, и кудри кольцами под фуражкой на затылок, у каждого больше всего воли в обтянутых скулах, в складках у губ, в движениях утюжных и дерзании. Из русской рыхлой, корявой народности лучший отбор. И то, что в кожаных куртках, тоже хорошо: не подмочишь этих лимонадом психологии, так вот поставили, так вот знаем, так вот хотим; и баста!
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Архип Архипов днем сидел в исполкоме, бумаги писал, потом мотался по городу и заводу, по конференциям, по собраниям, по митингам. Бумаги писал, брови сдвигая (и была борода чуть-чуть всклокочена), перо держал топором… В кожаной куртке, с бородой, как у Пугачева…
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   И когда пришли товарищи, и когда Архипов передал лист своей бумаги, среди прочих слов прочли товарищи бесстрашное слово: расстрелять».
   Похож был Архип Архипов на Георгия Устинова, точно двойник его.
   В этой веселой компании, состоящей из партийных деятелей – с одной стороны, и разношерстной группы стихотворцев, не обремененных ни яркими свершениями, ни заметной литературной репутацией, – с другой, Есенин оказался на рубеже 1918–1919 годов.
   Что за причина потянула его в этот круг, совершенно чуждый ему по сути? Причиной было сильнейшее душевное потрясение, которое позже многие, писавшие о поэте, прямолинейно связали с фактическим крушением левоэсеровской партии. Но корень все же глубже, ибо политическим поэтом Есенин не был никогда. Не политическая партия потерпела крах в его сознании, а идея вселенской гармонии, о которой он сочинил целый философский (точнее, эстетический) трактат «Ключи Марии». Создавая его в конце 1918 года, он верил, что «чудесное исцеление родит теперь в деревне еще более просветленное чувствование новой жизни». Но воскрешение «забытых знаков» крестьянской жизни оказывалось невозможным, и «новая символическая черная ряса, очень похожая на приемы православия, которое заслонило своей чернотой свет солнца истины», оказалась слишком прочной и куда более черной. Что старая перед ней? Перед этой новой черной рясой, сотканной из идеологии, диктата, насилия? Чем дальше, тем настойчивей стучала в виски мысль: не случилось Воскресенья, и не дождаться Книги Голубиной, выпавшей из-за тучи. Неужели так страшно оправдалось недавнее, с болью родившееся «Не разбудишь ты своим напевом дедовских могил…»?
   «Черная ряса» неистребима, к умирающему пришел отнюдь не ангел спасения, а тот, кто вместо исцеления хладнокровно добивал молящего о помощи.
   «Аггелизм». Так они с Сергеем Клычковым хотели назвать новую поэтическую школу, манифестом которой и должны были стать «Ключи Марии». Название школы свидетельствовало об отторжении от официальной православной церкви. Гармония земли и неба, плоти и духа ожидалась в тот час, когда «пахарь пробьет… окно не только глазкомк Богу, а целым, огромным, как шар земной, глазом».
   По существу, о том же в это время размышлял Александр Блок, и едва ли поэты осознавали, насколько близки по глубинной сути.
   «У нас нет исторических воспоминаний, но велика память стихийная; нашим пространствам еще суждено сыграть великую роль. Мы слушали пока не Петрарку и не Гуттена, а ветер, носившийся по нашей равнине; музыкальные звуки нашей жестокой природы всегда звенели в ушах у Гоголя, у Толстого, у Достоевского».
   Есенин уже наметил ориентиры, показав в «Ключах Марии», что именновоскрешает дух музыки и стихию русских пространств, овеянных огнем революции; будущее искусство, расцветающее, как «вселенский вертоград», построится на ангелическом – духовном – образе, который роднит лучшие творения нового и древнего искусства, начиная от «Слова о полку» и «Моления» Даниила Заточника.
   «Въструбим, яко во златокованныя трубы, в разумъ ума своего и начнем бити в сребреныя органы возвитие мудрости своеа. Въстани слава моя, въстани въ псалтыри и в гуслях. Востану рано, исповем ти ея. Да разверзу въ притчах гаданиа моя и провещаю въ языцех славу мою. Сердце бо смысленнаго укрепляется въ телеси его красотою и мудростию».
   Он перечитывал эти огненные словеса, составляя книгу «О земле русской, о чудесном госте», и ощущал неистовое биение сердца. Вот таким языком надо вешать, чтобы у слышащих душа в пятки уходила от ужаса и восторга! Вот таким Словом надо преображать землю, пробивать небесный купол, дабы ни последний смертный, ни власти предержащие не посмели закрыть слух и забронировать душу от его речения.
   С кем теперь поделиться своими ощущениями? Как передать то, что ложится на душу? Кто поймет? В голодную и холодную зиму 1919-го он читал откровения Даниила Заточника в одном из немногих московских домов, где действовало паровое отопление, в Козицком переулке. Удалось выбить у Каменева ордер на коллективную квартиру для писателей! В этой «писательской коммуне» обосновались на жительство вместе с Есениным Борис Тимофеев, Сергей Гусев-Оренбургский, Иван Рукавишников и старый петроградский знакомый Рюрик Ивнев. Бывший посетитель «Лампы Аладдина», маленький богемный поэтик, ставший секретарем Луначарского и автором боевых статей в поддержку большевиков на страницах «Известий ВЦИК», он встретился с Есениным, как со старым приятелем.
   «Коммуна» просуществовала недолго, ибо ни о какой спокойной работе не могло быть и речи. Валом валили друзья-приятели погреться и поразвлечься. Рекою лился плохой спирт. А Есенин, тогда еще не пивший, пытался работать и размышлять в этом бедламе. Перечитывал и правил рукопись «Ключей Марии»: «Гонители св. духа – мистицизма забыли, что в народе уже есть тайна о семи небесах, они осмеяли трех китов, на которых держится, по народному представлению, земля, а того не поняли, что этим сказано то, что земля плывет,что ночь – это время, когда киты спускаются за пищей в глубину морскую, что день есть время продолжения пути по морю».