Страница:
– Даешь слово?
– Даю слово.
– Хорошо, тогда я тебе ее дам.
– Но когда же ты мне ее дашь, раз ты сегодня уезжаешь? Она с тобой или в твоих вещах?
– О, нет, я не так глуп, чтобы хранить ее у себя. Она спрятана у одного надежного моего друга, и о ней никто не знает, только он да я. А теперь ты вот знаешь. А я возьму у него… Или нет, я скажу ему, и он передаст ее тебе.
– Даешь слово?
– Ну, честное же слово, кацо. Я не обманываю тебя.
– Идет, жду.
Что означает сей диалог? Действительно ли у Есенина была в руках эта телеграмма? Как он мог ее получить? Будучи в Царском Селе? Каким образом? Или это своеобразная мистификация, проверка «на вшивость» своего собеседника, зондирование «политической почвы» в сей критический момент? Или похвальба – дескать, что взять с Каменева, не такая уж и шишка, коли такой компромат на него имеем… И это при том, что 20 декабря Есенин сообщает Наседкину о возможности издания двухнедельного журнала в Ленинграде через Ионова, то есть непосредственно под «покровительством» Зиновьева, в то время, когда еще никто не знал, останется последний или слетит. Все висело на волоске.
Тарасов-Родионов, воспроизведший этот диалог в своих мемуарах, многого явно недоговорил, а возможно, и кое-что сознательно исказил. Факт подачи телеграммы действительно имел место, и этот сюжет получил совершенно неожиданное развитие почти десять лет спустя.
На XIV съезде этот козырь, который мог показаться убийственным в борьбе Сталина с зиновьевской оппозицией, так и не был брошен на стол. То ли Сталин считал, что не пришло для него время, то ли сей аргумент мог оказаться чрезмерно обоюдоострым в данной ситуации. Телеграмма была использована год спустя на VII расширенном пленуме Исполкома Коминтерна. 13 декабря Сталин произнес заключительное слово, которое по объему превышало его доклад, сделанный неделей ранее, и которое окончательно уничтожило идейно Зиновьева и Каменева в глазах собравшихся коммунистов. Причем даже здесь он коснулся этой телеграммы как бы вскользь, прервав раздавшийся крик «Позор!» репликой, что «Каменев признал свою ошибку и эта ошибка была забыта».
На самом деле ничего забыто не было. Свидетельство тому – буря, разыгравшаяся на закрытом заседании Исполкома в те же дни, и речь Сталина на этом заседании, не вошедшая даже в собрание его сочинений.
«Дело происходило в городе Ачинске в 1917 году, после февральской революции, где я был ссыльным вместе с тов. Каменевым. Был банкет или митинг, я не помню хорошо, и вот на этом собрании несколько граждан вместе с тов. Каменевым послали телеграмму на имя Михаила Романова… (Каменев закричал с места: «Признайся, что лжешь, признайся, что лжешь!»)Молчите, Каменев. (Каменев вновь закричал: «Признаешь, что лжешь?»)Каменев, молчите, а то будет хуже. (Председательствующий Э. Тельман призывает к порядку Каменева.)Телеграмма на имя Романова как первого гражданина России была послана несколькими купцами и тов. Каменевым. Я узнал на другой день об этом от самого т. Каменева, который зашел ко мне и сказал, что допустил глупость. (Каменев вновь с места: «Врешь, никогда тебе ничего подобного не говорил».)Телеграмма была напечатана во всех газетах, кроме большевистских. Вот факт первый.
Второй факт. В апреле была у нас партконференция, и делегаты подняли вопрос о том, что такого человека, как Каменев, из-за этой телеграммы ни в коем случае выбирать в ЦК нельзя. Дважды были устроены закрытые заседания большевиков, где Ленин отстаивал т. Каменева и с трудом отстоял как кандидата в члены ЦК. Только Ленин мог спасти Каменева. Я также отстаивал тогда Каменева.
И третий факт. Совершенно правильно, что «Правда» присоединилась тогда к тексту опровержения, которое опубликовал т. Каменев, т. к. это было единственное средство спасти Каменева и уберечь партию от ударов со стороны врагов. Поэтому вы видите, что Каменев способен на то, чтобы солгать и обмануть Коминтерн.
Еще два слова. Так как тов. Каменев здесь пытается уже слабее опровергать то, что является фактом, вы мне разрешите собрать подписи участников Апрельской конференции, тех, кто настаивал на исключении тов. Каменева из ЦК из-за этой телеграммы. (Троцкий с места: «Только не хватает подписи Ленина».)Тов. Троцкий, молчали бы вы! (Троцкий вновь: "Не пугайте, не пугайте… ")Вы идете против правды, а правды вы должны бояться. (Троцкий с места: «Это сталинская правда, это грубость и нелояльность».)Я соберу подписи, т. к. телеграмма была подписана Каменевым…»
Можно себе представить впечатление, произведенное на Каменева и его сторонников, при упоминании этой телеграммы. Как огня боялись многие из большевистских вождей всплытия на поверхность некоторых фактов их биографии, имевших место в февральские дни и ранее. Если Каменев решился на заседании Исполкома Коминтерна обвинять Сталина во лжи, отрицая известный всей большевистской верхушке факт, значит, он прекрасно понимал его значение и все последствия происшедшей огласки.
И можно себе представить реакцию некоторых ответственных товарищей в декабрьские дни 1925 года, до которых доходит известие о наличии у Есенина подобной телеграммы. Правду ли тогда говорил поэт или мистифицировал своего собеседника – не в этом суть. Главное, что Есенин сделал шаг, равносильный самоубийству.
Кто же такой Тарасов-Родионов, перед которым так не ко времени разоткровенничался поэт? Это была весьма темная личность с сомнительной репутацией. Арестованный летом 1917 года, он написал покаянное письмо секретарю министра юстиции Временного правительства: «Я виноват и глубоко виноват в том, что был большевиком». После Октября каялся уже перед своими: дескать, отрекся «под влиянием травли и провокации, доведших меня до прострации». В 1918–1919 годах работал в организованном им самим армейском трибунале в Царицыне. Был непосредственно связан с ВЧК – ОГПУ и одновременно подвизался на ниве литературы в среде «неистовых ревнителей». При этом был активным сторонником зиновьевской оппозиции.
В своем знаменитом «Открытом письме» Федор Раскольников уже за границей в 1938 году предъявлял счет Сталину, перечисляя имена казненных представителей «ленинской гвардии»: «Где Антонов-Овсеенко? Где Дыбенко? Вы арестовали их, Сталин!.. Где маршал Блюхер? Где маршал Егоров? Вы арестовали их, Сталин!!!» Симптоматично, что в этом списке всенародно известных героев Гражданской войны, партийных деятелей, маршалов вдруг возникает имя никому не ведомого рапповского функционера и малоизвестного прозаика Тарасова-Родионова: «Где Тарасов-Родионов?» Очевидно, властные возможности и полномочия этого человека были куда большими, нежели все занимаемые им официальные должности, если его имя упоминается одним из знаменитейших авантюристов и революционеров той эпохи в столь славном ряду.
Вообразить себе, что в решающую минуту человек типа Тарасова-Родионова не поделился бы «ценной информацией» с «нужными людьми», при всем желании трудно.
В гостинице он поначалу оседать не собирался. И тут возникает первая странность. Из своей предыдущей поездки в Ленинград он вернулся вместе с Жоржем Устиновым. А теперь приехал в Питер снова… вместе с ним. Жорж был работником ленинградской «Красной газеты» и, естественно, держал руку на пульсе происходящих событий. Он и снял для Есенина 5-й номер в «Англетере», где жил вместе с женой Елизаветой.
Зачем? По своей ли инициативе? Он ли уговорил Есенина поселиться в гостинице?
Дело в том, что «Англетер» был ведомственной гостиницей для ответственных работников и в дни съезда находился под неусыпным контролем и тщательным наблюдением сотрудников ленинградского ОГПУ. Подобное соседство никак не могло радовать поэта. Он специально просил никого не пускать к нему в номер, так как за ним могут следить из Москвы.
Чувствовал за собой слежку, но совершенно не разобрался в причинах, породивших ее.
Комендантом гостиницы, кстати, был чекист Назаров, в годы Гражданской войны служивший в карательном отряде и принимавший участие в расстрелах.
Четыре есенинских дня прошли в предпраздничной суете и постоянных гостях. Есенин наведывался к Клюеву, с которым встретился очень сердечно, хотя тут же не преминул зло подшутить над старшим собратом и погасил у него лампадку перед иконой, сказав, что, мол, все равно не заметит… Потом привел Клюева к себе в номер, где читал стихи, а Клюев жестоко обидел своего «жавороночка»: «Вот переплести бы эти стишки, Сереженька, в шелковый переплет, были бы настольной книжечкой для всех нежных девушек и юношей в России…» Чуть не поругались снова, но простились с любовью.
Чтение стихов перемежалось литературными спорами, в которых возникали самые разнообразные имена – от Пушкина до Владислава Ходасевича. Время от времени Есенин запевал одну из любимейших песен – песню тамбовских повстанцев:
Это было достаточно серьезно. Но либо жители «Англетера» сочли происходящее за чудачество, либо…
Через много лет вдова управляющего гостиницей Назарова Антонина Львовна рассказывала, как в 11-м часу вечера 27-го числа ее мужа вызвали в гостиницу. Прибыв туда, он увидел там двух своих начальников – работников ОГПУ Пипия и Ипполита Цкирия. Примчался же он в гостиницу, получив известие, что с Есениным – «несчастье»…
27-е число! 11 часов вечера! И первые некрологи также указывали на 27-е число. Это не утро, не 5 часов 28-го, на которые указывал потом некий таинственный врач, как сообщали газеты и чья версия была принята за официальную.
Что же произошло?
Георгий Устинов потом вспоминал, какая тяжесть его охватила 27-го числа и как он почувствовал, что что-то произойдет. К его мемуарам надо относиться вообще с крайней осторожностью. В первом же некрологе «Сергей Есенин и его смерть» он ничтоже сумняшеся заявил, что поэт отправился в Ленинград именно умереть и повесился «по-рязански», а в написанных позднее воспоминаниях уже утверждал прямо противоположное – что Есенин приехал жить, а не умирать. Но так или иначе, обратимся к последним мгновениям, когда Есенина еще видели живым.
Он совершенно не пил все эти четыре дня. Утверждал, что «мы только праздники побездельничаем, а там за работу». Журнал. Вот что не давало ему покоя. Ничего, скоро приедет Наседкин и они начнут выпускать номера.
Кто бы ему объяснил, что не на кого рассчитывать, что все рушится, что взявшие на себя роль его «покровителей» проваливаются с треском?
Итак, первое: журнал. Как бы тяжело ни стало в какую-то минуту на душе, но полезть в петлю, отказавшись от своей заветной мечты, когда, казалось, так близко ее осуществление? Странно!
Он сидел за столом, накинув шубу, и просматривал старые стихи. Это был один из экземпляров собрания, том, взятый им с собой. Еще ведь предстоит работа над гранками.
Полностью углубился в чтение… Этого собрания он ждет до нервной дрожи… И, не дождавшись, головой в петлю? Несерьезно.
Одно из двух: либо неудачная шутка, окончившаяся трагически, либо убийство, происшедшее в эти два-три часа, начиная с 8 вечера.
Однако… на полу сгустки крови, в номере царит страшный разгром, клочья рукописей и окурки валяются на полу (это при его всегдашней аккуратности во время работы!), свежая рана на правом предплечье, синяк под глазом и большая рана на переносице…
И, наконец, в ожидании нападения из-за угла Есенин всегда в последний год носил с собой револьвер, который привез с Кавказа. Судя по тому, как Есенин уезжал в Ленинград, естественно предположить, что оружие он взял с собой: ясно ведь, что ощущение опасности не отступило, а еще более усилилось. И – обрекать себя на мучительную смерть в петле, когда проще простого поднести дуло к виску?
Револьвер не был найден работниками милиции, но это ничего не значит. К моменту их приезда из номера уже кое-что пропало.
«Когда нужно было отправить тело в Обуховку, не оказалось пиджака (где он, так и неизвестно). Устинова вытащила откуда-то кимоно, и, наконец, Борису Лавреневу пришлось написать расписку от правления Союза писателей на взятую для тела простыню (последнее мне рассказывал вчеpa вечером сам Борис)…» Это дневниковая запись Иннокентия Оксенова, помеченная 29 декабря 1925 года.
Очевидно, что пиджак тщетно пытались разыскать, зная о его существовании, – иначе его отсутствия никто бы не заметил. В этой связи обращает на себя внимание и воспоминание Вольфа Эрлиха о последних минутах, когда он видел Есенина живым.
«Часам к восьми… я поднялся уходить. Простились. С Невского я вернулся вторично: забыл портфель…
Есенин сидел у стола спокойный, без пиджака, накинув шубу, и просматривал старые стихи. На столе была развернута папка. Простились вторично». Эрлих едва ли обратил бы внимание на то, что Есенин сидел без пиджака, если бы этой детали костюма в номере не было вообще. Этот злосчастный «пиджак, висящий на спинке стула», появился в мемуарах Всеволода Рождественского через 20 лет после того, как мемуарист утром 28-го числа появился на пороге гостиницы, взбудораженный вестью о происшедшей трагедии.
Летом 1925 года Есенин анонсировал в журнале «Книга о книгах» повесть о беспризорниках под названием «Когда я был мальчишкой…». Об этой повести он говорил, в частности, Елизавете Устиновой в «Англетере», причем, по ее словам, «обещал показать через несколько дней, когда закончит первую часть…».
Никаких следов этой повести обнаружено не было, так же как и поэмы «Пармен Крямин»… Можно ли все это принять за есенинскую мистификацию? Тогда как быть с исчезнувшим текстом поэмы «Гуляй-поле»? И что уж точно не было мистификацией – стихи «зимнего цикла», написанные в больнице у Ганнушкина. Кое-какие строчки запомнили Наседкин и Толстая, причем Толстая утверждала, что стихи эти Есенин забрал с собой в Ленинград.
Стоит, наверное, внимательно прочесть следующий «Акт осмотра переписки», найденной в черном кожаном чемодане, оставшемся после смерти Есенина. Присутствовали при его составлении Зинаида Николаевна Мейерхольд-Райх, секретарь суда М. Е. Константинов, член коллегии защитников А. Н. Мещеряков. Акт был составлен 22 апреля 1926 года.
Теперь посмотрим, что пишет Всеволод Рождественский: «Чемодан Есенина, единственная его личная вещь (ошибка Рождественского. – Ст. и С. К.),был раскрыт на одном из соседних стульев. Из него клубком глянцевитых, переливающихся змей вылезали модные заграничные галстуки. Я никогда не видел их в таком количестве. В белесоватом свете зимнего дня их ядовитая многоцветность резала глаза неуместной яркостью и пестротой».
Итак, чемодан раскрыт. И, как можно понять по сверхосторожному описанию Рождественского, вещи были вывалены на пол. Впрочем, еще более яркую картину обстановки 5-го номера после происшедшей трагедии рисовали авторы газетных заметок: «В комнате стоял полнейший разгром. Вещи были вынуты из чемодана, на полу были разбросаны окурки и клочки разорванных рукописей…»
Еще более конкретизировал увиденное в 5-м номере «Англетера» утром 28 декабря санитар Казимир Маркович Дубровский. Рассказывал он, правда, уже через много лет, пережив несправедливый арест, заключение в лагере и как бы все еще опасаясь проронить лишнее: «Там на полу лежала скатерть, битая посуда. Все было перевернуто. Словом, шла страшная борьба…» В другой раз с его же слов стало известно, что «в номере С. Есенина были следы борьбы и явного обыска. На теле были следы не только насилия, но и ссадины, следы побоев. Кругом все разбросано, раскидано, битые разбросанные бутылки, окурки…».
Дубровский так и не сообщил, почему его подписи нет ни на одном из документов, составляющих «дело о самоубийстве С. Есенина», что за врач осматривал тело погибшего поэта на месте происшествия, на каком основании был сделан вывод, о котором сообщали газеты: «…смерть наступила за 6–7 часов до обнаружения трупа» (по другим сведениям, за 5–6 часов) и почему время наступления смерти не зафиксировано в акте судебно-медицинской экспертизы. Известно только, что престарелый, много переживший санитар произнес незадолго до смерти: «Я ни за что сидел, а за что-то тем более не хочу…»
В гостиницу утром 28 декабря выезжал агент уголовного розыска 1-й бригады (занимавшейся толькорасследованием убийств!) Ф. Иванов. Его подписи тем не менее нет ни на одном документе. Протокол же осмотра места происшествия составлял учнадзиратель 2-го отделения милиции Н. Горбов, бывший сотрудник Административно-Секретного Отделения УГРО, проработавший к этому времени в отделении милиции около шести месяцев. Человек полуграмотный, не знакомый с элементарными правилами описания места происшествия (можно ли в это поверить, говоря о работнике УГРО с трехлетним стажем работы!), он и составил соответствующий «Акт»:
Современные юристы утверждают, что «дознание по факту смерти поэта С. Есенина проводилось в соответствии с действовавшим уголовно-процессуальным законодательством» и что «допущенные неполнота и низкое качество документов дознания» не противоречат законности «прекращения производства дознания по факту самоубийства С. А. Есенина». Допустим, что с точки зрения юридической дотошности эти утверждения справедливы, тем более что анализировались только документы «дела» без привлечения анализа сопутствующих фактов и каждый из специалистов – будь это почерковеды, врачи-патологоанатомы или работники Генеральной прокуратуры – работал над документом, имеющим прямое отношение только к его профессиональной области. Подобная методика анализа, бесспорно, имеет свои плюсы. Но нельзя не отметить, что минусов у нее никак не меньше.
Имел ли милиционер Горбов вообще какое-либо понятие о той работе, которую по чьему-то приказу исполнял в 5-м номере «Англетера»? Можно лишь отметить, что не было сделанопри составлении первоначального «акта», таковое и относится как раз к азбуке следственной работы.
В № 9 журнала ленинградской губмилиции «На посту» за 1925 год указано, что в конце 1922 года отделом управления Ленинградского Совета была утверждена программа предметов и занятий для агентов уголовного розыска, в которую, в частности, входил научный розыск, включавший дактилоскопию, все виды экспертизы, осмотр места происшествия, закрепление следов… Ни дактилоскопии, ни закрепления следов в данном случае мы не имеем. Может быть, бывшего агента уголовного розыска сему не учили? Позволительно в этом усомниться. Но если даже так, то почемуна место происшествия не был вызван профессионал в данной области? Может быть, потому, что он там оказался бы совершенно некстати? И чем же занимался в номере вызванный туда еще один агент УГРО Ф. Иванов?
Еще более «интересно» начинает выглядеть эта ситуация с отсутствием следствия, как такового, и с «дознанием», ведшимся «безграмотными» милицейскими работниками, если мы обратимся к № 11 все того же журнала «На посту» за 1925 год. В нем опубликован очерк «Паутина», где описывается случай самоповешения, расследуя который, следователи с первых же шагов (!) заподозрили замаскированное убийство. И автор очерка подробнейшим образом описывает кропотливую работу следователей, распутывающих этот «узелок», причем в принципе не дает возможности усомниться в их весьма высокой квалификации (даром, что версия убийства в конце концов оказалась ошибочной).
На что в первую очередь обращает внимание профессионал при расследовании дела о самоубийстве через повешение? На орудие самоубийства – веревку, шнур, в нашем случае – ремень от чемодана. Узел, которым затянута петля, его характерные признаки – вот что в первую очередь попадает в поле зрения следователя. Естественно, проводится и дактилоскопия. Здесь же оказалось вполне достаточно замечания учнадзирателя, что «шея затянута была не мертвой петлей, а только одной правой стороной шеи…». Вполне возможно, что профессионал мог бы по этой косноязычной фразе реконструировать положение петли или отсутствие ее как таковой (что мы и предполагаем). Проверить сие, однако, уже не представляется возможным. Последнее упоминание об этом злосчастном ремне от чемодана мы находим в «Четвертой прозе» Осипа Мандельштама.
«В Доме Герцена один филолог с головенкой китайца, некий ходя, хао-хао, шанго-шанго, из тех, что ходят по кровавой советской земле, некто Митька Благой, лицейская сволочь, разрешенная большевиками для пользы науки, сторожит в литературном музее веревку удавленника Сережи Есенина…»
После закрытия «дела» все материалы поступили в «Музей Есенина», для которого собирали материалы Дмитрий Благой и Александр Воронский. А после погромной статьи Николая Бухарина «Злые заметки» этот музей был закрыт. Бо?льшая часть его материалов, включая и материалы «дела», в конце концов оказалась в архиве Института мировой литературы. Ремень, обвивший шею поэта в страшную ночь в «Англетере», исчез бесследно. Куда? Где он находится ныне, если, конечно, сохранился? На эти вопросы ответа, увы, нет.
Более чем странное впечатление оставляет история с фотографиями номера гостиницы и безжизненного тела поэта, отснятыми утром 28 декабря. Делал их не фотограф-криминалист, а специалист по художественной (!) фотографии Моисей Наппельбаум. Неизвестно, кем и с какой стати он был вызван в «Англетер», когда тело погибшего еще не вынули из петли. Непонятно также, откуда возникла версия, что сын Наппельбаума снимал тело с трубы парового отопления. На самом деле выполнил это упомянутый Дубровский, и уже после портретист сделал свои известные снимки.
– Даю слово.
– Хорошо, тогда я тебе ее дам.
– Но когда же ты мне ее дашь, раз ты сегодня уезжаешь? Она с тобой или в твоих вещах?
– О, нет, я не так глуп, чтобы хранить ее у себя. Она спрятана у одного надежного моего друга, и о ней никто не знает, только он да я. А теперь ты вот знаешь. А я возьму у него… Или нет, я скажу ему, и он передаст ее тебе.
– Даешь слово?
– Ну, честное же слово, кацо. Я не обманываю тебя.
– Идет, жду.
Что означает сей диалог? Действительно ли у Есенина была в руках эта телеграмма? Как он мог ее получить? Будучи в Царском Селе? Каким образом? Или это своеобразная мистификация, проверка «на вшивость» своего собеседника, зондирование «политической почвы» в сей критический момент? Или похвальба – дескать, что взять с Каменева, не такая уж и шишка, коли такой компромат на него имеем… И это при том, что 20 декабря Есенин сообщает Наседкину о возможности издания двухнедельного журнала в Ленинграде через Ионова, то есть непосредственно под «покровительством» Зиновьева, в то время, когда еще никто не знал, останется последний или слетит. Все висело на волоске.
Тарасов-Родионов, воспроизведший этот диалог в своих мемуарах, многого явно недоговорил, а возможно, и кое-что сознательно исказил. Факт подачи телеграммы действительно имел место, и этот сюжет получил совершенно неожиданное развитие почти десять лет спустя.
На XIV съезде этот козырь, который мог показаться убийственным в борьбе Сталина с зиновьевской оппозицией, так и не был брошен на стол. То ли Сталин считал, что не пришло для него время, то ли сей аргумент мог оказаться чрезмерно обоюдоострым в данной ситуации. Телеграмма была использована год спустя на VII расширенном пленуме Исполкома Коминтерна. 13 декабря Сталин произнес заключительное слово, которое по объему превышало его доклад, сделанный неделей ранее, и которое окончательно уничтожило идейно Зиновьева и Каменева в глазах собравшихся коммунистов. Причем даже здесь он коснулся этой телеграммы как бы вскользь, прервав раздавшийся крик «Позор!» репликой, что «Каменев признал свою ошибку и эта ошибка была забыта».
На самом деле ничего забыто не было. Свидетельство тому – буря, разыгравшаяся на закрытом заседании Исполкома в те же дни, и речь Сталина на этом заседании, не вошедшая даже в собрание его сочинений.
«Дело происходило в городе Ачинске в 1917 году, после февральской революции, где я был ссыльным вместе с тов. Каменевым. Был банкет или митинг, я не помню хорошо, и вот на этом собрании несколько граждан вместе с тов. Каменевым послали телеграмму на имя Михаила Романова… (Каменев закричал с места: «Признайся, что лжешь, признайся, что лжешь!»)Молчите, Каменев. (Каменев вновь закричал: «Признаешь, что лжешь?»)Каменев, молчите, а то будет хуже. (Председательствующий Э. Тельман призывает к порядку Каменева.)Телеграмма на имя Романова как первого гражданина России была послана несколькими купцами и тов. Каменевым. Я узнал на другой день об этом от самого т. Каменева, который зашел ко мне и сказал, что допустил глупость. (Каменев вновь с места: «Врешь, никогда тебе ничего подобного не говорил».)Телеграмма была напечатана во всех газетах, кроме большевистских. Вот факт первый.
Второй факт. В апреле была у нас партконференция, и делегаты подняли вопрос о том, что такого человека, как Каменев, из-за этой телеграммы ни в коем случае выбирать в ЦК нельзя. Дважды были устроены закрытые заседания большевиков, где Ленин отстаивал т. Каменева и с трудом отстоял как кандидата в члены ЦК. Только Ленин мог спасти Каменева. Я также отстаивал тогда Каменева.
И третий факт. Совершенно правильно, что «Правда» присоединилась тогда к тексту опровержения, которое опубликовал т. Каменев, т. к. это было единственное средство спасти Каменева и уберечь партию от ударов со стороны врагов. Поэтому вы видите, что Каменев способен на то, чтобы солгать и обмануть Коминтерн.
Еще два слова. Так как тов. Каменев здесь пытается уже слабее опровергать то, что является фактом, вы мне разрешите собрать подписи участников Апрельской конференции, тех, кто настаивал на исключении тов. Каменева из ЦК из-за этой телеграммы. (Троцкий с места: «Только не хватает подписи Ленина».)Тов. Троцкий, молчали бы вы! (Троцкий вновь: "Не пугайте, не пугайте… ")Вы идете против правды, а правды вы должны бояться. (Троцкий с места: «Это сталинская правда, это грубость и нелояльность».)Я соберу подписи, т. к. телеграмма была подписана Каменевым…»
Можно себе представить впечатление, произведенное на Каменева и его сторонников, при упоминании этой телеграммы. Как огня боялись многие из большевистских вождей всплытия на поверхность некоторых фактов их биографии, имевших место в февральские дни и ранее. Если Каменев решился на заседании Исполкома Коминтерна обвинять Сталина во лжи, отрицая известный всей большевистской верхушке факт, значит, он прекрасно понимал его значение и все последствия происшедшей огласки.
И можно себе представить реакцию некоторых ответственных товарищей в декабрьские дни 1925 года, до которых доходит известие о наличии у Есенина подобной телеграммы. Правду ли тогда говорил поэт или мистифицировал своего собеседника – не в этом суть. Главное, что Есенин сделал шаг, равносильный самоубийству.
Кто же такой Тарасов-Родионов, перед которым так не ко времени разоткровенничался поэт? Это была весьма темная личность с сомнительной репутацией. Арестованный летом 1917 года, он написал покаянное письмо секретарю министра юстиции Временного правительства: «Я виноват и глубоко виноват в том, что был большевиком». После Октября каялся уже перед своими: дескать, отрекся «под влиянием травли и провокации, доведших меня до прострации». В 1918–1919 годах работал в организованном им самим армейском трибунале в Царицыне. Был непосредственно связан с ВЧК – ОГПУ и одновременно подвизался на ниве литературы в среде «неистовых ревнителей». При этом был активным сторонником зиновьевской оппозиции.
В своем знаменитом «Открытом письме» Федор Раскольников уже за границей в 1938 году предъявлял счет Сталину, перечисляя имена казненных представителей «ленинской гвардии»: «Где Антонов-Овсеенко? Где Дыбенко? Вы арестовали их, Сталин!.. Где маршал Блюхер? Где маршал Егоров? Вы арестовали их, Сталин!!!» Симптоматично, что в этом списке всенародно известных героев Гражданской войны, партийных деятелей, маршалов вдруг возникает имя никому не ведомого рапповского функционера и малоизвестного прозаика Тарасова-Родионова: «Где Тарасов-Родионов?» Очевидно, властные возможности и полномочия этого человека были куда большими, нежели все занимаемые им официальные должности, если его имя упоминается одним из знаменитейших авантюристов и революционеров той эпохи в столь славном ряду.
Вообразить себе, что в решающую минуту человек типа Тарасова-Родионова не поделился бы «ценной информацией» с «нужными людьми», при всем желании трудно.
* * *
Прибыв в Ленинград, Есенин не остановился у Эрлиха. Не навестил он ни Правдухина, ни Сейфуллину, как собирался, не остановился и у Клюева. Единственный из писателей, к кому он зашел после прибытия, был Садофьев. После этого Есенин отправился в знакомую ему гостиницу «Англетер».В гостинице он поначалу оседать не собирался. И тут возникает первая странность. Из своей предыдущей поездки в Ленинград он вернулся вместе с Жоржем Устиновым. А теперь приехал в Питер снова… вместе с ним. Жорж был работником ленинградской «Красной газеты» и, естественно, держал руку на пульсе происходящих событий. Он и снял для Есенина 5-й номер в «Англетере», где жил вместе с женой Елизаветой.
Зачем? По своей ли инициативе? Он ли уговорил Есенина поселиться в гостинице?
Дело в том, что «Англетер» был ведомственной гостиницей для ответственных работников и в дни съезда находился под неусыпным контролем и тщательным наблюдением сотрудников ленинградского ОГПУ. Подобное соседство никак не могло радовать поэта. Он специально просил никого не пускать к нему в номер, так как за ним могут следить из Москвы.
Чувствовал за собой слежку, но совершенно не разобрался в причинах, породивших ее.
Комендантом гостиницы, кстати, был чекист Назаров, в годы Гражданской войны служивший в карательном отряде и принимавший участие в расстрелах.
Четыре есенинских дня прошли в предпраздничной суете и постоянных гостях. Есенин наведывался к Клюеву, с которым встретился очень сердечно, хотя тут же не преминул зло подшутить над старшим собратом и погасил у него лампадку перед иконой, сказав, что, мол, все равно не заметит… Потом привел Клюева к себе в номер, где читал стихи, а Клюев жестоко обидел своего «жавороночка»: «Вот переплести бы эти стишки, Сереженька, в шелковый переплет, были бы настольной книжечкой для всех нежных девушек и юношей в России…» Чуть не поругались снова, но простились с любовью.
Чтение стихов перемежалось литературными спорами, в которых возникали самые разнообразные имена – от Пушкина до Владислава Ходасевича. Время от времени Есенин запевал одну из любимейших песен – песню тамбовских повстанцев:
Приблудный, перебравшийся в Ленинград, художники Ушаков и Мансуров, неизменно крутящийся вокруг Вольф Эрлих – все побывали тут. Есенин не терпел одиночества, а в последние дни – тем более. И просил Эрлиха оставаться у него ночевать, а когда тот все же уходил домой, Есенин спускался вниз к номеру Устинова и до раннего утра сидел в вестибюле, чтобы потом постучать и попроситься в номер к Жоржу и его жене.
На заре каркнет ворона.
Коммунист, взводи курок!
В час последний похорона
Расстреляют под шумок.
Это было достаточно серьезно. Но либо жители «Англетера» сочли происходящее за чудачество, либо…
Через много лет вдова управляющего гостиницей Назарова Антонина Львовна рассказывала, как в 11-м часу вечера 27-го числа ее мужа вызвали в гостиницу. Прибыв туда, он увидел там двух своих начальников – работников ОГПУ Пипия и Ипполита Цкирия. Примчался же он в гостиницу, получив известие, что с Есениным – «несчастье»…
27-е число! 11 часов вечера! И первые некрологи также указывали на 27-е число. Это не утро, не 5 часов 28-го, на которые указывал потом некий таинственный врач, как сообщали газеты и чья версия была принята за официальную.
Что же произошло?
Георгий Устинов потом вспоминал, какая тяжесть его охватила 27-го числа и как он почувствовал, что что-то произойдет. К его мемуарам надо относиться вообще с крайней осторожностью. В первом же некрологе «Сергей Есенин и его смерть» он ничтоже сумняшеся заявил, что поэт отправился в Ленинград именно умереть и повесился «по-рязански», а в написанных позднее воспоминаниях уже утверждал прямо противоположное – что Есенин приехал жить, а не умирать. Но так или иначе, обратимся к последним мгновениям, когда Есенина еще видели живым.
Он совершенно не пил все эти четыре дня. Утверждал, что «мы только праздники побездельничаем, а там за работу». Журнал. Вот что не давало ему покоя. Ничего, скоро приедет Наседкин и они начнут выпускать номера.
Кто бы ему объяснил, что не на кого рассчитывать, что все рушится, что взявшие на себя роль его «покровителей» проваливаются с треском?
Итак, первое: журнал. Как бы тяжело ни стало в какую-то минуту на душе, но полезть в петлю, отказавшись от своей заветной мечты, когда, казалось, так близко ее осуществление? Странно!
Он сидел за столом, накинув шубу, и просматривал старые стихи. Это был один из экземпляров собрания, том, взятый им с собой. Еще ведь предстоит работа над гранками.
Полностью углубился в чтение… Этого собрания он ждет до нервной дрожи… И, не дождавшись, головой в петлю? Несерьезно.
Одно из двух: либо неудачная шутка, окончившаяся трагически, либо убийство, происшедшее в эти два-три часа, начиная с 8 вечера.
Однако… на полу сгустки крови, в номере царит страшный разгром, клочья рукописей и окурки валяются на полу (это при его всегдашней аккуратности во время работы!), свежая рана на правом предплечье, синяк под глазом и большая рана на переносице…
И, наконец, в ожидании нападения из-за угла Есенин всегда в последний год носил с собой револьвер, который привез с Кавказа. Судя по тому, как Есенин уезжал в Ленинград, естественно предположить, что оружие он взял с собой: ясно ведь, что ощущение опасности не отступило, а еще более усилилось. И – обрекать себя на мучительную смерть в петле, когда проще простого поднести дуло к виску?
Револьвер не был найден работниками милиции, но это ничего не значит. К моменту их приезда из номера уже кое-что пропало.
«Когда нужно было отправить тело в Обуховку, не оказалось пиджака (где он, так и неизвестно). Устинова вытащила откуда-то кимоно, и, наконец, Борису Лавреневу пришлось написать расписку от правления Союза писателей на взятую для тела простыню (последнее мне рассказывал вчеpa вечером сам Борис)…» Это дневниковая запись Иннокентия Оксенова, помеченная 29 декабря 1925 года.
Очевидно, что пиджак тщетно пытались разыскать, зная о его существовании, – иначе его отсутствия никто бы не заметил. В этой связи обращает на себя внимание и воспоминание Вольфа Эрлиха о последних минутах, когда он видел Есенина живым.
«Часам к восьми… я поднялся уходить. Простились. С Невского я вернулся вторично: забыл портфель…
Есенин сидел у стола спокойный, без пиджака, накинув шубу, и просматривал старые стихи. На столе была развернута папка. Простились вторично». Эрлих едва ли обратил бы внимание на то, что Есенин сидел без пиджака, если бы этой детали костюма в номере не было вообще. Этот злосчастный «пиджак, висящий на спинке стула», появился в мемуарах Всеволода Рождественского через 20 лет после того, как мемуарист утром 28-го числа появился на пороге гостиницы, взбудораженный вестью о происшедшей трагедии.
Летом 1925 года Есенин анонсировал в журнале «Книга о книгах» повесть о беспризорниках под названием «Когда я был мальчишкой…». Об этой повести он говорил, в частности, Елизавете Устиновой в «Англетере», причем, по ее словам, «обещал показать через несколько дней, когда закончит первую часть…».
Никаких следов этой повести обнаружено не было, так же как и поэмы «Пармен Крямин»… Можно ли все это принять за есенинскую мистификацию? Тогда как быть с исчезнувшим текстом поэмы «Гуляй-поле»? И что уж точно не было мистификацией – стихи «зимнего цикла», написанные в больнице у Ганнушкина. Кое-какие строчки запомнили Наседкин и Толстая, причем Толстая утверждала, что стихи эти Есенин забрал с собой в Ленинград.
Стоит, наверное, внимательно прочесть следующий «Акт осмотра переписки», найденной в черном кожаном чемодане, оставшемся после смерти Есенина. Присутствовали при его составлении Зинаида Николаевна Мейерхольд-Райх, секретарь суда М. Е. Константинов, член коллегии защитников А. Н. Мещеряков. Акт был составлен 22 апреля 1926 года.
«Среди переписки, находящейся в чемодане, оказались следующие бумаги, написанные рукой Есенина:Что и говорить, солидное количество бумаг было взято с собой писателем и будущим издателем журнала при переезде в другой город на постоянное место жительства! Это при том, что в номере было обнаружено еще несколько чемоданов с обувью и одеждой, принадлежавших Есенину.
1. Обрывки доверенностей на имя гр-на Эрлиха.
2. 3 обрывка стихов.
3. Рукопись стихов без подписи с 3 по 32 стр. включительно, начиная со стихотворения «Девичник» и кончая оглавлением.
4. Поэма, напечатанная на машинке под заглавием «Анна Снегина», с поправками, написанными рукой Есенина.
5. Договор с издательством Гржебина от 18 мая 1922 года.
6. 4 фотографические карточки».
Теперь посмотрим, что пишет Всеволод Рождественский: «Чемодан Есенина, единственная его личная вещь (ошибка Рождественского. – Ст. и С. К.),был раскрыт на одном из соседних стульев. Из него клубком глянцевитых, переливающихся змей вылезали модные заграничные галстуки. Я никогда не видел их в таком количестве. В белесоватом свете зимнего дня их ядовитая многоцветность резала глаза неуместной яркостью и пестротой».
Итак, чемодан раскрыт. И, как можно понять по сверхосторожному описанию Рождественского, вещи были вывалены на пол. Впрочем, еще более яркую картину обстановки 5-го номера после происшедшей трагедии рисовали авторы газетных заметок: «В комнате стоял полнейший разгром. Вещи были вынуты из чемодана, на полу были разбросаны окурки и клочки разорванных рукописей…»
Еще более конкретизировал увиденное в 5-м номере «Англетера» утром 28 декабря санитар Казимир Маркович Дубровский. Рассказывал он, правда, уже через много лет, пережив несправедливый арест, заключение в лагере и как бы все еще опасаясь проронить лишнее: «Там на полу лежала скатерть, битая посуда. Все было перевернуто. Словом, шла страшная борьба…» В другой раз с его же слов стало известно, что «в номере С. Есенина были следы борьбы и явного обыска. На теле были следы не только насилия, но и ссадины, следы побоев. Кругом все разбросано, раскидано, битые разбросанные бутылки, окурки…».
Дубровский так и не сообщил, почему его подписи нет ни на одном из документов, составляющих «дело о самоубийстве С. Есенина», что за врач осматривал тело погибшего поэта на месте происшествия, на каком основании был сделан вывод, о котором сообщали газеты: «…смерть наступила за 6–7 часов до обнаружения трупа» (по другим сведениям, за 5–6 часов) и почему время наступления смерти не зафиксировано в акте судебно-медицинской экспертизы. Известно только, что престарелый, много переживший санитар произнес незадолго до смерти: «Я ни за что сидел, а за что-то тем более не хочу…»
* * *
А кто же из работников правоохранительных органов составлял акт о происшедшем? Отвечая на этот вопрос, придется отмечать сплошные несуразности и нелепости, наслаивающиеся одна на другую.В гостиницу утром 28 декабря выезжал агент уголовного розыска 1-й бригады (занимавшейся толькорасследованием убийств!) Ф. Иванов. Его подписи тем не менее нет ни на одном документе. Протокол же осмотра места происшествия составлял учнадзиратель 2-го отделения милиции Н. Горбов, бывший сотрудник Административно-Секретного Отделения УГРО, проработавший к этому времени в отделении милиции около шести месяцев. Человек полуграмотный, не знакомый с элементарными правилами описания места происшествия (можно ли в это поверить, говоря о работнике УГРО с трехлетним стажем работы!), он и составил соответствующий «Акт»:
Акт о самоубийстве Есенина. Сост[авил] участк[овый] надзиратель 2-ого отделения Ленинградской милиции 28 декабря 1925 г. Рукой уч[асткового] надзирателя Н. Горбова.Итак, вырисовывается довольно странная картина. Синяк под левым глазом, странная петля (не удавная!), предназначенная, похоже, лишь для того, чтобы удержать тело в висячем положении, рука, обхватившая трубу парового отопления, – все это должно было породить определенные сомнения, по крайней мере, натолкнуть участкового надзирателя на мысль о необходимости тщательного расследования происшедшего. Но участковый надзиратель недрогнувшей рукой выводит: «Акт о самоубийстве».Не говоря уже о том, что осмотр места происшествия проведен крайне небрежно, точнее, он просто отсутствовал как таковой.
28 декабря 1925 года составлен настоящий акт мною, уч[астковым] надзирателем 2-ого отд. ЛГМ Н. Горбовым в присутствии управляющего гостиницей «Интернационал» тов. Назарова и понятых. Согласно телефонного сообщения управляющего гостиницей гражд[анина] Назарова В[асилия] Мих[айловича] о повесившемся гражданине в номере гостиницы. Прибыв на место, мною был обнаружен висевший на трубе центрального отопления мужчина в следующем виде: шея затянута была не мертвой петлей, а только одной правой стороной шеи, лицо было обращено к трубе и кистью правой руки захватился за трубу, труп висел под самым потолком и ноги от пола были около 1,5 метров, около места, где обнаруже[н] был повесившийся, лежала опрокинутая тумба, а канделябр, стоящий на ней, лежал на полу. При снятии трупа с веревки и при осмотре его было обнаружено на правой рук[е] выше локтя с ладонной стороны порез, на левой рук[е] на кисти царапины, под левым глазом синяк, одет в серые брюки, ночную белую рубашку, черные носки и черные лакированные туфли. По представленным документам повесившийся оказался Есенин Сергей Александрович, пис[атель], при[ехавший] из Москвы 24 декабря 1925 года. Удосто[верение] ГЦ № 42-8516, и доверенность на получение 640 р[ублей] на имя Эрлиха.
Управляющий – НазаровПонятые – В. Рождественский, П. Медведев, М. ФроманМилиционер – [нрзб.]шинскийУч. надз. 2-ого отд. ЛГМ Н. Горбов.
Современные юристы утверждают, что «дознание по факту смерти поэта С. Есенина проводилось в соответствии с действовавшим уголовно-процессуальным законодательством» и что «допущенные неполнота и низкое качество документов дознания» не противоречат законности «прекращения производства дознания по факту самоубийства С. А. Есенина». Допустим, что с точки зрения юридической дотошности эти утверждения справедливы, тем более что анализировались только документы «дела» без привлечения анализа сопутствующих фактов и каждый из специалистов – будь это почерковеды, врачи-патологоанатомы или работники Генеральной прокуратуры – работал над документом, имеющим прямое отношение только к его профессиональной области. Подобная методика анализа, бесспорно, имеет свои плюсы. Но нельзя не отметить, что минусов у нее никак не меньше.
Имел ли милиционер Горбов вообще какое-либо понятие о той работе, которую по чьему-то приказу исполнял в 5-м номере «Англетера»? Можно лишь отметить, что не было сделанопри составлении первоначального «акта», таковое и относится как раз к азбуке следственной работы.
В № 9 журнала ленинградской губмилиции «На посту» за 1925 год указано, что в конце 1922 года отделом управления Ленинградского Совета была утверждена программа предметов и занятий для агентов уголовного розыска, в которую, в частности, входил научный розыск, включавший дактилоскопию, все виды экспертизы, осмотр места происшествия, закрепление следов… Ни дактилоскопии, ни закрепления следов в данном случае мы не имеем. Может быть, бывшего агента уголовного розыска сему не учили? Позволительно в этом усомниться. Но если даже так, то почемуна место происшествия не был вызван профессионал в данной области? Может быть, потому, что он там оказался бы совершенно некстати? И чем же занимался в номере вызванный туда еще один агент УГРО Ф. Иванов?
Еще более «интересно» начинает выглядеть эта ситуация с отсутствием следствия, как такового, и с «дознанием», ведшимся «безграмотными» милицейскими работниками, если мы обратимся к № 11 все того же журнала «На посту» за 1925 год. В нем опубликован очерк «Паутина», где описывается случай самоповешения, расследуя который, следователи с первых же шагов (!) заподозрили замаскированное убийство. И автор очерка подробнейшим образом описывает кропотливую работу следователей, распутывающих этот «узелок», причем в принципе не дает возможности усомниться в их весьма высокой квалификации (даром, что версия убийства в конце концов оказалась ошибочной).
На что в первую очередь обращает внимание профессионал при расследовании дела о самоубийстве через повешение? На орудие самоубийства – веревку, шнур, в нашем случае – ремень от чемодана. Узел, которым затянута петля, его характерные признаки – вот что в первую очередь попадает в поле зрения следователя. Естественно, проводится и дактилоскопия. Здесь же оказалось вполне достаточно замечания учнадзирателя, что «шея затянута была не мертвой петлей, а только одной правой стороной шеи…». Вполне возможно, что профессионал мог бы по этой косноязычной фразе реконструировать положение петли или отсутствие ее как таковой (что мы и предполагаем). Проверить сие, однако, уже не представляется возможным. Последнее упоминание об этом злосчастном ремне от чемодана мы находим в «Четвертой прозе» Осипа Мандельштама.
«В Доме Герцена один филолог с головенкой китайца, некий ходя, хао-хао, шанго-шанго, из тех, что ходят по кровавой советской земле, некто Митька Благой, лицейская сволочь, разрешенная большевиками для пользы науки, сторожит в литературном музее веревку удавленника Сережи Есенина…»
После закрытия «дела» все материалы поступили в «Музей Есенина», для которого собирали материалы Дмитрий Благой и Александр Воронский. А после погромной статьи Николая Бухарина «Злые заметки» этот музей был закрыт. Бо?льшая часть его материалов, включая и материалы «дела», в конце концов оказалась в архиве Института мировой литературы. Ремень, обвивший шею поэта в страшную ночь в «Англетере», исчез бесследно. Куда? Где он находится ныне, если, конечно, сохранился? На эти вопросы ответа, увы, нет.
Более чем странное впечатление оставляет история с фотографиями номера гостиницы и безжизненного тела поэта, отснятыми утром 28 декабря. Делал их не фотограф-криминалист, а специалист по художественной (!) фотографии Моисей Наппельбаум. Неизвестно, кем и с какой стати он был вызван в «Англетер», когда тело погибшего еще не вынули из петли. Непонятно также, откуда возникла версия, что сын Наппельбаума снимал тело с трубы парового отопления. На самом деле выполнил это упомянутый Дубровский, и уже после портретист сделал свои известные снимки.