Кто его на это уполномочил? В неприкосновенном ли виде был снят номер или, как можно предположить, после «уборки»? И как в связи со всем вышесказанным относиться к свидетельству одной из дочерей Наппельбаума Ольги Грудцовой, которая написала в своих мемуарах, что ее отец отказался (!) делать снимки в «Англетере»? И, наконец, был ли сам Наппельбаум работником «органов»? Получим ли мы когда-нибудь удовлетворительные ответы на все эти вопросы?
* * *
   Помимо всего прочего, трудно представить соответствие «с действовавшим уголовно-процессуальным законодательством» очевидной фальсификации в протоколе Горбова. В качестве понятых расписались Всеволод Рождественский, Павел Медведев и Михаил Фроман, которые перешагнули порог 5-го номера уже после того, как тело поэта было вынуто из петли, и которые, соответственно, никак не могли видеть «висевшего на трубе центрального отопления мужчину».
   А теперь снова обратимся к дневнику Иннокентия Оксенова:
   «Номер был раскрыт. Направо от входа, на низкой кушетке лежал Сергей в рубашке, подтяжках, серых брюках, черных носках и лакированных лодочках. Священнодействовал фотограф Наппельбаум – спокойный мужчина с окладистой бородой. Помощник держал слева от аппаратов черное покрывало для лучшего освещения. Правая рука Есенина была согнута в локте на уровне живота, вдоль лба виднелась багровая полоса (ожог от накаленной трубы парового отопления, о которую он ударился головой?), рот полуоткрыт, волосы страшным нимбом вокруг головы, развившиеся.
   Хлопотала о чем-то Устинова. Пришли Никитин, Лавренев, Семенов, Борисоглебский, Слонимский (он плакал), Рождественский. Тут же с видом своего человека сидел Эрлих…
   Понесли мы Есенина вниз – несли Рождественский, Браун, Эрлих, Лавренев, Борисоглебский и я, по узкой черной лестнице во двор, оттуда на улицу, положили Сергея в одной простыне на дровни (поехал он в том, что на нем было надето, только лодочки, по совету милиционера, сняли – «наследникам пригодятся». Хороший милиционер, юный, старательный). Подошла какая-то дама в хорьковой шубе, настойчиво потребовала: «Покажите мне его». И милиционер бережно раскрыл перед нею мертвое лицо. Лежал Есенин на дровнях головою вниз, ничего под тело не было подложено. Милиционер весело вспрыгнул на дровни, и извозчик так же весело тронул. Мы разошлись, и каждый унес в себе злобу против кого-то, погубившего Сергея».
   Страшная картина, которую Оксенов воссоздает в своем дневнике, все же не повлияла на способность писателя делать определенные выводы. Что-то подозрительное почудилось ему во всем, что он видел. «…Каждый унес в себе злобу против кого-то, погубившего Сергея». Что Оксенов имел в виду? В переносном ли смысле употребил он сию фразу? Это остается загадкой. Но что-то среди увиденного определенно натолкнуло его, и, очевидно, не только его, на мысль: здесь не чисто. Ясно чувствуется подозрение, что здесь не обошлось без чужих рук.
   Это первая мысль, которая приходит в голову при чтении оксеновского дневника. Попутный сбор информации позволяет выявить еще некоторые интересные детали.
   Из писателей, присутствовавших тогда в «Англетере», по крайней мере двое (это известно с абсолютной достоверностью) были секретными агентами ОГПУ, а позже НКВД – Павел Медведев и Михаил Борисоглебский. Обращает на себя внимание и тот факт, что никто из действительно близких Есенину ленинградских писателей (Клюев, Садофьев, Правдухин) не переступил порога гостиницы в то роковое утро. Как об исключении можно сказать о Всеволоде Рождественском, если бы не его пространные мемуары, где реальные факты тонут в пышной беллетристике, и не его репутация махрового лгуна-вспоминателя. Создается впечатление «отобранности» писательской делегации, члены которой должны были удостоверить своими подписями в протоколе то, чего они не видели и не могли видеть собственными глазами.
   Эрлих, «сидевший с видом своего человека», в отличие от хлопочущей Устиновой, особенно резко выделялся на фоне убитых горем пришедших. Он уже дал самые пространные показания, все засвидетельствовал, обо всем рассказал и присутствовал чуть ли не в качестве «официального лица». Никакого намека на переживание происшедшего Оксенов на его лице, судя по всему, не заметил.
* * *
   Отвлечемся пока от свидетельских показаний и анализа деталей случившегося. Самое время поговорить о «предсмертном» стихотворении. Написанное кровью, оно стало поводом для обывательских пересудов и газетных материалов, явно отдающих бульварщиной. А самое главное, именно оно послужило для миллионов людей – от членов правительства до крестьян и рабочих – главным свидетельством того, что Сергей Есенин, без сомнения, покончил жизнь самоубийством. Ведь текст этого стихотворения воспринимался именно в контексте подробных описаний произошедшего в «Англетере», вплоть до того, что сообщалось, как Есенин писал эти стихи перед тем, как «вскрыть вены» и залезть в петлю… Время не внесло никаких коррективов в восприятие этих восьми строк, и ныне люди, убежденные в версии самоубийства поэта, ссылаются именно на последние стихи. Перечитаем же их еще раз:
 
До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.
 
 
До свиданья, друг мой, без руки,
без слова,
Не грусти и не печаль бровей, —
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
 
   В данном виде текст этого стихотворения известен всем и перепечатывался из одного собрания в другое. Однако с текстологией его связана весьма интересная история.
   Впервые оно появилось в печати 29 декабря 1925 года в вечернем выпуске «Красной газеты» в тексте статьи Георгия Устинова «Сергей Есенин и его смерть». Причем пятая строчка в некрологе читалась: «До свиданья, друг мой, без руки и слова…» Второй предлог «без» написан крайне неразборчиво и при чтении оригинала создается впечатление, что он был замаран. Устинов прочел строку по-своему и в своем прочтении пустил ее в печать. Так стихотворение с искаженной строкой публиковалось вплоть до 1968 года (единственное исключение – «Избранное» 1946 года, составленное Софьей Толстой, где строка была напечатана в своем изначальном виде).
   Однако при внимательном чтении оригинала бросается в глаза вторая строка, которая читается опять же несколько иначе, чем в напечатанном виде. Третье слово второй строки отчетливо прочитывается, как «чти», а не «ты». А следующий предлог «у» носит характер явного исправления. Очевидно, поначалу было написано «и», и вся строка должна была читаться «чти и меня в груди»… Потом «и» было исправлено на «у», в соответствии с чем логично было бы прочесть первые две строки в таком виде:
 
До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, что у меня в груди.
 
   «И», однако, в третьем слове не было исправлено на «о», и строчка осталась прежней: «чти у меня в груди». Смысловое несоответствие было устранено публикатором, ничтоже сумняшеся заменившем явственно видное «чти» на «ты». В результате мы получили связный и грамотный текст, но не соответствующий тому, что на самом деле написал Есенин.
   Создается впечатление недоработанности, неотделанности стиха. Как же он создавался за неизвестное количество часов до гибели?
   Эти два четверостишия были записаны утром 27 декабря. О дальнейшем рассказывал Эрлих:
   «Есенин нагибается к столу, вырывает из блокнота листок, показывает издали: стихи. Говорит, складывая листок вчетверо и кладя в карман моего пиджака:
   – Тебе.
   Устинова хочет прочесть.
   – Нет, ты подожди! Останется один, прочитает».
   Эрлих вспомнил о стихах только на следующий день после гибели Есенина. Ну а если предположить, что это произошло бы вечером того же дня и, оставшись в одиночестве, он прочитал бы их? Увидел бы он в этих восьми строках предсмертную записку? Воспринял бы их как предупреждение о возможном расставании с жизнью? Да ни в коем случае!
   Эти восемь строк, волею судьбы ставшие последними для Есенина, представляют собой поэтический экспромт, написанный «на случай». Сергей сунул стихи в карман приятеля как своеобразный подарок, из чего ни в коем случае нельзя делать вывода, что строки, написанные на этом листке, посвящены какому-либо конкретному человеку. «Друг мой» – это словосочетание кочует в последние годы жизни Есенина из одного стихотворения в другое, причем встречается оно, как правило, в стихах, проникнутых ощущением страшного одиночества. «Пой, мой друг. Навевай мне снова нашу прежнюю буйную рань…», «Кто же сердце порадует? Кто его успокоит, мой друг?..», «Друг мой, друг мой, я очень и очень болен. Сам не знаю, откуда взялась эта боль…»
   Экспромтов такого рода, о которых Есенин говорил при встрече Николаю Асееву («Ты думаешь, легко всю эту ерунду писать?»), поэт написал в последние месяцы своей жизни более десятка. Рождались они совершенно спонтанно, словно уже давно сложились в голове, и записаны были набело, без единой помарки. Писались они подчас и так, как об этом рассказывала Софья Толстая: «Все эти стихи записаны мною за Сергеем в туманный октябрьский рассвет. Он проснулся, сел на кровати и стал читать стихи. Не видел, что я пишу. После я сказала, он просил их уничтожить». Речь идет о стихах «Ты ведь видишь, что небо серое…», «Ты ведь видишь, что ночь хорошая…», «Сани. Сани. Конский бег…», «Ночь проходит. Свет потух…», «Небо хмурое, небо сурится…».
   Есть нечто объединяющее все есенинские экспромты последних месяцев его жизни – предчувствие близкой гибели. «Мчится на тройке чужая младость. Где мое счастье? Где моя радость?..», «Неудержимо, неповторимо все пролетело… далече… мимо…», «Кругом весна, и жизнь моя кончается…» Временами ощущение близкого конца нагнетается и становится почти осязаемым.
 
Сочинитель бедный, это ты ли
Сочиняешь песни о луне?
Уж давно глаза мои остыли
На любви, на картах и вине.
 
 
Ах, луна влезает через раму,
Свет такой, хоть выколи глаза…
Ставил я на пиковую даму,
А сыграл бубнового туза.
 
   Среди экспромтов выделяется одно четверостишие, в котором это ощущение выражено, пожалуй, наиболее остро, острее, чем в последнем восьмистишии.
 
Снежная равнина, белая луна,
Саваном покрыта наша сторона.
И березы в белом плачут по лесам.
Кто погиб здесь? Умер? Уж не я ли сам?
 
   Это четверостишие написано в ноябре 1925 года. Что в нем? Предчувствие того, что часы сочтены. Достаточно сопоставить эти стихи с «предсмертным стихотворением» «До свиданья, друг мой, до свиданья…», чтобы понять, что прочитываются они в едином контексте и что нет в этих строках никакого намека на добровольное расставание с жизнью. «Предназначенное расставанье» – рука судьбы, от которой не уйдешь.
   Почему словосочетание «предсмертное стихотворение» взято нами в кавычки? А потому, что есть веские основания говорить о том, что стихотворение это было написано не 27 декабря 1925 года, а гораздо раньше. Об этом, в частности, писал А. Дехтерев в парижском журнале «Числа» в 1934 году, упоминая филолога и поэта Виктора Мануйлова как адресата данного стихотворения, относя его написание к 1924 году и свидетельствуя, что состояло оно из пяти строф. Так что мы имеем дело скорее всего с записью на память, при которой, возможно, строчки подверглись некоторой переработке. Но переработке, видимо, не доведенной до конца.
   Виктор Мануйлов был человеком, склонным к мистике, говорили и о его близости к масонским ложам. Тем паче обращает на себя внимание указание Омри Ронена на стихотворение Аполлона Григорьева «Тихо спи, измученный борьбою…» (перевод песни немецких масонов) как на образец, по которому было создано «До свиданья, друг мой, до свиданья…». Небезынтересен и еще один факт, о котором упоминает графолог Д. М. Зуев-Инсаров в книге «Почерк и личность», вышедшей первым изданием в 1927 году. «Исследование почерка Есенина сделано мною за несколько дней до его трагического конца по просьбе ответственного редактора издательства „Современная Россия“, поэта Н. Савкина». Значит, за несколько дней до рокового 27 декабря текст этого стихотворения (оригинал!) был уже в руках у Савкина, а затем у графолога. Если Эрлиху был передан еще один текст, написанный рукой Есенина, то куда же делся первый? И когда же оно в конце концов было написано на самом деле?
   Вопросов здесь по-прежнему больше, чем ответов.
   Есенин с его импульсивной натурой и кипучим темпераментом не мог ждать ни одной минуты после того, как стихотворение окончательно было сложено или возник новый вариант. Он стремился записать его мгновенно, не считаясь ни с чем. Бывали случаи, когда под рукой не оказывалось ни карандаша, ни чернил, он разрезал себе руку и писал собственной кровью.
   И первым таким стихотворением было – «Поэтам Грузии».
* * *
   Слово «самоубийство» было произнесено фактически в момент обнаружения тела. Дальше началась «бурная деятельность», в процессе которой, дополняя и перебивая друг друга, на эту версию работали все: жильцы «Англетера», милиционеры, проводившие «дознание», журналисты, в самых приукрашенных подробностях расписавшие происшедшее, и, наконец, судмедэксперт А. Гиляревский, принявшийся за исполнение своих обязанностей вечером 29-го числа, когда вывод о «самоубийстве поэта С. Есенина» уже был сделан как милицией, так и органами печати.
   «Акт», составленный Гиляревским, уже не единожды приводился как в поврежденном, так и в целостном виде и рассматривался со всех сторон профессионалами судебной медицины и дилетантами в этой области. Нам остается только процитировать несколько строк из заключительной части документа:
   «На основании данных вскрытия следует заключить, что смерть Есенина последовала от асфиксии, произведенной сдавливанием дыхательных путей через повешение. Вдавление на лбу могло произойти от давления при повешении…
   Раны на верхних конечностях могли быть нанесены самим покойным и, как поверхностные, влияния на смерть не имели».
   Там же, в «акте», указывалось, что «покойный в повешенном состоянии находился продолжительное время», но какое именно время – ни слова! А ведь это одна из главных задач судмедэксперта – установление часа наступления смерти.
   Впрочем, мы задаем лишь вопросы, которые лежат, что называется, на поверхности.
   На самом деле их куда больше. Приведем достаточно красноречивый пример. Обнаруженные копии других актов вскрытия, составленных Гиляревским, весьма существенно отличаются от акта вскрытия тела поэта даже по форме их составления, не говоря уже о содержании. В них гораздо более подробно описаны характерные медицинские признаки (не в пример интересующему нас «акту»), они снабжены необходимой числовой нумерацией (которая в нашем случае также отсутствует). Возникает логичный вопрос: сам ли Гиляревский составлял названный «акт»? И если сам, то почему открываются такие существенные разночтения в документах, составленных им примерно в одно и то же время?
* * *
   Теперь обратимся к еще одной немаловажной детали, нашедшей отражение почти во всех печатных материалах о гибели поэта.
   В январе 1926 года из-под пера Эрлиха вышел первый вариант его воспоминаний о Есенине – описание четырех дней, проведенных поэтом в Ленинграде. В них он и поведал об этой детали, которую, очевидно, ранее передал в руки журналистов.
   Обратим внимание на сообщение в «Известиях»: «Вечером 27 декабря он попросил администрацию гостиницы „Англетер“, где он остановился, не допускать к нему в номер никого, так как он устал и желает отдохнуть». Эта информация могла исходить только от Эрлиха. Ни Г. Устинов, ни Е. Устинова ни о чем подобном не вспоминали. В воспоминаниях же Эрлиха этот эпизод еще более конкретизируется: «На другой день портье, давая показания, сообщил, что около десяти Есенин спускался к нему с просьбой: никого в номер не пускать».
   Видимо, хотел отдохнуть или, как сочли позднее, – покончить счеты с жизнью. Однако от лица администрации гостиницы показания давал управляющий Вячеслав Михайлович Назаров, вскрывший отмычкой номер Есенина. И вот еще одна странность: в его показаниях нет ни слова о просьбе Есенина никого к нему не пускать/В показаниях Назарова выделяется точно очерченный хронологический отрезок – с 10 часов 30 минут утра, когда к нему подошла Устинова, и до момента, когда он сам позвонил во 2-е отделение ЛГМ с сообщением о самоубийстве жильца из пятого номера. То есть речь идет о том, что произошло утром 28 декабря, и ни одним словом Назаров не упоминает о каких-либо событиях предыдущего дня или вечера.
   Что же заставило Эрлиха сознательно лгать газетчикам, а потом и в своих воспоминаниях? А может быть, он не лгал? Может быть, Назаров скрыл в своих показаниях этот факт, а потом приватно сообщил о нем Эрлиху? Но как он мог это сделать, если свидетелей допрашивали тут же одного за другим? Или все же каждого по отдельности? Показания Назарова на редкость скупы, в конце он настаивает на том, что «больше ничего показать не может». Так спускался ли к нему Есенин 27 декабря около 10 часов вечера? И если да, то почему управляющий это скрыл? Но, может быть, не Есенин, а кто-то другой спускался вниз и сообщил Назарову, что поэт просил никого к нему не пускать? Кто был этот человек? С какой целью последовало это предупреждение? И если Назаров в разговоре с Эрлихом уже после дачи показаний сообщил ему о своей последней встрече с Есениным, то зачем он это сделал? С чьей подсказки, если она была?
   Ну а если все же был некий «портье», с которым у Есенина действительно состоялся вышеуказанный разговор, то почему милиционеры, производившие «дознание», не сняли с него показаний? Впрочем, по зрелом размышлении, этот вопрос может только поразить своей наивностью. Не были допрошены ни Клюев, ни Приблудный, ни художники Павел Мансуров и Ушаков, приходившие в номер к Есенину. Создается впечатление, что показания давали только те, кто должен был их дать по изначальному сценарию. 28 января 1926 года Эрлих пишет письмо Валентину Вольпину, текст которого почти слово в слово повторяет протокол допроса первого. Он специально отмечает в этом же письме: «Мои обязанности кончаются как раз там, где кончаются голые показания и начинается литература». А месяцем ранее, 29 декабря 1925 года, в утреннем выпуске «Красной газеты» появляется некролог Георгия Устинова – «теоретическое» обоснование неизбежности есенинского самоубийства.
   Странное впечатление производят исключительно все воспоминания о четырех есенинских днях в «Англетере». Как будто писавшие их следуют стилю и направлению подписанного ими протокола. В мемуарах людей, не сталкивавшихся с поэтом в эти последние четыре дня, реальность и фантазия неразрывно перемешаны, детали происшедшего тонут в общем наплыве воспоминаний, а беллетристика воспринимается как нечто само собой разумеющееся. Георгий же Устинов, его жена и Эрлих стремятся дотошно выписать каждую деталь, словно пытаются убедить окружающих в абсолютной достоверности ими изложенного. Достаточно взять в руки книгу Эрлиха «Право на песнь», чтобы убедиться в этом. Начало и середина книги – сплошной полет фантазии. Обрывочные зарисовки, запомнившиеся есенинские реплики, описания мимолетных встреч – все излагается прерывисто, в максимальном темпе, пунктиром – никакой заботы о достоверности изображаемого. В конце книги – картина диаметрально противоположная. Вольф словно переписывает в очередной раз протокол своего допроса, стремясь ничего не упустить и все выдержать в тоне, заданном еще во время беседы с милицией в гостинице. Эта дотошность и извлечение из памяти каждой подробности производят вообще странное впечатление, а особенно когда речь идет о Есенине.
   О том, до какой степени запутался Эрлих, можно судить по воспоминаниям знакомой Есенина актрисы Эльги Каминской. «Много лет спустя, – записала она, – Вольф Эрлих проездом в Армению был в Москве. Он зашел ко мне, рассказал о том, как они вдвоем с Есениным договаривались покончить с собой. Он должен был прийти к нему в гостиницу „Англетер“, но не пришел. Когда же я спросила, как это случилось, что он не пришел, ведь если он раздумал, то мог бы повлиять и на него, Эр лих ничего не ответил, но был очень смущен».
   Разговор этот состоялся уже после выхода в свет «Права на песнь». Ни в показаниях Эрлиха, ни в его мемуарах, ни в его письме к Вольпину нет ничего подобного. Откуда возникла эта, с позволения сказать, «информация»? Для чего Эрлих ее распространял спустя несколько лет после трагедии? Что означает его фраза в тексте книги о вине перед Есениным, «о которой он знал, а я знаю» (так у Эрлиха?).Что прикрывал Эрлих этим странным разговором? И так ли уж случайно то, что состоялся он примерно в то же время, когда покончил с собой еще один главный свидетель «четырех есенинских дней» в гостинице – Георгий Устинов?
* * *
   Что же касается самой гостиницы «Англетер», то вокруг нее происходили и не могли не происходить в эти дни разного рода интереснейшие события. Ведомственное учреждение, она была одним из «укрепленных пунктов» во вражеском «тылу», то бишь в зиновьевском Ленинграде, городе, который должен был пасть под натиском «партийного большинства».
   Гостиница находилась под пристальной охраной работников ГПУ, живших в ее номерах. Более того, в октябре 1925 года в Ленинградский военный округ поступило донесение из ГПУ о предоставлении в ней номера «на льготных условиях» некоему неизвестному. Подготовка к решающему сражению шла по всем правилам.
   Появление в декабрьские дни Есенина в гостинице, где ему тем более нечего делать, естественно вызывает вопросы. В частности, следующий: мог ли поэт не зарегистрироваться, проживая в режимной гостинице? Так вот, в сохранившихся списках жильцов «Англетера» за декабрь 1925 года имени Есенина не значится. Более того, в этом же списке не значится имя Георгия Устинова!
   Что все это означает? Одно из двух: либо перед нами чудовищная дезинформация о проживании поэта в «Англетере», созданная коллективными усилиями, либо (что вероятнее всего!) имело место поселение поэта без регистрации по согласованию с администрацией, состоящей из работников ГПУ. И тогда мы вправе говорить о сознательном заманивании поэта в капкан под названием «Англетер».
   Обратимся еще раз к дневнику Иннокентия Оксенова. В нем имеется запись, датированная тем же 29 декабря, гласящая, что 27-го числа около 10 часов вечера к Есенину заходил Берман, который якобы видел поэта пьяным. Замечание чрезвычайно интересное: никаких показаний Бермана в «деле» нет. В номер к Есенину он мог зайти только на правах старого знакомого, а это значит, что речь идет о поэте Лазаре Бермане – бывшем секретаре «Голоса жизни», с которым Сергей был знаком еще по Петрограду 1915 года.
   Кто же такой Лазарь Берман и каким образом он мог в те дни очутиться в «Англетере»? После 1917 года он становится секретным сотрудником ВЧК – ОГПУ. В огромной мере на его совести лежит гибель Гумилева – Берман давал показания как «связник» между ним и «организацией» генерала Таганцева. Есть сведения, что в этих же показаниях он назвал имена Есенина и Маяковского как участников заговора. Если же мы вспомним, что «гумилевское» дело вел будущий близкий друг Маяковского Яша Агранов, то картина становится еще интереснее.
   Разговоры о «пьяном Есенине» придется отбросить с порога. В те рождественские дни ни в его номере, ни в номере его друзей не было ни одной бутылки вина – все старания что-нибудь раздобыть остались тщетными. Получается, что этот слух, идеально совпадающий с «общеписательским» представлением о Есенине, распространял тот же Берман. В котором часу он появился в есенинском номере? Сколько времени он там пробыл? Почему дверь оказалась заперта – Есенин не мог в эти дни перебороть состояние тревоги и не оставался у себя в комнате один, а тем более не запирался… Почему так странно повел себя управляющий Назаров на следующее утро – открыл дверь отмычкойи тут же ушел, как бы заранее зная о происшедшем? Подобные вопросы сейчас можно задавать до бесконечности.
   Если Есенин сам накинул петлю на шею, то, похоже, он мог это сделать только после ухода Бермана? Или в его присутствии? Что должен был сообщить поэту этот человек, если после его посещения не оставалось другого выхода? Или все же он навестил Есенина не один и именно после этого визита на полу появились сгустки крови, на переносице поэта – шрам, под левым глазом – синяк, на правом предплечье – порезы, а вещи были выброшены из чемоданов на пол?
   Что же касается запертой двери со вставленным изнутри в замочную скважину ключом, то среди гостиничных воров в те годы был известен инструмент типа сточенных на конце пассатижей, так называемый «экстрактор», с помощью которого захватывалась головка торчащего в скважине ключа и дверь элементарно отпиралась и затем опять же запиралась на ключ после проделанной операции.
   А по рассказу бывшего чекиста Иосифа Ханеса, 28 декабря группа сотрудников ГПУ выехала утром в «Англетер». Что они там делали – осталось загадкой. По крайней мере, никакие бумаги на этот счет до сих пор не найдены.
   Показательна в этом отношении история с самим «Англетером». В марте 1987 года он был взорван средь бела дня на глазах у тысяч потрясенных ленинградцев, многие из которых делали все возможное, чтобы отстоять гостиницу. Взрыв этот стал своего рода символом «перестройки» – символом отношения новых властей к русской культуре вообще и к Сергею Есенину в частности. Впрочем, война, объявленная русскому поэту много десятилетий тому назад, не прекращалась, по сути, ни на один день. Нельзя не вспомнить, как горели московские квартиры, в которых жил поэт, едва только заходила речь о возможности создания в столице его музея.