Страница:
Один такой представитель, узнав, что перед ним находится знаменитый русский поэт, тут же попросил Есенина через переводчицу написать ему что-нибудь на память. Есенин горько ухмыльнулся и на белой манжетине американца начертил следующее четверостишие:
«Семья моя… разбрелась кто куда…» За этими словами стояло одно: недавняя поездка Есенина в Константиново – в феврале 1922 года.
Александр Никитич перебрался в Москву. Уезжая из Константинова, Есенин забрал с собой сестру Екатерину – ей надо было учиться. Оставил ее у отца.
Об этом приезде родные не оставили практически никаких воспоминаний. Можно только предположить, что Есенину было куда горше, чем летом 1920 года. Он вернулся на Пречистенку совершенно растерзанный душевно, никак не мог успокоиться. Видевшие его в те дни запомнили болезненно-испитое лицо, припухшие веки, охрипший голос… Как-то на Пречистенке поэта навестил старый приятель, Михаил Бабенчиков. Есенин встретил его в гостиной, уставленной портретами Дункан, посреди комнаты стоял огромный письменный стол, заваленный книгами и рукописями. В углу – тахта, покрытая ковром. На столе деревянный бюст Есенина – конёнковская работа. Громадное зеркало, на подзеркальнике – небольшая скульптура Ниобеи, оплакивающей своих детей.
Все вокруг было в полном беспорядке. И посреди этого разгрома – Есенин в пестром нелепом халате. Иронически усмехнулся.
– Видишь – живу по-царски! А там, – указал на дверь, – Дункан. Прихорашивается. Скоро выйдет.
Вышла Дункан. Заговорила, лениво цедя русские слова… Бабенчиков догадался перейти на французский, Айседора оживилась, начала кокетливо вещать о том, какой это ужас, что она целых пятнадцать минут не целовала Есенина… Поэт молчал, смотрел в пол, нервно прихлебывал вино из бокала… Так и сидел неподвижно, пока Дункан тащила Бабенчикова в соседнюю комнату – показать своих учениц… На вопрос гостя, знает ли она, что Есенин крупный поэт, недоверчиво ответила вопросом: «Да?» – потом стала жаловаться, что ее возлюбленный не понимает музыки, а она жить без нее не может.
Когда Бабенчиков вернулся в гостиную, Есенин сидел на ковре у печки-времянки. Неподвижно смотрел на огонь, а потом, словно через силу, произнес:
– Был в деревне. Все рушится… Надо самому быть оттуда, чтобы понять… Конец всему.
И – словно выбило пробку. Он заговорил жадно, лихорадочно, даже не столько с собеседником, сколько с самим собой. Воспоминания полились потоком. Деревня… Дед… Бабка… Товарищи детских игр… Клюев – единственный человек, которого по-настоящему любил и любит… Из печки вывалилась головня, и Есенин встал, чтобы положить ее обратно.
«Внезапно вспыхнувшее пламя, – вспоминал Бабенчиков, – осветило угол письменного стола и стоявшую на нем неоконченную конёнковскую голову Есенина. Мгновение, и из грубого обрубка векового дерева, из морщин его коры на меня взглянуло лицо прежнего Сережи. И, не в силах удержаться, я взглянул на него самого. Передо мной находились даже не братья, а два смутно похожих друг на друга чужих человека. Первый был – оживленная материя. Второй?.. Первый звал к унылой, плоской земле, „назад к дереву“. Второй не звал никуда. Один улыбался улыбкой пробуждающейся жизни. Судорога прикрывала улыбку другого. Огонь времянки вспыхнул снова, чтобы, дымясь, погаснуть совсем. По стенам пошли длинные черные тени. Но скоро не стало и их. Разговор прервался…»
А когда Есенин пошел провожать гостя, то сообщил ему, что скоро собирается уезжать за границу. На шутливый вопрос Бабенчикова: «Навсегда?» – только безнадежно махнул рукой.
– Разве я где могу?..
Разошедшиеся по разным дорогам Клюев, Клычков, Есенин, Карпов – все они испытывали схожее мучительное чувство в это время – чувство безвозвратной потери домашнего очага, окончательного слома породившего и вскормившего их таинственного и древнего мира русской деревни.
В те же месяцы Пимен Карпов в родном селе Турки, сидя за деревянным столом при свете коптящей керосиновой лампы, изливал на страницы записных книжек все, что наболело на душе.
Соответственно менялась и культурная политика. После разгрома Пролеткульта, осуществлявшего культурную деятельность в неразрывной связи с декларациями о создании трудовых армий, необходимо было объединить всех более или менее лояльно настроенных к советской власти, собрать их под одно крыло. С этой целью и был создан толстый литературно-художественный журнал «Красная новь», главным редактором которого с личной подачи Ленина был утвержден партийный деятель и литературный критик Александр Константинович Воронский.
Он тут же привлек к сотрудничеству Всеволода Иванова, Артема Веселого, Бориса Пильняка, Семена Подъячева, Михаила Пришвина, Бориса Пастернака, Павла Радимова, Петра Орешина, Дмитрия Семёновского, Александра Неверова, Михаила Герасимова, Николая Асеева – и многих других без различия групп и течений. «Кто не против нас – тот с нами» – принцип, исповедуемый Воронским, был принципиально отличен от пролеткультовского. И писатели с радостью пошли к нему. Сергей Клычков вошел в редакцию на правах штатного сотрудника, и Есенин всерьез подумывал о том, что можно будет осуществлять собственную литературную политику в журнале, благо и у него, и у Клычкова имелся определенный опыт в издательском деле, в то время как Воронский играл скорее роль идеологического организатора.
Публикуя статьи, направленные против писателей белой эмиграции, Воронский осознавал: на горизонте сгущалась новая опасность. В осознании этой опасности были солидарны, пожалуй, все, собравшиеся под крылом главного редактора:
«Герой нашего времени поглощен быстрейшим оборотом денег, падающих с быстротой катастрофической, в часы же досуга вместо стихов Ахматовой, исследований Жирмунского, публицистики Изгоева он покупает „Экран“, „Запад“, „Петербург“.
…Она идет – эта пресса и литература углов, киосков – более бесцеремонная, бесшабашная, наглая и беспардонная, чем ее дореволюционная сестра, и эта уличная проститутка сумеет растлить многих из молодежи, если наша советская политпросветительная работа будет почивать на лаврах и путаться в инструкциях, резолюциях входящих и исходящих, как это часто бывает с ней теперь… С обывательщиной в литературе и в жизни придется вести серьезную борьбу, и время для этой борьбы приспело…»
Интересно, что описанная опасность для Воронского представлялась куда более страшной, чем опасность, исходящая от заведомых «внутренних эмигрантов» – Ахматовой, Жирмунского, Изгоева. Но, будучи твердокаменным большевиком по сути, он был не в состоянии понять, что невозможно с ней бороться «советской политпросветительной работой», даже и поставленной на новую основу, ибо «уличная проститутка» – прямое порождение «новой экономической политики», с которой неразрывно связаны и Политпросвет, и «культурные объединения», и его собственный журнал, неустанно бьющий тревогу при виде совершающихся безобразий.
«А на улицах афиши с надписью: „Преступная страсть и кровосмешение“, „Джек-потрошитель“, „Похождения маркиза де Сада“ или вход в дешевый, общедоступный шантан, где ходит кверху ногами замученная халтурой женщина, разделывается танго сверхапашей, а какие-нибудь Бим-Бомы преподносят шуточку: изображают переехавших на новую квартиру жильцов и примеряют, что им делать с портретами Ленина и Троцкого. Оказывается, одного надо повесить, а другого к стенке поставить… Воспитательное зрелище». (М. Рейснер. «Старое и новое. Из писем о культуре».)
Впечатления от все новых жизненных реалий требовали выхода. В каком бы душевном состоянии ни был Есенин, он продолжал напряженно работать. Созревал замысел новой драматической поэмы.
Впервые мысль о ней возникла сразу же после выхода в свет «Пугачева». Действующими лицами должны были стать реальные, современные поэту герои – Ленин, Махно, русские мужики-повстанцы. Он набрасывал первоначальные отрывки и, недовольный, уничтожал их. Должно было пройти несколько месяцев, прежде чем замысел обрел ясные очертания и перед глазами поэта вживе возникли его герои: Нестор Махно, его противник – комиссар железнодорожной линии и… мечущийся между ними интеллигент.
Читая первые номера «Красной нови», он с особым тщанием отмечал декларации партийных идеологов вроде той, что «пролетариат для удержания своей политической власти должен страдать, терпеть лишения и голодать». Знаем мы, какой это пролетариат! И для удержания чьей власти он «должен» терпеть лишения. Жадно перелистывал статьи, рисующие жуткую картину голода и массовых переселений людей. А вот и самое главное: статья Я. Яковлева «Махновщина и анархизм», где приводятся цитаты из махновской газеты «Набат»: «Крестьянские выступления против Советской власти – это движение народа, заявляющего свои права, – такого движения штыком задавить нельзя…» Тут же рассказы очевидцев о расправах махновцев над членами комитета бедноты, о бесплатной раздаче Махно хлеба крестьянам с ссыпных пунктов, о реквизиции оружия (в частности, броневиков)… «Махновцами разграблен отдел снабжения 23-й дивизии и произведен налет на транспорт»…
Хорошая завязка для будущей пьесы… А вот и статья Иллариона Бардина о крестьянском союзе под выразительным заголовком «Реакционная демократия». Здесь приводится программа Тамбовского крестьянского союза, включавшая пункты о необходимости политического равенства всех граждан, без разделения их на классы, «за исключением дома Романовых»; требование созыва Учредительного собрания и проведения всеобщего, прямого, равного и тайного голосования; установления прочного мира со всеми иностранными державами. В статье также говорилось о необходимости «впредь до созыва Учредительного собрания установления временной власти на местах и в центре на выборных началах союзами и партиями, участвующими в борьбе с коммунистами»… И все это вместе автор называет программой «бешеной мужицкой диктатуры, идущей значительно дальше официальной программы эс-эров»…
Читая, размышляя, набрасывая план действия, обдумывая сцены и диалоги, Есенин ясно видел прототипов, с которых будет писать своих героев.
Прототип железного комиссара ясен – Троцкий Лев Давидович. Лучшего комиссара не придумаешь! Само воплощение комиссародержавия в России. И внешность, и биография – все одно к одному.
Замечательный портрет Троцкого, набросанный в нескольких штрихах, оставил Н. А. Афиногенов, писавший под псевдонимом «Н. Степной».
А биография… лучше не придумаешь. Вечный эмигрант, перекати-поле, явившийся взнуздывать Россию и подавлять железной рукой стихийное русское начало. «Гражданин из Веймара», местечковый революционер… Вся программа жизни заявлена в первых же репликах.
Чекистов и сам прекрасно понимает, что несет «околесину», но «околесина» стала для него жизненной программой, и укрощение «дураков и зверей» для него, ничтожной, по сути, личности, стало единственно возможным оправданием собственного существования на земле. «Я не тварь дрожащая, я право имею…» Кто дал ему это право? Он сам, подчиняясь извивам своей «глупой души», которая «хотела быть Гамлетом».
На этой почве, в стремлении романтизировать безобразие, кровь и убийство, протягивают друг другу руки два непримиримых противника, два антипода – комиссар и крестьянский вожак, Чекистов и Номах, Лев Давидович Троцкий и Нестор Иванович Махно.
Оба они проносят себя сквозь революцию «как личности» (так Есенин говаривал о Троцком). И для каждого из этих «личностей» окружающие их люди, каждый со своим миром и своими устремлениями, превращаются в полное ничто. Выслушав монолог Чекистова, Замарашкин слушает в следующей сцене Номаха, который в своих притязаниях так же, как и его противник, ссылается на Гамлета, снижая образ шекспировского героя до собственного уровня, намекая на некий «высокий смысл» своего существования.
«Звериная тема», столь дорогая для Есенина и его героев в «Пугачеве», здесь предельно окарикатуривается, низводится до уровня обычной брани. Сам Номах представляет собой уродливую пародию на Пугачева – для него уже не существует тайн мироздания, таинственной органической связи человеческой и природной стихий… Понимая, что его «подвесят когда-нибудь к небесам», он может только отпустить ироническую пилюлю – дескать, «там можно будет прикуривать о звезды»…
Образ Махно стал совершенно неузнаваем, ничем не напоминает он того красногривого жеребенка, который был для Есенина символом тяжбы живой силы с железной.
Перед поэтом два бандита: один в кожаной куртке, другой в русском полушубке. Один исполняет волю политической элиты, другой – личную, собственную. Но при этом оба становятся похожими друг на друга, как родные братья.
Правда Номаха все же ближе Есенину, чем правда Чекистова. Но и эту правду поэт не может до конца принять. Невозможно не увидеть в этом современном Робин Гуде хорошо знакомую личность, весьма типичную для того времени – одного из многочисленных «батек», встававших за дело угнетенных и ограбленных и очень скоро терявших всякое представление о чести, справедливости, милосердии. Кровь – водица, жизнь – копейка, душка – полушка…
А между ними… Между этими двумя непримиримыми врагами мечется, как затравленный заяц, «сочувствующий коммунистам доброволец» – Замарашкин, безуспешно пытающийся отстоять свою «третью правду» и вынужденный попеременно подлаживаться к каждому из них.
В образе Замарашкина туманно видится прежний есенинский герой – пугачевский соратник Бурнов, мучительно пытавшийся заклясть себя от близкой гибели: «Ради бога научите меня, научите меня, и я что угодно сделаю, сделаю что угодно, чтоб звенеть в человечьем саду!» Но тогда, по существу, Пугачев, Бурнов, Крямин были заодно в главном – их роднила принадлежность к дикой природной стихии, и незримой связью между ними протягивалась все та же «роковая зацепка за жизнь»… Теперь все кончено. Связь утрачена. Вокруг лишь враги, жаждущие пролить побольше крови, а Замарашкин все так же бросается от Чекистова к Номаху и обратно со своим «что угодно сделаю»… И делает.
Выслушав омерзительный монолог Чекистова и безуспешно попытавшись воздействовать на комиссара: «Там… За Самарой… Я слышал… Люди едят друг друга…» – Замарашкин принимает от него винтовку и заступает на пост – сторожить станцию. И тут же дает Номаху сигнал – все чисто, можешь выходить. Это – действия. Действия, которые Замарашкин пытается прикрыть хорошими словами.
«Я никогда не был слугой. Служит тот, кто трус. Я не пленник в моей стране…», «Мы ведь товарищи старые…» Все это изливается в жалкой и бессильной попытке отстоять свою «независимость» уже после того, как пошел на службу к Чекистову, надеясь при этом сохранить дружбу с Номахом.
Расправиться с Замарашкиным Номаху ничего не стоит. Обезоружить и связать его – раз плюнуть. У Замарашкина нет сил сопротивляться – он сам себя лишил такой возможности. Он замаран сотрудничеством и с властью, и с повстанцами одновременно. Осталось только ожидать, когда его раздавят вместе с «третьей правдой».
В Замарашкине Есенин воплотил многих своих добрых друзей и приятелей. В группе «попутчиков», объединившихся вокруг Воронского в «Красной нови», он не мог временами не узнавать коллективного Замарашкина. Фронда и приспособленчество одновременно. Боль о мужике и соглашательство с властью. Поклоны туда и сюда. Ну а сам он что, лучше?
Он ведь так и предполагал начать пьесу – с приезда самого автора в глухую провинцию метельной ночью на постоялый двор… Это он, Есенин, должен был стать свидетелем-увещевателем обоих негодяев… Нет, не выйдет. Здесь логичным и неизбежным был принципиальный отказ от лирического воплощения своей души в каждом из героев, как в «Пугачеве»… Реальная картина жизни и нравов могла воплотиться только при взгляде автора со стороны, при его трезвой и безжалостной оценке происходящего.
«Страна негодяев» – так будет называться эта пьеса, в которой нет ни одного положительного героя. Россия, ставшая страной негодяев, – это надо было признать, пережить, осмыслить. Выплеснуть все наболевшее.
«Кем бы я был без революции? – спрашивал он себя и иных своих незадачливых собеседников. – Так и засох бы на религиозной символике…» Это один раз, в другой – через несколько лет: «В кого бы превратился? В поэта блядей и сутенеров, в бардачного подпевалу?» Намеренно используя штампы из критических статей о себе, заострял тему, давая понять, что без революции не было бы такого поэта – Есенина. Он отчетливо понимал, что именно стихия русского бунта, одинаково враждебная и старому и новому режиму, и поклонникам трона, и почитателям конституционных демократов, и большевикам (которые именно благодаря русскому бунту пришли к власти, чтобы потом подавить его железной рукой), пробудила в нем великую творческую силу. Тем тяжелее было ощущать бесславный конец русского бунта. «Что такое
Переводчица наотрез отказалась переводить написанное на английский.
Американским ароматом
Пропитан русский аромат…
Покрыть бы АРУ русским матом.
Поймет ли АРА русский мат?
«Семья моя… разбрелась кто куда…» За этими словами стояло одно: недавняя поездка Есенина в Константиново – в феврале 1922 года.
Александр Никитич перебрался в Москву. Уезжая из Константинова, Есенин забрал с собой сестру Екатерину – ей надо было учиться. Оставил ее у отца.
Об этом приезде родные не оставили практически никаких воспоминаний. Можно только предположить, что Есенину было куда горше, чем летом 1920 года. Он вернулся на Пречистенку совершенно растерзанный душевно, никак не мог успокоиться. Видевшие его в те дни запомнили болезненно-испитое лицо, припухшие веки, охрипший голос… Как-то на Пречистенке поэта навестил старый приятель, Михаил Бабенчиков. Есенин встретил его в гостиной, уставленной портретами Дункан, посреди комнаты стоял огромный письменный стол, заваленный книгами и рукописями. В углу – тахта, покрытая ковром. На столе деревянный бюст Есенина – конёнковская работа. Громадное зеркало, на подзеркальнике – небольшая скульптура Ниобеи, оплакивающей своих детей.
Все вокруг было в полном беспорядке. И посреди этого разгрома – Есенин в пестром нелепом халате. Иронически усмехнулся.
– Видишь – живу по-царски! А там, – указал на дверь, – Дункан. Прихорашивается. Скоро выйдет.
Вышла Дункан. Заговорила, лениво цедя русские слова… Бабенчиков догадался перейти на французский, Айседора оживилась, начала кокетливо вещать о том, какой это ужас, что она целых пятнадцать минут не целовала Есенина… Поэт молчал, смотрел в пол, нервно прихлебывал вино из бокала… Так и сидел неподвижно, пока Дункан тащила Бабенчикова в соседнюю комнату – показать своих учениц… На вопрос гостя, знает ли она, что Есенин крупный поэт, недоверчиво ответила вопросом: «Да?» – потом стала жаловаться, что ее возлюбленный не понимает музыки, а она жить без нее не может.
Когда Бабенчиков вернулся в гостиную, Есенин сидел на ковре у печки-времянки. Неподвижно смотрел на огонь, а потом, словно через силу, произнес:
– Был в деревне. Все рушится… Надо самому быть оттуда, чтобы понять… Конец всему.
И – словно выбило пробку. Он заговорил жадно, лихорадочно, даже не столько с собеседником, сколько с самим собой. Воспоминания полились потоком. Деревня… Дед… Бабка… Товарищи детских игр… Клюев – единственный человек, которого по-настоящему любил и любит… Из печки вывалилась головня, и Есенин встал, чтобы положить ее обратно.
«Внезапно вспыхнувшее пламя, – вспоминал Бабенчиков, – осветило угол письменного стола и стоявшую на нем неоконченную конёнковскую голову Есенина. Мгновение, и из грубого обрубка векового дерева, из морщин его коры на меня взглянуло лицо прежнего Сережи. И, не в силах удержаться, я взглянул на него самого. Передо мной находились даже не братья, а два смутно похожих друг на друга чужих человека. Первый был – оживленная материя. Второй?.. Первый звал к унылой, плоской земле, „назад к дереву“. Второй не звал никуда. Один улыбался улыбкой пробуждающейся жизни. Судорога прикрывала улыбку другого. Огонь времянки вспыхнул снова, чтобы, дымясь, погаснуть совсем. По стенам пошли длинные черные тени. Но скоро не стало и их. Разговор прервался…»
А когда Есенин пошел провожать гостя, то сообщил ему, что скоро собирается уезжать за границу. На шутливый вопрос Бабенчикова: «Навсегда?» – только безнадежно махнул рукой.
– Разве я где могу?..
Разошедшиеся по разным дорогам Клюев, Клычков, Есенин, Карпов – все они испытывали схожее мучительное чувство в это время – чувство безвозвратной потери домашнего очага, окончательного слома породившего и вскормившего их таинственного и древнего мира русской деревни.
В те же месяцы Пимен Карпов в родном селе Турки, сидя за деревянным столом при свете коптящей керосиновой лампы, изливал на страницы записных книжек все, что наболело на душе.
«Русскую революцию погубило германофильство ее вождей. Особенно большевиков. Удивительно – ведь и старый режим погубило германофильство. Не отсюда ли это родство души в дальнейшем: смертная казнь, охранка, крепостничество, ненависть к мужикам, барство, кастовая отчужденность от широких масс, ложь, достигшая до геркулесовых столбов, и кровь, кровь без конца, без краю. Николай Кровавый мальчишка и щенок перед Владимиром Кровавым… Чуть кто заикнулся о гнете – „бандит“ – и к ногтю.Такими приметами характеризовал Карпов начало «благословенного» нэпа. Начало новой политики создания нового класса феодалов вместо прежней уничтоженной аристократии… Так называемое «временное отступление», рассчитанное по первым примерным прикидкам на несколько десятков лет.
А все-таки дело большевиков – в идее – христианское дело. Но проводит это дело в жизнь – Сатана. И ведь в том-то и ужас, что иначе, как сатанинской тактикой, нельзя ничего провести в жизнь – даже Божье дело. Т. е. сразу, сейчас. А ждать столетиями – кому охота? А впрочем, может, в том-то и состоит каверза Сатаны, чтоб все сразу, сейчас.
Буржуи и вообще эксплуататоры, богачи – дети Сатаны. И поделом вору мука. Но если беднота их сейчас мучит, то какое право имеет она жаловаться на свои мучения в прошлом?..
Нищие духовно – нищие материально. Сатана – отец в образе Христа. Заклание агнца – русского народа. Голгофа.
Параллель между Лениным и Николаем, Троцким и Распутиным, Дзержинским и Протопоповым…
Толпа единодушна только в несчастье и нищете. Но как только нищие дорвались до «общественного пирога» – прощай единение, разговоры о солидарности трудящихся, о коммунизме и проч.!
Борьбу с крестьянами они называют «борьбой с эпидемией рогатого скота». Крестьяне для них – не больше, чем рогатые скоты. Отряды ЧК так и называются – «отрядами по борьбе с чумой рогатого скота».
Кулаки изобрели средство борьбы с тружениками: чуть что заметил за бывшим эксплуататором и заговорил о законности – сейчас тебе: «А, бандит, саботажник! В Чеку!» А так называемые ответственные и партийные работники, эти чекисты и проч. – теперь все кумовья и сваты бывшим помещикам и купцам: поженились на ихних дочерях, породнились и проч. Словом, сказка про белого бычка. Через 10 лет все нынешние ярые коммунисты будут ярые защитники собственности и «естественного подбора» сильных, т. е. кулаков и головорезов…
Расстрел сидоровских ребят. Накануне расстрела гуляли в орлянку, плясали, играли на гармошке, веселились. А на рассвете – черная карета и расстрел у вырытой канавы. Недостреленные матюкаются, клянут палачей за плохой прицел. Сначала первую партию расстреляли скопом. Потом привезли другую партию (13 человек), залп по этим, и все-таки… не убили до смерти и всех закопали в канаву живьем, стонущих (доктора не было, да и вообще «волынка»).
О труддезертире, у которого произвели реквизицию и самого взяли в трудармию, говорят: его выдали замуж за Ленина с приданым (корова, овечки и пр.).
В уездном городе без конца можно наблюдать сцены, как ведут «ленинских невест», а за ними приданое: коровы, овцы, свиньи, куры и проч. …
Что такое РСФСР? Тот же вел[икий] мастер . . . . Адонирама, в котором могут выступать за свою настоящую идею. . . . . народа – только не русского. Им даже говорить о русск[ой] нац[ии] запрещено.
Что такое ВЦИК Советов? Корпорация половых, обслуживающая трактир «Совнарком». Вместо всеобщего, прямого, равного и тайного голосования всеобщее и т. д. воровство…
Страдания существуют для того, чтобы переплавить души, подобно огню, переплавляющему железо в сталь. Но бывает и так, что страдания совершенно уничтожают душу, из которой получается один только шлак, т. е. негодное ни для чего вещество. Вот в этом кто виноват? Кто виноват в безмерных страданиях человечества? Свобода? Глупость? Низость? Несправедливость? Едва ли не более всего страдают именно угнетенные, а не свободные, умные, а не глупые, возвышенные, а не низменные, правдивые, а не лживые…»
Соответственно менялась и культурная политика. После разгрома Пролеткульта, осуществлявшего культурную деятельность в неразрывной связи с декларациями о создании трудовых армий, необходимо было объединить всех более или менее лояльно настроенных к советской власти, собрать их под одно крыло. С этой целью и был создан толстый литературно-художественный журнал «Красная новь», главным редактором которого с личной подачи Ленина был утвержден партийный деятель и литературный критик Александр Константинович Воронский.
Он тут же привлек к сотрудничеству Всеволода Иванова, Артема Веселого, Бориса Пильняка, Семена Подъячева, Михаила Пришвина, Бориса Пастернака, Павла Радимова, Петра Орешина, Дмитрия Семёновского, Александра Неверова, Михаила Герасимова, Николая Асеева – и многих других без различия групп и течений. «Кто не против нас – тот с нами» – принцип, исповедуемый Воронским, был принципиально отличен от пролеткультовского. И писатели с радостью пошли к нему. Сергей Клычков вошел в редакцию на правах штатного сотрудника, и Есенин всерьез подумывал о том, что можно будет осуществлять собственную литературную политику в журнале, благо и у него, и у Клычкова имелся определенный опыт в издательском деле, в то время как Воронский играл скорее роль идеологического организатора.
Публикуя статьи, направленные против писателей белой эмиграции, Воронский осознавал: на горизонте сгущалась новая опасность. В осознании этой опасности были солидарны, пожалуй, все, собравшиеся под крылом главного редактора:
«Герой нашего времени поглощен быстрейшим оборотом денег, падающих с быстротой катастрофической, в часы же досуга вместо стихов Ахматовой, исследований Жирмунского, публицистики Изгоева он покупает „Экран“, „Запад“, „Петербург“.
…Она идет – эта пресса и литература углов, киосков – более бесцеремонная, бесшабашная, наглая и беспардонная, чем ее дореволюционная сестра, и эта уличная проститутка сумеет растлить многих из молодежи, если наша советская политпросветительная работа будет почивать на лаврах и путаться в инструкциях, резолюциях входящих и исходящих, как это часто бывает с ней теперь… С обывательщиной в литературе и в жизни придется вести серьезную борьбу, и время для этой борьбы приспело…»
Интересно, что описанная опасность для Воронского представлялась куда более страшной, чем опасность, исходящая от заведомых «внутренних эмигрантов» – Ахматовой, Жирмунского, Изгоева. Но, будучи твердокаменным большевиком по сути, он был не в состоянии понять, что невозможно с ней бороться «советской политпросветительной работой», даже и поставленной на новую основу, ибо «уличная проститутка» – прямое порождение «новой экономической политики», с которой неразрывно связаны и Политпросвет, и «культурные объединения», и его собственный журнал, неустанно бьющий тревогу при виде совершающихся безобразий.
«А на улицах афиши с надписью: „Преступная страсть и кровосмешение“, „Джек-потрошитель“, „Похождения маркиза де Сада“ или вход в дешевый, общедоступный шантан, где ходит кверху ногами замученная халтурой женщина, разделывается танго сверхапашей, а какие-нибудь Бим-Бомы преподносят шуточку: изображают переехавших на новую квартиру жильцов и примеряют, что им делать с портретами Ленина и Троцкого. Оказывается, одного надо повесить, а другого к стенке поставить… Воспитательное зрелище». (М. Рейснер. «Старое и новое. Из писем о культуре».)
Впечатления от все новых жизненных реалий требовали выхода. В каком бы душевном состоянии ни был Есенин, он продолжал напряженно работать. Созревал замысел новой драматической поэмы.
Впервые мысль о ней возникла сразу же после выхода в свет «Пугачева». Действующими лицами должны были стать реальные, современные поэту герои – Ленин, Махно, русские мужики-повстанцы. Он набрасывал первоначальные отрывки и, недовольный, уничтожал их. Должно было пройти несколько месяцев, прежде чем замысел обрел ясные очертания и перед глазами поэта вживе возникли его герои: Нестор Махно, его противник – комиссар железнодорожной линии и… мечущийся между ними интеллигент.
Читая первые номера «Красной нови», он с особым тщанием отмечал декларации партийных идеологов вроде той, что «пролетариат для удержания своей политической власти должен страдать, терпеть лишения и голодать». Знаем мы, какой это пролетариат! И для удержания чьей власти он «должен» терпеть лишения. Жадно перелистывал статьи, рисующие жуткую картину голода и массовых переселений людей. А вот и самое главное: статья Я. Яковлева «Махновщина и анархизм», где приводятся цитаты из махновской газеты «Набат»: «Крестьянские выступления против Советской власти – это движение народа, заявляющего свои права, – такого движения штыком задавить нельзя…» Тут же рассказы очевидцев о расправах махновцев над членами комитета бедноты, о бесплатной раздаче Махно хлеба крестьянам с ссыпных пунктов, о реквизиции оружия (в частности, броневиков)… «Махновцами разграблен отдел снабжения 23-й дивизии и произведен налет на транспорт»…
Хорошая завязка для будущей пьесы… А вот и статья Иллариона Бардина о крестьянском союзе под выразительным заголовком «Реакционная демократия». Здесь приводится программа Тамбовского крестьянского союза, включавшая пункты о необходимости политического равенства всех граждан, без разделения их на классы, «за исключением дома Романовых»; требование созыва Учредительного собрания и проведения всеобщего, прямого, равного и тайного голосования; установления прочного мира со всеми иностранными державами. В статье также говорилось о необходимости «впредь до созыва Учредительного собрания установления временной власти на местах и в центре на выборных началах союзами и партиями, участвующими в борьбе с коммунистами»… И все это вместе автор называет программой «бешеной мужицкой диктатуры, идущей значительно дальше официальной программы эс-эров»…
Читая, размышляя, набрасывая план действия, обдумывая сцены и диалоги, Есенин ясно видел прототипов, с которых будет писать своих героев.
Прототип железного комиссара ясен – Троцкий Лев Давидович. Лучшего комиссара не придумаешь! Само воплощение комиссародержавия в России. И внешность, и биография – все одно к одному.
Замечательный портрет Троцкого, набросанный в нескольких штрихах, оставил Н. А. Афиногенов, писавший под псевдонимом «Н. Степной».
«Ястребиный нос, опускаясь, оскаливает мефистофельскую улыбку.Примерно таким же видел Троцкого и Есенин во время нескольких, единичных встреч с наркомом.
Сквозь стекла пенсне глаза пытливо смотрят, а черный клочок бородки придает лицу докторское что-то.
Вот он снял пенсне, не снял, а скорее сдернул, и утомленные до какого-то ужаса, до какой-то белой искры глаза – замерли.
Губы долго сжаты, что все выражение слов проступает, сочится, как кровь.
Говорит подбородок.
Края губ говорят».
А биография… лучше не придумаешь. Вечный эмигрант, перекати-поле, явившийся взнуздывать Россию и подавлять железной рукой стихийное русское начало. «Гражданин из Веймара», местечковый революционер… Вся программа жизни заявлена в первых же репликах.
«Сочувствующий коммунистам» Замарашкин пытается урезонить распоясавшегося комиссара, достучаться до его совести… Совесть? Чекистов-Лейбман слова такого не знает. И даже услышанное от Замарашкина «жид», должное по идее подействовать на него как красная тряпка на быка, не производит никакого впечатления, ибо понятие национального происхождения в теориях этого интернационалиста отсутствует как таковое.
Нет бездарней и лицемерней,
Чем ваш русский равнинный мужик!
Коль живет он в Рязанской губернии,
Так о Тульской не хочет тужить.
То ли дело Европа?
Там тебе не вот эти хаты,
Которым, как глупым курам,
Головы нужно давно под топор…
«Перестраивание» это шло повсеместно. Чекистовы, оттолкнув протянутую руку помощи православных священников, их же обвинили в утаивании церковных ценностей, в нежелании накормить голодающих, и начался страшный церковный погром, санкционированный лично Лениным. Под плач верующих и улюлюканье «безбожников» шли повсеместный беспардонный грабеж и уничтожение церквей, сопровождавшиеся арестом епископов, священников, дьяконов, монахов. В чем, в чем, а в перестраивании храмов «в места отхожие» чекистовы преуспели…
Странный и смешной вы народ!
Жили весь век свой нищими
И строили храмы божие…
Да я б их давным-давно
Перестроил в места отхожие.
Чекистов и сам прекрасно понимает, что несет «околесину», но «околесина» стала для него жизненной программой, и укрощение «дураков и зверей» для него, ничтожной, по сути, личности, стало единственно возможным оправданием собственного существования на земле. «Я не тварь дрожащая, я право имею…» Кто дал ему это право? Он сам, подчиняясь извивам своей «глупой души», которая «хотела быть Гамлетом».
На этой почве, в стремлении романтизировать безобразие, кровь и убийство, протягивают друг другу руки два непримиримых противника, два антипода – комиссар и крестьянский вожак, Чекистов и Номах, Лев Давидович Троцкий и Нестор Иванович Махно.
Оба они проносят себя сквозь революцию «как личности» (так Есенин говаривал о Троцком). И для каждого из этих «личностей» окружающие их люди, каждый со своим миром и своими устремлениями, превращаются в полное ничто. Выслушав монолог Чекистова, Замарашкин слушает в следующей сцене Номаха, который в своих притязаниях так же, как и его противник, ссылается на Гамлета, снижая образ шекспировского героя до собственного уровня, намекая на некий «высокий смысл» своего существования.
При чтении этих монологов неизбежно вспоминается «Пугачев». Но разница поистине дьявольская. Тема Гамлета теперь вышла на поверхность, и образ его воспринимается уже не в мистическом, но в сугубо реальном плане – принц датский вырван из времени, из всей трагической атмосферы надмирного существования, опущен на землю, и его окарикатуренными чертами наделены персонажи поэмы. Сохраняется время действия – ночь, и природа в первой сцене новой пьесы так же мучит человека, как и ранее. «А на ветру как щиплет. Ну и холод!» – первая реплика Гамлета перед встречей с призраком. «Скверный дождь! Экий скверный дождь!» – начало монолога Караваева перед решающими событиями. И в том же тоне проклинает погоду Чекистов: «Ну и ночь! Что за ночь! Черт бы взял эту ночь с блядским холодом…»
Что другие?
Свора голодных нищих.
Им все равно…
В этом мире немытом
Душу человеческую
Ухорашивают рублем,
И если преступно здесь быть бандитом,
То не более преступно,
Чем быть королем…
Я слышал, как этот прохвост
Говорил тебе о Гамлете.
Что он в нем смыслит?
Гамлет восстал против лжи,
В которой варился королевский двор.
Но если б теперь он жил,
То был бы бандит и вор.
Потому что человеческая жизнь
Это тоже двор,
Если не королевский, то скотный.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Это все твари тленные!
Предмет для навозных куч!
А я – гражданин вселенной,
Я живу, как я сам хочу!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я теперь вконец отказался от многого,
И в особенности от государства…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мне до дьявола противны
И те и эти…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Все вы стадо!
Стадо! Стадо!
Неужели ты не видишь? Не поймешь,
Что такого равенства не надо?
Ваше равенство – обман и ложь.
Старая гнусавая шарманка
Этот мир идейных дел и слов.
Для глупцов – хорошая приманка,
Подлецам – порядочный улов.
«Звериная тема», столь дорогая для Есенина и его героев в «Пугачеве», здесь предельно окарикатуривается, низводится до уровня обычной брани. Сам Номах представляет собой уродливую пародию на Пугачева – для него уже не существует тайн мироздания, таинственной органической связи человеческой и природной стихий… Понимая, что его «подвесят когда-нибудь к небесам», он может только отпустить ироническую пилюлю – дескать, «там можно будет прикуривать о звезды»…
Образ Махно стал совершенно неузнаваем, ничем не напоминает он того красногривого жеребенка, который был для Есенина символом тяжбы живой силы с железной.
Перед поэтом два бандита: один в кожаной куртке, другой в русском полушубке. Один исполняет волю политической элиты, другой – личную, собственную. Но при этом оба становятся похожими друг на друга, как родные братья.
Правда Номаха все же ближе Есенину, чем правда Чекистова. Но и эту правду поэт не может до конца принять. Невозможно не увидеть в этом современном Робин Гуде хорошо знакомую личность, весьма типичную для того времени – одного из многочисленных «батек», встававших за дело угнетенных и ограбленных и очень скоро терявших всякое представление о чести, справедливости, милосердии. Кровь – водица, жизнь – копейка, душка – полушка…
А между ними… Между этими двумя непримиримыми врагами мечется, как затравленный заяц, «сочувствующий коммунистам доброволец» – Замарашкин, безуспешно пытающийся отстоять свою «третью правду» и вынужденный попеременно подлаживаться к каждому из них.
В образе Замарашкина туманно видится прежний есенинский герой – пугачевский соратник Бурнов, мучительно пытавшийся заклясть себя от близкой гибели: «Ради бога научите меня, научите меня, и я что угодно сделаю, сделаю что угодно, чтоб звенеть в человечьем саду!» Но тогда, по существу, Пугачев, Бурнов, Крямин были заодно в главном – их роднила принадлежность к дикой природной стихии, и незримой связью между ними протягивалась все та же «роковая зацепка за жизнь»… Теперь все кончено. Связь утрачена. Вокруг лишь враги, жаждущие пролить побольше крови, а Замарашкин все так же бросается от Чекистова к Номаху и обратно со своим «что угодно сделаю»… И делает.
Выслушав омерзительный монолог Чекистова и безуспешно попытавшись воздействовать на комиссара: «Там… За Самарой… Я слышал… Люди едят друг друга…» – Замарашкин принимает от него винтовку и заступает на пост – сторожить станцию. И тут же дает Номаху сигнал – все чисто, можешь выходить. Это – действия. Действия, которые Замарашкин пытается прикрыть хорошими словами.
«Я никогда не был слугой. Служит тот, кто трус. Я не пленник в моей стране…», «Мы ведь товарищи старые…» Все это изливается в жалкой и бессильной попытке отстоять свою «независимость» уже после того, как пошел на службу к Чекистову, надеясь при этом сохранить дружбу с Номахом.
А Номаху нужна одна-единственная помощь – передача ему в руки красного фонаря, светом которого он мог бы остановить поезд и ограбить его. По ходу диалога с Замарашкиным становится понятно, что это далеко не первый подобный его «подвиг». Раньше он весьма удачно действовал на этом поприще, и именно с помощью Замарашкина, который теперь, когда дороги назад уже нет, пытается остановить своего друга: «Я тебе желаю хоть немного смирить свой нрав. Подумай… Не завтра, так после… Не после… Так после опять…» И до каких пор?
Помнишь, мы зубрили в школе?
«Слова, слова, слова…»
Впрочем, я вас обоих
Слушаю неохотно.
У меня есть своя голова.
Я только всему свидетель,
В тебе ж люблю старого друга.
В час несчастья с тобой на свете
Моя помощь к твоим услугам.
Расправиться с Замарашкиным Номаху ничего не стоит. Обезоружить и связать его – раз плюнуть. У Замарашкина нет сил сопротивляться – он сам себя лишил такой возможности. Он замаран сотрудничеством и с властью, и с повстанцами одновременно. Осталось только ожидать, когда его раздавят вместе с «третьей правдой».
В Замарашкине Есенин воплотил многих своих добрых друзей и приятелей. В группе «попутчиков», объединившихся вокруг Воронского в «Красной нови», он не мог временами не узнавать коллективного Замарашкина. Фронда и приспособленчество одновременно. Боль о мужике и соглашательство с властью. Поклоны туда и сюда. Ну а сам он что, лучше?
Он ведь так и предполагал начать пьесу – с приезда самого автора в глухую провинцию метельной ночью на постоялый двор… Это он, Есенин, должен был стать свидетелем-увещевателем обоих негодяев… Нет, не выйдет. Здесь логичным и неизбежным был принципиальный отказ от лирического воплощения своей души в каждом из героев, как в «Пугачеве»… Реальная картина жизни и нравов могла воплотиться только при взгляде автора со стороны, при его трезвой и безжалостной оценке происходящего.
«Страна негодяев» – так будет называться эта пьеса, в которой нет ни одного положительного героя. Россия, ставшая страной негодяев, – это надо было признать, пережить, осмыслить. Выплеснуть все наболевшее.
«Кем бы я был без революции? – спрашивал он себя и иных своих незадачливых собеседников. – Так и засох бы на религиозной символике…» Это один раз, в другой – через несколько лет: «В кого бы превратился? В поэта блядей и сутенеров, в бардачного подпевалу?» Намеренно используя штампы из критических статей о себе, заострял тему, давая понять, что без революции не было бы такого поэта – Есенина. Он отчетливо понимал, что именно стихия русского бунта, одинаково враждебная и старому и новому режиму, и поклонникам трона, и почитателям конституционных демократов, и большевикам (которые именно благодаря русскому бунту пришли к власти, чтобы потом подавить его железной рукой), пробудила в нем великую творческую силу. Тем тяжелее было ощущать бесславный конец русского бунта. «Что такое