- Я хочу жить... - прошелестел больной. Он вглядывался в себя и слепо шевелил руками, отыскивая светильник, который пролил бы свет на его душу.
   - Желание законное, разумное и исполнимое, - веско ответил Петя Чур. И вы не пожалеете, что будете рождены в этот мир второй раз. А сейчас спите. Утром вы проснетесь прежним.
   Он не обманул. Утром Антон Петрович сладко потянулся, жмурясь в солнечных брызгах и ощущая в теле здоровую силу, горячий ток крови, сжимающие внутренности как клещами спазмы волчьего аппетита. Он не ринулся к двери, не потребовал, чтобы его немедленно выпустили или по крайней мере накормили. Зачем торопиться? Он с улыбкой лежал на кровати и предвкушал ту счастливую минуту, когда кто-нибудь, санитарка или врач, войдет в бокс и вскрикнет от изумления, увидев совершившееся с пациентом чудо. Что он, может быть, продал душу - иди знай, не так ли? не о том ли шла речь ночью? - Антон Петрович старался не думать. Не до того, когда ты больше не страдаешь и тебя распирает блаженство. Свобода! Свобода от лишнего веса, от унизительного лежания на койке, от пытливых взглядов экспериментирующего доктора Корешка и презрительных усмешек его помощников, свобода от подлого и лицемерного врага Леонида Егоровича.
   8.ЧЬЯ ТЕНЬ НАКРЫЛА СОЛНЦЕ?
   Потомки холопов и опальных бояр, смердов, тиунов и огнищан, ремесленников, офеней и прасолов, посадских и тысяцких, ратных людей и ушкуйников, архиереев и расстриг, революционеров и раскулаченных, позитивно, без сомнительных затей отсталого прошлого, настроенные потомки эти, надев белые рубахи и брючки смурого сукна, простенькие летние платья и детские платьица с трогательными бантами, потянулись в Кормленщиково. Они вываливались из автобусов, а то и приходили пешком и ручейками растекались по тропам и аллеям мемориального комплекса. Виктор и Григорий взошли на холм, у подножия которого струился живой поток. Гость высматривал Веру, а хозяин, выставив вперед правую ногу и выпятив нижнюю губу, устремил на толпу исполненный глубочайшего презрения взгляд.
   - Когда людей собирается слишком много, очевидно наше несовершенство, наше ничтожество, - сказал он с гуманностью, ибо не помиловал и себя, не отделил от общей напасти; охваченный гуманистической тревогой, скрестил руки на груди и скорбно покачал головой. - Я хотел бы всегда работать с индивидуальностями и личностями и никогда с толпой. Я чувствую себя поводырем слепых, капитаном корабля дураков, когда меня со всех сторон окружают туристы и засыпают своими нелепыми вопросами.
   - Ты прав, - откликнулся Григорий. - Несмотря ни на что, да, какой я ни есть, глупо и несправедливо подозревать меня в намеренном неприятии мира, в каком-то натужном мистическом отторжении его, в декадентских всхлипах, которыми я будто бы предаю его анафеме. Напротив, напротив... Я всегда хотел жить в согласии с миром, в согласии и любви. Но зрелость, она заставляет внимательнее присматриваться к окружающему. Я понял, что выбор у меня не так уж велик: либо я воспринимаю наш мир как могучую силу, равную солнцу, либо занимаюсь исключительно собой, взращиваю и пестую собственную силу. Но что могучего в этом мире, который просто жесток, лицемерен, безумен, отравлен деньгами и легковесными мыслишками газет, всяких изобретателей женской моды и пошлой, деградирующей культуры?
   - Значит, ты увлекся собой, - отметил Виктор и, повернув к Григорию лицо, смерил его долгим взглядом.
   Григорий понял, что наговорил лишнее, он ведь совсем не собирался открывать душу Виктору, который был для него, как ни верти, представителем все того же отвергнутого мира. Частичкой этого мира, пусть даже и обособленной, насколько может быть обособленным человек, глубоко чувствующий отдельность, подлинную или мнимую, Кормленщикова. Душой же поистине родственной для Григория мог быть - в последние дни он отчетливо это сознавал - не тот, кто, подобно Виктору, выпрямлял свою индивидуальность на фоне чужого величия или музейной святости места, или в служении культу великого человека, а то и в изощренной гордости за удачную географию своего рождения, а тот, кто, подобно ему, Григорию, очистил свой душевный облик, пусть даже пока только в его идеальной перспективе, и придал ему строго единственный и неповторимый вид, готовя к внедрению в вечные основы бытия. Такие люди, сознательно и наперекор материалистической очевидности вырабатывающие собственное бессмертие, могли быть, но пока Григорию с ними не довелось встретиться. С другой стороны, проблема становления, которую он перед собой теперь имел, была, несомненно, настолько личной для каждого, что не всякий позволил бы себе говорить о ней вслух, да и по собственному волеизъявлению, направленному в глубину сердца, он видел, что пространной философии, а тем более проповеди все же предпочитает немоту. В проблеме этой, с ее благим абсурдом и ставкой на вечность, не заключалось ничего общего, публичного, она и подразумевала существование вне конкретных и будто бы непреложных связей с другими людьми, ведь что может быть более индивидуальным, личным, так сказать, делом, чем смерть? А смерть неизбежна, и Григорий даже в самых смелых фантазиях не предполагал какого-либо проникновения в бессмертие в обход ее.
   - Ну да, увлекся, - ответил он неохотно, избегая смотреть в глаза Виктору. - Увлекся собой... так можно назвать. Но я сделал это сознательно, а не по декадентскому капризу. Не берусь судить о степени моей мужественности, но что моя душа не женственна, в этом я уверен.
   - Любопытно! - воскликнул Виктор.
   - Поэтому и сейчас глупо было бы подозревать меня в нежелании иметь дело с людьми...
   Григорий принялся издали заходить к объяснению своей позиции, стоя на которой он только внешне общался с миром, внутренне отталкиваясь от него, преодолевая его в себе, однако договорить Виктор ему помешал.
   - Это мне объяснять не нужно, я понял, - перебил он с живостью учителя, собирающего улов из пробелов в знаниях ученика. - Я хочу услышать от тебя, что ты подразумеваешь под своей силой, как ты ее взращиваешь и пестуешь и какую конечную цель преследуешь. Попробуй обрисовать это и будь напористее, энергичнее в своем рассказе, не упускай деталей и не опасайся, что я чего-либо не пойму.
   Нашел дурака, с раздражением подумал Григорий, будешь тут мне еще уроки задавать!
   - Зачем это тебе? - спросил он, прячась за напускным равнодушием.
   - Ничего плохого в моем любопытстве нет.
   - Ты работаешь со мной, с моей индивидуальностью и личностью? Григорий горько усмехнулся, но в чересчур ярком солнечном свете, заливавшем холм, движение его губ предстало Виктору ядовитой ухмылкой.
   - Можно сказать и так, - согласился он, не потеряв выдержки, - но вернее сказать, что я хочу познать твою индивидуальность и личность.
   - Познать, о, познать! - рассмеялся Григорий. - Слишком грандиозно звучит. У любого в таком случае волей-неволей возникнет подозрение, что его хотят сделать подопытным кроликом. Но я знаю, ты не отстанешь. Даже сейчас, когда тебе лучше бы обратить свою неистовую любознательность на всю эту толпу... Хорошо, хорошо... Только сначала я отлучусь ненадолго.
   Григорий сделал шаг к тропинке, круто летевшей вниз и терявшейся под ногами вразвалку шагавших людей.
   - Э, постой! Куда ты? - В простодушной недоверчивости и пугливой догадке, что его обидят, оставив одного, Виктор потерял всю свою картинность и забил руками, как бьет крыльями привязанная за лапку птица.
   - Спущусь и поднимусь. Одна нога там, другая здесь.
   - Но зачем?
   - Не спрашивай. Слишком много вопросов. Я мигом.
   И Григорий побежал по тропинке, совсем не думая возвращаться и удовлетворять любопытство экскурсовода. Виктор видел, как его друг растворился в толпе. Ему оставалось лишь набраться терпения и ждать. Проходящие мимо холма паломники видели на его вершине одинокую и гордую фигуру.
   Хотя Григорий и возвестил, даже с вызовом, о своем неприятии мира, в глубине души он чувствовал, что лучше эту тему не затрагивать по-настоящему, особенно в разговоре с таким въедливым человеком, как Виктор. Вряд ли он объяснил бы, как дело обстоит в действительности. Начнись разговор с экскурсоводом сначала, он, спровоцированный негодованием того на массовое нашествие, искажающее образ Кормленщикова, снова скорее всего высказал бы те же надменные и суровые мысли. Но в ином порыве, вызванном иными обстоятельствами и общением с каким-нибудь совершенно другим человеком, кто знает, не сказал бы он нечто прямо противоположное? Не особо надеясь по случаю обнаружить великую силу мира или получить подтверждения его нетерпимого убожества, Григорий самого себя в некотором смысле расценивал как случай - случай движения души, в котором таится готовность испытать окружающее. Однако не любой ценой. Подлинного жара и горения ведь не было в этой готовности. Глупости и ничтожества было вокруг хоть отбавляй, но они не возбуждали неодолимо радикальных помыслов и чувств, иногда разве что вспыхивал некий эротический позыв: глупые бабы бывали на редкость хороши собой, соблазнительны, а страничками из ничтожных книжек вообще сладко подтираться. Так что сказать, что диво дивное, безусловно заключенное в непостижимой человеческой глупости и в ничтожестве души, заслоняет собой все, что оно и есть все, было бы чересчур. Пришло время, когда склонный к созерцанию и размышлению человек любуется и наслаждается глупостью гораздо острее, чем красотой; умнейший и утонченнейший ныне найдет утешение и покой скорее на рынке, а не в музее среди совершенных мраморных статуй. Григорий домогался, в сущности, не конфликта и разрыва, а компромисса и перемирия, что дало бы ему возможность спокойно, без помех заняться собственным великим подвигом.
   Да, в этом он умнее и тоньше Виктора, и Григорий вполне сознавал свое превосходство. Но вот приходится близко сталкиваться с героями гневных речей Виктора, сталкиваться без буферного посредничества тертого и несчастного говоруна экскурсовода, глаз не отведешь, и рыло-то самым недемократическим образом воротишь не станешь, как бы и не посмеешь, - и внутри все обрывается, ухает, летит в неведомом направлении, во всяком случае в некую тьму. Жизнь обжигает, да еще в жаркий, в знойный день. Ласково щекочет обманчивое облачко, в котором мимо проскользнула очаровательная девушка. Приходится даже улыбаться каким-то незнакомым или мало знакомым людям. Голова устало вертится на шее.
   Возле гостиницы приехавшие из Беловодска на автобусах и велосипедах или пришедшие пешком смешивались с теми, кто прибыл издалека и счастливо успел выбить себе номер, эти последние выходили на прогулку с видом уверенных в себе людей. И в местных, впрочем, не чувствовалось никакой растерянности, но выглядели они более повседневно, какими-то доморощенными божками и царьками, скромными поделками. Шум поднимался к небу вместе с пылью. Мощный поток вливался в монастырские ворота и тяжело покорял гору, где на поворотах ветерок задирал на женщинах юбки. И они слышно вскрикивали. На вершине, где зной уже не торжествовал, лихо заверчивалось живое колесо вокруг храма и могилы поэта, там желтели улыбающиеся лица, смягчая однозначную пепельную серость серьезных. Люди, многие из которых знали секрет здешнего ландшафта, головокружительно подбегали к краю обрыва и затаив дыхание смотрели на жутковатый наплыв беловодского кремля, особенно хорошо различимого в этот ясный день. Невероятно, но факт: видны по отдельности кирпичики кремлевской стены! Наиболее впечатлительным скреплявшие эту стену острые башни вонзались в глазное яблоко. Слабонервные заглядывали в отделявшую их от города пропасть и были готовы покориться более или менее свободному падению вниз, к людям, жившим в маленьких домиках на ее дне. Кто-то даже утверждал, будто узнает и другие городские строения, поменьше кремля, например мэрию с развевающимся на ее уродливом куполе флагом. Видимо, мэра все-таки ждали, и любопытство к этому человеку, вызванное прежде всего циркулирующими по городу слухами о странных проявлениях его власти, обостряло зрение самых нетерпеливых.
   Благородное стремление воздать должное памяти поэта в конечном счете вынуждало задыхающихся в густом запахе пота и оглушенных резкими выкриками и всплесками смеха людей тесно прижиматься друг к другу. Женщины удивленно приподнимали брови, ощущая за своей спиной налегающее присутствие чужих мужчин. Одна из дам, одолев подъем до середины, долго сидела на траве чуть в стороне от шествия, вытянув и раскидав опухшие ноги. Она обильно посыпала солью сваренные дома яички, уплетала их и громко жаловалась, что все нехорошо, неорганизованно, душно и воняет. Но Григорий понимал, что действительно нехорошо бывает не тогда, когда, увы, никчемнейший из никчемных, почесав утром затылок и в паху, решает, что сегодня ему непременно надо быть среди людей, на светлом празднике, идет на этот праздник и, разумеется, омрачает его, портит всем настроение своим неприглядным обликом. По-настоящему нехорошо становится, когда праздновать приходит в голову всем, люди сбиваются в кучу и даже лучшие из лучших начинают делать что-то не то, хотя утром, чистя зубы и принимая легкий завтрак, они точно знали, как и что необходимо делать для благороднейшего отклика на замечательную дату. То же самое грозит и ему, Григорию, слова, поведанные на холме его внутренним возвышенным гневом на людское несовершенство, вполне могут обратиться во зло гораздо худшее, чем неумение людей достойно держаться на массовых сборищах. Вот седоглавый апостол мировой гармонии, этики и эстетики, потрясающий кулаком в сторону присевшей отдохнуть и покушать дамы: женщина, вы ведете себя неприлично! - не раз и не два повторил он в ярости. Знал ли он, с достоинством направляясь в Кормленщиково, что будет едва ли не над могилой своего кумира предаваться столь суетному вздору? А может быть, его обвинение, не опечалившее, а грубо рассердившее даму, еще покажется ей справедливым и убьет ее? И с ним, Григорием, далеко не все в порядке. Где гарантия, что оброненное им вскользь, сказанное Виктору больше для патетики, чем потому, что он действительно так думает, не обернется в будущем ужасом несправедливых и жестоких казней?
   Он возвеличил себя, сказав слово о падении человечества, а теперь шел, скрываясь от Виктора, среди потенциальных жертв своего словоблудия, толкался среди людей, вдыхая их запахи, и чувствовал, как тупость медленно и неумолимо завладевает им. Это была общая тупость, она витала в воздухе, захлестывала лес, белевший от рубах и платьев, она громко и самодовольно заявляла о своем незнании поэта, хотя зачем-то и пришла к его могиле, и от нее не было избавления. Мир пошел совсем не тем чистым и солнечным путем, на который призывал его Фаталист, и даже если сознавал это, то вовсе не сожалел, что не потянулся за вдохновением поэта и его вдохновенными строками, а активнее, чем когда-либо, проявил тягу к деньгам, к нелепым и пошлым увеселениям, мечтает лишь о комфортабельном жилье и удобных средствах передвижения, хочет только газет и пива, футбола и скандальных новостей. Но не в обществе велеречивого Виктора, а здесь, в бессмысленно гудящей толпе, изрыгать проклятия и хулу на мир было бы так же глупо, как в цирке ругать дрессированных львов и моржей за то, что они подчиняются какому-то развязному субъекту с хлыстом в руках. Кому еще ты принадлежишь в толпе, как не самой толпе?
   Весело зазывали торговцы, и чем только не торговали они с расставленных повсюду лотков! Григорий и сам удивлялся, что зрелище этого изобилия не захватывает его. Иные из лучших умов оплакивали в эмиграции утраченное Россией богатство, лечили своих выброшенных из родных гнезд соплеменников воспоминаниями о тучности и щедрости московской или нижегородской торговли. И он, Григорий Чудов, жившей в наведенном потомками желябовых и перовских убожестве, не понимал даже всей целебной силы перечисления неизвестных ему колбасных сортов и мясных видов, конфетного разнообразия и фруктового рая, он шел к этим яствам прошлого не с разинутым ртом, а указующим перстом, вещая современникам: вот чем мы обладали и что потеряли! Не имея возможности лечить людей добрым и сытным питанием, он лечил их идеей возвращения на прилавки былого изобилия, радикальной отмены очень типичной для того времени, скорее собирательной и обобщающей, чем питательной, вообще малосъедобной колбасы и сомнительного, едва ли свежего мяса. А теперь он, полноправный член общества потребления, равнодушно смотрел на пестрые пакетики из заморских стран и менее всего на свете стремился узнать, что в них содержится, ему хватало щей и пельменей. Только бы не сказать слова, которое отзовется в будущем кровавым эхом!
   Отвратителен запах пота, пятна которого уродливо расплываются на рубахах и платьях, но еще хуже лезущие в уши, проникающие в мозг обрывки разговоров. Диву даешься, как простодушно и беспечно раскрываются люди, повествуя о своих насущных нуждах. Что может быть хуже нужд ближнего, когда он говорит о них вслух! И вместе с обрывками в голову лезет безответственная мысль, что подобная гадость возможна только здесь, а в столице все было бы куда как чище и параднее, и это уже идея, идея превосходства Москвы, холодный и жестокий, расчетливый и страшный империализм. Может быть, и там, на холме, было сказано слово, которое по странной причуде истории еще будет овеяно легендами, а в чьей-нибудь блестящей обработке так даже и превратится в философию, в лозунг, в призыв к общему делу, революции и террору. Чего только не бывает! Совсем не те, не те мысли были в его голове, когда он выбрался из лужи, совсем не к тому устремилась душа, и менее всего следовало ожидать тогда, что после удивительной ночи и выводов из нее наступит день, когда он взойдет на холм и станет произносить выспренние слова, не задумываясь об их истинном смысле и возможных последствиях.
   Нужно быть осторожнее. Как можно отравиться грибом, съеденным просто потому, что он вырос в столь полюбившемся тебе и показавшемся таким надежным, таким родным лесу, так можно вырыть себе могилу ненароком вырвавшимся словом. Мир довольно опасен сам по себе, но еще опаснее те смутные предчувствия беды, которые бродят по душе и жаждут облечься в слова. Не отодвинул ли он, Григорий, свое бессмертие в туманные дали, сказав ненужное, злое, необдуманное слово?
   9.НЕПРАВДА, ЧТО РУКОПИСИ ПОТЕРЯНЫ
   Катюша изнемогала от жары. Она сказала Руслану, что надо было сидеть дома и пить холодный квас, а не тащиться в Кормленщиково. Сдались им эти торжества!
   Она присмотрела в лесу спасительную густоту тени, там было на вид свежо, туда манило. Сойдя с тропинки и забредя в эту тень, вдова со стоном опрокинулась спиной на траву, задрала юбку, обнажив могучие ляжки, и подложила руки под голову. Руслан присел рядом с ее смело расставленными ногами и окунул взор в таинственный проход, ведущий к едва прикрытому белыми трусиками лону.
   - Я пышнотелая, и такую жару мне труднее переносить, чем тебе! яростно выкрикнула вдова, перехватив его взгляд. - О чем ты думаешь?
   Ее пышнотелость уже была Руслану хорошо знакома. Но сейчас, когда она обливалась потом и ее члены были охвачены огнем, а мощная плоть согнутых в коленях и широко расставленных ног зависала как окорока в мясной лавке, он сознавал, что еще недостаточно проник в великолепное художество ее тела и готов, конечно же, готов принести повинную за свои упущения.
   - По правде говоря, - Руслан отвел взгляд от искушающего пути к вдовьим прелестям и принял задумчивый, чуточку рассеянный вид, - раз уж мы здесь, я думаю о той части наследия Фаталиста, которую считают утраченной. Я ведь чуть было не стал студентом, может, еще и стану им, а студенты вечно мечтают доделать и исправить то, что не успели или испортили предки. Поэтому я верю, что эти якобы утраченные рукописи в действительности не утрачены...
   - А что в них может быть? - перебила вдова.
   - Все что угодно. Возможно, он, предчувствуя такой день, как нынешний, заблаговременно высмеял всех нас.
   - Сатира? И мы ее персонажи? Мне жарко, да, и я просто старая толстая баба, источающая запах пота, но что в этом смешного? Не стоит и искать те рукописи, не играй, малыш, в такие двусмысленные игры, это все равно что смеяться над самим собой. А кто же это любит?
   - Народ, который не любит и не умеет смеяться над самим собой, обречен на скотское существование, и это чаще всего народ, который пакостит и вредит другим, - глубокомысленно изрек Руслан.
   - А если тебе так хочется найти эти рукописи, - сказала вдова, по-прежнему глядя в небо, а не на своего дружка, - почему же ты не ищешь? Тебе нужны для этого деньги? Мои деньги?
   Руслан потер переносицу, зайчонкой скрывая за быстрым мельтешением рук свой испуг и смущение.
   - Когда ты так говоришь, я становлюсь в тупик. И говоришь ты это только для того, чтобы помучить меня... Мне нужна ты, а не твои деньги, закончил юноша серьезно.
   - Значит, меня ты предпочел бы этим потерянным рукописям?
   - Безусловно! Какие могут быть разговоры!
   - Сбегай за водой! - приказала Катюша.
   Руслан вскочил на ноги. Бросился исполнять приказ.
   Только он пересек тропинку, убегая к средоточиям торговли, как на ней возникли Греховников и его издатель. Толстяк, взрастивший урожай банкнот на удобренной потом и кровью литературных поденщиков почве, приехал в Кормленщиково на собственной машине и был доволен всем на свете, а писателя здорово помяли в рейсовом автобусе, и он громко выражал свое недовольство.
   - Что за люди! Толкаются, вопят, гогочут... Можно подумать, что стекаются они не помянуть поэта, а на гульбище. Где их мозги?
   - А зачем им мозги? - возразил Лев Исаевич, самодовольно ухмыляясь. У них есть книжки, которые я издаю.
   - Послушайте, когда-нибудь я вас убью за такие слова! - вспылил Греховников. - Вы не имеете права!
   Он повернул к Плинтусу бледное, больное лицо и, не останавливаясь, ожесточенно выбросил перед собой сжатые кулаки.
   - Не имею права? - истерически завопил Плинтус. - Именно я? Объясните получше, Питирим Николаевич, почему это вы именно меня считаете лишенным права на такие рассуждения?
   - Вы отравляете души людей, так по крайней мере не кичитесь этим!
   У Питирима Николаевича были еще мысли относительно предполагаемого им бесправия Плинтуса в некоторых вопросах, однако он не высказал их, ставшим от душевного смятения необыкновенно зорким глазом высмотрев белевшие в тени деревьев женские ноги. Ему не надо было объяснять, кому эти ноги принадлежат, он узнал бы их среди тысяч других. Писатель едва не задохнулся от счастливого волнения. После злополучного ужина в особняке на Кузнечной он осаждал вдову телефонными звонками, умоляя о встрече, но она каждый раз отказывала ему, ссылаясь на занятость. А теперь она лежала под деревом, и не было преград на пути к ней.
   - Я пойду к ней, а вы идите своим путем, - сказал Питирим Николаевич своему спутнику.
   - К ней? К кому? - Плинтус с любопытством завертел головой. - Кого вы себе присмотрели? - спросил он с намеком на сладострастие и снизу вверх сильно провел ладонью по своему невиданному брюху, как бы пытаясь придать ему более аккуратный вид.
   - Проваливайте! - сказал Греховников угрюмо.
   Еще свежи были в памяти Плинтуса пережитые в обществе писателя страхи, и он, сообразив, что в том снова забурлила злоба, поспешил убраться прочь. А Греховников зашуршал в траве, приближаясь к отдыхающей вдове.
   - Катя... - позвал он.
   Ознобкина приподнялась на локтях и пасмурно посмотрела на него. Перед ней стоял издерганный, взвинченный, недужный человек в разорванной на плече по шву и с оторванными пуговицами рубахе. Ничего не сказав, она откинула голову и снова уставилась в высокое небо.
   - Катя, я звонил вам... - зачастил Питирим Николаевич, - звонил... я искал встречи с вами... нам нужно поговорить...
   - Говорите скорее, а то я послала своего мальчика за водичкой, он сейчас вернется и прогонит вас.
   - Какой мальчик! Какой мальчик прогонит меня? - крикнул Греховников, и его впалая грудь заходила ходуном, скудно играя мускулами. - Вы шутите? Вы совсем меня не уважаете? Но почему? Я же бывал у вас в гостях и мы отлично проводили время. Все это время я думал о вас... ну, после того, что мы пережили... Неужели вы не чувствуете, что такое моя жизнь? Катя, сядьте, прошу вас, смотрите на меня!
   - А вы собираетесь не только рассказывать о своей жизни, но и показывать живые картины?
   Женщина глухо засмеялась. Однако она села, обхватив колени руками и устремив насмешливый взгляд на Греховникова.
   - Может, и показывать, может быть, - пробормотал он. - Я сейчас шел с Плинтусом, и он смеялся над людьми, высокомерно отзывался о них... Я чуть не убил подлеца, я и пригрозил ему... Но завтра я снова стану работать на него, разбазаривать свой талант... И все из-за денег! Мне же надо кормить старую мать и дурака брата, этого гада! Я пытался найти понимание в Москве, но и там ничего не вышло. Мне сказали, что мои романы устарели, не годятся для нового времени. Это новое время? Я писал их в муках... и складывал в стол, надеясь на лучшие времена. Но для меня время, похоже, остановилось, мне постоянно не везет, я неудачник. А в нашу последнюю встречу, Катя, еще до того, как явилась Кики Морова и принялась за свои штуки, я увидел вас словно в бинокль и вдруг понял, что люблю. Меня точно обожгло... Это случилось внезапно, но навсегда. Все эти дни и ночи я бредил вами...