- Хороши, - сказала Кики Морова с усмешкой, левым глазом лукаво подмигивая затуманившемуся взором страдальцу Коршунову, а правым небрежно косясь на мутную скорбь, залившую полуприкрытые веками глаза Мягкотелова.
   И свет в особняке погас. Бесшумно разбежались порождения тьмы.
   Вдова Ознобкина проснулась на отвердевшей под ней, как под прессом, лежанке, смахнула задремавшего у нее на груди кота. Она оглядела темное, мрачное помещение и с трудом восстановила в памяти события, приведшие ее сюда. И не только случившееся этой ночью, но и вся прошлая жизнь показалась Катюше тягостным сном. В недоумении и отчаянии она закусила до крови губу. Затем спустила ноги на пол, мягко нашаривая тапочки, а лежанка скрипнула, и все заунывнее скрипела, пока женщина перекатывалась со спины на объемистый зад, и тотчас из темноты выбежал Руслан Полуэктов.
   - Катенька, что это было? Что происходило? - горячо зашептал он, подавая ей тапочки и садясь рядом. Он даже протянул руки, собираясь, может быть, обнять Катюшу, но на такое все же не решился, и его руки бессильно повисли в воздухе, не коснувшись женщины, которую он успел полюбить.
   - Не знаю... - угрюмо откликнулась вдова. - Отстань от меня! Я пойду домой... Здесь близко? Мы на Кузнечной?
   - Но вы же устали, зачем вам идти сейчас, ночью?
   - Кто там храпит? - спросила Ознобкина, тревожно вглядываясь в сумрак.
   - Это моя мама... она спит... она объелась...
   Руслан произнес эти слова с горечью, содрогаясь от вернувшейся в память картины материнского ужина. Крошечный огонек керосиновой лампы слабо выхватывал из мрака их лица, а все остальное лежало в глубокой тени. Лицо женщины, не то оловянное, не то бронзовое в этом освещении, показалось Руслану прекрасным и таинственным. Он опустился перед лежанкой на колени и, страдальчески глядя на вдову снизу вверх, прошептал:
   - Катенька, я преклоняюсь перед вами... вы творите чудеса!
   Ни поклонение восторженного юноши, ни слава чудотворца не нужны были вдове Ознобкиной. Она пренебрежительно оттолкнула Руслана, мешавшего ей встать, и, пока он боролся на полу с земным притяжением, не оставив еще мечты одним махом, одним решительным скачком и взлетом достичь грандиозной высоты, на которой пребывала его возлюбленная, открыла дверь и вышла в невидимый коридор. Вскоре за ее спиной засопел Руслан, и вдова поняла, что от него не отвязаться. На ощупь, поддерживая друг друга, они выбрались на улицу.
   Расхрабрившийся парнишка сбивчиво, но не без напора заговорил:
   - Катенька... можно я буду называть вас просто Катенькой?.. Катенька, я хочу уйти с вами. Мне больше нечего делать дома, я перерос эту жизнь. Я ваш... еще днем дурак, как все сверстники, а этой ночью уже почти взрослый, Катенька, почти зрелый. Остатку вы меня доучите, правда? Вы были так удивительны, вы совершили что-то сверхъестественное, непостижимое, я чуть не сошел с ума от ваших дел... но я должен вам сказать, я не ел той вашей рыбы! Нет! нет! Мама ела, а я даже не притронулся, и мне было страшно смотреть, как она ест. В ней было что-то такое беспринципное... А я не смог, не переступил... я не испытывал отвращения, вы не подумайте, ведь это было ваше, ваша рыба, может быть даже частица вашей плоти. Но, Катенька, если я не понял самого фокуса, как же я мог съесть его результаты?!
   - Только не говори потом, что проголодался! - нетерпеливо и раздосадовано крикнула вдова Ознобкина.
   - Упаси Бог, у меня ни малейших претензий...
   Она не дала ему договорить.
   - Ну хорошо, - устало согласилась. - Проводи меня немного. Но я скоро тебя прогоню, так и знай. И молчи, не мешай мне думать.
   - А о чем вы думаете?
   Катюша подняла руку и легонько ударила Руслана пальцами по губам, показывая, что он уже не исполнил ее приказание. Она до того глубоко почувствовала покорность этого мальчика, ошеломленного ее чудесами, что у нее стало горячо в животе. Его жалобная влюбленность отталкивала, внушала отвращение, но тем и неизбежнее втягивала в какую-то тайную игру.
   Наказанный Руслан с удовольствием принял бы и куда большее наказание от вдовы, но чувствовал, что если попытается спровоцировать ее на это, то рискует быть попросту отправленным восвояси. Поэтому он молча поспешал за большим красным пятном, которым была в темноте улицы его любимая. Он и не подозревал, какой костер разгорается в ее не знавшем материнства чреве, с какой жадностью она схватила бы его, затолкала в себя, пожрала бы, предпочитая пользоваться совсем не теми отверстиями, через которые пища поступила даже в обреченных Кики Моровой на несварение желудка вождей. У него-то, неопытного, только слабо мерцал огонек в голове, а сердце замирало от страха, и не было никаких физиологических порывов любви. Он нуждался в науке, в произнесенных с ужасной, зловещей усмешкой наставлениях, не исключено, даже в побоях, которые научат его трепетному пониманию большого прекрасного тела вдовы и бережному отношению к нему. Катюша невольно сжимала кулаки и делала движения из готических романов. И Руслан до некоторой степени ощущал ее предгрозовое состояние, хотя и не ведал толком, чем оно может обернуться для него. Так, в горячке, они пришли в особняк на Кузнечной.
   Включив свет и увидев лежащих на полу вождей, Катюша забыла о своих планах в отношении Руслана. Да и парень был донельзя потрясен. Вдова смутно сообразила, что не политические разногласия, раздиравшие и скреплявшие этих валявшихся у ее ног хряков, имеют какое-либо значение, а лишь то, что с приобщением к дурачествам, которые они называли политикой и своей политической миссией, в них закономерно обозначилось, выпятилось общечеловеческое ничтожество, оставленное без всяких ширм. А теперь это выпячивание, уже даже не смешное, достигло крайнего предела, они упали до черты, ниже которой не опускался еще ни один человек.
   Они сделались масштабно одинаковы, и Руслан, все чистосердечие и простодушие которого встало на дыбы и чуть ли не вывернулось наизнанку, противодействуя небывалому зрелищу, отметил это, пробормотав:
   - Я же знаю этих людей... и Коршунов всегда был стройный, подтянутый, а посмотрите, какой он здесь, у вас... Это вы сделали с ними такое, Катенька?
   - Помолчи! - грубо оборвала его вдова.
   Еще какое-то время она не знала, что предпринять, и с тоской человека, которому предстоят неприятные объяснения с общественностью, а может быть, и с компетентными органами, изучала линии лопнувших на раздувшихся животах рубах. Лежавшие на спинах вожди были безответны и едва ли сознательны, они лишь слабо шевелили зрительно уменьшившимися в сравнении с брюхом руками и ногами да издавали нечленораздельные звуки, гугукали, как младенцы. Вдова наконец решилась:
   - Все, к черту! Плевать я хотела... в общем, отправляю их в больницу. Вызывай "скорую"! Телефон в коридоре.
   Руслан бросился выполнять ее распоряжение. Катюша, усевшись на тот самый диван, с которого имела обыкновение любоваться своими гостями, обхватила голову руками. Она больше не думала, что прошлое было только сном. Не было сном и ночное посещение Кики Моровой, как и путешествие в подземное жилище Руслана, где она, Катя Ознобкина, исторгала из себя живую рыбу, а его мать ту рыбу жарила и ела. Кот, мерзкий, старый, облезший кот лизал ее губы! Тошнота подступала к горлу и бурлила в ней, ее обжигающие сполохи были протестом против учиненной с нею несправедливости. И виновницей зла, смявшего и изуродовавшего ее дотоле прекрасную, разумную, добродетельную жизнь, была Кики Морова.
   Руслан, вернувшийся в гостиную, опять перешел на горячечный шепот, естественный, впрочем, для неподготовленного очевидца всяких невиданных чудес:
   - Катенька, я многое понял, пока говорил по телефону... Вы богаты, а я беден. Вы стоите высоко на социальной лестнице, а я фактически нуль. Я ведь понимаю... Но в жизни бывают ситуации, когда даже таким разным людям, как мы, необходимо объединиться. Перед лицом общей опасности, понимаете? Да, бывают ситуации, когда расслоение общества на бедных и богатых, отверженных и преуспевших перестает играть какую-либо роль и в силу вступают законы человеческого общежития... Мне так хочется сказать что-то глубоко чувственное, Катенька, те слова, которые проникнут до самого дна вашей души...
   Он стоял посреди комнаты и, постепенно укрепляя голос, ораторствовал, он размахивал неловкими мальчишескими руками. Вдова посмотрела на него с раздражением, правда, с его присутствием она уже смирилась.
   - Но пока здесь эти двое, - сказала она с горькой усмешкой, - никакие твои слова и рассуждения не дойдут, дорогой мальчик, до моего сердца.
   - Они вам мешают? Но их скоро заберут. Они исчезнут, мы забудем о них, не в них опасность.
   - Ты думаешь? А что у них теперь такие мамоны, это тебе ни о чем не говорит?
   - Их победило зло, - торжественно объяснил Руслан. - Они уже... пали, и больше никакого спроса с них нет.
   - Почему ты их списываешь? - Женщина загадочно усмехнулась своим мыслям. - Это же самые знаменитые люди нашего города.
   - Мы должны защитить себя, а их мы уже не защитим и не исправим, они такими и останутся... Я ничем помочь им не могу. Я думаю только о том, как помочь вам.
   Как ни странно, эти громкие, но вполне пустые слова укрепили дух вдовы. К ней вернулось желание основательно обработать, подчиняя своей воле, юношу, невидимые пальцы прямо из воздуха вложили в ее до бессмыслицы саркастический и коварный ум понимание, что обожравшиеся и пришедшие в негодность вожди действительно уйдут, исчезнут из ее жизни, а он останется и его можно превратить в грозное орудие мести, направляемое ее властной рукой.
   Прибыла "скорая помощь", так называемая карета. Но в эту карету поместился лишь один из пациентов, и санитарам пришлось обращаться за подмогой. Однако из больницы последовало предложение управиться за две ходки. Тяжек был труд санитаров, когда они влекли получившуюся из вождей гору мяса. Носилки трещали, и носильщики гнулись под их тяжестью. Не уважая политическое прошлое своей ноши и заслуги перед городом этих оковалков, они ругались на чем свет стоит, возле особняка поднялся немалый шум, а час был ранний. Из соседних домов выбегали заспанные, полуодетые люди и с изумлением смотрели на погрузочные работы, больше походившие на убой скота, чем на неотложную медицинскую помощь. Вдова предпочла не появляться на улице.
   В больнице новоявленных пациентов поместили в одной палате, на соседних койках, но они, едва придя в себя, принялись ругаться, обвиняя друг друга в случившемся, и даже слегка передрались в борьбе за утверждение своей правоты. Их раскидали по разным палатам, да тут обнаружилась еще более печальная и обещающая грозные невзгоды напасть: какие меры не предпринимались, избыток пищи не выходил из вождей. Еда затворилась в их желудках, сделалась некой тайной за семью печатями, и медики не видели никакой возможности добраться до нее. Если сами вожди и не слишком-то страдали физически от как бы продолжавшегося чревоугодия, то окружающие страдали изрядно, поскольку от них пошел неприятный душок разлагающейся пищи. Рядовые врачи могли только гадать, переваривается ли хоть с какой-то успешностью пища или действительно разлагается, увлекая за собой в гниение и тела несчастных, но вопрос об их участи на обозримое будущее должно было решать начальство. Решение было молниеносным и жестким. Завонявшихся политиков скинули в изолированное помещение, в бокс, входить в который без крайней нужды была снята обязанность даже с бесправных, притерпевшихся ко всякому дерьму нянечек. Мученики пищеварения стонали за наглухо запертой дверью бокса, то возвращаясь к осмысленной жизни, то снова впадая в детство.
   6.ТАЙНЫЕ СЛОВА
   Было, казалось бы, совершенно понятно Григорию Чудову, как обустраивать жизнь на новом месте, с прицелом на бессмертие, но ему мешали всюду настигавшие витийства Виктора. Григорий знал, как жить, а Виктор знал, как поговорить обо всем на свете. Первый имел вкус к трагедии или, может быть, все-таки чуточку пониже - к драматизации событий и прежде всего бродившего внутри него вдохновения, у второго же преобладало чувство полноты бытия, крепившееся на постоянном пребывании в Кормленщиково и беспрепятственной возможности хорошенько обо всем рассудить. И результатом их соединения под одной крышей, в довольно тесном пространстве мемориала, хотя бы и священном, было то, что Виктор вел свою обычную жизнь, ставшую творческой просто потому, что ему всегда было о чем сказать, а Григорий как бы продолжал путаться в том, что с ним бывало и прежде, теперь лишь украсившись новыми людьми, и не мог приступить к истинному развитию. Результат только на поверхностный взгляд мало что значащий.
   Виктор был по-своему, конечно, трагичен, но для него кручи и тропки над безднами остались в прошлом, он уже мог говорить об этом прошлом посмеиваясь, словно в пустыньке между сердцем и неустанно барабанящим слова языком, как бы с охотой признавая себя более чем скромным суденышком, которое держится на плаву лишь благодаря случайно внедренной в него славным здешним краем выносливости, может быть, отчасти и сверхъестественной. А для Григория еще слишком остра была ночь, бросившая его на грань между жизнью и смертью, и поскольку он выдержал испытание, он ощущал в себе мощь. Но эта мощь нуждалась в действии, а не в созерцании и тем более не в слушании чужих словес.
   Не может быть, чтобы короткая и узкая жизнь, которую ведет на земле человек, и была окончательно всем, что дано человеческой душе. Тело, разумеется, отмирает, но душа-то?.. Стоило ли затевать человека, чтобы он мотыльком выпорхнул на свет и тут же сгорел, не уловив даже и источника этого света? Человек устроен сложно, но каким-то образом с ним случается та странная вешь, что он предпочитает, в большинстве случаев, вести нелепую, жалкую, никчемную жизнь. Так ему проще, так ему легче найти компромисс со своей ленью, нежеланием думать, страхом перед сильными и опасными страстями. Но и естественной в таком случае выглядит смерть человека, его обреченность на полное угасание, на бесполезность какого-либо его продолжения за гробом.
   Однако если не все таковы, как большинство, то кто-то единственный, не похожий на других, отвергающий компромисс, выглядит как раз живым доказательством, что бытие все же оставляет душе шанс приобщиться к его основам и в конце концов отправиться в вечные скитания по лабиринтам мироздания. Надежда на это кажется абсурдной, тем более абсурдной представляется вера, что так оно и есть. Но умные люди, замечательно далекие, кстати сказать, от тупого бездушия Гегеля и ему подобных, уже не раз учили своих слушателей и читателей, как, каким прыжком преодолевать пропасть между твердой прозой повседневности и диким абсурдом веры. Пусть Творец больше не испытует тебя хитрым требованием принести ему в жертву твоего сына, но бросает же для чего-то тебя некий вседержитель среди ночи в лужу, - неужели и этого мало для разгона, для последующего прыжка? И вот Григорий Чудов уверовал. Впрочем, он поверил не в шанс как изделие тайных, сверхъестественных сил или некой особой мудрости бытия, а в то, что именно он вычленил в себе такой шанс и в естественном порядке завладел им, даже если отныне ему предстоит самому стать носителем абсурда, воплощением абсурда, замкнуться в абсурде, отгородиться от внешнего мира, от всего мироздания, в котором не найти ни малейшего подтверждения его шанса.
   С точки зрения Григория, после той ночи вселенная заметно оскудела и опустела, имея под собой неспособных людишек, а сам он наполнился огромным содержанием, пусть пока и зашифрованным. Осталось только подобрать ключ к шифру и приступить к делу, разгадать суть этого дела, суть того, что ему необходимо делать. Строить дом? Сажать деревья? Учить людей? Иногда ему казалось, что и уже он совершал бы нужные поступки, когда б его не отвлекали разглагольствования Виктора. Однако он не уезжал из Кормленщикова и даже не уходил от Коптевых, смутно угадывая, что начинать должен именно здесь. В ту ночь, когда в Беловодске куролесили жертвы Кики Моровой, Виктор мешал Григорию (а они ночевали в одной комнате) уснуть, давая следующие разъяснения:
   - Многие не понимают, какой смысл я вкладываю в эти слова - "калики перехожие". А иные даже полагают, что я и сам не знаю, что они означают. Неправильно, я знаю, очень даже знаю. А смысл, который я в эти слова вкладываю... ну что тебе сказать, парень?.. ты-то, наверно, понял! Да, я ироничен. А скажи, могу ли я быть другим после всего, что пережил и передумал? Я не ироничен по отношению к себе и к человеку как таковому, человеку в целом. Слишком много трудилась над нами природа, чтобы я теперь сидел да посмеивался над итогами ее труда. Но я ироничен, когда люди приходят к нам в Кормленщиково, делают серьезные лица, тянутся за мной хвостиком, внимают моим затверженным урокам и воображают себя не только теми единственными, кому я хочу рассказать какую-то исключительную правду, но отчасти даже и богатырями духа. Вот именно что отчасти! И в этом "отчасти" нет ни бескорыстия, ни той нищеты, что служит пропуском в рай, ни подлинной тяги к странствиям, к поискам пупа земли и исчезнувших, но сохранивших свое тайное значение городов, ни тем более настоящего героизма, того, что способно творить чудеса. И присваивая этим людям, которые, имея такое "отчасти", сами становятся лишь отчасти людьми, высокое имя калик перехожих, ими безусловно незаслуженное, я ироничен до крайности, до последнего допустимого предела, положенного мне как приличному человеку и должностному лицу, экскурсоводу...
   Виктор словно видел в темноте и читал с листа, столь ясно и стройно звучали его фразы. Григорий почти не слушал и, разумеется, не отвечал. Он угрюмо смотрел в ночь, которая, бродя по углам комнаты, то и дело вдруг прессовалась в какие-то автоматы, имеющие, может быть, давнее поручение извергать слова вместо Виктора, поскольку сам он уже не испытывал нужды говорить то, что отлично продумал и не раз высказал. За стеной безмятежно спала Вера, и Григорий вяло завидовал ей. Он ворочался с боку на бок, кровать скрипела под ним.
   - Вот скрипит под тобой кровать, - сказал Виктор, - это значит, что ты не находишь покоя, тебя одолевают мысли...
   Под шум слов Григорий оделся, затем вышел в сени, а из них на улицу. В полноте жизни, подаренной Виктору общением с душой великого поэта, сестрой и каликами перехожими, нашлось местечко и для Григория, поскольку Виктор был бесконечно добр. Но от слов, налетавших на эту полноту пенящимся прибоем, следовало хотя бы иногда отдыхать. Григорий миновал спящий поселок и вышел на дорогу, ведущую в Беловодск. В стороне от дороги тенью шевельнулась гора с Воскресенским храмом на вершине.
   Тем временем истерзанный Членовым нос Мартына Ивановича распухал, терял форму, с которой окружающие успели в общем примириться, становился отвратительным наростом на высохшей коре дерева, бугром на бледной бесплодной землице. Летописец поспал несколько часов. Он и проспал бы свой ежеутренний кремлевский обход, но сознание долга пробудило его, подняло с кровати и заставило выйти на улицу. Дежуривший у входа в кремль милиционер чему-то радовался, может быть подвыпив, он не включил Шуткина в поле своего зрения с безусловной достаточностью, но в высшем смысле, в абстрактном и непостижимом смысле он ой как усмехнулся ему, и вслед за этой триумфально-бессмысленной усмешкой страж порядка изобразил, будто выхватывает из кобуры пистолет и стреляет в старика. Бах! бах! Такая была у него праздничность. Однако Шуткин не пожелал разделить с ним его веселье и пасмурно прошел мимо милицейской клоунады.
   С другой стороны, там, где почему-то не было никакого поста и никакой милиционер не комиковал, в кремль вошел Григорий Чудов. Мартын Иванович, заложив руки за спину, пустился совершать свои обычные круги. Григорий с сомнением взглянул на его нос, который был либо оптическим обманом, либо самостоятельным существом, с полным основанием отметавшим претензии Мартына Ивановича на право лепиться к нему. И все же Мартын Иванович лепился, даже если это не доставляло ему истинной радости. Да и что могло его радовать после пережитых ночью ужасных видений?
   Григорий скоро догнал летописца, быстро шагавшего лишь в собственном воображении, и, поскольку ему надо было убить время, спросил, когда откроются кремлевские музеи и храмы. Мартын Иванович подробно описал способы деятельности беловодского очага духовной и культурной жизни. Затем он перешел к обуревавшей его тревоге, разбивавшейся на два пункта, которые явно стремились к слиянию в одно целое. Первым пунктом шел раскалившийся в руке прежнего градоначальника символический ключ. Необъяснимое явление, не правда ли? Живописуя дальше, Шуткин призвал своего нового друга согласиться, что по меньшей мере странными выглядят и деяния Кики Моровой, секретарши нынешнего мэра, в особняке на Кузнечной. Тревога же старика состояла в том, что, исходя из этих двух пунктов, он вправе сделать вывод о противоестественном характере современной беловодской власти.
   - А разве власть не может быть любой? - хладнокровно возразил Григорий.
   - То есть? - удивился суетливо ковыляющий Шуткин.
   - Да она всюду, куда ни поглядим, разная.
   - Да, но всюду, кроме Беловодска, она имеет, так сказать, человеческое лицо.
   - С этим человеческим лицом она может быть гораздо хуже, чем та, которая словно возникла из ничего и только и наводит что на философские гадания о ее истинной природе. Под властью плохих, жестоких людей вы перестаете мыслить, а следовательно и существовать. Вот вам и потусторонность, тот самый загробный мир, которого вы так боитесь.
   В своем материалистическом упрямстве старый Мартын Иванович осуждающе покачал головой на это легкомысленное суждение Григория.
   - Власть, какая она ни есть, должна быть прежде всего своей, я хочу сказать - человеческой, созданной людьми и людьми же осуществляемой. А когда у кормила становятся субъекты, которые скорее всего и не люди, а... не знаю, как их назвать... некие существа, как если бы даже посланцы ада... но я не верю в ад! Так вот, когда это происходит, мы теряем почву под ногами, не так ли? Именно так! А почему, спросите вы. Да потому, что людьми только люди и должны управлять, а когда в этот порядок вносятся странные коррективы, вроде наших, дело идет к анархии. Уверяю вас, с такими кормчими, как наш мэр и его секретарша, мы семимильными шагами шагаем к неправдоподобию, а неправдоподобие, согласитесь, отрицает прогресс, без которого невозможна история...
   Григорий с неприятием старости и догматизма возразил, грубо обрывая летописца:
   - Но ведь еще нигде и никогда сверхъестественные существа не захватывали власть, почему же вы заведомо предполагаете анархию?
   - Уже то, что сделала этой ночью Кики Морова, нарушает все человеческие законы и правила. Но это, в сущности, мелочи, эпизод. Главное в том, что они не имели права брать власть, не должны были... я бы даже сказал, что их нет, они не существуют, по какому же праву и каким образом делается то, что делается сейчас в нашем городе?!
   - А дались вам люди, - уже как будто смягчился, но все же не преминул упрекнуть старика Григорий. - Представьте, какой-нибудь власть предержащий дает вам пинка под зад, нагло и сладострастно ухмыляясь при этом, а сам он в сапожищах, скажем, в мундире... у него рожа, разумеется, вполне обычно-человеческая, и та же печенка, что у вас, та же селезенка... А вот дает вам пинка, тогда как вы лишены возможности и права ответить тем же. Что тут за счастье?
   - Речь не о счастье, речь о правильности, о порядке и законности...
   Григорий с жаром перебил:
   - В таком случае я вам скажу, что вы абсолютно не правы! Естественно, я понимаю ваше беспокойство. Вас взволновало даже не то, что новая власть может причинить вред Беловодску... вам не дает покоя, что эти правители как бы вылезли из каких-то неведомых щелей, может быть, из древних захоронений, вообще из мифов... а следовательно, не существуют, хотя вот они, вон в том доме, - Григорий махнул рукой в сторону мэрии. - По вашим материалистическим понятиям они просто не должны быть, эти Кики Морова, мэр Волховитов и прочие. Поэтому если я скажу вам о власти Бога, ангелов, дьявола или какого-нибудь окопавшегося на здешнем кладбище вампира, вы поведете себя так, словно я ничего не сказал или сказал заведомую чушь. Для материалиста власть не существует как средоточие неких духовных сил, витающее над головами и душами людей, она может только воплощаться в конкретных людях. Позвольте же вам объявить, что это постыдная позиция. Это позиция человека, в воображении которого вызревают крупные, впечатляющие, действительно величественные и даже почти материализовавшиеся образы лишь тогда, когда он вспоминает, как подтирается в сортире над лузой и трогает свои интимные органы. Подумайте! Вспомните не о своем члене, болтающемся над дерьмом и жаждущим проникнуть в теплое и влажное женское лоно, а о роковых вопросах: кто мы? откуда мы пришли? куда идем? И вы не получите ответа, не найдете его. Это тайна. А разве такая тайна, как эта, не властвует над нами в гораздо большей степени, чем какой-нибудь наглый господин в мундире, который, может быть, и вырос-то рядом с вами да жрал кашу из одной с вами миски? Эти люди, стремящиеся к власти и без всякого трепета берущие ее, они свиньи, хотя внешне ничем не отличаются от нас и даже от великого поэта из Кормленщикова. А тайна, под которой мы все живем и которая не позволяет нам проникнуть в нее, не заключает в себе ничего свинского, подлого, ничтожного. Она ужасна, она - абсолютный мрак, но она милосердна - именно тем, что живем-то мы, что бы мы о своей жизни ни думали, при свете дня.