Его подвели к большому каменному особняку с широким парадным подъездом и вкраплениями правильного, суховатого классицизма, что пользовалось успехом в прошлом веке. Народная любовь к поэту, помноженная на производительную административную фантазию, превратила длинную череду комнат, огибавших некую невидимую ось, в обыкновенный музей с кожаными креслами, разными ломберными столиками, письменными столами, потемневшими от времени картинами, подсвечниками, сундуками, выставленными напоказ и нисколько не смущавшими целомудрие альковами, широкими диванами, на которые строго запрещалось садиться, курительными и танцевальными площадками. Среди всех этих шедевров быта, сохранившегося лишь в виде музейных символов, Виктор торжественно надел кепку (чтобы снимать ее в минуты, когда из его слов явственно вытекало смиренное уважение к поэту) и пустился в подробные объяснения, но едва у него дошло до знаменитого "калики перехожие", Григорий не выдержал и громко, непринужденно рассмеялся.
   - Похоже, это относится ко мне гораздо больше, чем вы думаете! воскликнул он.
   Виктор провел своих спутников в служебное помещение. Он прогнал оттуда дремавшую у окна старуху и спросил:
   - Что будете пить? Чай? Кофе? Водку?
   Выбрали кофе. Григорий снял пиджак и повесил на спинку стула, а Вера, остановившись у окна и заложив руки за спину, смотрела на парадное крыльцо, где у массивных колонн две старухи-смотрительницы, отдыхая от посетителей, предавались оживленной беседе. Ей пришло в голову, что брат и московский гость могут и не заметить, как взаимная неприязнь овладеет ими. Вскоре многообещающий аромат распространился по комнате, и на столе появился из рук экскурсовода кофейник - изящная подделка под старину. Хозяин хмурился оттого, что гости слишком долго гремят ложечками, размешивая сахар, и не дают ему начать обстоятельный разговор.
   - Вы обратили внимание, как выглядит этот дом, когда в нем не толпятся люди? - наконец начал он; и, не дожидаясь ответа, который все равно был известен только ему, продолжил: - Ведь мы прошли по пустым комнатам... Дом выглядит так, словно в него никто и никогда уже не войдет. Пустота и оцепенение, которые сказываются и на всем Кормленщикова. А Кормленщиково это целый мир. Странно и неприятно, что, глядя, в каком оцепенении пребывает этот мир сегодня, можно забыть, что именно здесь в свое время Фаталист поднял огромную духовную волну, которая все еще продолжает гулять по миру. Только так, поднимая волну, и можно действовать, если хочешь принести благо России. Поднимая не бунт и смуту, не революцию, а духовную волну, которая прокатится по пустым головам и жаждущим истины сердцам людей, населяющих наши просторы. Святые прячутся по расселинам, вздувая подводные течения. А поэт сказал: я выше вас всех! И дунул в человеческую глину...
   Но что это значит - я выше вас всех? Гордыня? О нет, трижды нет! Только так и мог поэт начать свой рывок, только так мог выпятить силу своей личности, и не слепая гордыня побудила его сделать это, а осознанная необходимость. Беда России в том, что люди здесь непременно хотят сваляться в кучу. У нас не было никаких Беркли, признававших мир лишь постольку, поскольку он некоторым образом являлся органам их чувств, никаких Штирнеров, указывающих на свою единственность. Мы не прошли жесткую школу индивидуализма, и нам не понадобилось искать компромисс в неком подобии учения о достоинстве и правах личности. Мы готовы вести полубессознательную жизнь в общине, а поскольку уровень этой готовности, как и понятие о самой общине, у всех разный, мы очень часто приходим к дикой вражде партий. Но видеть и уважать личность другого не умеет и не склонен почти никто, не имея изначального представления даже и о собственной личности. Дорогой московский друг, я могу поднять трубку, позвонить в милицию и объявить, что вы пытались украсть в этом музее некий ценный экспонат. Вы закричите: да как же это? как вы смеете? вы знаете, кто я такой? А стражи порядка будут только посмеиваться, и им даже в голову не придет изучить вопрос, не заслуживаете ли вы хотя бы в малой степени уважения. Им не составит большого труда намять вам бока, бросить в застенок, посадить в самую страшную камеру, где вас быстро превратят в убогое животное. И все это без всякой мысли о том, что вы - единственный в своем роде и неповторимый. Может быть, вы будете возлагать надежды на гуманность суда, на спорую работу адвокатов? Напрасно, ей-богу, вы даже не заметите, как этот суд пролетит, не успеете и оглянуться, как вам припаяют срок - ни за что ни про что, просто за то, что вы оказались в их, судей, руках...
   А вот если вы сумеете прежде, чем это случится, каким-то образом убедить нашу свалку, что вы выше всех, вам, пожалуй, удастся избежать самого страшного, вас не тронут. Ну, испугаются... И все это не от плохой работы следователей и судов, всяких важных учреждений, заводов и фабрик, машинистов поездов и делателей культуры, а только потому, что никто не хочет видеть в другом личность. Человека, двуногого видят, это необходимо и часто даже выгодно, ибо открывает путь к эксплуатации. А о божественной сущности человека - ни малейшего понятия.
   Как вы думаете, почему мы, имевшие Фаталиста, воодушевлявшиеся его примером, восхищавшие им при его жизни и неистово оплакивавшие его гибель, опять так скудно и жалко живем? Только потому, что волна духа, поднятая им, прокатилась, мы стряхнули с себя пену и опять стоим голые, несведущие, одинокие и жаждущие поскорее сбиться в кучки.
   Мы с сестрой родились в Кормленщиково, здесь живем и здесь умрем. Сознание этого накладывает особый отпечаток на всю нашу жизнь, как и на жизнь каждого, кто здесь появился на свет. С младых ногтей я воспитывался не столько родителями, сколько тайной доктриной этих мест - в убеждении, что непременно должен стать если не поэтом, то по крайней мере мыслителем, а поскольку Он пал смертью храбрых в битве за свободу южных славян, наших братьев, то и героическим мыслителем. И подобное воспитание получал не я один, хотя, естественно, далеко не каждый житель Кормленщиково в конце концов прозрел и осознал свою роль. Я же крепился, а когда мне было трудно, упорствовал в четком и настойчивом определении цели: не быть простым смертным, помнить, что рождение в Кормленщиково - это знак Судьбы.
   Но посмотрите, куда завело меня такого рода воспитание. Кстати сказать, для героизма долго не было вообще никакого повода, сами понимаете и помните - тягучие болотные времена. И солнце светило как-то очень уныло, не правда ли? Эти поприща - мыслителя и героя - все-таки стоит немного разделять, чтобы не возникало неуместной путаницы. Так вот, я прежде всего стал мыслителем, это было проще сделать. В конце концов я даже написал книгу, в которой изложил, едва ли не в форме афоризмов, свои нехитрые, в общем-то, мысли. И тут я снова столкнулся с замедленностью времени, мою книгу никто не желал публиковать, в глазах издателей я читал тоскливый вопрос: ну куда ты лезешь, жаба, ты что, переловил всех мух в своем закутке? Я же считал, что моя рукопись вполне достойна публикации, сцепил зубы, не очень громко, но вполне внятно произнес: я выше вас всех! - и ринулся в бой. Я бы и достиг чего-то героического в этой борьбе за превращение болота в быстротекущие воды, когда б величие моего порыва не отменило решение нашего правительства начать политику бурных и страстных реформ.
   Тогда нашелся чудак, согласившийся издать мою книгу. Такое счастье охватило меня, что я принял все его условия и проглядел, как он превратил мой труд, для меня более чем серьезный, в собрание каких-то дурацких, пошлых шуток. Все начисто переделал, хотя для улучшения, которого он якобы добивался, иной раз требовалось всего лишь подменить мое слово каким-нибудь из тех, какое я совершенно не мог сказать, и в таком перевранном и искаженном виде издал. Вот вам и первая карикатура, получившаяся из моей жизни. Желания, стремления, мечты - все осуществляется, но в каком виде!
   Памятуя о необходимости героического деяния, я отправился на Кавказ, не в качестве воина, конечно, потому что мне не за кого было там воевать, а в качестве корреспондента одной газетенки. Мои военные похождения переросли в карикатуру в первый же вечер моего пребывания в осажденном городе. Я попал на какой-то горский банкет, все ужасно громкими и торжественными голосами провозглашали витиеватые тосты, хором выкрикивали что-то, поднимали кубки и опрокидывали их содержимое в глотки. Что вовсе не обязательно пить до дна, я узнал слишком поздно. Я-то в простоте душевной полагал, что в таких условиях нужно непременно до дна. Очнулся я только на следующее утро, в гостинице. Я, конечно, видел там убитых пулями и горем людей. Снаряды бабахали нередко прямо в квартирах мирных граждан. Но моя борьба с карикатурностью собственных действий, а может быть, и всей моей судьбы, была напрасной. Мы поехали в поселок, который обстреливался всю ночь, ехали через какую-то нейтральную, но все же скорее вражескую территорию. Я потел, но не от страха, а от того, что из меня выходил дурной похмельный дух. В горах, там красиво, знаете ли. А вот и разбомбленный поселок. Пострадал всего один дом - разворотило начисто, правда, все его обитатели при этом уцелели. Я посмотрел на них бывалым корреспондентом и просто сочувствующим гражданином. Наконец-то начинается моя работа, мое героическое деяние. Не тут-то было! Начинались в действительности уже немного знакомые мне приемы кавказского гостеприимства. Прямо на тех развалинах мы сели пить и закусывать, и отказаться было никак нельзя, потому как обида хозяевам. Потом попали на пост бойцов, защищавших этот поселок, и там уже нельзя было не пить до дна. На этом посту нельзя было, так они решили. Довольно-таки славные парни, и они на своей ратной службе очень весело проводили время. Подружившись со мной, хорошо выпив и закусив, они выбежали на улицу с огромным пулеметом и давай палить куда-то в горы. У меня еще сохранилась капелька благоразумия, и я отказался участвовать в этой затее...
   Виктор поднял заголенные по локоть тонкие руки и погладил незримую величину, показывая, как внушительны горы. Вера поцокала языком: так летят пули в познанную братом пустоту войны. На не знающих помады губах девушки блуждала рассеянная улыбка.
   - А что было дальше? - спросил Григорий, не дождавшись продолжения рассказа.
   - Да ничего, - ответил Виктор и пожал плечами. - Я вернулся в Беловодск, сдал в газету какую-то сумбурную статейку и побежал поскорее в Кормленщиково. Решил сидеть здесь и не высовываться, заниматься делом, которое действительно люблю. Я люблю водить экскурсии.
   В комнату, где они сидели, влетела большая черная муха и принялась с жужжанием носиться над головами беседующих. Григорий Чудов смотрел на нее.
   - Вы сказали, - обратилась к нему Вера, - что хотите остаться здесь, с нами. А чем вы будете заниматься?
   Григорий неопределенно улыбнулся.
   - Если бы я был в состоянии поднять большую духовную волну, я бы сделал это без промедления, - ответил он. - Но вряд ли мне это под силу, во всяком случае в настоящую минуту. Придется подождать. Когда истина напоминает о себе, нам кажется, будто ее свет пролился в глубине нашего сердца, но мы вдруг попадаем в ее лучи и видим все свое ничтожество. Для начала я позвоню жене, скажу, что задержусь здесь, попрошу, чтобы она устроила мне отпуск в издательстве, и прислала денег на первое время. Надеюсь, я принял благоразумное решение.
   - Вы можете пока пожить у нас, чтобы вам не платить за гостиницу, сказала Вера. - У нас с братом домишко не ахти какой, но места хватит.
   - Вы очень любезны, - проговорил Григорий Чудов отвлеченно.
   Муха вылетела в открытое окно, унося его решение на суд жены. Этого суда путешественник не опасался. Он привык мыслить самостоятельно и в своих суждениях ни от кого не зависел.
   4.САЛОН ВДОВЫ ОЗНОБКИНОЙ
   Улица Кузнечная была одной из самых непритязательных в Беловодске, она складывалась из каких-то серых, насупившихся и подточенных как будто именно здесь специально не прекращающимися дождями домов настолько неопределенной и безликой архитектуры, что их можно было выдавать и за образец некоего древнего, не поддающегося теперь разгадке стиля. Среди этих окаменевших монстров примерно год назад вдруг, словно по мановению волшебной палочки, возник кирпичный особняк в три этажа, удивлявший радостной причудливостью своих форм. Владелец этого затейливого теремка, старик Ознобкин, успел только завершить строительство, но не насладиться жизнью на новом месте. Костлявая прибрала его. Оставшаяся после него молодая вдова, понимая, что загадка богатства, позволяющего строить такие хоромы, мучит и даже не самых досужих беловодцев, иногда, в благодушную минуту, снисходила до объяснений.
   - Мой старик, - говаривала она, - наворовал быстро, а к праотцам отправился еще скорее. Сверзился, бедняга, с крыши.
   Эти слова лишь казались вызывающе циничными, а на деле скорее потрафляли давно утвердившейся моде патетически провозглашать, что воруют все, и ловко притупляли пытливость горожан. Вдову не трогали, более того, она снискала славу милой и остроумной бабенки. Между тем в ее шутейном послесловии к жизни старика Ознобкина содержался несомненный намек на правду, ибо этот старик был темной личностью, и вдовье высказывание о быстроте совершенной им кражи могло соответствовать действительности лишь в том философском смысле, что даже и продолжительное, по человеческим меркам, существование ее покойного мужа было все же только кратким мгновением в сравнении с вечностью.
   Весь тот год, что она прожила на положении вдовы, Катя Ознобкина популяризировала в Беловодске свои мощные культурные запросы. Она бывала на разных выставках и презентациях, ее видели даже в местном театре драмы и комедии, но это уже смахивало на недоразумение, поскольку упомянутый театр, унылый до невозможности, был последним местом, куда пошел бы просвещенный и благоразумный человек. Цивилизующий гений, дух культурного благоустройства овладел вдовой Ознобкиной ровно на столько, на сколько можно овладеть женщиной без того, чтобы она почувствовала себя готовой пуститься во все тяжкие, и теперь выглядывал из нее с подобием некоторой даже интеллектуальности. Заневестившись у этого скорее домовитого, чем раздольного и бесхозного духа, Катюша и устроила в своем знаменитом особняке нечто вроде салона, где собирались сливки местного общества.
   Надо признать, в этот салон думающую публику влекло все же не желание полюбоваться разбушевавшимся интеллектом его хозяйки, а выросшее до похотливого стремление отведать те бесчисленные рыбные блюда, которые вдова готовила. Она называла это "кое-что из осетрины" и утверждала, что весь исходный продукт для будущих гастрономических изделий отнюдь не куплен ею на рынке, а выловлен в местных водоемах.
   Отведавшие вдовьей осетрины, как и только мечтавшие хотя бы издали взглянуть на нее, сходились на том, что мелькающим в словах вдовы намеком на бедность, будто бы вынуждающую ее собственными ручками ловить рыбку, чтобы доставить удовольствие гостям, можно пренебречь. Гораздо большего внимания заслуживал вопрос, где, в каком таком водоеме рыбачит вдова. Люди, сидящие нынче с удочками на берегах Большой, по скудности их улова могли быть названы рыболовами разве что человеком, пытающимся выдать желаемое за действительное. А на пиршественном столе вдовы рыба - да еще какая! - не переводилась.
   Эта загадка терзала беловодцев, и они изо всех сил старались уличить вдову во лжи. По общему убеждению, ни в самом Беловодске, ни в его окрестностях никакая рыба уже давно не водится, однако вдова кичливо демонстрирует неисчерпаемость ее запасов. Выходит, уличить эту бабенку задача не из легких. Очень близко к раскрытию истины подошел один ученый беловодец, во всяком случае его научный комментарий прозвучал как гром с ясного неба.
   Осетр, гласил приговор ученого, в качестве обитателя водной стихии, а не стимулирующего движение пищеварительных соков в желудке гурмана средства, вообще невозможен на той широте, где располагается Беловодск. Если здесь что-то и возможно, то лишь кое-что из отряда осетровых. Да и то, возможно это было в далеком прошлом, когда природа не истреблялась столь хищнически и варварски. Иными словами, можно высказать научную гипотезу, что в незапамятные времена, когда история еще спала под темным игом легенд и мифов, в здешнем водном бассейне некоторые рыбины, подвизаясь в роли осетровых, имели основания рекомендоваться лопатоносами. Хотя, по здравом размышлении, следует признать, что и они были, скорее всего, не более чем лжелопатоносы.
   Из этого рассуждения со всей ясностью вытекало, что вдова Ознобкина втирает очки, но не прояснялось, как все-таки уличить ее во лжи. Если, к примеру сказать, ты лопатонос, а тебе говорят, что ты, в лучшем случае, лжелопатонос, это ведь еще не значит, что ты разоблачен и доказана какая-то твоя вина. Не исключено, что быть лжелопатоносом даже гораздо лучше и почетнее, чем просто лопатоносом. То же самое вышло бы, когда б кому-то взбрело на ум назвать вдову Ознобкиной лжевдовой. Недоказуемо! Да и рыба из отряда осетровых по-прежнему не переводится на ее столе.
   Однако пора сообщить, что рыба, ставшая притчей во языцех, поступала в кухню вдовы из затерянного в окрестных лесах озера Громкого. Там ее выуживала целая бригада нанятых предприимчивой бабенкой парней. Ничего громкого в озере не наблюдалось, зато в позах рыбаков, выплывавших в своих лодках на его середину, время от времени проглядывало нечто библейское. Случалось, они вдруг замирали, скрючивались или распрямлялись, озирались по сторонам и прикладывали руку козырьком ко лбу так, словно по воде как посуху уже шел к ним пророк, призывающий их бросить рыбную ловлю и подзаняться апостольским уловлением человеческих душ. Однако на самом деле эти простые люди, у вдовы по книге расходов проходившие как высокооплачиваемые, боялись тех, кто и жизни, своей и чужой, не пожалел бы ради проникновения в тайну вдовьих осетров.
   Пока не дошло до восшествия на беловодский престол Волховитова и все развивалось строго по материалистическим законам, озеро Громкое покорно уступало промыслу, больше похожему на грабеж. Но с приходом к власти нового мэра оживилось и оно, пробудились от вековой спячки, сбросили с себя оковы единственного неправильного учения разные подводные силы - если сверху, например с лодки, посмотреть, так очень даже темные, с не внушающими доверия буграми и шишками на изворотливых телесах, с подозрительно несовременной перепончатостью.
   На стол секретарши мэра, Кики Моровой, наиболее из всех прочих секретарей и помощников приближенной к начальнику, легла жалоба, накарябанная на каком-то толстом и неровном листе, вряд ли имевшем целлюлозно-бумажное происхождение. Стиль документа отличался дремучей выспренностью, и это вкупе с вопиющей неправильностью расстановки слов делало его непостижимым для самого проницательного чиновника. Но Кики Морова, по всей видимости, вполне сообразила, на что жалуется проснувшееся озеро Громкое, и, воспользовавшись свободной минуткой, вошла с "грамотой" в главный беловодский кабинет.
   Мэр Волховитов сидел в кресле за огромным письменным столом и смотрел в окно на белые стены и золотые маковки кремля. Он даже не повернул головы, когда вошла секретарша. Это был весьма крупный мужчина, с более или менее благородной и ничем не примечательной внешностью. Его внутренняя сила - та самая, что помогла ему с загадочной легкостью победить на выборах, а при необходимости позволяла превращаться в различных животных, парить в воздухе и безопасно для себя бултыхаться в гибельных болотах, - до некоторой степени раскрывалась лишь тогда, когда он поднимал глаза и задерживал тяжелый взгляд на том, на кого хотел произвести впечатление. Разумеется, это был еще только намек, что его сила может раскрыться, а в известном смысле и грозное предупреждение. Но сам по себе взгляд был глубокий, темный до бездонности и какой-то, пожалуй, беспринципный, ибо не давал ни малейшего представления о том, какую нравственную позицию займет его обладатель, если и впрямь пожелает пустить в ход свои необыкновенные способности.
   Кики Морова удобно, закинув ногу на ногу, развалилась в кресле напротив начальника, бесшабашно, даже насмешливо посмотрела на него своими словно бы утонувшими в черном бархате глазами и, с крысиным шорохом почесав в затылке, начала:
   - Радегаст Славенович, поступила челобитная с озера Громкого насчет осетровых. Дескать, Катя Ознобкина, известная вдова с улицы Кузнечной, чересчур их берет, по крупному. Надо бы это пресечь, я такого мнения и поддерживаю наших озерных друзей. Те осетровые не только не являются каким-нибудь там всеобщим достоянием, но и вообще не подлежат тому, чтобы их отлавливала некая Катя и скармливала своим гостям. Сложилась нетерпимая ситуация, и мы, как городская власть, обязаны вмешаться. Вы со мной согласны, Радегаст Славенович?
   Волховитов наконец перевел взгляд на секретаршу. Но если он рассчитывал произвести сильное впечатление на Кики, а то и сразить ее наповал, то его надежды не оправдались. Лицо девушки под копной рыжеватых волос, отнюдь не белое и веснущатое, не рыхлое, а смуглое и острое, как у цыганки, по-прежнему светилось не совсем понятным и уместным для будничной атмосферы общения с начальником ликованием.
   - Мы взяли власть, Кики, - медленно, с нотками назидания произнес градоначальник, - не для того, чтобы злоупотреблять ею, наша цель поразвлечься, хорошо провести время, пожить в свое удовольствие...
   - Мы этим и занимаемся, - бесцеремонно перебила Кики Морова. - Но не стоит совсем уж запускать дела. Управление городом, сами знаете, штука тонкая. И если какая-то Катя Ознобкина...
   Волховитов поднял могучую руку, прерывая поток ее красноречия.
   - Я строил этот город, Кики, а теперь вернулся и взял в нем власть. Уже одно это обязывает меня к роли его защитника. И тебе, Кики, известно, в каком виде я должен представать, чтобы верно следовать заветам сочинителей этой роли. С копьем в руке, а может быть, и с мечом... И еще один непременный атрибут - щит с изображением овечьей головы.
   - Но почему же овечьей? - рассмеялась Кики Морова. - Сдается мне, Радегаст Славенович, за время нашего с вами печального отсутствия и рассеяния вы маленько перепутали роли и теперь приписываете себе совсем не те обязанности, какие вам действительно надлежит исполнять. Да и сообразите насчет времени, так сказать, современности - кого теперь удивишь копьем? Среди той образованности, которую мы обнаружили в Беловодске, гораздо больше пригодились бы ваши баснословные познания, чем какое-то копье, не говоря уже о щите. Тем более что упомянутая вами овечья голова - это уже совсем никуда не годящаяся выдумка.
   - Допустим, я что-то напутал, - согласился мэр. - Это меня огорчает. Но я готов честно признать, что в моей памяти еще имеются досадные пробелы. Я готов наверстывать упущенное, учиться... Я открыт для критики. Другое дело, что в действительности мне совсем не хочется играть роль защитника города, увы... Однако это вовсе не значит, что я намерен и склонен вредить беловодским гражданам, отнюдь нет! Пусть они живут своим миром, а мы, власть предержащие, будем жить своим. Такова моя позиция, Кики, и я рассмеюсь в лицо каждому, кто посмеет напомнить мне, что во время предвыборной кампании я говорил совсем другое.
   - Все это известно мне, Радегаст Славенович, лучше, чем кому бы то ни было, - возразила секретарша, обнажая в улыбке ослепительные зубы. - Но вы не так меня поняли, я отнюдь не собираюсь вредить бедной вдове... разве что немного попугать, чтобы не зарывалась, ну и в порядке защиты осетровых от полного истребления. Я беру пример с вас, Радегаст Славенович, и думаю о веселых, шаловливых делах, а не о мрачных, как можно было бы подумать, принимая во внимание мое предназначение...
   До сих пор трудно было заметить в мэре весельчака и шалуна, подающего пример даже всяким и без того не унывающим оптимистам вроде Кики Моровой. Но тут он, выслушав секретаршу и как бы мгновенно устав от роли строгого законника и нравоучителя, улыбнулся, улыбкой совершенно очевидно выдавая ей санкцию на свободу действий в отношении вдовы Ознобкиной. В его глазах заплясали огненные чертики. Он достал из ящика письменного стола бутылку коньяка и две рюмки и наполнил их.
   - За осетровых! - провозгласил мэр.
   Они с удовольствием выпили.
   ------------
   Летописец Шуткин не отведал вдовьей осетрины, его не приглашали. В городе вообще не придавали особого значения творческому подвигу, который совершал Мартын Иванович. Не было, скажем, понимания разницы между обычной литературой, сквозной, так сказать, в отношении времени и эпох беллетристикой, с одной стороны, и летописными сводами, этими важнейшими источниками познания мира, с другой, а было убеждение основной массы беловодцев, что если человек берется за перо, то он всего лишь писателишка, причем непременно и заведомо бездарный. А вдова Ознобкина не обладала чрезмерным вольнодумством, чтобы вопреки устоявшемуся общественному мнению помыслить, что среди берущихся за перо каким-то образом порой возникают и даровитые литераторы. Поэтому она не учитывала Шуткина, и он, оговоримся сразу, едва ли даже мог рассчитывать добиться когда-либо у нее, одаряющей исключительно по способностям, квалификации едока чудесной рыбицы.