Длинная речь Григория, которую невозможно было прервать, напугала старика. Он давно уже не имел никакого дела с женщинами, не думал о них, да и познал их за свою жизнь мало. А теперь Григорий втолкнул в его воображение, а возможно, и сознание выпуклые образы, которые страшно, тяжело вкладывались друг в друга. Среди пустившихся в деятельность прямо в голове старика махин женские впадинки лукаво, искушающе усмехались, а мужские наступательные выпуклости жутко облекались в броню, в блестящие доспехи, скрывавшие сущность. Маячившая в рассветной мгле колокольня показалась Мартыну Ивановичу свободно болтающимся органом, ищущим обладания именно им, хотя он, казалось бы, не давал к этому ни малейшего повода. И это -власть? Властью, подавившей и подчинившей его мозг, стали слова Григория, впрочем, не столько слова, тем более что он совершенно пропустил мимо ушей упоминание о роковых вопросах, сколько сам стиль его рассуждений, интонации, стальная напористость.
   Им нужно было отдохнуть, хорошенько выспаться, и Мартын Иванович привел москвича в свой дом на Веревчатой. Сначала они выпили чаю. Летописцу все хотелось в чем-нибудь упрекнуть московского гостя, не обидев его при этом, не возбудив его злое умение зашвыривать в чужое сознание десант из сомнительных, но прочных и, кажется, неистребимых образов, а то и что-нибудь похлеще этого умения. Он ударился в историю, припомнив москвичам массовые беловодские казни. И после этого они, являясь из своей белокаменной, советуют несчастным провинциалам поменьше думать о земной власти и обращать взоры к небесной? Это когда тебя распиливают веревками и топят в Большой? Мартын Иванович вдруг резко повернул к антимосковским настроениям. Возможно, это было еще не навсегда, так, мимолетное, просто от тоски, от запутанности современной жизни и слепого блуждания между прозой и поэзией, здешним и потусторонним.
   Громко крича и размахивая руками, дергаясь своим инвалидным телом, Мартын Иванович как таран нацелил на Григория разбухший багровый нос и обрушил на Москву весь набор беловодских попреков. Григорий не защищал ни себя, ни родной город. В сущности, он жил теперь в Кормленщиково, слушал россказни Виктора и бескорыстно любовался красотой Веры, а в будущем рассчитывал поселиться, преодолев гроб, в иных мирах. Мартын Иванович вовсе не искал ссоры, напротив, лично с Григорием он надеялся достичь взаимопонимания, ибо лишь таким путем он мог освободиться от власти его слов. Он отошел от лица друга и укрылся в углу комнаты, прокричал оставшиеся доводы там, словно молясь невидимым иконам.
   Старика радовало, что он нашел человека, готового жить с ним под одной крышей, преломлять с ним хлеб. С одиночеством покончено, даже если этот обретенный друг чересчур резок и напорист. Но кто же не резок? Да и как не быть резким в наши смутные времена? Мартын Иванович и сам испытывал потребность заостриться, вспыхнуть сильным взрывом в ответ на подозрительные чудеса, с которыми столкнулся в последнее время. И благом было, что присутствие Григория смягчало его набиравший крутизну нрав. Он открыл глаза и посмотрел, как тот спит на отведенной ему кровати. Взгляд Григория был устремлен в потолок, испещренный первыми солнечными бликами. Летописец заворочался с боку на бок.
   - О чем вы думаете? - спросил он наконец.
   - Но ведь я поставил вопросы... - сухо ответил гость.
   - Какие?
   - Вы не помните? Жаль. Более важных вопросов нет.
   - А, припоминаю... Я понял вас, понял! Да, вопросы... но ведь на них не существует ответа.
   - Хорошо, что вы это понимаете.
   Григорий повернул лицо к старику и с благосклонной улыбкой взглянул на него.
   - Может быть, вы и правы, - признал Шуткин. - Но я стар, и мне трудно вдруг перескочить с одной колеи на другую. Я всегда мыслил трезво, а вы предлагаете мне...
   - Но что трезвее знания, что мы в действительности ничего не знаем? перебил нетерпеливый Григорий.
   - Давайте найдем взаимопонимание, я прошу вас обо этом. Пожалуйста! Мне больше не к кому обращаться. Кики Морова, она - а я этой ночью видел ее в деле! - она способна сделать с нами неслыханные, небывалые вещи. И вместе с тем она женщина, а вы ищите женщину, не так ли? Ее органы... женские органы волшебницы, может, что-то и большее, чем просто органы как они нам представляются... Послушайте меня, мы должны разгадать их тайну, тайну этих людей, неизвестно откуда взявшихся и севших нам на голову. Вы поможете мне? Я придумаю план, я посвящу себя всего этой цели... Вы останетесь со мной? Вступите на путь, о котором я говорю?
   -----------
   Без особого рвения, но все же включаясь в авантюру старика, Григорий высказал такое соображение: все свидетельства о несообразной с реализмом деятельности градоначальника и его приближенных наводят на мысль, что эти господа вышли из языческого пантеона. Мартына Ивановича охватила паника. Правда, он и сам предполагал нечто подобное, но когда версия, лишь смутно и гонимо копошившаяся за его твердым лбом, была высказана вслух, его мировоззрение не могло не поднять хотя бы быстротечное, больше похожее на истерику восстание. А успокоившись, летописец признал правоту друга.
   Тут же он поведал о древнем старике, служившем сторожем в городской больнице и даже имевшем при ней скромное обиталище. Этот старик прославился сочинением загадочных и в каком-то смысле нелепых стихов на языческие темы, но жил так долго, что от его знаменитости устали. Всеми забытый, он и сейчас, как это доподлинно было известно Шуткину, воспевал Перуна и Дажбога, всяких русалок и леших. Мартын Иванович, угощая друга утренним кофе, воскликнул:
   - Вообразите только, идолов Бог знает когда побросали в реки... Перуна, помнится, по велению князя Владимира препроводил к месту его вечного успокоения почетный эскорт... а здесь в больнице сидит старый, дремучий дедок Федул и пишет об этих самых идолах такие стишки, словно на капищах нет-нет да и потечет кровушка приносимых в жертву. Глупости сочиняет, но... допускаю, что гениально!
   - Чему же удивляться, если эти боги сейчас как нельзя лучше убеждают нас в своей живучести? - сказал Григорий.
   Мартын Иванович решил, что беседа с дедком Федулом поможет им избрать верное направление поисков, и они отправились в больницу. Она располагалась на окраине города, на холме, откуда можно было увидеть слегка возвышавшиеся над лесом собранные в заповедник деревянного зодчества темные церквушки и замершие ветряные мельницы. У ворот они столкнулись с Членовым, мрачно размышляющим о судьбе вождя, которого он счел своим долгом, едва прослышал о постигшем его несчастье, незамедлительно посетить.
   Не дожидаясь оговоренных администрацией больницы часов посещений, он с утра пораньше прибежал к Леониду Егоровичу. Его пропустили, может быть, не только из доброжелательного отношения ко всяким известным людям, но и по тайному желанию проверить на живом и здоровом человеке возможность пребывания в той газовой камере, в которую превратился бокс. Из-за непостижимости болезни вождей на больничные корпуса словно лег какой-то серый, с оттенком под сажу, смеющийся недобрым смехом налет. К дверям бокса Членова провожали санитары, сестрички и даже кое-кто из врачей. На их физиономиях, создавая глубокие трещины, змеились любопытные и коварные усмешки. Членова втолкнули внутрь и сразу захлопнули за ним дверь. Еще быстрее он понял, что очутился в западне.
   В нос ему ударила невыносимая вонь разложения, падали. Такое впечатление, будто черные листья густо закружились в голове и происходит это в непроглядных недрах земли. Членов содрогнулся. На близко составленных койках возвышались две горы едва стянутого бледной кожей, почти обнаженного мяса, а между койками плоскими обитателями океанского дна шевелились две тощие руки, отыскивая друг друга то ли для рукопожатия, то ли для ожесточенной борьбы естественного отбора. Членову пришлось попутешествовать между этими вздыхающими горами, прежде чем он обнаружил отличительные признаки своего вождя. На подушке покоилась относительно маленькая и совершенно бессмысленная лисья голова Леонида Егоровича.
   Головокружение, вызванное вонью, вылилось в гнев, Членов всплеснул руками и закричал:
   - Непотребство! О, какое непотребство!
   Он умолк и склонился на кроватью, над своим вождем, однако он напрасно ожидал отклика, только эхо его собственного голоса долго носилось по боксу.
   - Это он, Мягкотелов, всегда внушал отвращение, от него тошнило, достаточно было взглянуть на его брюхо, но вы, вы, Леонид Егорович! распекал Членов. - Что это? Как вы могли? Вы же ученый! Образованный человек, у вас заслуги, ваши тезисы публиковались... Помните, вас целовали доярки? Вас и не видно было между их грудями! Нам не стыдно было показывать вас народу, вы были примером выдержанности... мы могли говорить: посмотрите на него, люди, вас обобрали и вы вынуждены потуже затянуть пояса, но и он, ваш вождь, сделал то же самое! Он недоедает, как и вы, он с вами за столом, где приходится подбирать каждую крошку! Так мы кричали. А что прикажете кричать теперь? Какой лозунг выдвинуть? Что нам говорить народу? За каким же это столом вы так напировались, голубчик, что раздобрели как свинья?
   Коршунов, мысли которого не могли вырваться из угара скопившихся внутри него газов, не в состоянии был ответить на эти справедливые упреки, он лишь таращил исполненные страдания глаза, катался головой по подушке и уныло мычал. На этом завершился визит Членова. Он забарабанил в дверь кулаком, умоляя поскорее выпустить его. В коридоре, где его встретили испытующие взгляды и саркастические улыбки, партийный златоуст решил, что, пожалуй, перегнул палку, даже предал вождя, отступился от него в минуту, когда он особенно нуждается в поддержке. С раскаянием в голосе Членов произнес:
   - Я был несправедлив к нему, ведь он не виноват в том, что с ним случилось, правда? Я накричал на него... Господи, за что? зачем? Он ни в чем не виноват!
   Вперед выступил молодой врач, коснулся кончиками пальцев плеча писателя и успокоительным тоном сказал:
   - Правда, не виноват, хотя в некоторых ситуациях следует, конечно, вести себя осторожнее.
   - Мы, коммунисты, о бдительности никогда не забываем, - перекинулся Членов на идеологические эманации. - Но не за столом же... Имеем мы право хотя бы покушать спокойно?
   - Со своей стороны хочу прокомментировать нашу врачебную точку зрения, - степенно продолжал лекарь. - Кстати, как у вас теперь, после посещения, с дыхательными путями? Глаза не щиплет, а? Едко там, внутри, как в ином сортире. Случай уникальный, можно сказать, небывалый. Эти двое не просто растолстели в одночасье, они буквально набиты пищей, которая не переваривается и не выходит наружу. У них нет стула, начисто отсутствует. С огорчением и сочувствием представляю себе их муки. И ни один из известных медицине методов не помогает нам извлечь из них всю ту прорву рыбы и прочих продуктов, которые они заглотили.
   Мирный и как бы отвлеченный, чисто медицинский тон молодого доктора не обманул Членова. Он злобно осмотрелся и ясно прочитал на лицах санитаров и молоденьких медсестер торжество, злорадство, бешенство, они теперь могли кричать на весь мир: вот как жрут те, кто со всех трибун вещал о вечной солидарности с нами, простыми смертными!
   - С тем, вторым, ничего не делайте, оставьте как есть, он заслужил подобную участь, - ядовито зашипел Членов. - Но нашего человека, нашего Леонида Егоровича прооперируйте немедленно, разрежьте и вытащите из него все дерьмо!
   - А вы нам не указчик, - высокомерно заявил в ответ врач. - Как сочтем нужным на нашем консилиуме, так и поступим.
   После этого встреча с летописцем показалась Членову чем-то вроде насмешки и оскорбления. Но он еще не забыл о своей ночной вине перед стариком и не мог безразлично пройти мимо него. Остановившись, он с заискивающей улыбкой проговорил:
   - А вы изменились, Мартын Иванович, заметно изменились...
   Внимание Членова сфокусировалось, понятное дело, на багровеющей оконечности Шуткина, и тот чуть не задохнулся от гнева. На его как бы отсутствующем, поглощенном дырочками ноздрей и глаз лице чувства не могли отобразиться, оно не имело мимики, а нос, движения которого обычно заменяли старику ее, превратился в бесчувственную глыбу. Мартыну Ивановичу не оставалось ничего иного, как дать волю языку.
   - Не прикидывайтесь, Орест Павлович, - закричал он, - будто не помните вчерашнего! Вот уж не надо! Я вас узнал, когда вы меня таскали за нос, били на тротуаре!
   - Ну да, ну да, - смущенно и торопливо вставил писатель, - вы говорите правду, только не ссорьтесь со мной. Я приношу вам свои извинения. То был, знаете, курьез... я разгорячился, ведь и со мной проделывали странные и оскорбительные фокусы... за мной гналась змея! Кто бы на моем месте не испугался? Я был не в себе... Ваш облик ввел меня в заблуждение.
   - Змея? Вот оно что! Змея! В таком случае я не то что принимаю ваши извинения, я готов одобрить все ваши вчерашние действия... хотя мне и досталось. Я и мой молодой друг, - Мартын Иванович кивнул на Григория, заняты расследованием подобных дел, очень вникаем во всех этих змей и прочих гадов. Расскажите подробнее...
   - Об этом не стоит, - уклонился Членов, - это чепуха... одно воображение! А что Леонид Егорович вздулся, вам известно? Вот это уже серьезно...
   Писатель, хотя и расчувствовался, а рассказал старику о Коршунове все же только из тактических соображений, чтобы разведать реакцию на таинственное укрупнение вождя. Но добровольный следователь вслед за тем потребовал и рассказа о змее, а когда Членов описал, как в компании с Греховниковым уносил ноги от лютого Горыныча, объявившегося в недрах писательского дома, воскликнул:
   - И вы считаете все это чепухой? Напрасно! Дела творятся зловещие... Присоединяйтесь к нам, проведем расследование вместе, - заключил Мартын Иванович, почувствовавший в себе не только общность со всеми людьми, но и желание собрать их под своим крылом.
   - Мне партия не давала задания что-нибудь расследовать, - с хмурой гордостью возразил Членов. - Когда даст, я буду. А пока нет... зачем я полезу не в свое дело?
   - Разве это не наше общее дело?
   - От человека, который заявляет, что у нас с ним есть общие дела, я сначала хотел бы услышать, каковы его политические убеждения. Вы человек малоизученный.
   - Оставьте эти старорежимные штучки! - вспылил Шуткин. - Ваша власть кончилась! От пресмыкающихся бегаете - небось на душе много горького осадка после такой олимпиады? А я вам даю разумный совет, и будет лучше, если вы к нему прислушаетесь...
   Григорий вмешался, предотвращая ссору. Он подхватил старика под руку и потащил в глубину больничного двора.
   - Мы пришли к Федулу, - напомнил он.
   Мартын Иванович, извиваясь в цепких руках друга, кипятился:
   - Нет, ну что за мракобесы! Демагоги! Резонеры! Они посмотрят из своего укрытия, как рушится мир, а потом будут требовать у оставшихся в живых отчета в их политических убеждениях!
   Он и не подозревал, насколько Григория влекло к старику Федуле. Частые отклики Виктора и Веры о Фаталисте, больше, разумеется, восторженные, чем содержательные, подняли в конце концов их гостя в довольно туманную область мечты о возрождении где-то на путях высокой поэзии. Обдумывал он эту мечту не без ребячества. Он должен не повторить Фаталиста, не подражать ему, не заделаться каким-то образом самим Фаталистом, а стать следующим за ним, равным ему во всем, даже, может быть, чуточку превосходящим и, естественно, воздвигающим столь же мощную духовную волну. Положим, Григорий не питал особых иллюзий относительно своего поэтического дара, тем более что и не пробовал себя никогда в стихосложении, но что же мешало ему думать о шансах на такое усиление его мощи по ходу строительства новой жизни, которое приведет его и к легкости обладания поэзией? Отсюда следовало, что начинать можно с малого, например, с откровенно плохих, пробных стихов, постепенно обретая силу для восхождения на вершину, откуда он и будет воздействовать на мир, как в свое время воздействовал Фаталист. Такое развитие и распространение духовности предполагало нечто вроде общественной деятельности, по крайней мере обращение к людям, от которых Григорий в сущности отворачивался, думая прежде всего о собственном бессмертии, - но почему бы и нет? С высоты, достигнутой пока лишь в воображении, Григорий уже любил Виктора, побудившего его среди ночи сбежать в Беловодск, ласкал и благодетельно прищучивал его волной духовности, осыпал всеми дарами, какие тот только мог пожелать. Но в действительности этот самый Виктор своим неуемным красноречием и мешал ему взяться за перо. Поэтому Григорий, вырвавшийся из-под словесного ига экскурсовода, но тут же попавший в объятия не менее словесного, а к тому же еще как будто и маленько сбрендившего на старости лет Шуткина, был доволен, что извилистый и вязкий путь по человеческим сущностям ведет его все же к поэту.
   Дедок Федул обитал в бытово загаженной деревянной сторожке в дальнем конце больничного двора. Над хрупким строеньицем солидно шумел неохватный дуб, мимо которого частенько катились в морг укрытые простыней покойники. Поэт и могучее дерево сочувствовали жизни и не торопились умирать. Старичок, крошечный, под гномика, при всем своем несметном возрастном богатстве сохранил не только душевную бодрость, но и физическую подвижность, которая заставляла даваться диву опытных эскулапов, а всяких немощных пациентов, едва добиравшихся до окна своего корпуса, сурово завидовать ему - когда он моторно и скорее всего бесцельно, просто от избытка сил, проносился по аллеям и тропинкам. Но энергия тела только прислуживала несгибаемой гордости его духа, нередко переходившей, впрочем, в некую надуманность и манерность, как было и теперь, так что он даже не подумал выйти навстречу гостям из затянутого паутиной угла, где сидел, склонившись над рукописями. Мартын Иванович заявил желание услышать от дедка добрый совет относительно путей проникновения в тайну языческого мира, а возможно, и методов борьбы с ним, если какой-то исторически выдохшийся осколок прошлого и впрямь отважился на воскресение и выход из многовековой тьмы, - ведь не мог благородный поэт Федул ничего не слышать о последних событиях и странных происшествиях в городе? Дедок ответил мудрой, но равнодушной улыбкой, которая обозначилась снаружи, поверх покрытой паутиной бороды, лишь потому, что между ее седыми нитями заблестели его большие и крепкие зубы, расставленные как зубцы на граблях.
   - Ничего не слышал, а вы избавьте меня от бесполезных сведений, проскрипел он. - Я живу на отшибе, не интересуюсь... Совет дать не могу. Бога нет!
   Противоречивая улыбка так и застряла в его бороде. Он таинственно добавил:
   - Но за Волховитова я отдал свой голос.
   - Зато нас интересуют ваши стихи, - сказал Григорий.
   Поэт кивнул на внушительную кучу тетрадей, в беспорядке валявшихся на столе, и коротко бросил:
   - Читайте!
   Григорий приступил к чтению, усевшись на пороге избушки, а дедок вернулся к работе над рукописями. Когда он поднимал голову, было видно на его изрытом морщинами, вперемежку с какими-то гладкими блестящими потертостями, лице прежнюю улыбку, очевидно, она стала способом его отношения к гостям, к незваным Мартыну Ивановичу и Григорию Чудову. Летописец тоже взял было тетрадь со стихами, полистал ее, но скоро ему сделалось скучно среди бредовых чар, навеваемых густо заполонившими страницы виршами. Мало того, что эти изобретения вернувшегося в язычество гения дедка Федула вступали в бесспорное противоречие с плотной и упорядоченной вещественностью мира, построенного на людском материализме, они еще и ничего не говорили почти поверившему в языческое происхождение мэра и его приближенных Шуткину о путях разоблачения этой отнюдь не благой компании. Что, какие методы борьбы могли подсказать ему, например, пространные, эпические описания одеяний Купалы или ночных игрищ Мерцаны на плодородных нивах?
   Григорий, напротив, не находил стихи Федула скучными, с каждой тетрадкой они становились все лучше, зрелее, поэтичнее. Удивленный этим случайным на вид (если принять во внимание беспорядочность расположения тетрадей), но каким-то неотвратимым возрастанием, Григорий выхватил самую нижнюю тетрадку, однако последовательность не нарушилась, и гениальность дедка, следовательно, обещала обнаружиться лишь когда он прочтет все тетради, в той, что будет действительно последней. Григорий смиренно устремился к этой цели, и когда Мартын Иванович предложил ему покинуть жилище поэта, как безнадежное, он ответил, что остается здесь.
   ----------
   Мартын Иванович ушел, пообещав прийти за Григорием утром. Стемнело, и сторож отправился в ночной обход больничной территории. Он поднимал страшный шум, колотя палкой по прутьям ограды и протяжно вещая:
   - Спите спокойно! Я охраняю ваш сон! - Голос его порой срывался на металлический визг, и тогда казалось, что он наткнулся на человека, не желающего засыпать под его колыбельную, и кричит на строптивца в неистовом раздражении. Все было очень пылко в этом старичке.
   Разразилась короткая и свирепая гроза. Григорий задвинулся от летевших на порог брызг и попаляющих молний в глубину сторожки, нашел для себя низенькую скамеечку под самодельным бумажным абажуром, в котором мерцал желтый электрический глаз. Дедок Федул, как был в брезентовых штанах и мешкообразной серой рубахе, лег на покрытые всякой ветошью доски, заменявшие ему кровать, подложил под щеку кулачок и с умиротворенной улыбкой уснул.
   Григорий почувствовал, что равнодушие поэта к нему без препятствий перешло в равнодушие к грозе, в его похожем на колеблющуюся в порывах ветерка паутину существовании одно переходило в другое, безжалостно освобождаясь от бывшего, и он, Григорий, остался ни с чем, пустой оболочкой, которую старец не удостаивал взглядом. Порыв ненависти к оплетенному старостью как прутьями корзины Федулу вдруг налетел на Григория, и он уже с отвращением посмотрел на последнюю тетрадку со стихами, которую держал в руках. Он подумал, что в этих стихах наверняка слишком все ужесточается и между строк, а то и прямо говорится о его незначительности в глазах поэта, о намеренном неприятии его личности, о презрении, с каким этот Федул проходит мимо него.
   Но стихи были великолепные, и в них ничего не говорилось об их встрече и о грозе, разделившей их навсегда. Узнавался современный мир, сведенный, правда, до двух-трех многозначительных и не очень ясных символов, а между строками разматывалась из клубка, символизировавшего могилу и забвение, и завладевала пространством, захлестывая и строки, не только доисторическая, а даже как будто и предшествовавшая творению древность. Так поступал и Фаталист, он тоже вызывал образы прошлого, не считая себя обязанным отвечать за их достоверность. Но его герои все же никогда не расставались с фольклорной живостью, и их неизменно оберегала тонко рассчитанная авторская ирония, им не грозило падение с гребня волны, поднятой, по слову Виктора, великим поэтом. А в последних стихах долгожителя из больничной сторожки, похожих на завещание, никто конкретно не оживал, не стряхивали мертвый сон более или менее узнаваемые лица и больше не плясала на полях столь утомившая Мартына Ивановича Мерцана, а коварные русалки не утаскивали развесивших уши молодцов в свое подводное царство. В этих грозно разливающихся стихах языческий мир - языческий хотя бы потому, что его нашествие формально пестрело именами идолов, тоже как будто одушевившихся; во всяком случае этот восставший мир выдавал себя за языческий разнузданной дикостью, той самой, которую ему приписывали позднейшие исследователи, языческий мир наступал лавиной, не раскрывая лица, вторгался, с баснословной и впечатляющей легкостью изливаясь из ниоткуда, в современность мертвым и всепоглощающим хаосом. Да, путаница у поэта тут царила невообразимая. Она могла открыть Мартыну Ивановичу глаза на существование людей, предвидевших восстановление в Беловодске язычества, а может быть, в определенной мере подготовлявших его, - достаточно вспомнить признание дедка, что он, посвященный, отдал голос за Волховитова. Но вряд ли стихи из последней тетради объяснили бы летописцу смысл этого восстановления, а без такого объяснения поверить в существование языческих богов Мартын Иванович сейчас был в состоянии еще меньше, чем до раскалившегося в руке бывшего мэра ключа и до того, как взялась за свои проделки Кики Морова.
   Гроза прекратилась. Какой-то страдалец однообразно и скорбно кричал в отдаленном больничном корпусе. Но если стихи о нашествии расценивать как завещание, что за рукопись обрабатывал поэт весь день? Копался в старье? Или на самом деле он уже умер и его копошение в сторожке, как и громогласная ночная охрана сна больных и дежурных врачей, не более чем видение некой загробной жизни?