Но не обида на это общественное пренебрежение погнала Мартына Ивановича теплым летним вечером к фантастическому особняку вдовы. Да, он намеревался проникнуть в среду избранников, но не для того, чтобы доказать свое право находиться среди них, право, обусловленное его высоким талантом. Забота и тревога совсем иного рода направляла летописца, не подозревавшего, какая большая беда подстерегает его несуразный, неправдоподобный нос.
   Привыкший давать в своем творении подробную, добросовестную и, главное, материалистическую сводку текущих городских событий, Мартын Иванович был как-то чересчур обескуражен и почти пришиблен анекдотической фантасмагорией, свидетелем которой он стал на церемонии передачи символического ключа от города. Все уже успели подзабыть это событие, и в самом деле удивительное, а Мартын Иванович продолжал мучиться им, из-за чего потерял аппетит и сон. Он даже до сих пор не осветил его в своей летописи, и как, собственно, он мог это сделать, если оно очевидно и вопиюще выбивалось из создаваемого им с научной скрупулезностью материалистического ряда? Что скажут потомки, обнаружив, что их любимый историк, их незабвенный Нестор вдруг начинает как бы петь фальцетом, давать петуха, опускаясь до описаний того, что выглядит только глупой выдумкой и выглядеть иначе не может? Летописец осознал необходимость обратиться за помощью и советом к современникам. А добрыми советчиками в Беловодске могли быть лишь те лучшие умы города, что собирались и ели осетрину у вдовы Ознобкиной.
   В этот роковой вечер небольшая, но странная и, если можно так выразиться, мучительная компания умиротворяла бурю культурных потребностей вдовы. Люди подобрались ладные и видные, известные в городе, однако конфликтующие между собой иногда даже с яростью и болью великих трагиков. Потому, что осетрина и впрямь была бесподобна, тут сидели за одним столом и мирно беседовали, политически не враждуя, лидеры двух абсолютно противоположных лагерей, но Беловодск, взгляни он сейчас на этих ублаженных господ, не обманулся бы их показным миролюбием, ибо уже не раз внимал громогласному объявлению жесточайшей войны, слетавшему с уст то одного, то другого. Так же и издатель с писателем, составлявшие вторую пару, отнюдь не питали друг к другу добрых чувств. Их связывали сугубо деловые отношения, по крайней мере так им хотелось думать, а хозяйка салона решила усадить их за один стол, заставить их питаться с одного блюда и пить из одной бутылки, и это было обоим до крайности неприятно.
   Сама вдова, поместив голову на согнутой в локте руке, лежала на ослепительно красном плюше дивана и снисходительно посматривала на своих гостей, которые, расположившись за круглым столом, деятельно набивали утробу изобретениями ее кулинарного гения. Это была еще молодая женщина весьма крупного строения: пока она оставалась в тени старика Ознобкина, у нее было больше скрытых недоброжелателей, чем друзей, и эти завистники видели в ней разжиревшую на дармовых харчах выскочку; когда же смерть старика подарила ей самостоятельность, обеспеченность и пригодность к новому браку, появилось немалое количество кавалеров, считающих ее прежде всего упоительно пышнотелой и на редкость соблазнительной особой. Ничего иного, кроме обычной славной толстухи, невозможно вычислить из этих крайних суждений.
   Катя возлежала в просторном красном халате - под стать обивке дивана. Она не сомневалась, что красное ей к лицу, и вечно ослепляла и дурманила всех не то словно бы потоками брызнувшей из открывшейся раны крови, не то как бы последней ужасной вспышкой садящегося за горизонт солнца. Перед ней стояла на треноге вместительная колба, постоянно подогревавшаяся крошечным огоньком спиртовки, а внутри колбы кипела кашица из каких-то темных разбухших уродливых трав. Испарения этой кашицы и вдыхала Катя, время от времени прикладываясь к длинной резиновой трубочке. Делать это в присутствии гостей, доводя себя до легкого головокружения, она считала высшим шиком.
   Катю Ознобкину, при такой ее нехитрой изысканности и утонченности, вовсе не следовало подозревать в глупости. Она, разумеется, не обладала безупречным умом, но между тем с проницательностью змеи закрадывалась во внутренние покои своих гостей, например и этих, что сидели у нее за столом в этот роковой вечер, и постигала не только их полупрезрительное отношение к ней самой и любовь к ее осетрине, но и все конфликты, раздиравшие их тесно связанную идеологическими играми компанию.
   Все было доступно ее разумению в этих главных ратоборцах, игравших мускулами на беловодской политической арене. Без них уже не мыслилась жизнь, но то, что сами они выдавали за свои мысли, стоило разве что поскорее увековечить под видом догм, чтобы можно было и сунуть поскорее эти перлы в музейные запасники. Так полагала, тешась своей женской мудростью, вдовушка. Но живость, с какой лидер правых и лидер левых поглощали блюда, называвшиеся заливными, и с какой присматривались к сменам блюд, поглощая между делом разные копчености, опрокидывала ее мечту распотешиться превращением этих трибунов в некие восковые фигуры. Антон Петрович Мягкотелов, вождь правых, и обгладывая косточки загадочных существ из озера Громкого оставался ратующим за создание демократического государства, в котором будут соблюдаться все права и свободы граждан, предварительно хорошо накормленных. Не ограничиваясь такой заботой о пока еще нищем, полуголодном и практически бесправном народе, он весьма горячо вызывал на диспут Москву, намереваясь доказать, что у нее с самого начала повелось во всем нехорошо поступать с Беловодском. Как только Москва осознает эту горькую правду, уверял Антон Петрович, а осознав, оставит наконец бедный Беловодск в покое, жизнь здесь преобразится в мгновение ока. Леонид Егорович прочно стоял в оппозиции разнузданной болтовне беловодского демократа: сепаратизм, воспеваемый Антоном Петровичем, не улучшит нашу жизнь, а приведет нас всех к краху! Леонид Егорович Коршунов был левым, верным приверженцем оболганного и оплеванного учения. Он посещал родильные дома, детские садики и школы, инициируя младенцев и прочую мелюзгу повязыванием красных галстуков, которых у него было все равно что у фокусника носовых платков. Не все посвященные плелись после этого в хвосте у энергичного товарища, навязавшегося им в духовные отцы, но Леонид Егорович не унывал и даже не снисходил до того, чтобы подсчитывать потери. Москву же левый Леонид Егорович любил, хотя и грозился ей нынче походом народного ополчения, по типу мининского, которое сотрет с лица земли тамошних мягкотеловых, предателей и торгашей. Москва, выходило по Коршунову, если и поступала иной раз жестко, то всегда так или иначе преследовала благую цель единения страны, ее экономического, научно-культурного и духовного развития. Коршунов, хотя и называл себя народным трибуном, предпочитал апеллировать все же к простым трудящимся, а не к народу в целом, поскольку при чрезмерной громогласности под его опеку могли ненароком попасть и зажравшиеся, обнаглевшие за годы мягкотеловской риторики проходимцы и ловкачи.
   - Наш народ способен проморгать собственное благо, - резко заявил правый Мягкотелов между сменами блюд - с заливными осетровыми было покончено, наступал черед запеченных. - Он не только не понимает, что ему необходимо, но и не знает, чего хочет. Поэтому народу надо указывать. И мы указываем. Мы говорим: необходимо строить правовое государство. Другого пути нет. Я говорю вот что: другого пути нет ни у нас, демократов, ни у народа, который имеет о демократии самое смутное представление. Поэтому мы должны указывать народу, каким путем следовать, а народ должен следовать указанным нами путем. Только так можно победить мракобесие, вековую отсталость, тиранию, бездуховность, политическую и социальную апатию, пьянство, нищету и прочие незавидные явления нашей действительности. Свобода существует, потому что существует декларация прав и свобод граждан. И мы должны достичь ее.
   Коршунов вскинулся, вздернул острые плечики, заученно побледнел на эти тонкоголосые речи опившегося белым вином вдовы врага. Все в Леониде Егоровиче было пронизано чуточку даже манерной нервозностью, ибо он хотел выступать перед людьми знатоком тонкого, деликатного обхождения, но враги постоянно напрашивались на грубую и беспощадную расправу, и ему приходилось идти против собственной совести и натуры, обрушивая на них потоки грязной брани и чудовищных угроз.
   - Другой путь есть, - выразил он вполне простую и бесспорную мысль; но дело было не в ней, а в том высшем презрении, каким он обдал Мягкотелова, гордо повернувшись к нему на стуле всей своей наружностью надевшего очки лиса. - Нашу перманентную революцию вы, Антон Петрович, не задумываясь о последствиях, решили победить своей гнусной шоковой контрреволюцией. И посмотрите, что получилось. Государство, территориальная целостность, экономика, промышленность, наука, культура, пенсия, образование, женщины, старики и дети и, кстати, деторождаемость - все на грани развала. И если мы, левые, не будем содействовать повышению уровня благосостояния народа, то кто же сделает это вместо нас? Нет такого доброго дяди, который бы разделил с нами наши убеждения, раздавая при этом свое имение в пользу простых трудящихся. А если вы ищите этого дядю за океаном, то почему бы вам, Антон Петрович, не отправиться туда и не устраивать свои губительные эксперименты в более подходящих для них краях?
   Мягкотелов поднял короткие руки и загородился пухлыми ладошками от аргументов, перешедших в отвратительные намеки.
   - Я патриотичен, - возразил он. - Не менее, чем вы, Леонид Егорович. Я навсегда пустил корни в Беловодске.
   - Ваш патриотизм, - тонко усмехнулся большевик, - внушает нам неодолимые сомнения. Мы скорее поверили бы в искренность ваших чувств, если бы вы ностальгировали по родине, пожирая бананы и попивая кокосовый сок где-нибудь в африканском зное.
   Отрывистые, сухо потрескивающие мысли Мягкотелова выскакивали непосредственно из его большой круглой головы, в которой несомненно был установлен специальный счетчик. Иногда что-то механическое, иллюминаторно отражающее плавание этого счетчика-корабля в просторном сером веществе, мерцало в выпуклых глазах вождя беловодской демократии. Не в пример высокому и тощему Коршунову, катающийся мячиком короткий, весьма коротконогий Мягкотелов отрастил себе внушительный животик, который выдавался вперед наподобие боксерской груши, и все же только большая голова на поразительно тонкой, стебельковой шее выглядела во всей его внешности чем-то отдельным и исключительным, неким оазисом в пустыне народной бездумности. Иначе дело обстояло у издателя Плинтуса, сидевшего рядом с прославленным беловодским демократом: то, что Лев Исаевич мог назвать своими мыслями, а в высшем смысле и теориями, гениальными прозрениями и догадками, вырабатывалось где-то в жировых складках его необъятного и мягкого, как подгнивший помидор, тела.
   Писатель Греховников был не без тайного умысла усажен вдовой напротив его мучителя Плинтуса. Он окидывал изнемогающим от вожделения взглядом уставленный яствами стол. Бедный Питирим Николаевич хорошо питался только у вдовы Ознобкиной, куда его изредка приглашали. Правда, приглашали его не более чем для усугубления смехотворности издателя, державшейся на рыхлой толщине того, но писатель, которому жизнь на литературной стезе не давала повода для гордости собой, довольствовался и этим, кстати подкрепляя осетриной свои неуклонно падавшие физические силы.
   - Наш народ живет в бедности, и за это его следует пожалеть, - с огорчением сказал Лев Исаевич; в его плутовато глядевших черными точечками заплывших глазках исхитрялась прочно гнездиться неизбывная меланхолия все на свете повидавшего и испытавшего человека. Он продолжил: - С другой стороны, я согласен с утверждением уважаемого Антона Петровича, что этот живущий в бедности народ еще к тому же и беден на мысль, на аналитические процессы, возникающие в развитом уме. Не будем чрезмерно концентрировать внимание на дикости этого всесторонне бедного народа, который наш почтенный Леонид Егорович изо всех сил старается отправить в коммунизм, но и совсем обойти этот вопрос стороной тоже никак нельзя. Однако тут же оговорюсь, я против учительства и наставлений, тем более суровых, с палкой в руках. Лучше пряник. Нужно уметь быть медоточивым, разумеется, в меру и к месту. А не то что палкой, но и простыми, доходчивыми разъяснениями, предназначенными в первую очередь для слабоумных, уже никого и ничему не научишь, господа. Я сочувствующий, и вижу, что народ, в силу перечисленных причин, вдвойне достоин жалости, а значит, и утешения. И я даю ему это утешение в виде быстро изданных и относительно дешевых книжек не слишком хитрого содержания... Тут вам и всякие любовные душещипательные драмы, и криминальная бормотуха, и поучительные, хотя и вымышленные историйки из нашего исторического прошлого, - читая такого пошиба литературу, легко отвлекаешься от тягот натуральной жизни и забываешься как бы легким, приятным сном.
   Питирим Николаевич, пока Плинтус не спеша, даже лениво, как и полагается прочно сидящему на осетровых вдовы сибариту, вел свое рассуждение, смотрел на него со жгучей ненавистью. Предполагая дать своему хозяину суровую отповедь, он пытался унять сердцебиение, но жаркий комочек, разбрасывавший по груди гневные слова и сам скакавший, как мячик, метался до тех пор, пока не застрял в горле, тем самым лишив писателя возможности заговорить. Писатель имел вид больного чахоткой, хотя в действительности был что называется двужильный и вполне мог поработать еще в воловьей упряжке. Болезненность его облику придавали страсти, полыхавшие в его груди, сжигавшие его сердце. А с некоторых пор главной его страстью и стала бешеная ненависть к издателю Плинтусу.
   Как и все присутствующие, Питирим Николаевич был человеком словно бы без возраста, этаким детским человеком почтенных лет. Он жил одиноко, жена ушла от него, не выдержав нищеты, впрочем, это скорее духовное, чем физическое одиночество пытались разделить с ним ветхая старушка мать и свихнувшийся младший брат, с некоторых пор не встававший с постели и только и знавший что овечьим блеянием умолять всех оставить его наконец в покое. Их попытки прибиться к Греховникову полноправными домочадцами нацеливались прежде всего на истребление тех скромных средств к существованию, которые он добывал. Питирим Николаевич, однако, упорствовал в стремлении жить исключительно литературным трудом, и Лев Исаевич, пользуясь этим, с успехом побуждал писателя беспрерывно сочинять те самые истории, которые он затем в типографски обработанном виде выпускал из своей жалостливой к народу, щедрой руки. Но у Греховникова была еще и самовоспетая гениальность, которую он вовсе не хотел терять из-за воззрений Льва Исаевича на читательские потребности масс, поэтому он горячился. К тому же, надо признать, Лев Исаевич платил скудно. А ведь взял в свои руки чуть ли не все издательское производство Беловодска. Чего только не сделаешь для страждущих масс! Но и на достигнутой вершине славы и богатства Плинтус нуждался в жалком, одаренном и быстропишущем Греховникове, хотя и угадывал его неприязнь. Он привязывал к себе беспокойного писателя обещаниями со временем непременно издать его глубокомысленные творения, лежащие в столе в ожидании своего часа.
   Понимал, ей-богу, понимал Питирим Николаевич, что надо встать с суровым и каменным лицом и вдруг ощериться, брызнуть слюной на Плинтуса, бросить ему в лицо салфетку или вилку, или бокал, выкрикнуть: негодяй! - но не делал этого. Мешал сытый желудок, многое мешало, сердце застряло в горле, вино было превосходным, и с его сияющей в крови помощью легче переносилась перспектива вечного подневольного труда на жирного штурмана корабля дураков. О, как ненавидел в эту минуту писатель, великий тугодумный труженик-реалист, свой народ, который с охотой поддавался сладким обманам и утопиям жирной туши, смеявшейся над ним!
   Такая компания сидела в салоне вдовы Ознобкиной, в просторной и богато изукрашенной комнате, под широко и узорчато разметавшей светлые сосульки люстрой. Не впервые видела этих людей перед собой хозяйка и знала наперечет все их словеса. Лицо у нее, в красном переливающемся шелке возлежащей на красном плюше, сделалось тоже красным от курения из резинового шланга, соединенного с неустанно кипящей колбой, запылало, как угли в печи. Лев Исаевич, взглянув на даму, не удержался от соображения, что хорошо бы навалиться на нее своей огромной тушей, побаловать над нею сверху, похотливо сверля глазками и криво усмехаясь. Греховников же понял и перехватил его мысль и, тоже уставясь на вдову, внезапно опалился жаром любви к ней, сразу ставшей как бы давней и испытанной, неугасимой, твердой, как кремень.
   Правда, эта любовь скверно путалась у него со съеденной осетриной и отрыгивала отменным белым вином, которое вдова подавала к столу. Это проще простого объяснить, Питириму Николаевичу, естественно, хотелось жить так же сыто и беспечно, как жила вдова, хотелось жить с ней, под ее крылом, не ведая забот о хлебе насущном, уж он бы тогда написал книжки что надо! Неодолимое искушение подталкивало его подбежать к закутавшейся в красный саван Кате Ознобкиной и при всех потребовать ответа: любит ли она его? Ведь он-то любит! Питирим Николаевич, окончательно растратив возможность иметь возраст и солидность, смотрел на вдову ягненком, школяром, влюбившимся в свою учительницу и с вожделением ждущим минуты, когда она накажет его за очередную провинность. И он подбежал бы к ней за наказанием и счастьем, но вдруг глаза Кати Ознобкиной округлились от изумления, а брови поползли вверх и спрятались под светлыми кудряшкам волос, падавшими на лоб.
   Вдова смотрела поверх голов своих гостей, Греховников проследил за ее взглядом, и все сделали то же самое. Они увидели, что стена медленно и бесшумно, не создавая мусора, расползается на высоте, где этому действию никак не мешало наличие возле нее низкого полированного столика с запасными закусками и винами. В образовавшемся провале царила сумрачная пустота, в своей абсолютности не оставлявшая и намека на вообще-то существующую соседнюю комнату, и в этой пустоте внезапно возникла, приняв горделивую позу, Кики Морова, секретарша мэра. От удивления и ужаса никто не мог проронить ни звука. Кики Морова выставила из распахнувшегося платья стройную ногу и утвердила ее на узкой голове какого-то змееподобного существа, с улыбкой полного удовлетворения извивавшегося на неровно запечатлевшейся границе гостиной и, судя по всему, близкого ада, откуда оно приползло. Секретарша была в длинном серебристом платье, переливавшемся, как звезды, вид у нее был, можно сказать, астрологический, и она коварно и торжествующе ухмылялась. И все же ее усмешка была лишь приклеенным к серьезному, едва ли не зловещему лицу кусочком чужой маски. Что-то глубокое и страшное замышляла Кики Морова, рыжая и темная, бестия, посеребрившаяся в тяге к звездам.
   Но хозяйка салона не испытывала в эту необыкновенную минуту настоящего испуга. Ее дом не рушится и наглая секретарша, и без того забравшая в городе немалую власть, не шествует победоносно по развалинам, - это сон, легкий бред, вызванный неумеренным курением. Это испарения. И вдова без содрогания и трепета поддалась чарам Кики Моровой, как, в конечном счете, и ее гости.
   Не так думал летописец Шуткин. Происходящее не представлялось ему сном, и он не искал способа поскорее проснуться и избавиться от кошмара. Мартын Иванович оставался на твердой почвой реализма - настолько, насколько это было возможно в создавшихся условиях. Нелегко это было. Еще недавно Мартын Иванович мог бы наставлять в простом и ясном взгляде на законы природы разных бредовых людишек, не знающих, чем занять себя, и потому притыкающихся к суевериям. Однако его педантизму больно доставалось с тех пор, как явлено было чудо раскалившегося в руке бывшего мэра ключа. И совсем сомнительным сделалось положение Мартына Ивановича под сенью привычного мировоззрения теперь, когда он, приближаясь в сумерках к особняку на Кузнечной, где намеревался получить совет от городских мудрецов, увидел Кики Морову, величаво шагавшую в том же направлении. Не пользуясь дверью, Кики Морова вошла в дом прямо через стену. Она исчезла в каменной толще. Что должен был подумать об этом бедный правдолюбец? Подбежав к окну, он отыскал взглядом щель в неплотно сдвинутых портьерах и многое увидел в залитой ярким электрическим светом гостиной.
   5.НОЧНАЯ ЖИЗНЬ БЕЛОВОДСКА
   Разлом в стене образовался, как уже говорилось, на некоторой высоте, и, чтобы попасть на пол гостиной, Кики Моровой пришлось спускаться по воздуху. Она проделала это с замечательной легкостью. Впрочем, она как бы спланировала на тушке улыбчивого змея, который все еще продолжал служить ей своеобразным живым постаментом. Опережая секретаршу, спускались, суча лапками, помощники, всякая мелкая нечисть неописуемого вида. Рангом куда как ниже Кики Моровой, их госпожи, раскрывали свою мерзкую сущность окоемы, злобно мигавшие подслеповатыми глазками. В своем невысоком чине бесились шерстистые прокураты, и совсем уж просто вертелись и путались под ногами у повелительницы этого дикого, ужасного видения едва заметные, хотя не менее других отвратительные прокуды.
   Вот так сон! Катя Ознобкина впала в истому, лень взяла ее невероятная, настоящая отеть. Но это не значит, что она утратила готовность к действиям, напротив, она была готова делать что угодно и шагать хоть на край света, ведь во сне все дается легко, без усталости. Уж не душу ли старика Ознобкина привела из ирия на кровавое пиршество Кики Морова? А хоть бы и ее, пусть!
   Исправным лунатиком поднялась Катя Ознобкина с плюшевого дивана, и, красная шелком одеяния, но смертельно бледная теперь милым, полнощеким лицом, побрела к двери. Ее не удерживали. Она переступала через кувыркавшихся на полу бесенят, проходила сквозь отдававший чем-то приторным дымок их нарочито неприглядных тел и едва не задела крутым плечом саму Кики Морову, которая уж точно не была только призраком. Гости блаженно улыбались вдовушке в спину. Они не засидятся здесь, они тоже готовы к походу. Но у каждого свой путь.
   Улицу покрыла ночь, делавшая опасным разбитый тротуар Кузнечной. Но Катя Ознобкина не сознавала трудностей, ее полные и прекрасно вылепленные ноги, обутые в мягкие домашние тапочки, едва касались грешной земли. Навстречу ей двигался в темноте юноша Руслан Полуэктов, погруженный в бесконечность своих невеселых дум. Он не замечал ни рытвин и бугров, ни уныло освещенных окон и снующих за ними людей, ни парящей во мраке Кати Ознобкиной, которая с поразительной быстротой - всего нескольких минут хватило! - вышла на желанный край мира. Но когда в бескрайнем океане ночи выплеснулось перед юношей на крошечный островок света под единственным на всю Кузнечную уцелевшим фонарем нечто красное, шевелящееся языками пламени, он испуганно вскрикнул.
   Катя Ознобкина совсем не хотела пугать неизвестного ей ночного прохожего. Ведь это сон! Сон освобождал ее сердце от недобрых чувств, и она любила всякого, кого встречала на его таинственных тропах.
   - Ах, мальчик! - воскликнула она, воспроизводя протяжную запевку, и протянула Руслану свои прекрасные руки. - Ты испугался? Напрасно, меня не надо бояться. Можно ли бояться самое несчастное существо на свете? Как хорошо, что я встретила тебя! Теперь мне будет кому рассказать правду. Я облегчу душу, полную скорби и раскаяния.
   Руслан больше не вскрикивал и не отшатывался, хотя по-прежнему не понимал, что происходит. Но он был скромным и застенчивым юношей и не мог оттолкнуть эту ночную женщину только потому, что ее поведение представлялось ему не вполне естественным и даже подозрительным. Он смущенно спросил:
   - Кто вы?
   - Я Катя Ознобкина. Ты слышал обо мне? Мой дом здесь неподалеку, но я не хочу туда возвращаться, мне так хорошо с тобой. А там скучно и одиноко. Я убила своего мужа, старого Ознобкина. Не говори "нет", мальчик, ведь ты ничего толком не знаешь. - Женщина шутливо погрозила Руслану пальчиком. Подумай и скажи себе: да, да, она убила, эта несчастная фантазерка! Ну да, я столкнула его с крыши, куда он вылез проверить качество строительных работ... Все до сих пор думают, что он свалился сам, оступившись, а в действительности это я подтолкнула его к краю... Просто я увидела, как он там стоит, старый, морщинистый, озабоченный, надоевший мне, и решила: провались, старый хрыч! Но одного умствования оказалось мало, и мне пришлось ткнуть его кулаком в бок. Он и покатился, даже пикнуть не успел. Теперь ты знаешь, малыш, знаешь мою тайну. Кому ты ее выдашь, чертенок? Занимательная история, правда? Мне ведь надо было как-то завладеть его капиталами, а от него самого избавиться. Не суди меня слишком строго, мальчик! Я еще молодая и хочу пожить в свое удовольствие.
   - Я вам не верю, - дрожащим голосом сказал Руслан, качая головой на островке света, откуда не решался убежать в темноту. - Вы все это выдумали, чтобы подурачить меня, посмеяться...