Страница:
Антон Петрович внимательно слушал и спрашивал себя, было ли так, как говорит возлюбленная, но ответа не находил. Как будто было, раз она говорит, но уверенности на этот счет он не имел. Кики Морова с улыбкой следила за его впечатлениями.
- Ты потому и принял условия Пети Чура, на которых он соглашался расколдовать тебя, что тебе вменялась обязанность служить нам. Ты тут же хитро прикинул: ага, им, как же! я буду служить ей, Кики Моровой! ей одной! И ты ради этой перспективы задушил в себе гордость, волю, все свои прежние политические воззрения...
- Неправда! - с неожиданной горячностью запротестовал Антон Петрович. - Это было не совсем так... я боролся, спроси у Пети, я далеко не сразу принял его условия, мне трудно было расстаться... да, именно так... трудно было расстаться с моими политическими воззрениями. Я до сих пор не вполне с ними расстался... то есть в той мере, в какой это не противоречит нашему с Петей договору... Я честно исполняю все пункты.
Кики Морова, глядя ему прямо в глаза, провела пальцами по носу, и он пропал, а вместо него торчала теперь между ее щеками какая-то сморщенная, длинная и острая морковка.
- Любимая, - сказал Антон Петрович тихо и взволнованно, - ты можешь лишаться кожи, отстегивать и выбрасывать конечности, но я... я...
- Почему ты замолчал?
Антон Петрович развел руками, показывая, что не в состоянии закончить свою мысль.
- А когда же ты меня полюбил? - спросила девица с усмешкой.
- Не знаю, - отрезал Антон Петрович.
- Твоя воля сломлена. Мы, - сказала Кики Морова с ударением, - мы сломили твою волю, но ты выбрал именно меня героиней своих кошмаров и сумасшедших грез.
- Это и есть кошмар! Это сумасшедший разговор! Зачем ты так говоришь? Может быть, мое чувство гораздо чище, чем тебе представляется!
Кики Морова нетерпеливым жестом велела ему умолкнуть.
Антон Петрович ждал, какой фокус она еще проделает, чтобы напугать его, а она сидела перед ним словно в некой нише, где было темнее, чем вообще в комнате, и он понимал, конечно, что она отнюдь не шутит и вовсе не пугает его. Но ему немного легче было, когда он думал о происходящем на его глазах ужасном разложении прекрасного существа, молодого красивого тела, как о чем-то нарочитом и анекдотическом.
Он не сомневался, что, сделав шаг к ней, он в то же мгновение потеряет ее и не то чтобы провалится сквозь землю в знак какого-то символического, художественного наказания за свое непомерное любопытство и влечение к запретному, а полетит в истинную безграничность, в бездну, неведомую и самой изощренной фантазии. И его притягивала эта бездна, он был готов сделать шаг. Насупившийся, в раздражительном нетерпении сжавший кулаки артист осознал, насколько его любовь и он сам смешны в глазах Кики Моровой и вместе с тем до чего же не смешным, а напротив, увлекательным и даже величественным был бы его полет в неизъяснимую пустоту. Так Кики Морова манит его, ее ли он любит или свое возможное проникновение в неведомое?
- Человек мал и ничтожен, - вела свою бесовскую проповедь девушка. Его мысли скудны, а возможности ограничены. И ты такой же, как все люди.
- Нет, неправда! Человек не мал. Человек способен рискнуть многим, рискнуть головой, всем, самой жизнью... ради шага в неведомое!
- Когда мужчина отказывается от всех своих воззрений, идеалов и, главное, от своего мужского достоинства, когда он, полагая, что любит женщину, призывает ее поскорее выступить безжалостной мучительницей, палачкой, не ведающей сострадания, это означает одно: в той женщине воплощается его больная совесть.
- Совесть? - оторопел бедный артист. - Но как это может быть? Для чего нужно мужчине, чтобы женщина была его палачкой? Почему не просто любить ее?
- Да, совесть, - подтвердила Кики Морова, и в это мгновение ее волосы поднялись вверх как потревоженный ветром пук соломы, добрая их половина улетучилась, а те, что улеглись на прежнее место, представляли собой уже только условное изображение прически и какой-то бессмысленно-игривой всклокоченности. - Совесть! И это выше разумения описанного нами мужчины, но как бы то ни было, он любит в предполагаемой женщине своего судью и палача...
- Но послушай, послушай, - перебил Антон Петрович, - ты говоришь странные вещи, смеешься надо мной... Или угрожаешь. Что мне грозит? Я ведь не боюсь... Какая же это совесть? И как она может воплотиться в тебе, в ком-то из вас... после всего, что вы сделали с нашим городом? Разве это возможно? Даже если и есть какая-то правда в твоих словах, все равно, все равно они ничего не объясняют, не говорят всего... Нет в них, знаешь ли, доброго, нужного сердцу... Совесть... Совесть нужна, куда нам без нее! Но такой, как описываешь ты, совесть не бывает.
- Ты говоришь о мире видимом, а что ты знаешь о невидимом? Ты уперся в видимое, на твоих глазах шоры, ты знаешь только свой убогий мирок...
- Ошибаешься, невидимое я, разумеется, не вижу, но я знаю о его существовании, и я влекусь к нему. Положим, тайны, перед грандиозностью которых я действительно мал... но почему бы тебе и не посвятить в них меня, естественно, в пределах допустимого? Я уже чуточку посвящен, то есть Петей, да, как видно, недостаточно... Ты хочешь сказать, что твоя жестокость... ну, если бы ты сейчас и впрямь обошлась со мной жестоко... где-то в другом мире преображается, принимает гораздо более приличный вид и уже олицетворяет мою совесть?
- У тебя нет оснований думать, что твоя совесть имеет приличный облик. Она вполне может быть безобразна, уродлива, жестока...
- Это совершенно невозможно! - возразил Антон Петрович с полной убежденностью.
- Сегодня я уйду. Как и куда - не знаю. Но мы больше никогда не встретимся.
- Я посвященный, - Антон Петрович указал на свой помеченный синими кружочками лоб, - и, стало быть, навсегда связан с тобой, со всеми вами.
- Это чепуха, - Кики Морова пренебрежительно усмехнулась, - пьяные проделки Пети Чура. Когда ты проснешься завтра, твой лоб будет чист, как лоб младенца. А твой друг, страдающий из-за непомерной полноты, обретет былую форму.
- А как же наш номер? Нам нужно чем-то зарабатывать себе на хлеб. Что ни говори, а выступления в этом кафе все-таки кормят меня и Леонида Егоровича. И если он потеряет полноту, наша борьба перестанет интересовать публику.
- Вы придумаете что-нибудь другое... не пропадете! В городе не останется наших следов, и вы забудете о нас. Тебе покажется смешным, что ты говорил о любви с сумасбродной девицей.
- А что можно найти смешного в нашем разговоре? Да и не говори, что не останется никаких ваших следов... все со временем становится прошлым, но всякое прошлое оставляет следы. Если этого не происходит, жизнь прекращается.
- Тебе известны такие случаи, то есть когда жизнь прекращалась? Громкие и пустые слова. И это так похоже на вас, людей, произносить речи, за которыми ничего не кроется.
- Ничего не кроется? Ты ошибаешься! Кроется любовь, по крайней мере у меня... Я не в ответе за других, не знаю, как там у них будет с вашими следами... Но я... твой след, о нет, я так люблю, что для меня прошлое не может погибнуть без следа! Разве я смогу тебя забыть? Не буду тосковать? О, я хочу спасти тебя! Что я должен для этого сделать?
- Назови меня по имени.
- Зачем? - Антон Петрович подозрительно взглянул на девицу.
- Видишь, ты стыдишься моего имени.
- Ну, оно не кажется мне настоящим... Лучше скажи, что я должен сделать, чтобы спасти тебя.
- Ровным счетом ничего.
- Не может быть! Неужели люди так беспомощны? И я не в силах помочь тебе? Пойми, я готов, я сделаю шаг... я бы уже сделал его, но тут какая-то преграда, стена, я ее чувствую... Может быть, это запрет, но в твоей власти отменить его, и если это в твоей власти, так отмени! Я пойду за тобой...
Он говорил в тайном расчете и надежде, что, закрутившись вихрем слов, выпустит из себя жаркий пар, в который превратились его чувства, и у них с Кики Моровой еще останется время как-то устроиться в выпущенном на волю неистовстве. Они поздравят друг друга, увидев фейерверк той молодости, которая внезапно пробудилась и забродила в нем, стараясь заменить смутность и невразумительность его любви. И на смену будням придут чудеса вечной Кики Моровой. Он ведь не сомневался в ее вечности, и то, что она говорила о близком конце, подразумевало разве что некие изменения, но никак не конец бытия. И он тоже хотел бы иметь такую продолжительность, не нуждающуюся в помыслах о завтрашнем дне, в категориях добра и зла и мучительных поисках смысла и цели. Он позавидовал Кики Моровой, ее благополучной устроенности, ее перемещениям из неизвестности в неизвестность, которые, надо думать, оборачиваются всегда восхождением на более высокую ступень развития. Быть совершенной и жить в совершенстве, - вот что значит быть Кики Моровой. Так полагал бедный Антон Петрович, который не знал, что и думать, на что опереться, куда стремиться, после того как девица, особа, судя по всему, выдающегося ума, наговорила ему кучу совершенно неожиданных вещей, в сущности даже сделала выговор, была с ним предельно откровенна, но сказала нечто такое, с чем он при всем желании не мог согласиться.
Однако свободного времени для проявления горячих чувств и купания в любовных парах уже не оказалось. Все вышло! И с Кики Моровой, т. е. с ее совершенством, обстояло далеко не все так просто, как на миг почудилось ищущему своих путей к солнцу Антону Петровичу. В светлой комнатке на том месте, где сидела, пригорюнившись, красивая и велеречивая особа, усугубился вдруг неровный участок тьмы и в нем находилась уже не красна девица, хотя бы и оторвавшая себе ухо, не смуглая и жизнерадостная секретарша мэра, а взлохмаченная, невероятно костлявая старуха с тоненькими ручками и ножками, в каком-то ветхом платьишке. И это совесть? Это его, Антона Петровича, больная совесть? Ей он должен доверить свои душевные муки, позволить ей быть его вечным укором, неким духовным игом и даже источником физической боли? Мысль смешная, но Антону Петровичу было не до смеха, ибо внезапное преображение возлюбленной напугало его. Он понимал необходимость как-то выразить свое отношение к происходящему, проявиться, обнаружить сочувствие или смелость, доходящую до бесстыже откровенного бегства с места этих событий, которые, естественно, не должны были затронуть его. Но он стоял, как приросший к полу, смотрел на то, чем стала Кики Морова, еще минуту назад первая красавица Беловодска, и не мог пошевелиться. Старуха же смотрела на него чуточку кокетливо и насмешливо, словно спрашивая взглядом: ну, как я выгляжу? нравлюсь я тебе?
И все же он чувствовал, что до странности игривая улыбка, обозначившаяся между резкими скулами старухи, под длинным и острым носом, на тонких ниточках ее губ, приманивает, привязывает его даже сильнее, чем таинственный блеск смуглой кожи Кики Моровой и болотные огоньки в ее глазах. Нынешнее было гораздо ближе его состоянию, молодость, которая вспыхнула было, подзадоривая его к бойкому объяснению с девицей, была в сущности наигранной и вымышленной, а теперь он занял подобающее ему место. И оно, это место, было возле старухи, имени которой он не знал и которая взирала на него с благодушным коварством. Вместе с этой старухой они были моложе, звонче, свежее всякой молодости! Он и сейчас полнился желанием помочь ей, спасти ее, хотя еще отчетливее понимал, что это невозможно, по крайней мере в том смысле, в каком он понимает спасение. Вряд ли она и нуждалась в его помощи. Но что-то же должен он был сделать для нее! Антон Петрович вытянул руки, нацеливая дрожащие пальцы на старуху, всем своим съежившимся, как под кистью художника-карикатуриста, обликом умоляя ее сказать, что в его власти сделать.
- Кики! Кики! - закричал он. - Не бросай меня одного! Я твой!
- А-а, живи... - И она, оскалившись в язвительной усмешке, махнула костлявой рукой.
Антон Петрович затопал ногами, яростно выделывая свою драму, но словно опустился занавес, темная ниша исчезла, и свет снова равномерно распространялся по артистической уборной. Старуха пропала. Никакой Кики Моровой не было и в помине. Она исчезла, просто рассеялась в воздухе. Где она теперь, что собой представляет, Антон Петрович не понимал совершенно. У него мелькнула мысль, что Кики Морова, преобразившись в улыбчивую старуху, а затем и вовсе исчезнув, унесла с собой какое-то представление о нем, на своих тоненьких бойких ножках побежала по лабиринтам времени и пространства созданием, знающим о его, Антона Петровича, существовании. Где-то за пределами поддающегося познанию мира ведет свою жизнь создание, знающее о нем, и эта мысль служила ему немалым утешением, отнюдь не спасая, конечно, от горького одиночества. Но утешившись таким образом, он осознал всю невозможность любви к тому, что так или иначе оставалось Кики Моровой. Вся краска выжалась из его лица, бледный, пошатываясь, он вернулся в зал к друзьям и зрителям, что-то еще думая о предстоящем выступлении, веря в его неизбежность. Взглянув на него, Красный Гигант тотчас догадался, что происходят события необычайной важности, и его охватила досада, поскольку Антон Петрович был в этих событиях уже задействован, а он опять остался в стороне. С его уст сорвалось:
- Что случилось?
Антон Петрович поднял руку на уровень груди, провел ею в воздухе и ничего не ответил на взволнованный вопрос друга. Зато внезапно оживился Петя Чур.
- А то и случилось, любезный, - сказал он с живостью, словно и не сидел минуту назад перед Леонидом Егоровичем квелым и сонным, - что комедии пришел конец.
- Ну хватит, хватит! - взбеленился Красный Гигант, тяжело поднимаясь из-за стола. - Я не позволю так обращаться со мной, я вам не мальчишка! К черту ваши загадки, мне давно пора все знать! Вы, оба! Что вы затеваете?
Петя Чур достал из кармана зажигалку, пощелкал ею, задумчиво глядя на огонек.
- Для кого-то конец света, - сказал он, поднося зажигалку к свисавшей над головой Красного Гиганта бумажной гирлянде, - для вас же, славный мой шут, всего лишь пустячок, небольшая встряска...
Толстяк, вытаращив глаза, с глухим собачьим ворчанием отскочил в сторону, а пламя побежало по гирлянде, пожирая ее, разрастаясь, веселея. Красный Гигант, хотя и выбежал из зоны, где Петя Чур затеял пожар, не чувствовал себя в безопасности. Он, не зная, как выразить свое недоумение, принялся сосать палец. Одновременно он медленно накалялся от гнева, но и сознавал себя беспомощным, жалким, глубоко несчастным. И такую его беду наглый болтун из мэрии называет пустячком?
- Но это, это... - толстяк задыхался в тупиковом поиске слов, - я не понимаю... что вы делаете, молодой человек?
Петя Чур был на редкость беспечен.
- Гори, гори, веселое заведеньице! - Легко порхая между столиками, он поджигал и в других местах. - Мы здесь недурно проводили время, правда, ребята? Но всему когда-нибудь приходит конец!
Посетители, до этой минуты заядлые пьяницы, а теперь сумрачные и неказистые люди невдомека, повскакали со стульев, они шарахались от вооруженного зажигалкой молодца и наконец сбились в темную кучу у дверей, толкая и давя друг друга, с тревогой озираясь на быстрые траектории огня. Антон Петрович, с отвлеченной невозмутимостью, не проявляя никакого интереса к занимавшемуся пожару, проследовал к выходу, а за ним потянулся и Петя Чур. Пламя вдруг резко и страшно полыхнуло по всей зале, открыло жуткую пасть, оскалилось, выпустило когти, забило бесчисленными хвостами, среди которых, с замечательным проворством подбрасывая тонкие ноги и повизгивая, метеорно нес к выходу свое невероятное брюхо Красный Гигант. Макаронов тоже завизжал. Он ринулся было в огонь, но охранники, предчувствовавшие нечто подобное, были начеку, споро подхватили его и силой, не внимая хозяйским протестам, выволокли на улицу, на тротуар, где уже стояли в своих артистических нарядах Красный Гигант и Голубой Карлик. Владельца кафе потрясло их равнодушное бездействие, их неземная, нездешняя отстраненность. У него осталась большая сумма денег в кабинете, там же хранились кое-какие важные документы, и он не мог отделаться от мысли, что огонь еще не перекрыл туда доступ. Петя Чур, склонившись к уху Макаронова, вкрадчиво шепнул:
- Смелее! Огонь только и ждет, когда ты бросишься в него, чтобы разыграться по-настоящему!
Визгливо, по-бабьи, голосил Макаронов и рвался из крепких рук охранников, а те, зная, что поджег Петя Чур, из какого-то инстинктивного или суеверного страха не указывали на него. Услышав, что он сказал хозяину, эти дюжие парни взглянули на чиновника робко и почтительно, а Макаронов завертел головой на тонкой, как стебелек, шее, страшась, что сейчас вновь нанесут удар - энергетический, психологический, предназначенный индивидуально ему - вольют яд в кровь и мозг, заставят броситься в огонь. Он уже подпал под чары, бился в немыслимых тенетах, пищал в силках, как пойманная птица. Благообразный, подтянутый, прилизанный чиновник Петя Чур стоял рядом с артистами и любовался делом рук своих, - пламя выбивалось наружу из окон и дверей длинными языками, и это зрелище как будто гипнотизировало поджигателя, а вместе с ним и зрителей. Охранники на мгновение ослабили хватку, Макаронов вырвался и бросился к двери; в последний раз мелькнул его клоунский костюм; бумажный колпак на его голове вспыхнул, и Макаронов исчез за стеной огня.
Артисты бросились вдогонку за уходившим Петей Чуром, и Красный Гигант сопел и как будто всхлипывал. Антону Петровичу казалось, что Петя Чур торит путь к исчезнувшей Кики Моровой, к тому же он был тем, кто сделал его посвященным, и таким образом тоскующий и ошеломленный всем пережитым актер нуждался в этом расторопном чиновнике, к которому его приятель по-прежнему обращал мольбы сотворить чудо, снять с него колдовство.
- Нет, господин, постойте, постойте! - взывал Леонид Егорович жалобным голосом и на ходу стирал ладонью пот, обильно струившийся по его лицу. - Я прошу вас! Не убегайте, мне трудно угнаться за вами, я не такой уж поворотливый, не такой, как вы... Но я очень прошу! Выслушайте меня!
Григорий Чудов и летописец Мартын Иванович, которые прогуливались по улицам, занятые наблюдениями и беседой, с удивлением посмотрели на этого странного, смешного человека в красном, словно бы возносившего молитву небесам. Да и катившийся с ним рядом Антон Петрович выглядел забавно в его голубом трико. Григорий узнал, конечно, артистов из "Гладкого брюха", но их появление на улице, даже в такой из ряда вон выходящий день, появление в сценическом облачении, производило впечатление какого-то удручающе грубого, надуманного гротеска.
Перед тем московского гостя и беловодского хрониста обогнала еще более удивительная компания, состоявшая из Пушкина, Горького и великого поэта из Кормленщикова. Они спасались от огня, шатались и напевали. Григорий Чудов неожиданно воскликнул, указывая на комедианта, изображавшего Фаталиста:
- Я мог быть на месте этого паяца!
- Но я-то настоящий летописец! - громко и запальчиво выкрикнул Мартын Иванович. - Вы до сих пор не оценили по достоинству мою деятельность, молодой человек! Я пишу! Ничто в этом городе не ускользает от моего внимания!
Петя Чур, заслышав обращенные к нему слова Красного Гиганта, не обернулся, но замедлил шаг, давая артисту возможность изложить все его просьбы. Впрочем, и слушая, молодой человек занят был исключительно собой, прислушивался к температуре в самых отдаленных уголках тела, к току крови и даже прикладывал с задумчивым видом палец то к голове, то к груди, проверяя их сохранность. Осмыслив добытые в этих исследованиях данные, он грустно кивал в подтверждение, что дела его плохи. Почва уходила из-под ног Пети Чура.
- Люди добрые, - изливал душу Леонид Егорович, апеллируя не только к чиновнику, но также к Антону Петровичу и даже к следовавшим за их пестрой компанией московскому гостю и летописцу, как если бы и от них зависело его будущее, - войдите в мое положение! Допустим, я заслужил это наказание... но на время, я хочу сказать, что оно должно носить временный характер, и я вправе это сказать, глядя на моего друга, пережившего подобное... Испытательный срок, да? Допустим, но я его выдержал, не так ли? Все мыслимые сроки вышли, я уверен! Или вы так понимаете свою демократию, что я должен ходить с этим пузом до скончания века? Ждать, пока вы перестанете мутить воду? Но ведь я отлично зарекомендовал себя за это время. Укажите на мои ошибки... вряд ли вы их найдете! Я держался молодцом, ничуть не хуже моего друга, но он уже давно в норме, а я все еще постыдно, невероятно, безобразно толст! Почему? Был отвратителен в роли политика... Я признаю это! Связал свою судьбу с грязнейшей из партий, с мракобесами, ненавистниками людей, и поделом поплатился за это. Но наказание исчерпано! Я другой уже! Был и артистом... Разве я мало потешил вас, кувыркаясь по сцене?
- Зачем же ты унижаешься, Леонид Егорович, - не удержался, вставил наконец Антон Петрович. - Нельзя, это нехорошо... держи себя в руках!
- Держал! Больше не могу! Я тоже человек! Я требую снисхождения и милости!
Леонид Егорович, которого просто заклинило на ужасной мысли, что с ним поступили крайне несправедливо и что у него едва ли остались надежды на лучшее будущее, причитал и дальше, но Антон Петрович уже не слушал его. Из его памяти как-то ускользнул прогноз Кики Моровой, что уже завтра его друг проснется нормальным человеком. Он даже, пожалуй, знал наверняка, что Леонид Егорович действительно лишился всех шансов вернуть себе былой облик и что связано это с происходящими в городе переменами, с исчезновением Кики Моровой и стоящим теперь на очереди исчезновением Пети Чура, а также, очевидно, и всех остальных пособников мэра, не исключая и самого Волховитова. Кому в подобной суматохе до маленькой обиды какого-то дурацкого Красного Гиганта? Антон Петрович жалел друга, но его плач и жалобы, его униженные просьбы были ему неприятны, сам он вел себя куда достойнее, когда соглашался в больнице на сделку с Петей Чуром, хотя о самом этом факте предпочитал не вспоминать. Сейчас он думал о том, что будет завтра с ним, когда он проснется не просто в новом городе, потерявшем своих правителей, а в городе, где он уже никогда не встретит Кики Морову.
И это пробуждение представлялось ему немыслимо отдаленным, пунктом на столь дальней дороге, что и конца ей не было видать, она терялась не то в тумане, не то в какой-то паутине, по странной прихоти видения символизирующей время. И сам он проснется уже не сегодняшним человеком неопределенного возраста, полным сил и готовности влюбляться, прожигать жизнь и жить в свое удовольствие. Его будущее, неизбежное и, невзирая на всю дальность дороги, близкое, именно в усеченности и высыхании, в том, что он станет субъектом смехотворных размеров, без определенных занятий и заметного лица, тщедушным, нервным, бесполезным, с поредевшими волосами, с мхом в ушах и вечной щетиной на щеках, с прошлым, о котором никто, кроме него, ничего не будет помнить. Возможно, он уже стал таким человеком. И что же он помнит о своем прошлом? Вопрос лучше поставить так: что из его прошлого достойно упоминания? Что он расскажет своим внукам? Что когда-то был режиссером театра, потом политиком, стал эстрадным борцом, клоуном? И любил фантастическую женщину?
Странным образом он ощущал, что все это уже действительно в далеком прошлом и что воспоминания о таком прошлом не способны ни в ком пробудить никаких ярких ассоциаций. Даже в нем самом, для него это тоже довольно-таки тусклые страницы каких-то незавидных событий. Впрочем, для окружающих вообще ничто, как если бы он потерял свое поколение, современников и очутился среди людей далекого будущего, в которых его рассказы не отзываются хотя бы эхом чего-то прочитанного в книгах или в учебниках истории. Неужели Кики Морова сказала правду: люди начисто позабудут короткую эру правления Волхва?
Но как такое возможно? И все же дело не в окружающих, среди которых он, может быть, только по случайности заблудившийся человек, а в нем самом, в том провале, которым стало для него самого время его страданий и любви. Он помнит это время, но оно не мучит, не прожигает его, он не вздрагивает и не просыпается среди ночи, внезапно вспомнив что-то из той поры. Оттого ли так, что он внезапно состарился, оскудел, растерял взволнованность и не обрел ничего, кроме безразличия?
Нет, повинны в этом забвении, а следовательно и безразличии, все-таки именно окружающие. Он что-то помнит и этим лучше их, не помнящих ничего. Благодаря этому он неизмеримо выше их. Но в высшем смысле достигнутое все же никакая не высота, оно возвышает его над толпой беспамятных, безмозглых, фактически безголовых, но не возвышает его лично, не возносит его дух, не позволяет дотянуться до совершенства, которое погрезилось ему, когда он мечтал погибнуть, исчезнуть вместе с исчезающей Кики Моровой.
Антон Петрович не хочет быть таким. Ему стыдно жить в пыли забвения, в этой пустыне, где зной высушил всю влагу и все превратил в песок, в этом провале, где смутные тени неких обитателей мнят непознаваемым провалом собственное недавнее прошлое. Антон Петрович находит зазорным для себя с такой тусклой ленью, с такой бесцветной тоской припоминать происходившее с ним вчера, жить настоящей минутой, жить не для чего иного, чтобы только жить, не иметь живого отклика в душе на воспоминания, которые по праву следует назвать светлыми. Какой стыд, позор и мрак! И если он лишен возможности быть другим, если быть нынешним его заставляет собственный одряхлевший, поизносившийся организм, в котором душа едва держится и служит разве что бесполезным придатком, он предпочитает убить себя.
- Ты потому и принял условия Пети Чура, на которых он соглашался расколдовать тебя, что тебе вменялась обязанность служить нам. Ты тут же хитро прикинул: ага, им, как же! я буду служить ей, Кики Моровой! ей одной! И ты ради этой перспективы задушил в себе гордость, волю, все свои прежние политические воззрения...
- Неправда! - с неожиданной горячностью запротестовал Антон Петрович. - Это было не совсем так... я боролся, спроси у Пети, я далеко не сразу принял его условия, мне трудно было расстаться... да, именно так... трудно было расстаться с моими политическими воззрениями. Я до сих пор не вполне с ними расстался... то есть в той мере, в какой это не противоречит нашему с Петей договору... Я честно исполняю все пункты.
Кики Морова, глядя ему прямо в глаза, провела пальцами по носу, и он пропал, а вместо него торчала теперь между ее щеками какая-то сморщенная, длинная и острая морковка.
- Любимая, - сказал Антон Петрович тихо и взволнованно, - ты можешь лишаться кожи, отстегивать и выбрасывать конечности, но я... я...
- Почему ты замолчал?
Антон Петрович развел руками, показывая, что не в состоянии закончить свою мысль.
- А когда же ты меня полюбил? - спросила девица с усмешкой.
- Не знаю, - отрезал Антон Петрович.
- Твоя воля сломлена. Мы, - сказала Кики Морова с ударением, - мы сломили твою волю, но ты выбрал именно меня героиней своих кошмаров и сумасшедших грез.
- Это и есть кошмар! Это сумасшедший разговор! Зачем ты так говоришь? Может быть, мое чувство гораздо чище, чем тебе представляется!
Кики Морова нетерпеливым жестом велела ему умолкнуть.
Антон Петрович ждал, какой фокус она еще проделает, чтобы напугать его, а она сидела перед ним словно в некой нише, где было темнее, чем вообще в комнате, и он понимал, конечно, что она отнюдь не шутит и вовсе не пугает его. Но ему немного легче было, когда он думал о происходящем на его глазах ужасном разложении прекрасного существа, молодого красивого тела, как о чем-то нарочитом и анекдотическом.
Он не сомневался, что, сделав шаг к ней, он в то же мгновение потеряет ее и не то чтобы провалится сквозь землю в знак какого-то символического, художественного наказания за свое непомерное любопытство и влечение к запретному, а полетит в истинную безграничность, в бездну, неведомую и самой изощренной фантазии. И его притягивала эта бездна, он был готов сделать шаг. Насупившийся, в раздражительном нетерпении сжавший кулаки артист осознал, насколько его любовь и он сам смешны в глазах Кики Моровой и вместе с тем до чего же не смешным, а напротив, увлекательным и даже величественным был бы его полет в неизъяснимую пустоту. Так Кики Морова манит его, ее ли он любит или свое возможное проникновение в неведомое?
- Человек мал и ничтожен, - вела свою бесовскую проповедь девушка. Его мысли скудны, а возможности ограничены. И ты такой же, как все люди.
- Нет, неправда! Человек не мал. Человек способен рискнуть многим, рискнуть головой, всем, самой жизнью... ради шага в неведомое!
- Когда мужчина отказывается от всех своих воззрений, идеалов и, главное, от своего мужского достоинства, когда он, полагая, что любит женщину, призывает ее поскорее выступить безжалостной мучительницей, палачкой, не ведающей сострадания, это означает одно: в той женщине воплощается его больная совесть.
- Совесть? - оторопел бедный артист. - Но как это может быть? Для чего нужно мужчине, чтобы женщина была его палачкой? Почему не просто любить ее?
- Да, совесть, - подтвердила Кики Морова, и в это мгновение ее волосы поднялись вверх как потревоженный ветром пук соломы, добрая их половина улетучилась, а те, что улеглись на прежнее место, представляли собой уже только условное изображение прически и какой-то бессмысленно-игривой всклокоченности. - Совесть! И это выше разумения описанного нами мужчины, но как бы то ни было, он любит в предполагаемой женщине своего судью и палача...
- Но послушай, послушай, - перебил Антон Петрович, - ты говоришь странные вещи, смеешься надо мной... Или угрожаешь. Что мне грозит? Я ведь не боюсь... Какая же это совесть? И как она может воплотиться в тебе, в ком-то из вас... после всего, что вы сделали с нашим городом? Разве это возможно? Даже если и есть какая-то правда в твоих словах, все равно, все равно они ничего не объясняют, не говорят всего... Нет в них, знаешь ли, доброго, нужного сердцу... Совесть... Совесть нужна, куда нам без нее! Но такой, как описываешь ты, совесть не бывает.
- Ты говоришь о мире видимом, а что ты знаешь о невидимом? Ты уперся в видимое, на твоих глазах шоры, ты знаешь только свой убогий мирок...
- Ошибаешься, невидимое я, разумеется, не вижу, но я знаю о его существовании, и я влекусь к нему. Положим, тайны, перед грандиозностью которых я действительно мал... но почему бы тебе и не посвятить в них меня, естественно, в пределах допустимого? Я уже чуточку посвящен, то есть Петей, да, как видно, недостаточно... Ты хочешь сказать, что твоя жестокость... ну, если бы ты сейчас и впрямь обошлась со мной жестоко... где-то в другом мире преображается, принимает гораздо более приличный вид и уже олицетворяет мою совесть?
- У тебя нет оснований думать, что твоя совесть имеет приличный облик. Она вполне может быть безобразна, уродлива, жестока...
- Это совершенно невозможно! - возразил Антон Петрович с полной убежденностью.
- Сегодня я уйду. Как и куда - не знаю. Но мы больше никогда не встретимся.
- Я посвященный, - Антон Петрович указал на свой помеченный синими кружочками лоб, - и, стало быть, навсегда связан с тобой, со всеми вами.
- Это чепуха, - Кики Морова пренебрежительно усмехнулась, - пьяные проделки Пети Чура. Когда ты проснешься завтра, твой лоб будет чист, как лоб младенца. А твой друг, страдающий из-за непомерной полноты, обретет былую форму.
- А как же наш номер? Нам нужно чем-то зарабатывать себе на хлеб. Что ни говори, а выступления в этом кафе все-таки кормят меня и Леонида Егоровича. И если он потеряет полноту, наша борьба перестанет интересовать публику.
- Вы придумаете что-нибудь другое... не пропадете! В городе не останется наших следов, и вы забудете о нас. Тебе покажется смешным, что ты говорил о любви с сумасбродной девицей.
- А что можно найти смешного в нашем разговоре? Да и не говори, что не останется никаких ваших следов... все со временем становится прошлым, но всякое прошлое оставляет следы. Если этого не происходит, жизнь прекращается.
- Тебе известны такие случаи, то есть когда жизнь прекращалась? Громкие и пустые слова. И это так похоже на вас, людей, произносить речи, за которыми ничего не кроется.
- Ничего не кроется? Ты ошибаешься! Кроется любовь, по крайней мере у меня... Я не в ответе за других, не знаю, как там у них будет с вашими следами... Но я... твой след, о нет, я так люблю, что для меня прошлое не может погибнуть без следа! Разве я смогу тебя забыть? Не буду тосковать? О, я хочу спасти тебя! Что я должен для этого сделать?
- Назови меня по имени.
- Зачем? - Антон Петрович подозрительно взглянул на девицу.
- Видишь, ты стыдишься моего имени.
- Ну, оно не кажется мне настоящим... Лучше скажи, что я должен сделать, чтобы спасти тебя.
- Ровным счетом ничего.
- Не может быть! Неужели люди так беспомощны? И я не в силах помочь тебе? Пойми, я готов, я сделаю шаг... я бы уже сделал его, но тут какая-то преграда, стена, я ее чувствую... Может быть, это запрет, но в твоей власти отменить его, и если это в твоей власти, так отмени! Я пойду за тобой...
Он говорил в тайном расчете и надежде, что, закрутившись вихрем слов, выпустит из себя жаркий пар, в который превратились его чувства, и у них с Кики Моровой еще останется время как-то устроиться в выпущенном на волю неистовстве. Они поздравят друг друга, увидев фейерверк той молодости, которая внезапно пробудилась и забродила в нем, стараясь заменить смутность и невразумительность его любви. И на смену будням придут чудеса вечной Кики Моровой. Он ведь не сомневался в ее вечности, и то, что она говорила о близком конце, подразумевало разве что некие изменения, но никак не конец бытия. И он тоже хотел бы иметь такую продолжительность, не нуждающуюся в помыслах о завтрашнем дне, в категориях добра и зла и мучительных поисках смысла и цели. Он позавидовал Кики Моровой, ее благополучной устроенности, ее перемещениям из неизвестности в неизвестность, которые, надо думать, оборачиваются всегда восхождением на более высокую ступень развития. Быть совершенной и жить в совершенстве, - вот что значит быть Кики Моровой. Так полагал бедный Антон Петрович, который не знал, что и думать, на что опереться, куда стремиться, после того как девица, особа, судя по всему, выдающегося ума, наговорила ему кучу совершенно неожиданных вещей, в сущности даже сделала выговор, была с ним предельно откровенна, но сказала нечто такое, с чем он при всем желании не мог согласиться.
Однако свободного времени для проявления горячих чувств и купания в любовных парах уже не оказалось. Все вышло! И с Кики Моровой, т. е. с ее совершенством, обстояло далеко не все так просто, как на миг почудилось ищущему своих путей к солнцу Антону Петровичу. В светлой комнатке на том месте, где сидела, пригорюнившись, красивая и велеречивая особа, усугубился вдруг неровный участок тьмы и в нем находилась уже не красна девица, хотя бы и оторвавшая себе ухо, не смуглая и жизнерадостная секретарша мэра, а взлохмаченная, невероятно костлявая старуха с тоненькими ручками и ножками, в каком-то ветхом платьишке. И это совесть? Это его, Антона Петровича, больная совесть? Ей он должен доверить свои душевные муки, позволить ей быть его вечным укором, неким духовным игом и даже источником физической боли? Мысль смешная, но Антону Петровичу было не до смеха, ибо внезапное преображение возлюбленной напугало его. Он понимал необходимость как-то выразить свое отношение к происходящему, проявиться, обнаружить сочувствие или смелость, доходящую до бесстыже откровенного бегства с места этих событий, которые, естественно, не должны были затронуть его. Но он стоял, как приросший к полу, смотрел на то, чем стала Кики Морова, еще минуту назад первая красавица Беловодска, и не мог пошевелиться. Старуха же смотрела на него чуточку кокетливо и насмешливо, словно спрашивая взглядом: ну, как я выгляжу? нравлюсь я тебе?
И все же он чувствовал, что до странности игривая улыбка, обозначившаяся между резкими скулами старухи, под длинным и острым носом, на тонких ниточках ее губ, приманивает, привязывает его даже сильнее, чем таинственный блеск смуглой кожи Кики Моровой и болотные огоньки в ее глазах. Нынешнее было гораздо ближе его состоянию, молодость, которая вспыхнула было, подзадоривая его к бойкому объяснению с девицей, была в сущности наигранной и вымышленной, а теперь он занял подобающее ему место. И оно, это место, было возле старухи, имени которой он не знал и которая взирала на него с благодушным коварством. Вместе с этой старухой они были моложе, звонче, свежее всякой молодости! Он и сейчас полнился желанием помочь ей, спасти ее, хотя еще отчетливее понимал, что это невозможно, по крайней мере в том смысле, в каком он понимает спасение. Вряд ли она и нуждалась в его помощи. Но что-то же должен он был сделать для нее! Антон Петрович вытянул руки, нацеливая дрожащие пальцы на старуху, всем своим съежившимся, как под кистью художника-карикатуриста, обликом умоляя ее сказать, что в его власти сделать.
- Кики! Кики! - закричал он. - Не бросай меня одного! Я твой!
- А-а, живи... - И она, оскалившись в язвительной усмешке, махнула костлявой рукой.
Антон Петрович затопал ногами, яростно выделывая свою драму, но словно опустился занавес, темная ниша исчезла, и свет снова равномерно распространялся по артистической уборной. Старуха пропала. Никакой Кики Моровой не было и в помине. Она исчезла, просто рассеялась в воздухе. Где она теперь, что собой представляет, Антон Петрович не понимал совершенно. У него мелькнула мысль, что Кики Морова, преобразившись в улыбчивую старуху, а затем и вовсе исчезнув, унесла с собой какое-то представление о нем, на своих тоненьких бойких ножках побежала по лабиринтам времени и пространства созданием, знающим о его, Антона Петровича, существовании. Где-то за пределами поддающегося познанию мира ведет свою жизнь создание, знающее о нем, и эта мысль служила ему немалым утешением, отнюдь не спасая, конечно, от горького одиночества. Но утешившись таким образом, он осознал всю невозможность любви к тому, что так или иначе оставалось Кики Моровой. Вся краска выжалась из его лица, бледный, пошатываясь, он вернулся в зал к друзьям и зрителям, что-то еще думая о предстоящем выступлении, веря в его неизбежность. Взглянув на него, Красный Гигант тотчас догадался, что происходят события необычайной важности, и его охватила досада, поскольку Антон Петрович был в этих событиях уже задействован, а он опять остался в стороне. С его уст сорвалось:
- Что случилось?
Антон Петрович поднял руку на уровень груди, провел ею в воздухе и ничего не ответил на взволнованный вопрос друга. Зато внезапно оживился Петя Чур.
- А то и случилось, любезный, - сказал он с живостью, словно и не сидел минуту назад перед Леонидом Егоровичем квелым и сонным, - что комедии пришел конец.
- Ну хватит, хватит! - взбеленился Красный Гигант, тяжело поднимаясь из-за стола. - Я не позволю так обращаться со мной, я вам не мальчишка! К черту ваши загадки, мне давно пора все знать! Вы, оба! Что вы затеваете?
Петя Чур достал из кармана зажигалку, пощелкал ею, задумчиво глядя на огонек.
- Для кого-то конец света, - сказал он, поднося зажигалку к свисавшей над головой Красного Гиганта бумажной гирлянде, - для вас же, славный мой шут, всего лишь пустячок, небольшая встряска...
Толстяк, вытаращив глаза, с глухим собачьим ворчанием отскочил в сторону, а пламя побежало по гирлянде, пожирая ее, разрастаясь, веселея. Красный Гигант, хотя и выбежал из зоны, где Петя Чур затеял пожар, не чувствовал себя в безопасности. Он, не зная, как выразить свое недоумение, принялся сосать палец. Одновременно он медленно накалялся от гнева, но и сознавал себя беспомощным, жалким, глубоко несчастным. И такую его беду наглый болтун из мэрии называет пустячком?
- Но это, это... - толстяк задыхался в тупиковом поиске слов, - я не понимаю... что вы делаете, молодой человек?
Петя Чур был на редкость беспечен.
- Гори, гори, веселое заведеньице! - Легко порхая между столиками, он поджигал и в других местах. - Мы здесь недурно проводили время, правда, ребята? Но всему когда-нибудь приходит конец!
Посетители, до этой минуты заядлые пьяницы, а теперь сумрачные и неказистые люди невдомека, повскакали со стульев, они шарахались от вооруженного зажигалкой молодца и наконец сбились в темную кучу у дверей, толкая и давя друг друга, с тревогой озираясь на быстрые траектории огня. Антон Петрович, с отвлеченной невозмутимостью, не проявляя никакого интереса к занимавшемуся пожару, проследовал к выходу, а за ним потянулся и Петя Чур. Пламя вдруг резко и страшно полыхнуло по всей зале, открыло жуткую пасть, оскалилось, выпустило когти, забило бесчисленными хвостами, среди которых, с замечательным проворством подбрасывая тонкие ноги и повизгивая, метеорно нес к выходу свое невероятное брюхо Красный Гигант. Макаронов тоже завизжал. Он ринулся было в огонь, но охранники, предчувствовавшие нечто подобное, были начеку, споро подхватили его и силой, не внимая хозяйским протестам, выволокли на улицу, на тротуар, где уже стояли в своих артистических нарядах Красный Гигант и Голубой Карлик. Владельца кафе потрясло их равнодушное бездействие, их неземная, нездешняя отстраненность. У него осталась большая сумма денег в кабинете, там же хранились кое-какие важные документы, и он не мог отделаться от мысли, что огонь еще не перекрыл туда доступ. Петя Чур, склонившись к уху Макаронова, вкрадчиво шепнул:
- Смелее! Огонь только и ждет, когда ты бросишься в него, чтобы разыграться по-настоящему!
Визгливо, по-бабьи, голосил Макаронов и рвался из крепких рук охранников, а те, зная, что поджег Петя Чур, из какого-то инстинктивного или суеверного страха не указывали на него. Услышав, что он сказал хозяину, эти дюжие парни взглянули на чиновника робко и почтительно, а Макаронов завертел головой на тонкой, как стебелек, шее, страшась, что сейчас вновь нанесут удар - энергетический, психологический, предназначенный индивидуально ему - вольют яд в кровь и мозг, заставят броситься в огонь. Он уже подпал под чары, бился в немыслимых тенетах, пищал в силках, как пойманная птица. Благообразный, подтянутый, прилизанный чиновник Петя Чур стоял рядом с артистами и любовался делом рук своих, - пламя выбивалось наружу из окон и дверей длинными языками, и это зрелище как будто гипнотизировало поджигателя, а вместе с ним и зрителей. Охранники на мгновение ослабили хватку, Макаронов вырвался и бросился к двери; в последний раз мелькнул его клоунский костюм; бумажный колпак на его голове вспыхнул, и Макаронов исчез за стеной огня.
Артисты бросились вдогонку за уходившим Петей Чуром, и Красный Гигант сопел и как будто всхлипывал. Антону Петровичу казалось, что Петя Чур торит путь к исчезнувшей Кики Моровой, к тому же он был тем, кто сделал его посвященным, и таким образом тоскующий и ошеломленный всем пережитым актер нуждался в этом расторопном чиновнике, к которому его приятель по-прежнему обращал мольбы сотворить чудо, снять с него колдовство.
- Нет, господин, постойте, постойте! - взывал Леонид Егорович жалобным голосом и на ходу стирал ладонью пот, обильно струившийся по его лицу. - Я прошу вас! Не убегайте, мне трудно угнаться за вами, я не такой уж поворотливый, не такой, как вы... Но я очень прошу! Выслушайте меня!
Григорий Чудов и летописец Мартын Иванович, которые прогуливались по улицам, занятые наблюдениями и беседой, с удивлением посмотрели на этого странного, смешного человека в красном, словно бы возносившего молитву небесам. Да и катившийся с ним рядом Антон Петрович выглядел забавно в его голубом трико. Григорий узнал, конечно, артистов из "Гладкого брюха", но их появление на улице, даже в такой из ряда вон выходящий день, появление в сценическом облачении, производило впечатление какого-то удручающе грубого, надуманного гротеска.
Перед тем московского гостя и беловодского хрониста обогнала еще более удивительная компания, состоявшая из Пушкина, Горького и великого поэта из Кормленщикова. Они спасались от огня, шатались и напевали. Григорий Чудов неожиданно воскликнул, указывая на комедианта, изображавшего Фаталиста:
- Я мог быть на месте этого паяца!
- Но я-то настоящий летописец! - громко и запальчиво выкрикнул Мартын Иванович. - Вы до сих пор не оценили по достоинству мою деятельность, молодой человек! Я пишу! Ничто в этом городе не ускользает от моего внимания!
Петя Чур, заслышав обращенные к нему слова Красного Гиганта, не обернулся, но замедлил шаг, давая артисту возможность изложить все его просьбы. Впрочем, и слушая, молодой человек занят был исключительно собой, прислушивался к температуре в самых отдаленных уголках тела, к току крови и даже прикладывал с задумчивым видом палец то к голове, то к груди, проверяя их сохранность. Осмыслив добытые в этих исследованиях данные, он грустно кивал в подтверждение, что дела его плохи. Почва уходила из-под ног Пети Чура.
- Люди добрые, - изливал душу Леонид Егорович, апеллируя не только к чиновнику, но также к Антону Петровичу и даже к следовавшим за их пестрой компанией московскому гостю и летописцу, как если бы и от них зависело его будущее, - войдите в мое положение! Допустим, я заслужил это наказание... но на время, я хочу сказать, что оно должно носить временный характер, и я вправе это сказать, глядя на моего друга, пережившего подобное... Испытательный срок, да? Допустим, но я его выдержал, не так ли? Все мыслимые сроки вышли, я уверен! Или вы так понимаете свою демократию, что я должен ходить с этим пузом до скончания века? Ждать, пока вы перестанете мутить воду? Но ведь я отлично зарекомендовал себя за это время. Укажите на мои ошибки... вряд ли вы их найдете! Я держался молодцом, ничуть не хуже моего друга, но он уже давно в норме, а я все еще постыдно, невероятно, безобразно толст! Почему? Был отвратителен в роли политика... Я признаю это! Связал свою судьбу с грязнейшей из партий, с мракобесами, ненавистниками людей, и поделом поплатился за это. Но наказание исчерпано! Я другой уже! Был и артистом... Разве я мало потешил вас, кувыркаясь по сцене?
- Зачем же ты унижаешься, Леонид Егорович, - не удержался, вставил наконец Антон Петрович. - Нельзя, это нехорошо... держи себя в руках!
- Держал! Больше не могу! Я тоже человек! Я требую снисхождения и милости!
Леонид Егорович, которого просто заклинило на ужасной мысли, что с ним поступили крайне несправедливо и что у него едва ли остались надежды на лучшее будущее, причитал и дальше, но Антон Петрович уже не слушал его. Из его памяти как-то ускользнул прогноз Кики Моровой, что уже завтра его друг проснется нормальным человеком. Он даже, пожалуй, знал наверняка, что Леонид Егорович действительно лишился всех шансов вернуть себе былой облик и что связано это с происходящими в городе переменами, с исчезновением Кики Моровой и стоящим теперь на очереди исчезновением Пети Чура, а также, очевидно, и всех остальных пособников мэра, не исключая и самого Волховитова. Кому в подобной суматохе до маленькой обиды какого-то дурацкого Красного Гиганта? Антон Петрович жалел друга, но его плач и жалобы, его униженные просьбы были ему неприятны, сам он вел себя куда достойнее, когда соглашался в больнице на сделку с Петей Чуром, хотя о самом этом факте предпочитал не вспоминать. Сейчас он думал о том, что будет завтра с ним, когда он проснется не просто в новом городе, потерявшем своих правителей, а в городе, где он уже никогда не встретит Кики Морову.
И это пробуждение представлялось ему немыслимо отдаленным, пунктом на столь дальней дороге, что и конца ей не было видать, она терялась не то в тумане, не то в какой-то паутине, по странной прихоти видения символизирующей время. И сам он проснется уже не сегодняшним человеком неопределенного возраста, полным сил и готовности влюбляться, прожигать жизнь и жить в свое удовольствие. Его будущее, неизбежное и, невзирая на всю дальность дороги, близкое, именно в усеченности и высыхании, в том, что он станет субъектом смехотворных размеров, без определенных занятий и заметного лица, тщедушным, нервным, бесполезным, с поредевшими волосами, с мхом в ушах и вечной щетиной на щеках, с прошлым, о котором никто, кроме него, ничего не будет помнить. Возможно, он уже стал таким человеком. И что же он помнит о своем прошлом? Вопрос лучше поставить так: что из его прошлого достойно упоминания? Что он расскажет своим внукам? Что когда-то был режиссером театра, потом политиком, стал эстрадным борцом, клоуном? И любил фантастическую женщину?
Странным образом он ощущал, что все это уже действительно в далеком прошлом и что воспоминания о таком прошлом не способны ни в ком пробудить никаких ярких ассоциаций. Даже в нем самом, для него это тоже довольно-таки тусклые страницы каких-то незавидных событий. Впрочем, для окружающих вообще ничто, как если бы он потерял свое поколение, современников и очутился среди людей далекого будущего, в которых его рассказы не отзываются хотя бы эхом чего-то прочитанного в книгах или в учебниках истории. Неужели Кики Морова сказала правду: люди начисто позабудут короткую эру правления Волхва?
Но как такое возможно? И все же дело не в окружающих, среди которых он, может быть, только по случайности заблудившийся человек, а в нем самом, в том провале, которым стало для него самого время его страданий и любви. Он помнит это время, но оно не мучит, не прожигает его, он не вздрагивает и не просыпается среди ночи, внезапно вспомнив что-то из той поры. Оттого ли так, что он внезапно состарился, оскудел, растерял взволнованность и не обрел ничего, кроме безразличия?
Нет, повинны в этом забвении, а следовательно и безразличии, все-таки именно окружающие. Он что-то помнит и этим лучше их, не помнящих ничего. Благодаря этому он неизмеримо выше их. Но в высшем смысле достигнутое все же никакая не высота, оно возвышает его над толпой беспамятных, безмозглых, фактически безголовых, но не возвышает его лично, не возносит его дух, не позволяет дотянуться до совершенства, которое погрезилось ему, когда он мечтал погибнуть, исчезнуть вместе с исчезающей Кики Моровой.
Антон Петрович не хочет быть таким. Ему стыдно жить в пыли забвения, в этой пустыне, где зной высушил всю влагу и все превратил в песок, в этом провале, где смутные тени неких обитателей мнят непознаваемым провалом собственное недавнее прошлое. Антон Петрович находит зазорным для себя с такой тусклой ленью, с такой бесцветной тоской припоминать происходившее с ним вчера, жить настоящей минутой, жить не для чего иного, чтобы только жить, не иметь живого отклика в душе на воспоминания, которые по праву следует назвать светлыми. Какой стыд, позор и мрак! И если он лишен возможности быть другим, если быть нынешним его заставляет собственный одряхлевший, поизносившийся организм, в котором душа едва держится и служит разве что бесполезным придатком, он предпочитает убить себя.