- Ну хорошо, расскажи мне свою историю. Как тебя зовут?
   Руслан назвался. Рассказывать ему из своей короткой и неясной, не сложившейся жизни пока было нечего, и он лишь пожал узкими плечами. Однако вдова настаивала, с нежностью глядя на своего нового друга, юного, худосочного, как плесень, и трепещущего перед ней. Почувствовавший ее любовь Руслан немного приободрился.
   - Но сначала скажите, почему вы очутились на улице в этом красном халате, - попросил он.
   - Да ведь это только сон, - тихо рассмеялась Катя Ознобкина, кладя руки на плечи паренька. - Я снюсь тебе, Руслан.
   - А-а... может быть, - согласился Руслан с каким-то и ему не вполне понятным огорчением.
   Он потупился.
   - Так ты расскажешь мне о себе?
   - Что же мне рассказывать... Я живу с мамой, мы очень бедные, и мама старенькая, но не оставляет сильной охотки до труда. Думает, что так я скорее выбьюсь в люди, если она будет крутиться как белка в колесе. Мне надо поступить в университет, так мы оба думаем. Я поступал прошлым летом, но провалился. И этим попробую. Мы только ради этого и живем...
   - Пойдем к тебе, Руслан, - перебила Катя Ознобкина. - Мне дома скучно, там завелась мятежная душа моего покойного старичка, а у тебя, там, где ты живешь с мамой, хорошо и спокойно.
   - Вам совсем не понравится у нас, - с беспокойством возразил Руслан Полуэктов. - Мы живем бедно, в ужасных жилищных условиях, а вы привыкли в богатству. Я же вижу, какая вы... Поверьте мне, ваша привычка к роскоши бросается в глаза, один халат чего стоит... От роскоши вы и есть такая холеная и красивая, что даже взглянуть страшно. И я кое-что слышал о вас. Это вам принадлежит удивительный дом здесь, на Кузнечной?
   - Мне. Но ты не бойся моих привычек. Я исправлюсь. Буду жить как ты с мамой, - заверила Катя Ознобкина запутавшегося в ее сетях и как будто бредящего Руслана.
   - Дома вам будет лучше, чем у нас, - из последних сил защищался парень.
   - Ты ошибаешься, Руслан, - твердо возразила вдова. - Нигде мне уже не будет так хорошо, как у вас. А утром ты мне расскажешь свою историю.
   - Но у меня нет никакой истории! Ее нет даже у моей мамы, которая прожила долгую и трудную жизнь. Она всегда только и делала, что заботилась обо мне и мечтала о времени, когда я выбьюсь в люди.
   Хотя Руслан и сопротивлялся, боясь убожеством своего жилища оскорбить чувство прекрасного, несомненно присущее обладательнице роскошного красного халата и проступавших под ним могучих форм, они тем не менее уже направлялись к его дому. Будущий студент жил с матерью на той же Кузнечной, на самом отдаленном и глухом ее конце, в обветшалом каменном доме, на этаже, который с большой долей условности считался первым, а по сути был подвалом. Они спустились по выщербленной лестнице - страх перед уже неизбежным позором неожиданно подвиг Руслана на галантность, и он осторожно поддерживал даму под локоть - в сумрак и нестерпимую вонь. Запахи еды и мочи окутали Катю Ознобкину, и она разразилась нездоровым смехом. Но не сдалась и не повернулась вспять. Руслан открыл дверь, и в темноте тесной, вытянутой в длину комнаты тотчас прозвучал слабый старческий голос:
   - Ты пришел, малыш? Свет опять отключили, дьяволы. Я сейчас подбавлю огоньку.
   Маленькая сгорбленная старуха прошаркала к керосиновой лампе, дымившей на столе. Тут же, в пещере, отгороженная ситцевой занавеской, располагалась и кухня, и на том столе, где сейчас стояла лампа, обычно готовились скудные обеды подвального семейства. В пути Руслан объяснил, что его мать работает уборщицей в больнице, получает гроши, да и те нередко выдают с большим опозданием. Старуха никогда не позволяла себе никакого кулинарного баловства. Ее сын ничего в семейный бюджет не вносил, всецело занятый подготовкой к вступительным экзаменам. Старуха подкрутила фитилек, и пламя за покрытым копотью стеклом заиграло веселее.
   - Кто с тобой, Руська? - вдруг вскрикнула старуха. - Кого ты привел? В красном халате? - Она осеклась, догадавшись или узнав, прикрыла рот ладонью, но сдавленный шепот все же просочился между скрюченными пальцами: - Боже мой, да это же Катя Ознобкина... я ее знаю... ее все знают... кто же не знает Кати Ознобкиной?..
   Вдова бойко подскочила к ней с дружелюбной улыбкой на пухлых губах, заключила ее, худенькую, в тяжеловесные объятия и воскликнула:
   - Милая, не удивляйтесь и тем более не пугайтесь! Я вам не помешаю, и мне у вас понравится, что бы по этому поводу не думал ваш замечательный сын.
   - Но у нас плохо, это совсем не подходящая для вас обстановка... стала повторять старуха соображения сына, которые тот высказал еще на улице. Ее голос звучал скрипуче и заунывно.
   - Перестаньте! Хватит мучить меня всеми этими вашими нелепыми отговорками и предупреждениями! Мне у вас хорошо, клянусь! Я гуманна. Я живу на всем готовом, но я отнюдь не презираю тех, кто прозябает в нищете и еще только мечтает выбиться в люди. Идите ко мне оба! Я вас люблю! Вы несказанно хороши!
   Мать и сын оказались слабенькими, как вошки. Вдова могучими руками сгребла их в кучу, обнимая и целуя, и они колотились друг о дружку словно льдинки на весенней реке. Катя Ознобкина торжествовала:
   - Я не жалею теперь, что спихнула мужа с крыши. Для него это кончина и необходимость держать ответ перед Господом, а для меня только происшествие, которое в конечном счете привело меня к вам. И я этому бесконечно рада. Мы подружимся!
   - Она думает, что убила своего мужа, - тихо объяснил матери Руслан, когда вдова на мгновение ослабила хватку и им удалось выскользнуть из ее объятий.
   - Я отведу ее в больницу, - сказала старуха. - С такими мыслями нельзя находиться среди нормальных людей.
   - Нет, мама, - с досадой возразил Руслан, - с ней происходит что-то странное, но ей нечего делать в твоей больнице. Разве мало странных вещей творится нынче в нашем городе?
   - А теперь мне худо! - внезапно выкрикнула вдова и в смятении обхватила грудь руками, унимая дрожь...
   - Я же говорю, в больницу...
   Руслан нетерпеливым жестом заставил мать умолкнуть и повернулся к Кате Ознобкиной:
   - Но что с вами? И чем мы можем помочь?
   Она попросилась прилечь. Ее подвели к низкой лежанке, покрытой чем-то несуразным, под падавшими от закопченной лампы тенями шевелившимся словно навозная жижа. Дремучий домовой, пригревшийся там, недовольно заворчал, но потеснился. Его ворчания никто не услышал, даже Катя, она прислушивалась лишь к тошноте, подступавшей к горлу. Что-то остро и жутко билось в глубине ее объемистого живота, причиняя ей невыносимые страдания, и она уже кричала бы белугой, но крик застрял в глотке, упершись в твердый ком, неуклонно поднимающийся к выходу. Мать и сын стояла над ней, не зная, что делать. Мертвенная бледность запрокинутого лица гостьи смущала и пугала Руслана, он перевел взгляд на раскиданные по лежанке славные ножки вдовы, долго смотрел на них, и они соблазняли его. Он забыл о нужде, в которой жил со своей невежественной и глупой матерью, и оставил мечту не мешкая поступить в университет.
   Вдруг женщина, вытянувшись, а затем изогнувшись так, что ее грудь, выпорхнув из-под халата, полыхнула радугой над лежбищем, страшно открыла рот и выпучила глаза. Руслан невольно схватил мать за плечи, и они отшатнулись. В темной глубине раскрытого рта вдовы что-то серебристо зашевелилось, приближаясь к едва достигавшей вдовьих губ границе света.
   - Язык... - пролепетала старуха. - Умирает...
   - Язык, может быть, пухнет... - высказал предположение ее сын. - Не почернел ли?
   Но они заблуждались, Катя Ознобкина не умирала. Насмерть перепуганный Руслан поймал на себе матовый взгляд того, что темной лентой высовывалось из ее рта, далеко позади оставляя предположенный было язык. Не иначе как дьявол веселился и плясал в тусклом огне того взгляда. Домовой, обернувшись обыкновенным котом, с громким мяуканьем соскочил с лежанки, где какое-то время еще выдерживал в беспокойных ногах больной, и бросился к запертой двери, стал биться в нее, истошно вопя.
   Старуха пришла в себя и отважно протянула руку за добычей.
   - Что ты делаешь, мама?! - закричал Руслан, видя, как мать вытягивает изо рта вдовы длинную темную массу.
   Он попытался оттащить старуху в сторону, но та, энергично виляя узеньким задом, вырвалась из его рук.
   - Это рыба! - сурово крикнула она. - Обожрались... Они там жрут, как черти в аду! Лезет обратно... Осетровые! Так-то, сынок. Держи!
   Она передала Руслану уже добытую рыбину, заметив, что над почерневшими, словно от запекшейся крови, губами Кати Ознобкиной вырастает следующая тупоносая голова. Предприимчивая мегера без тени колебаний схватила эту голову, с силой, неожиданно пробудившейся в ее тщедушном тельце, потянула на себя и, вытащив новое чудовище, вручила сыну, который покорно и безотчетно держал добычу. Стоны и как будто свист вырывались из глотки вдовы с каждым новым выбросом чужеродной плоти. Ее грудь тяжело вздымалась, а руки и ноги ударяли по лежанке, раскачивая ее, как утлое суденышко. Но скоро она успокоилась и затихла.
   - Семь штук! - быстро пересчитала довольная старуха. - Ну и достаточно, будет теперь чем перекусить! Поужинаем, сынок!
   - Мама, ты будешь это есть? - Руслан был потрясен словами своей старенькой матери не меньше, чем тем, что только что совершилось на его глазах.
   Решимость старухи съесть дармовую осетрину, еще жившую в ее потемневших от времени руках, питала и поддерживала жестокая нужда. Не слушая увещеваний сына, она бросилась к плите, включила газ и поставила на огонь сковороду. Кот передумал убегать за дверь, приняв во внимание шанс полакомиться. Он терся о тонкие, как электрический разряд, ноги хозяйки, и она с рычанием пинала его. Тени этого сумасшествия судорожно и жутко плясали на стене, приближаясь по форме к осетровым, которых, если верить знатокам, в Беловодске и его окрестностях никогда не было и не могло быть. Вдова с тихим изнеможением задремала на лежанке, и о ней все позабыли, пока кот не вспрыгнул ей на грудь и не стал вылизывать ее влажные от вод озера Громкого губы. Катя слабо отмахнулась во сне от назойливого животного, а старуха засмеялась. Руслан хотел прогнать кота, но странное оцепенение нашло на него, он стоял за спиной матери, озадаченно смотрел, как она разделывает рыбу, и все еще не верил своим глазам.
   -------------
   Пока вдова Ознобкина в муках делала пищу для бедных, в ее доме хозяйничала Кики Морова. С загадочной улыбкой цыганки, завлекающей случайного прохожего в свой пестрый и опасный племенной мирок, она сидела за столом, а ее веселые помощники, поднимая невообразимый шум и переворачивая все вверх дном, носились по гостиной. И гости вдовы под колдовским, ночным взглядом мэровой секретарши воспринимали происходящее как нечто правильное и необходимое, словно всю жизнь провели, без опаски и плодотворно общаясь с ведьмами и колдунами, с лешими, - а имя этим выходцам из леса, левую обувку надевающим на правую ногу, легион, тут вам и шишиги, и мавки, и анчутки, и волкодлаки, и судички с гарцуками, - и с прочей нечистью, которой несть числа.
   Издатель Плинтус привычно снисходительным и плутоватым взглядом смотрел на эту глубоко народную жизнь, остававшуюся ему чуждой. Однако эта жизнь хорошо накормит тебя и даст скопить кое-что на черный день, особенно если ты разглядишь слабые стороны людей, беспечно ее прожигающих, и сумеешь ими воспользоваться. А ежели эти шерстистые, ужасно лопоухие и немыслимо носатые мелкие господа способны не только метаться, как угорелые, резвиться, как вышедшие из-под контроля дети, но и читать, хотя бы по слогам, что ж, Плинтус готов снабдить их литературой на любой вкус, угодить их невежеству и безостановочной тяге к бессмысленным развлечениям. Но Плинтуса донимало смутное беспокойство, как бы у кишевшей в гостиной массы заодно со спросом на издаваемую Плинтусом бойкую литературу не возник спрос и на самого Плинтуса. Было бы смешно и несообразно с действительностью думать, будто он имеет что-либо против внезапного визита Кики Моровой или против шалостей ее спутников, будто он, скажем, даже мечтает о другой обстановке и жизни, а то и о других городах или землях, куда не распространяется власть мэра Волховитова и его воинственной помощницы. Но Льву Исаевичу присуща естественная бдительность в отношении собственной безопасности, и, размышляя о некоторых наиболее лакомых кусочках своего упитанного тела, он с оправданной боязнью спрашивает себя, не взбредет ли на ум кому из вошедших в раж анчуток и упырьков позариться на них. Известно же, сколько в Беловодске элементов, всегда готовых причинить вред ближнему.
   Страх быть съеденным побудил Плинтуса встать. Заискивающе улыбаясь и униженно кланяясь Кики Моровой, а также бесенятам, которые из чисто сатирических побуждений принимали напыщенный вид, он неуклюже попятился к двери. Кики Морова отпустила его небрежным взмахом руки. Издатель проворно исчез за дверью. Но Греховников, зорко следивший за всеми перемещениями своего врага, не мог допустить, чтобы тот улизнул без заслуженного, давно назревшего нагоняя. Час расплаты пробил. Неожиданно совершившееся общение с Кики Моровой вселило в сердце писателя безумную отвагу, а поскольку ничего подлинно героического делать не было нужды, эта отвага вся преображалась в неистово клокочущую ярость, искавшую лишь первого удобного случая, чтобы обрушиться на голову Льва Исаевича. А Лев Исаевич, видите ли, вздумал обратиться в бегство! Нет, этого писатель стерпеть не мог. Он вскочил на ноги, опрокинув стул, выбежал за дверь, ни с кем не попрощавшись. Кики Морова смышлено улыбнулась.
   - Кто-нибудь еще хочет покинуть наше приятное общество? - осведомилась она вкрадчиво.
   Коршунов хотел. Он помыслил всех этих снабженных хвостиками молодчиков как низший слой, чернь, люмпен-пролетариат, с которым вождю лучше не соприкасаться, а Кики Морова была в его глазах представителем нынешней ненавистной власти, разрушающей древний Беловодск. Вместе с тем он понимал, что если последует примеру струсившего толстяка, Мягкотелов не преминет запустить байку о постыдной трусости левопартийца.
   То же самое в отношении своего авторитета думал и рассудительный Мягкотелов. И оба остались в особняке на Кузнечной.
   Плинтус как тюлень переваливался в темноте из ямы в яму, тяжело отдуваясь взбирался на холмы, составлявшие здешний тротуар. Вдруг у него за спиной послышался злобный клекот:
   - Что, наложил в штаны от страха, прохвост?
   Издатель испуганно обернулся. Какая-то тень настигала его, грозя накрыть, и лишь чутьем угадал Лев Исаевич писателя Греховникова.
   - А ты что же не остался? - огрызнулся он и ускорил шаг.
   Греховников не ответил, просто пошел рядом, и Плинтус кожей чувствовал жар исходящей от него ненависти. Конечно, поведение писателя резко изменилось, он и раньше не баловал Плинтуса любезностями, но все же не позволял себе столь грубых выражений и наскоков, не говорил Плинтусу "ты". Оробевший издатель не знал, как ответить на эту чудовищную новизну в своем невольнике, и только надеялся на чудо, которое вернет их в рамки былых отношений прежде, чем худое настроение Греховникова посеет беду.
   Они свернули в одну из главных улиц города, вернее, свернул бунтующий писатель, а Плинтус осознал, что лишен права выбора и должен последовать за ним. На этой улице было больше света, и Лев Исаевич покосился на своего спутника. По всей вероятности, то, что он мысленно называл сейчас в Греховникове кризисом чувств, внесло изменения в черты лица сочинителя, заострило их, возможно, его лицо искаженно злобой, перекосилось от ярости. Разглядеть это боковым зрением было непросто. Плинтус видел лишь резко очерченный профиль Питирима Николаевича и живший внутри него прищуренный глаз, неотрывно устремленный на что-то впереди, на некую цель, достижение которой отнюдь не сулит ему, Льву Исаевичу, - и это окончательно упавший духом издатель осознал нутряно, утробно, - ничего хорошего.
   - Я сегодня у вдовы недостаточно поел и выпил, - сурово возвестил Греховников. - Нам помешали. Ты меня угостишь! И не мешкай, пошевеливайся. А возражений я не принимаю.
   Лев Исаевич забормотал:
   - Я согласен... но твой тон... эти приказы и крики... ты заболел, Питирим...
   - Да, заболел. А ты меня подлечишь!
   - Но как?
   - Разберемся, - устрашающе пообещал Питирим Николаевич.
   На Кремлевской набережной, самой ухоженной и нарядной улице Беловодска, чинно стоял, любуясь своим отражением в Большой, местный Дом Литератора, где в ресторане частенько далеко за полночь засиживались писатели, их гости и люди неопределенно свободных профессий, свобода которых обуславливалась туго набитым кошельком. Туда и привел Греховников своего работодателя. Они поднялись по мраморной лестнице в просторный зал с высокими лепными потолками и сели в дальнем углу за свободный столик. Пирующих было много. Питирим Николаевич оглядел их, можно сказать, свысока, ему представлялось, что положение, при котором он беспечно кутит, а смирившийся Плинтус без малейшего вздоха сожаления или протеста оплачивает его гуляние, отныне сохранится навсегда. Почему так должно выйти, он не ведал, да и не торопился постичь. Он знал лишь, что в душе Плинтуса по-прежнему царит мрак, что в Плинтусе сидит дьявол и этот внешне покорный накопитель жира на самом деле затаившаяся тать, но устроено это не потому, что Плинтус и впрямь неисправим, а для того, чтобы ему, Питириму Николаевичу, всегда было на ком испытывать силу своей праведности и умения изгонять бесов.
   Поэтому когда обежавший зал взгляд писателя остановился наконец на оплывшей на стуле туше издателя, на его лице не осталось ничего напоминающего жалость и сочувствие. Тут подошла официантка. Питирим Николаевич не воспользовался меню, однако и его богатого воображения хватило, чтобы у Плинтуса потемнело в глазах от длинного перечня блюд, названных им. Ведь за все это платить ему, Плинтусу. Но Лев Исаевич теперь, в яркой иллюминации ресторана, хорошо рассмотрел условия, в которых ему приходилось жить: уж на что была впалой и чахлой грудь писателя, но и она вздымалась едва ли не в полном смысле этого слова, но и она ходила ходуном от распиравших Питирима Николаевича больных, сумасшедших чувств, - и этого было достаточно, чтобы Лев Исаевич как можно глубже припрятал собственное умоисступление.
   Греховников влил в себя две рюмки водки подряд, а к украсившим стол яствам так и не притронулся. Тревога охватила издателя, уж не собирается ли определенно зажравшийся писателишка пустить псу под хвост все эти Бог весть зачем заказанные блюда? Похоже, к этому шло. Питирим Николаевич помалкивал и вертел головой, бросая рассеянные взгляды на собратьев по перу. Чтобы добро не пропадало, Лев Исаевич стал лихорадочно насыщаться. Он низко склонился над столом, нанизывал на вилку самые жирные куски и отправлял их в рот. Соус тягуче вытекал из уголков этого рта, пришедшего в судорожное движение, и двойной подбородок толстяка заблестел и задрожал, как холодец. Случайно подняв голову, он обнаружил, что Греховников в упор, но как-то странно смотрит на него - может быть, как в пустоту, а может быть, имея в виду, что Лев Исаевич пока еще занимает некоторое место в мире, но непременно должен исчезнуть, развеяться в пространстве, стать пустотой. Досадно сделалось Льву Исаевичу, что он набил утробу до невозможности, тогда как ему, не исключено, угрожает верная смерть. Но пока пристальное смотрение врага только гипнотизировало, и Плинтус, как невменяемый, для которого не существует обстоятельств, властных отменить его привычки, постучал вилкой по дну тарелки, отыскивая очередную порцию мясца, нашел добрый кусок и сунул в рот, отвечая гипнотизеру простодушным взглядом.
   - Вот послушай, - сказал Греховников. - Стоят рядом два дерева, одно зеленое и плодоносящее, другое сухое и бесплодное. Сухое заявляет зеленому: только соки, которые мне немножко удается похитить у тебя, и поддерживают меня, не дают упасть. Тогда плоды зеленого дерева говорят плодам сухого: а мы еще посмотрим, кого из нас съедят первыми!
   - Но что это за притча, Питирим? - с осторожным удивлением спросил Лев Исаевич. - Не возьму на себя смелость утверждать, что вполне понял...
   Он вытер ладонью подбородок, прожевал пищу и мощно сглотнул ее.
   - По-твоему, так жить можно? - вдруг зарычал писатель. - А может быть, упырь пузатый, ты даже полагаешь, что именно так и нужно жить? Ах ты сволочь! Слушай, кровосос, ты, значит, считаешь допустимым и даже правильным использовать в своих корыстных интересах гениального писателя, наживаться за его счет, его держать на голодном пайке, а в свой карман класть заработанные на его таланте денежки?
   - А что поделаешь, Питирим? - пролепетал Плинтус. - Разве можно это изменить? Такова жизнь... Я не сомневаюсь в твоей гениальности... Я отношусь к тебе с глубочайшим уважением. Но ты хоть тысячу раз повтори, что так жить нельзя, а изменения не произойдет никакого... потому что сюда, он указал на свое свисавшее едва ли не до пола брюхо, - необходимо постоянно подкладывать что-нибудь питательное, желательно, я бы сказал, сытное... Ты сам, Питирим, любишь сладкое, не правда ли? Так из-за чего ты поднял шум?
   Побагровевший от гнева писатель сверлил его взглядом, и Лев Исаевич, чья правда осталась непризнанной, обиженно умолк. Греховников воскликнул:
   - Скажи, что будешь платить мне больше. Да, я люблю сладкое. Но ты должен платить мне так, чтобы оно у меня не переводилось. Платить, как подобает. Другим продавшимся писателям платят хорошо.
   - Но это в других городах, Питирим, а в нашем настоящих денег на книжках не сделаешь.
   - Скажи, что будешь оплачивать мой труд так, как он того заслуживает! - обезумело настаивал писатель.
   - Но ведь мы издаем всего лишь дешевые глупые книжки, - возразил Плинтус. - Чего стоят все эти писания? Сообрази сам... ты отлично соображаешь... Они совсем не стоят того, чтобы из-за них ломать копья, Питирим. Зачем делать из мухи слона? Не надо трагедий. За что платить тебе больше? Если рассудить по справедливости, то я и без того плачу тебе, как никому другому...
   - Тебе отлично известно, что я написал немало отличных книг. Они со временем станут классикой. Но ты мне вечно твердил, что они должны подождать своего часа. Теперь я вижу, что этот час пробил.
   - Питирим, - ласкательно произнес Лев Исаевич и сладко улыбнулся, - ты сошел с ума. Ну о какой классике ты говоришь? Кому нынче нужна эта твоя классика? Не понимаю, какая муха тебя укусила, мой дорогой. Что с тобой случилось? Какие такие изменения ты увидел в окружающем мире, чтобы стать вдруг другим? Почему ты не хочешь быть, как и прежде, адекватным действительности?
   - Я никогда не был адекватным. У меня старая больная мать и больной брат, который коптит небо и поносит нас с матерью на чем свет стоит. Я должен их кормить и кормиться сам. Никто из нас не желает протянуть ноги. Это и есть моя жизнь. Моя жизнь - это их стремление выжить за мой счет. Поэтому ты должен платить мне больше и издавать не те глупости, которые я пишу под твою диктовку, а книжки, созданные моим гением!
   - Но почему я должен это делать? Разве что-то обязывает меня делать это только потому, что ты этого хочешь?
   - Неужели моя жажда жизни - настоящей жизни! - ни к чему тебя не обязывает?
   - Поверь, ровным счетом ни к чему... - неуверенно проговорил Плинтус, опасаясь, что его слова вызовут у собеседника новую вспышку ярости.
   Греховников навострил уши, но вслушивался он не в отповедь Льва Исаевича, а в разговор, который велся за соседним столиком. Издатель посмотрел, что за люди привлекли внимание его обличителя. То была стайка маленьких старичков, казалось, то был настоящий оркестр, состоявший из одних гармошек, такие морщинистые лица у них были. Они сгрудились вокруг особенно старого человека, у которого была желтая печальная от возраста и потрясений нынешнего времени физиономия. Пили и ели эти старики как воробышки и слушали опечаленного патриарха вполуха, наперед зная, что он скажет, но усиленно кивали головами в такт его словам, которые как нельзя лучше соответствовали их собственному настроению.
   - Раньше, с партией и здоровой партийной ячейкой в нашей писательской организации, было стабильно! - Оратор, сводя на переносице брови в седой и лохматый мазок грозы, не то что говорил, а трубил даже. - Вы знаете, я всегда писал о славных адмиралах русского флота, и в ячейке меня поощряли, оплачивая мои поездки в Москву и по местам морских сражений. Приходилось ведь рыться в архивах и на все прежде глянуть, а только уж потом приступать к работе. Так я совершал большие путешествия. И это было правильно. А что теперь? Я не сменил ориентацию, по-прежнему пишу про адмиралов, их на мой век хватит. И вот мне надо в Москву, в архивы, а денег нет, командировочных не дают! И нет партии, которой был бы желанен мой труд. Вы мне скажете, конечно, о Коршунове, который объявляет себя преемником прежней партии, но я вам на это отвечу, что никакой он не преемник. Он ревизионист навроде Каутского. Я пришел к нему и рассказал о своих нуждах, а этот пакостник, этот ряженый под большевика ответил: не до того сейчас, старик, не до адмиралов, нам нужно вернуть власть, это задача номер один. Но я понял, что он не тот человек, в котором мы нуждаемся. Все эти люди, стоящие ныне у власти, как и те, кто стоит в оппозиции власти, все они вылезли из карманов таких, как Коршунов, но как только Коршунов возьмет власть, он, говорю вам, тотчас предаст нас. Он продаст наш народ за понюшку табака. Им всем только бы поживиться за наш счет! Однако без партии никак нельзя, товарищи. Я сейчас дошел до того, что не могу себе позволить взять такси, когда поздно возвращаюсь домой. Выход один: брать курс на прежнюю действительность. В нашей писательской организации должна быть восстановлена ячейка. Но ведь сначала должна быть настоящая партия, а уже потом ячейка. А есть такая партия?