Страница:
- Есть комната, в которой мы с Леонидом Егоровичем переодеваемся перед выступлением... это здесь, недалеко... Вас устроит? Ах, скажите, вам плохо? - воскликнул Антон Петрович, и тревога исказила его лицо.
- Ладно, отведи меня в эту комнату. - Но уже у служебного выхода возле эстрады Кики Морова внезапно остановилась и, положив руку на плечо своего спутника, с неожиданным волнением воскликнула: - И все же подумай, еще есть время, это впрямь опасно!
- Я готов... - ответил мужественный артист.
Они перешагнули порог.
- Что же происходит? - едва слышно пробормотал совершенно сбитый с толку Красный Гигант.
Петя Чур, присев напротив, насмешливо посмотрел на него.
- Любовь, приятель, молодость берет свое... Эй, человек! - крикнул он стоявшему поодаль Макаронову. - Вина!
- Слушаюсь! - рявкнул Макаронов и бросился исполнять распоряжение.
- Любовь? Но вы сказали - молодость... Это верно в отношении вашей... спутницы, а что касается моего друга - это он-то молод? Он ничуть не моложе меня, смею вас заверить... Значит, и я мог бы? Но для чего? И я, вы видите, не делаю этого. Более того, я не понимаю, зачем он...
- Не будьте таким скучным, серым, тоскливым, - прервал артиста Петя Чур. - Порадуйтесь за них!
- А вы радуетесь? Да, возможно... Но я не уверен, что и в самом деле есть повод для радости... Хотя, если у него что-то получится... в таком романе, в таком сложном переплетении судеб и весьма фантастическом приключении... Нет, в каком-то смысле я за него рад, но более всего я, разумеется, удивлен... ведь мы намеревались подзаняться совсем другим... Скажем, поисками третьего пути... Но это вас вряд ли интересует.
- Совершенно верно, нимало не интересует.
Леонид Егорович взял со стола ломтик хлеба и нервными пальцами скатал шарик.
- Впрочем, раз уж мы начали говорить обо мне, так давайте и продолжим... - сказал он. - У меня ведь тоже имеются претензии... ну, пожалуй, следует выразиться помягче, назвать это просьбами, а чтобы вас не утомлять, просто одной-единственной просьбой. Наверное, вы понимаете, о чем речь... то есть это нечто в том же роде, что и у Питирима Николаевича, писателя, которому ваша подруга... теперь подруга моего друга... помогла. Простите, я немного путаюсь, но я вовсе не пьян, как может показаться, это от волнения... Я волнуюсь... Вы видите мою непомерную толщину? Вряд ли ее можно найти естественной, хотя она, разумеется, в некотором роде способствует моим успехам на сцене, если начистоту, то и создала их... Но это противоестественная толщина, нездоровая... я был бы счастлив от нее избавиться! И вряд ли я открою вам большую тайну, если скажу, что повинна... ну, не повинна... да и никакой смертельной беды тут нет, так что никоим образом не повинна... тут что-то другое... в общем, эту шутку со мной сыграла ваша подруга! Веселая шутка, спору нет, хотя правда и то, что я еще не нашел времени посмеяться над ней, все дела да дела... жизнь завертела, и все именно после того, как ваша подруга проделала со мной этот фокус. То же было и с моим другом Антоном Петровичем, но... посмотрите на него, он строен и приударяет за слабым полом, как желторотый юнец! А я...
- Я устранил лишний вес, который мучил вашего друга, - важно заявил Петя Чур.
- Правда? Вы? Неужели? Это так интересно! А я ничего не знал! Но почему у него? Почему у него - да, а у меня - нет? Тут что... между вами состоялся торг?
- Не завидуйте ему.
- Почему? Как же, как не завидовать? Он обрел истинную форму, а я...
И снова чиновник не дал ему договорить.
- Он рискует жизнью, - сказал он.
- Откуда вы знаете? Ну, этого никто не может знать, и вы сказали это лишь бы сказать... Или ему что-то угрожает? Какой-то заговор вокруг него? Я хотел бы внести ясность в этот вопрос. Но я не должен забывать и о своей просьбе, которую до сих пор не высказал... Вы уже, конечно, догадались... Я прошу вас помочь мне, снять с меня этот груз, убрать эту ужасную мясистость!
Высказав главное, Леонид Егорович поднял голову и взглянул на собеседника. Страшная пропасть пролегла тут между ними, близко сидящими и обменивающимися репликами. Петя Чур смотрел на вспотевшего от собственного многословия артиста как в пустоту. Казалось, он уже не слышал обращенных к нему слов, восклицаний, мольб, во всяком случае не услышал главное. Леонид Егорович напрасно ждал ответа. Прибежал Макаронов с вином.
А что же происходило в это время с Русланом, бедным мальчиком, столь неумеренную, доходящую до болезненного заботу и тревогу о котором выказывал писатель Греховников? С ним происходили довольно странные вещи. Однако он и сам впоследствии не мог вспомнить, как очутился за воротами тюрьмы, впрочем, все те, кто его в ту тюрьму упек, потом не могли уже вспомнить и понять, что побудило их сделать это. Так что юный герой очутился в более выгодном, нравственно более высоком положении, нежели его гонители, ибо сохранил, по крайней мере, некие серьезные и глубокие впечатления от своего пребывания за решеткой, т. е. поднабрался важного житейского опыта, тогда как всякие там следователи, свидетели обвинения и сокамерники, не простившие ему безобидного свиста, отчасти как бы впали в детство, в своего рода слабоумие. Зрелые, сообразительные и деятельные во всем прочем, эти господа высокого и не очень ранга навсегда приобрели "пунктик" (можно сказать, Русланов комплекс), при вступлении которого в действие начинали ужасно путаться, стыдиться самих себя, не могли ничего объяснить, краснели и трусили, подозревая, что за этим темным местом кроется нечто позорящее их.
Как уже сказано, Руслан в последующие времена не мог вспомнить своего исхода из тюрьмы, но это не мучило и не смущало его, напротив, казалось ему доброй, чудесной сказкой, которую он, правда, подзабыл, но когда-нибудь непременно восстановит в памяти. Поэтому приходится в описании его непредумышленного, громом с ясного неба грянувшего бегства опираться на обрывочные, невнятные и порой несомненно восходящие к жанру фантастики рассказы очевидцев. Из этих рассказов явствовало, что Руслан внезапно выкарабкался из-под нар, куда его затолкала воля камеры, шагнул к двери и прошел сквозь нее прежде, чем сокамерники, потрясенные таким святотатством, успели произвести нечто большее, нежели нечленораздельные возгласы изумления и протеста. Так же легко и беспрепятственно миновал узник охранника, дежурившего в коридоре, спустился на первый этаж к выходу, где без малейших затруднений пересек полосу заграждений в виде решеток, прошагал по тюремному двору и вышел за солидные, достойные украсить экспозицию иного музея ворота. По словам очевидцев, парень продвигался вперед как сомнамбула, как зомби, в общем, как человек, которого ведет таинственная сила и который сам не сознает всей необычности происходящего с ним, и это поражало их, уязвляло, повергало в задумчивость. Тут что-то не так, дело нечисто, был общий их вывод, изречение застигнутого врасплох ума, едва ли вообще подготовленного к подобным казусам. Эти очевидцы в один голос утверждали, что в какой-то момент не скрывающий своих намерений беглец внимательно посмотрел на то, что сделало его имя известным всей тюрьме, и они посмотрели тоже. Что бы это могло быть? В этом месте своего рассказа очевидцы улыбались чуточку снисходительно, с видом некоторого превосходства. Разумеется, знаменитая клешня! И тут впору было протереть глаза: никакой клешни, парень шел, задорно помахивая целехонькими здоровыми руками.
Но что же такое поведение самих очевидцев? Никто из них не сумел противопоставить по-своему величавому шествию арестанта, на глазах становящегося бывшим, ничего, кроме сбивчивого лепета и судорожных и бесплодных попыток вырваться из тенет какого-то колдовства, парализовавшего их. И эти очевидцы постарались забыть случившееся, так что происшествие, о котором в первую минуту было много шума, словно вдруг потускнело, каким-то образом утратило в их глазах всякую остросюжетность и привлекательность и отнюдь не стало легендой. Бывшим сокамерникам Руслана не нравилось вспоминать это событие потому, что они, мнившие себя всесильными по отношению к жалкому уроду, были очень уж поражены и оскорблены его своеволием и тем превосходством над ними, которое ясно выразилось в его прохождении сквозь железную дверь. Охранникам, проявившим столь нелепую беспомощность в поимке опасного преступника, что никакого намека на эту самую поимку и не было, забыть о случившемся приказал начальник тюрьмы, ибо не мог допустить, чтобы несостоятельность его подчиненных стала достоянием гласности. А следователю, который занимался делом Руслана, и недосуг было помнить: он неожиданно получил повышение. Никто не знал причин, заставивших этого следователя держать в тюрьме Руслана, тем более что составленное на того досье бесследно исчезло, однако всем представлялось, что следователь в этой странной ситуации вел себя на редкость достойно и заслужил поощрение. Поэтому он, не раскрывший ни одного мало-мальски серьезного преступления, стал начальником над коллегами, иные из которых имели баснословный послужной список, благородно убеленные сединой виски и целую кучу свинца в различных частях не раз подвергавшегося невероятным опасностям тела. Если заглянуть в еще более отдаленное, но вполне обозримое будущее, то вот она, возможность полюбоваться нашим следователем в еще более отрадные, цветущие, успешные минуты его существования: он уже судья, напустивший на себя чрезвычайно строгий вид, который отнюдь не обманчив, ибо к беспрерывному вынесению суровых приговоров этот господин приступил с неутолимой жаждой поскорее покончить со всякими проявлениями зла.
22.СОБЫТИЕ
Единственный из смертных, кто в чудесном вызволении Руслана имел не смутную озадаченность, не ущемление амбиций или явное стремление спрятать концы в воду, а определенную и великолепную цель, был Питирим Николаевич. Он все знал, тайна вызволения лежала перед ним как на ладони. Это именно он добился справедливости, он воззвал к человеколюбию девушки, которой, в общем-то, скорее всего нет никакого дела до людей, и она, восхищенная смелостью и вдохновением его обращения, сотворила для него чудо. И ничего так теперь не желал Питирим Николаевич, как поскорее добраться до ворот тюрьмы, заключить Руслана в крепкие мужские объятия и отправиться с ним в ближайший кабачок, дабы отметить освобождение бедного, перенесшего столько незаслуженных страданий мальчика. Это и было его целью.
Питирим Николаевич достиг в эту минуту столь тонкого чувственного возбуждения и вместе с тем такой простоты, незатейливости, что меньше всего думал о самом Руслане, предпочитая отдаваться грезам о том, как они всласть отведают вина. Что очень существенно - на дармовщинку. Сознание, сильное предощущение этой сладости, как бы уже отчасти находившейся у него во рту, одолевало писателя. Его не занимало, как и почему в городе вдруг стали бесплатно угощать вином, он не ставил вопрос, чьи это щедроты и чем они вызваны, главное, что они в наличии, они есть, так уже устроено на городских улицах, и это хорошо. Он поведет Руслана по этим улицам, широким жестом приглашая его к лоткам с дармовой выпивкой и закуской, и, окруженный аурой таинственности и некоторого изысканного легкомыслия, предстанет перед своим юным другом и сыном творцом этого изобилия, создателем рога, из которого безвозмездно сыплются роскошные блага, за что он не требует себе ни награды, ни даже славы. Он сделал это для Руслана. Он дарит славному мальчугану празднично убранный, беззаботно веселящийся город.
Между тем город, сохраняя еще праздничное убранство, веселился уже не вполне беззаботно. В развитии пира зазвучали тревожные нотки, яд влился в умы, и людям захотелось уже не сверкать спицами в некой нарядной триумфальной колеснице, а торжествовать на куда как более почетных местах и с твердой, последовательной и ничем не ограниченной непосредственностью. В какой-то момент им показалось, что праздник, в который они простодушно и доверчиво включились, не их праздник, а надувательство, карнавал, на котором их дергают за ниточки, чтобы они изображали беспечно пирующий сброд. И они подумали, что еще есть шанс превратить то, что было им навязано, в свой праздник, повернуть все по-своему, а на претензии устроителей усмехнуться холодно, презрительно и победоносно.
Им воображалось, как они восходят на высокую гору, или на какой-то гребень, нечто вроде вала, возникающего как из-под земли единственно по их желанию и требованию, или на высоченную волну, которая, опять же по их прихоти, в нужный момент пронесется через город, потопляя ненужных, а нужных вознося наверх. И с вершины они окинут затаившийся, враждебный мир, где столь многое долго возбуждало их мелкую, ничтожную зависть, тем самым холодно и презрительно усмехающимся взглядом, надобность которого с лихорадочным ожесточением вызревала в их сердцах. Само собой, и мечта эта должна была быть холодной, исполненной не мелочной злобы и ненависти, а беспредельного презрения, какого только и заслуживал мир удачливых, преуспевших, тех, что, бросая им кость, устраивает липовые праздники.
Но эта пронзительная мечта складывалась в головах людей, где мысли отнюдь не бегали с мышиной ловкостью, да и не были многочисленны, так что она, которую им почему-то хотелось видеть бездушной, ледяной, на самом деле происходила из горячки опьянения, из темного клубка глупости, невежества и раздражения, в котором алкоголь посеял быстрые плевелы. Они хотели скрестить руки на выгнутой колесом груди, выставить вперед правую ногу, принять гордый и неприступный вид, а в действительности забегали, засновали, глядя исподлобья и вообще как крысы. И оттого, что у них получалось так, а не возвышенно и величественно, они ненавидели друг друга даже больше, чем врагов.
Танцы на площади из прекрасной иллюстрации человеческого единения, девственного братства и чистого союза с весьма, по своему странному обыкновению, потаенной, но частенько рвущейся наружу, тоскующей страстью, которая, впрочем, не имеет точного, раз и навсегда определенного имени, превратились в дикое, первобытное неистовство. Теперь люди плясали безостановочно, исступленно, с непостижимым дрыганьем рук и ног, и это уже были не танцы. Воспаленным этим мученикам движения, претендующего на нескончаемость, представилось вызовом уединение мэра и его приближенных, их нежелание остаться на площади и до конца разделить с народом его простые радости. Раздались возмущенные возгласы: они пренебрегают нами! чистоплюи! спесивые, отвратившие взоры от родной земли, они гребуют нами, простонародьем! - и накал выражений быстро возрастал на вольтовой дуге, протянувшейся от языка к языку. В окна мэрии полетели камни. Толпа, потемнев и набычившись, шагнула к широким гранитным ступеням, поднявшись на которые, она достигла бы высоких дверей, за которыми и притаились их враги. Но как камни не достигали цели, натыкаясь на какую-то невидимую преграду, так не удался и штурм, ибо навстречу смельчакам уже бежали охранники и милиционеры, да и сама толпа в конце концов все-таки замешкалась, не решилась отчаянным и безрассудным броском преодолеть последнее расстояние. В воздухе замелькали дубинки, и на первый раз почти восставшее население было обращено в бегство.
Они рассеялись, побежали по улицам, ничего не соображая в горячке теперь уже бегства, а не бунтовщицкого вымысла. Бежали вместе со всеми купцы, скоморохи, ополченцы, святители и отшельники, кордебалетные девицы в купальниках. Из троих конных витязей двое в суматохе потеряли своих коней, свалившись с них во хмелю, и присоединились к пешему беспорядку, а третий доблестно удержался в седле и ускакал с площади вовсе не в забвении воинского долга, который обязывал его окидывать охраняющим взглядом дальние рубежи. Растекшись по улицам, эта пестрая публика стряхнула с себя панику и обрела героику грабежей и бесчинств. С предварительным, пока еще осторожным постижением открывающихся перспектив и только в стартовом запале, в начале замаха, сеятели хаоса удостоили вниманием лотки, у которых с незабываемой приятностью провели первые часы праздника и владельцы которых теперь отказывались обслуживать клиентов бесплатно. Лоточники помчались стремительно, спасая себя и, по мере возможности, товар, хотя в иных случаях последний они все же бросали, понимая, что налегке шансов спастись куда больше. И погромщики в иных случаях не накидывались на брошенные напитки и яства, а продолжали преследовать лоточников, настигали их и, повалив на землю, крепко били, сердито, но без ясной цели и смысла.
Разграбленные же лотки поджигали, и эти яркие костры полыхали уже во многих местах. Затем наступил черед машин, стоявших у тротуаров, их переворачивали, пинали и поджигали. Так было и на Кузнечной, и вдова Ознобкина, наблюдавшая за развитием событий в окно своего особняка, быстро пришла к выводу, что обещанный, напророченный Онисифором Кастрихьевичем конец света начался. Напрасно она посмеялась над старым ведуном и сочла его слова досужей выдумкой. Сила, которую воспел Шишигин, долгое время совершала лишь пробные вылазки, как было и в том случае, когда Кики Морова разорила ее гостиную и разогнала ее гостей, а теперь взялась за дело по-настоящему, склонив людей к одержимости насилием, - и что же может быть целью этой злой силы, как не гибель мира? и что такое происходящее за окном, на улицах, в городе, если не сумасшествие человеков, чреватое их погибелью? и если так здесь, в Беловодске, разве не так же повсюду? Это и есть конец света, и она, бедная вдова, одинокая женщина, рискует погибнуть в безумии, охватившем людей. Но она-то сохранила разум! Она помнит слова Онисифора Кастрихьевича и знает, что необходимо забыть о скарбе и позаботиться о душе. Только так она избежит вечных мук и обеспечит себе вечное блаженство.
В доме было тихо, а с улицы доносился грозный гул. Лезли, лезли на лоб глаза вдовы от ее великого и невыразимого изумления, от раздиравшего сердце трепета перед загадкой бытия, явившейся в образах, которые ни о чем ином как именно о конце этого бытия и свидетельствовали. Погибать ни за что ни про что, безвинно, за чужую вину чужого грехопадения, не хотелось, но этой неизбежности гибели, обреченности своей разделить со всеми общую судьбу Катюша как раз словно не ведала, не понимала толком и в точности, ибо на первый план выходила вполне живая забота о сохранении души, мысль о ее спасении для вечности. Надо было спасать душу. Проще простого погибнуть в такой ситуации, собственно, и действовать нет никакой нужды, сиди сложа руки да жди, когда за тобой явится костлявая, а для спасения души очень даже нужно было действовать, даже ловчить, и Катюша решительно ухватилась за эту нужность, распекая себя за то, что раньше ничем подобным не озабочивалась. Она вдруг забегала, засуетилась, лишь бы не сидеть сложа руки, не пялить вытаращенные глупые глаза в потолок или на улицу, где ужас взметывал к самому небу пыль, языки пламени и душераздирающие вопли. Нужность действия и отвлекала от сомнений, от печальных и опасливых дум, и радовала, и бодрила, хотя, конечно, нездоровой, жаркой, заходящейся бодростью. А как она, при ее неумелости и, в применении к вселенским масштабам катастрофы, неискушенности, могла действовать? Следует исчерпывающе, раз и навсегда ответить на этот вопрос, как и на все прочие сомнения: исключительно в согласии с резонами Онисифора Кастрихьевича, которые он привел ей на горе, в своем светлом и чистом домике.
Когда люди сердятся и режут друг друга где-то далеко, это смута, революция или война, имеющая научно объяснимые причины, а когда признаки бешенства налицо прямо у тебя под окном, это уже конец света. У вдовы Ознобкиной в одно мгновение ум зашел за разум, однако это выглядело так, как если бы она в высшем смысле "взялась за ум", больная, тяжелая наставлениями пророка. Сам же пророк, сидя на горе, оставался бесконечно удален от закипевшей внизу свары, он был необыкновенно прозрачен и пуст, неприхотлив и бездумен. Он стал как воздух и сквозь собственную прозрачность с задумчивостью сонного младенца смотрел вниз. В отдельном городке на склоне горы ничего не происходило, там властвовала тишина, а в большом городе, белевшем поодаль, поднимались кое-где кудреватые ленивые дымы. Пожар, размышлял Онисифор Кастрихьевич равнодушно, или кто балует как дитя малое, а то ведь, гляди-ка, больно много копоти и в разных местах, не иначе как запалили, пустили красного петуха, а может, костры жгут и через те костры скачут как бесы. Таким неспешным думам предавался мудрый старец. Праздник, объявленный мэром, не интересовал его, ему представлялось, что мэр бросил клич, люди тут же сбились в кучу, чтобы пить и танцевать, и эта куча подкатилась к самым его, Онисифора Кастрихьевича, ногам, а он склонился, поворошил ее палкой и, поморщившись, отвернулся: дерьмо! Сильно пришлось склоняться и, принюхиваясь, втягивать идущий снизу смрадный воздух, ибо далеки люди от проникнутой сознанием и духом пророка горы, от ее широко ступившей подошвы. Старик давно уже не спускался вниз, не хотел спускаться и знал, что никакая сила никогда не заставит его сделать это. Здесь, на вершине, у него все под рукой, все схвачено - и жизнь, и смерть.
Катюша вышла из дома, и коты, как бы чуя важность минуты, в дыбящей шерсть тревоге побежали за ней. Сама того не подозревая и ни на какую картинность не претендуя, вдова шагала как-то весьма эпически, хотя этому предшествовала жалкая лихорадка метаний в ставших чужими и ненадежными стенах, ничтожество последних сомнений и сожаление о вещах, которые приходилось покидать, отдавать на разграбление, тоска по исчезающему неизвестно куда и почему богатству, великолепию и сиянию. Но как только переступила порог, оставила его позади, мишурное откатилось в туман прошлого, и все в ней выросло и закруглилось, как в матрешке, правда, в особом аскетически-хмуром роде. Она широко и мощно переставляла ноги, скорбная и грандиозная, в старушечьем платочке, который неведомо как оказался на ее большой голове, и плавающая в болезненном огненном румянце как в томатном соусе, а четвероногие друзья, с их вздыбленной шерстью и неподвижно изливающими зеленую хищную злость глазами, в общем-то тоже не без солидности вышагивали рядом, предводительствуемые хозяйкой.
- Берите имение мое! - закричала вдова, восходя на какой-то пригорок, который красовался посреди мостовой как памятник вечной, неистребимой проселочности. - Не щадите моего живота! Да будет душа моя через то спасена!
Небольшие юркие люди, выныривающие отовсюду на Кузнечной, вносящие в самые неожиданные места свои острые личики и пухлые животы, испуганно оглянулись, заозирались, отыскивая источник этого сурового голоса, не зная, останавливаться ли из-за произнесенных соблазнительных слов. Это были прибежавшие с главных улиц добропорядочные, едва ли не почтенные граждане, отнюдь не думавшие пробавляться грабежом. Напротив, именно от насилия, от ужасающей бесноватости отдельных преступных элементов и примчались они сюда, на родную улицу, поближе к своим домам, норовя поскорее запереться в них, отгородиться от зачинающихся непотребств и злоупотреблений. Для них праздник, назначенный мэром, кончился, едва они уловили, куда дует ветер, и, они подталкивая впереди себя детишек и жен, кинулись прочь, побежали... Они не собирались, сколь ни был заразителен дурной пример, изобретать и утверждать собственный праздник, разве что-нибудь тихое, домашнее, за запертыми дверями и ставнями. Однако призывы Катюши звучали очень привлекательно и как-то на удивление понятно и обоснованно. Благоразумно не питая черной зависти к успехам и блеску сильных мира сего, ибо она по своей громоздкости могла бы завести их слишком далеко, они по-соседски испытывали известное негодование на вдову, которой определенно не по заслугам, не по уму привалило баснословное богатство. Они задумались, заколебались... Дети простерли к ним руки, не смея обратить к старшим слова поучений и напутствий, но всей своей страстной выразительной немотой умоляя их быть решительными. А ведь за ними воистину черным смерчем летит толпа варваров, чуждая моральных оценок и нравственных колебаний, и не яснее ли ясного, что орда эта не только сметет многое на своем пути, очень многое, может быть даже и дома их, в которых они спешили укрыться, но и непременно приберет к рукам то, что вдова сама почему-то предназначает в раздачу и что по праву, как первым услышавшим ее неожиданный и властный зов, должно достаться им. Время ли тут сомневаться, взвешивать все за и против, переминаться с ноги на ногу, тем более выяснять и уточнять побудительные причины странных действий толстушки?
Иные все же струсили, им вдова показалась непомерно чудной, взыскующей чего-то нечеловеческого, предлагающей нечеловеческое дело. Но многие жены тормошили многих мужей: бегите! берите! не разевайте варежку! нельзя упустить! - и даже ринулись к особняку, показывая пример, становясь во главе вторжения. В сердцах этих дам сотворилось Бог знает что, в их душах вздулось адское пламя. Катюша и коты стояли на пригорке. Коты опустились на упитанные зады, ничего не страшась рядом с хозяйкой и удостаивая поднявшийся переполох исполненным некоторой грусти вниманием. Эти нешумные красивые философы были откормлены, а теперь, когда их благодетельница вздумала расточить имение, их ждала впереди неизвестность, скорее всего бескормица и угрюмые скитания. Катюша смотрела на мелькающие в окнах особняка головы и конечности озабоченных людей, на их красными угольками вспыхивающие в тени и полумраке глаза. Там, внутри, все было мелко и остро, искаженно, головенки мародеров не превосходили размерами кулачок младенца, а взметывающиеся в рабочем порыве локти смахивали на наконечники стрел, уж не в кривом ли зеркале видела эту картину вдова? Она усомнилась в реальности происходящего. Солнце миновало зенит и быстро пошло на убыль. Накатила лавина несущих огонь и разруху людей, смела усердных тружеников грабежа, первопроходцев, занимавшихся своим делом тихо, с претензией на безукоризненность, не оставляющую следов и сожалений, что она не нашла себе более достойного применения. У новых захватчиков работа пошла споро, они налетели и накрыли все как саранча, пировали за столом, круглясь и пылая искаженными злобным ликованием физиономиями, а кое-где уже пылали и занавесочки, занимались вещицы, разная там мебель, гардеробы с бесчисленными и после набега нарядами, и иное сгорало в мгновение, не успев распалиться по-настоящему, а что-то тлело, пускало вонючий дымок, стелившийся уже и на улице. Последними пожаловали те, для кого революция уже много часов была свершившимся фактом; теперь они занимались экспроприацией. Зрелище, открывшееся им на Кузнечной, вызвало слезы у них на глазах, ведь они опоздали к разделу имущества, к переделу собственности, в огне ничего уже не возьмешь, а за пиршественный стол их не пускали багроволицые смутьяны, не ведающие организованности и не подчиняющиеся ничьим приказам. Экспроприаторы, блюдя свою последовательную устремленность в будущее и считая, что дом в конечном счете завоеван ими, а не сбродом, пеной революции, вылезли на крышу особняка и среди дыма и кое-где уже проторивших себе путь языков пламени закрепили на шесте красный стяг, для гордого наличия которого сгодилась юбка одной из воинственных предводительниц этого организованного нашествия. Они победили. Дотошные, они бегали по крыше, резко нагибаясь в бесплодных, судя по всему, поисках, в погоне за чем-то не видимым Катюше. Оставшаяся без юбки особа с писком прикрыла руками тощий зад, защищаясь от лизнувшего его огненного ветра. Выпивка и жалящий сердце идейный гнев, обернувшись огнем, сыграли с ней злую шутку, заставили отплясывать на крыше в непотребном виде что-то из неизвестного и недоступного ей прежде репертуара. Пожарная машина словно огромным членом выстрелила в небо длинной лестницей, и суровые пожарники в серых комбинезонах устремились в огонь, расталкивая сгибавшихся под тяжестью тюков с награбленным добром мародеров. Катюша перестала чувствовать себя хозяйкой этого дома, который все еще гордо и мрачно высился перед ней. Конец света шел полным ходом, и женщина засмеялась сама не зная чему. Она захохотала, запрокинув голову, это был сомнительный, скверный, даже чудовищный смех, как бы издевательский, так смеются сошедшие с ума или те, кто надеется хотя бы вспышкой какого-то вымученного, мнимого безумия облегчить страдания души, унять смятение... А потеряла ли бедная женщина разум - это, пожалуй, глава уже другой истории.
- Ладно, отведи меня в эту комнату. - Но уже у служебного выхода возле эстрады Кики Морова внезапно остановилась и, положив руку на плечо своего спутника, с неожиданным волнением воскликнула: - И все же подумай, еще есть время, это впрямь опасно!
- Я готов... - ответил мужественный артист.
Они перешагнули порог.
- Что же происходит? - едва слышно пробормотал совершенно сбитый с толку Красный Гигант.
Петя Чур, присев напротив, насмешливо посмотрел на него.
- Любовь, приятель, молодость берет свое... Эй, человек! - крикнул он стоявшему поодаль Макаронову. - Вина!
- Слушаюсь! - рявкнул Макаронов и бросился исполнять распоряжение.
- Любовь? Но вы сказали - молодость... Это верно в отношении вашей... спутницы, а что касается моего друга - это он-то молод? Он ничуть не моложе меня, смею вас заверить... Значит, и я мог бы? Но для чего? И я, вы видите, не делаю этого. Более того, я не понимаю, зачем он...
- Не будьте таким скучным, серым, тоскливым, - прервал артиста Петя Чур. - Порадуйтесь за них!
- А вы радуетесь? Да, возможно... Но я не уверен, что и в самом деле есть повод для радости... Хотя, если у него что-то получится... в таком романе, в таком сложном переплетении судеб и весьма фантастическом приключении... Нет, в каком-то смысле я за него рад, но более всего я, разумеется, удивлен... ведь мы намеревались подзаняться совсем другим... Скажем, поисками третьего пути... Но это вас вряд ли интересует.
- Совершенно верно, нимало не интересует.
Леонид Егорович взял со стола ломтик хлеба и нервными пальцами скатал шарик.
- Впрочем, раз уж мы начали говорить обо мне, так давайте и продолжим... - сказал он. - У меня ведь тоже имеются претензии... ну, пожалуй, следует выразиться помягче, назвать это просьбами, а чтобы вас не утомлять, просто одной-единственной просьбой. Наверное, вы понимаете, о чем речь... то есть это нечто в том же роде, что и у Питирима Николаевича, писателя, которому ваша подруга... теперь подруга моего друга... помогла. Простите, я немного путаюсь, но я вовсе не пьян, как может показаться, это от волнения... Я волнуюсь... Вы видите мою непомерную толщину? Вряд ли ее можно найти естественной, хотя она, разумеется, в некотором роде способствует моим успехам на сцене, если начистоту, то и создала их... Но это противоестественная толщина, нездоровая... я был бы счастлив от нее избавиться! И вряд ли я открою вам большую тайну, если скажу, что повинна... ну, не повинна... да и никакой смертельной беды тут нет, так что никоим образом не повинна... тут что-то другое... в общем, эту шутку со мной сыграла ваша подруга! Веселая шутка, спору нет, хотя правда и то, что я еще не нашел времени посмеяться над ней, все дела да дела... жизнь завертела, и все именно после того, как ваша подруга проделала со мной этот фокус. То же было и с моим другом Антоном Петровичем, но... посмотрите на него, он строен и приударяет за слабым полом, как желторотый юнец! А я...
- Я устранил лишний вес, который мучил вашего друга, - важно заявил Петя Чур.
- Правда? Вы? Неужели? Это так интересно! А я ничего не знал! Но почему у него? Почему у него - да, а у меня - нет? Тут что... между вами состоялся торг?
- Не завидуйте ему.
- Почему? Как же, как не завидовать? Он обрел истинную форму, а я...
И снова чиновник не дал ему договорить.
- Он рискует жизнью, - сказал он.
- Откуда вы знаете? Ну, этого никто не может знать, и вы сказали это лишь бы сказать... Или ему что-то угрожает? Какой-то заговор вокруг него? Я хотел бы внести ясность в этот вопрос. Но я не должен забывать и о своей просьбе, которую до сих пор не высказал... Вы уже, конечно, догадались... Я прошу вас помочь мне, снять с меня этот груз, убрать эту ужасную мясистость!
Высказав главное, Леонид Егорович поднял голову и взглянул на собеседника. Страшная пропасть пролегла тут между ними, близко сидящими и обменивающимися репликами. Петя Чур смотрел на вспотевшего от собственного многословия артиста как в пустоту. Казалось, он уже не слышал обращенных к нему слов, восклицаний, мольб, во всяком случае не услышал главное. Леонид Егорович напрасно ждал ответа. Прибежал Макаронов с вином.
А что же происходило в это время с Русланом, бедным мальчиком, столь неумеренную, доходящую до болезненного заботу и тревогу о котором выказывал писатель Греховников? С ним происходили довольно странные вещи. Однако он и сам впоследствии не мог вспомнить, как очутился за воротами тюрьмы, впрочем, все те, кто его в ту тюрьму упек, потом не могли уже вспомнить и понять, что побудило их сделать это. Так что юный герой очутился в более выгодном, нравственно более высоком положении, нежели его гонители, ибо сохранил, по крайней мере, некие серьезные и глубокие впечатления от своего пребывания за решеткой, т. е. поднабрался важного житейского опыта, тогда как всякие там следователи, свидетели обвинения и сокамерники, не простившие ему безобидного свиста, отчасти как бы впали в детство, в своего рода слабоумие. Зрелые, сообразительные и деятельные во всем прочем, эти господа высокого и не очень ранга навсегда приобрели "пунктик" (можно сказать, Русланов комплекс), при вступлении которого в действие начинали ужасно путаться, стыдиться самих себя, не могли ничего объяснить, краснели и трусили, подозревая, что за этим темным местом кроется нечто позорящее их.
Как уже сказано, Руслан в последующие времена не мог вспомнить своего исхода из тюрьмы, но это не мучило и не смущало его, напротив, казалось ему доброй, чудесной сказкой, которую он, правда, подзабыл, но когда-нибудь непременно восстановит в памяти. Поэтому приходится в описании его непредумышленного, громом с ясного неба грянувшего бегства опираться на обрывочные, невнятные и порой несомненно восходящие к жанру фантастики рассказы очевидцев. Из этих рассказов явствовало, что Руслан внезапно выкарабкался из-под нар, куда его затолкала воля камеры, шагнул к двери и прошел сквозь нее прежде, чем сокамерники, потрясенные таким святотатством, успели произвести нечто большее, нежели нечленораздельные возгласы изумления и протеста. Так же легко и беспрепятственно миновал узник охранника, дежурившего в коридоре, спустился на первый этаж к выходу, где без малейших затруднений пересек полосу заграждений в виде решеток, прошагал по тюремному двору и вышел за солидные, достойные украсить экспозицию иного музея ворота. По словам очевидцев, парень продвигался вперед как сомнамбула, как зомби, в общем, как человек, которого ведет таинственная сила и который сам не сознает всей необычности происходящего с ним, и это поражало их, уязвляло, повергало в задумчивость. Тут что-то не так, дело нечисто, был общий их вывод, изречение застигнутого врасплох ума, едва ли вообще подготовленного к подобным казусам. Эти очевидцы в один голос утверждали, что в какой-то момент не скрывающий своих намерений беглец внимательно посмотрел на то, что сделало его имя известным всей тюрьме, и они посмотрели тоже. Что бы это могло быть? В этом месте своего рассказа очевидцы улыбались чуточку снисходительно, с видом некоторого превосходства. Разумеется, знаменитая клешня! И тут впору было протереть глаза: никакой клешни, парень шел, задорно помахивая целехонькими здоровыми руками.
Но что же такое поведение самих очевидцев? Никто из них не сумел противопоставить по-своему величавому шествию арестанта, на глазах становящегося бывшим, ничего, кроме сбивчивого лепета и судорожных и бесплодных попыток вырваться из тенет какого-то колдовства, парализовавшего их. И эти очевидцы постарались забыть случившееся, так что происшествие, о котором в первую минуту было много шума, словно вдруг потускнело, каким-то образом утратило в их глазах всякую остросюжетность и привлекательность и отнюдь не стало легендой. Бывшим сокамерникам Руслана не нравилось вспоминать это событие потому, что они, мнившие себя всесильными по отношению к жалкому уроду, были очень уж поражены и оскорблены его своеволием и тем превосходством над ними, которое ясно выразилось в его прохождении сквозь железную дверь. Охранникам, проявившим столь нелепую беспомощность в поимке опасного преступника, что никакого намека на эту самую поимку и не было, забыть о случившемся приказал начальник тюрьмы, ибо не мог допустить, чтобы несостоятельность его подчиненных стала достоянием гласности. А следователю, который занимался делом Руслана, и недосуг было помнить: он неожиданно получил повышение. Никто не знал причин, заставивших этого следователя держать в тюрьме Руслана, тем более что составленное на того досье бесследно исчезло, однако всем представлялось, что следователь в этой странной ситуации вел себя на редкость достойно и заслужил поощрение. Поэтому он, не раскрывший ни одного мало-мальски серьезного преступления, стал начальником над коллегами, иные из которых имели баснословный послужной список, благородно убеленные сединой виски и целую кучу свинца в различных частях не раз подвергавшегося невероятным опасностям тела. Если заглянуть в еще более отдаленное, но вполне обозримое будущее, то вот она, возможность полюбоваться нашим следователем в еще более отрадные, цветущие, успешные минуты его существования: он уже судья, напустивший на себя чрезвычайно строгий вид, который отнюдь не обманчив, ибо к беспрерывному вынесению суровых приговоров этот господин приступил с неутолимой жаждой поскорее покончить со всякими проявлениями зла.
22.СОБЫТИЕ
Единственный из смертных, кто в чудесном вызволении Руслана имел не смутную озадаченность, не ущемление амбиций или явное стремление спрятать концы в воду, а определенную и великолепную цель, был Питирим Николаевич. Он все знал, тайна вызволения лежала перед ним как на ладони. Это именно он добился справедливости, он воззвал к человеколюбию девушки, которой, в общем-то, скорее всего нет никакого дела до людей, и она, восхищенная смелостью и вдохновением его обращения, сотворила для него чудо. И ничего так теперь не желал Питирим Николаевич, как поскорее добраться до ворот тюрьмы, заключить Руслана в крепкие мужские объятия и отправиться с ним в ближайший кабачок, дабы отметить освобождение бедного, перенесшего столько незаслуженных страданий мальчика. Это и было его целью.
Питирим Николаевич достиг в эту минуту столь тонкого чувственного возбуждения и вместе с тем такой простоты, незатейливости, что меньше всего думал о самом Руслане, предпочитая отдаваться грезам о том, как они всласть отведают вина. Что очень существенно - на дармовщинку. Сознание, сильное предощущение этой сладости, как бы уже отчасти находившейся у него во рту, одолевало писателя. Его не занимало, как и почему в городе вдруг стали бесплатно угощать вином, он не ставил вопрос, чьи это щедроты и чем они вызваны, главное, что они в наличии, они есть, так уже устроено на городских улицах, и это хорошо. Он поведет Руслана по этим улицам, широким жестом приглашая его к лоткам с дармовой выпивкой и закуской, и, окруженный аурой таинственности и некоторого изысканного легкомыслия, предстанет перед своим юным другом и сыном творцом этого изобилия, создателем рога, из которого безвозмездно сыплются роскошные блага, за что он не требует себе ни награды, ни даже славы. Он сделал это для Руслана. Он дарит славному мальчугану празднично убранный, беззаботно веселящийся город.
Между тем город, сохраняя еще праздничное убранство, веселился уже не вполне беззаботно. В развитии пира зазвучали тревожные нотки, яд влился в умы, и людям захотелось уже не сверкать спицами в некой нарядной триумфальной колеснице, а торжествовать на куда как более почетных местах и с твердой, последовательной и ничем не ограниченной непосредственностью. В какой-то момент им показалось, что праздник, в который они простодушно и доверчиво включились, не их праздник, а надувательство, карнавал, на котором их дергают за ниточки, чтобы они изображали беспечно пирующий сброд. И они подумали, что еще есть шанс превратить то, что было им навязано, в свой праздник, повернуть все по-своему, а на претензии устроителей усмехнуться холодно, презрительно и победоносно.
Им воображалось, как они восходят на высокую гору, или на какой-то гребень, нечто вроде вала, возникающего как из-под земли единственно по их желанию и требованию, или на высоченную волну, которая, опять же по их прихоти, в нужный момент пронесется через город, потопляя ненужных, а нужных вознося наверх. И с вершины они окинут затаившийся, враждебный мир, где столь многое долго возбуждало их мелкую, ничтожную зависть, тем самым холодно и презрительно усмехающимся взглядом, надобность которого с лихорадочным ожесточением вызревала в их сердцах. Само собой, и мечта эта должна была быть холодной, исполненной не мелочной злобы и ненависти, а беспредельного презрения, какого только и заслуживал мир удачливых, преуспевших, тех, что, бросая им кость, устраивает липовые праздники.
Но эта пронзительная мечта складывалась в головах людей, где мысли отнюдь не бегали с мышиной ловкостью, да и не были многочисленны, так что она, которую им почему-то хотелось видеть бездушной, ледяной, на самом деле происходила из горячки опьянения, из темного клубка глупости, невежества и раздражения, в котором алкоголь посеял быстрые плевелы. Они хотели скрестить руки на выгнутой колесом груди, выставить вперед правую ногу, принять гордый и неприступный вид, а в действительности забегали, засновали, глядя исподлобья и вообще как крысы. И оттого, что у них получалось так, а не возвышенно и величественно, они ненавидели друг друга даже больше, чем врагов.
Танцы на площади из прекрасной иллюстрации человеческого единения, девственного братства и чистого союза с весьма, по своему странному обыкновению, потаенной, но частенько рвущейся наружу, тоскующей страстью, которая, впрочем, не имеет точного, раз и навсегда определенного имени, превратились в дикое, первобытное неистовство. Теперь люди плясали безостановочно, исступленно, с непостижимым дрыганьем рук и ног, и это уже были не танцы. Воспаленным этим мученикам движения, претендующего на нескончаемость, представилось вызовом уединение мэра и его приближенных, их нежелание остаться на площади и до конца разделить с народом его простые радости. Раздались возмущенные возгласы: они пренебрегают нами! чистоплюи! спесивые, отвратившие взоры от родной земли, они гребуют нами, простонародьем! - и накал выражений быстро возрастал на вольтовой дуге, протянувшейся от языка к языку. В окна мэрии полетели камни. Толпа, потемнев и набычившись, шагнула к широким гранитным ступеням, поднявшись на которые, она достигла бы высоких дверей, за которыми и притаились их враги. Но как камни не достигали цели, натыкаясь на какую-то невидимую преграду, так не удался и штурм, ибо навстречу смельчакам уже бежали охранники и милиционеры, да и сама толпа в конце концов все-таки замешкалась, не решилась отчаянным и безрассудным броском преодолеть последнее расстояние. В воздухе замелькали дубинки, и на первый раз почти восставшее население было обращено в бегство.
Они рассеялись, побежали по улицам, ничего не соображая в горячке теперь уже бегства, а не бунтовщицкого вымысла. Бежали вместе со всеми купцы, скоморохи, ополченцы, святители и отшельники, кордебалетные девицы в купальниках. Из троих конных витязей двое в суматохе потеряли своих коней, свалившись с них во хмелю, и присоединились к пешему беспорядку, а третий доблестно удержался в седле и ускакал с площади вовсе не в забвении воинского долга, который обязывал его окидывать охраняющим взглядом дальние рубежи. Растекшись по улицам, эта пестрая публика стряхнула с себя панику и обрела героику грабежей и бесчинств. С предварительным, пока еще осторожным постижением открывающихся перспектив и только в стартовом запале, в начале замаха, сеятели хаоса удостоили вниманием лотки, у которых с незабываемой приятностью провели первые часы праздника и владельцы которых теперь отказывались обслуживать клиентов бесплатно. Лоточники помчались стремительно, спасая себя и, по мере возможности, товар, хотя в иных случаях последний они все же бросали, понимая, что налегке шансов спастись куда больше. И погромщики в иных случаях не накидывались на брошенные напитки и яства, а продолжали преследовать лоточников, настигали их и, повалив на землю, крепко били, сердито, но без ясной цели и смысла.
Разграбленные же лотки поджигали, и эти яркие костры полыхали уже во многих местах. Затем наступил черед машин, стоявших у тротуаров, их переворачивали, пинали и поджигали. Так было и на Кузнечной, и вдова Ознобкина, наблюдавшая за развитием событий в окно своего особняка, быстро пришла к выводу, что обещанный, напророченный Онисифором Кастрихьевичем конец света начался. Напрасно она посмеялась над старым ведуном и сочла его слова досужей выдумкой. Сила, которую воспел Шишигин, долгое время совершала лишь пробные вылазки, как было и в том случае, когда Кики Морова разорила ее гостиную и разогнала ее гостей, а теперь взялась за дело по-настоящему, склонив людей к одержимости насилием, - и что же может быть целью этой злой силы, как не гибель мира? и что такое происходящее за окном, на улицах, в городе, если не сумасшествие человеков, чреватое их погибелью? и если так здесь, в Беловодске, разве не так же повсюду? Это и есть конец света, и она, бедная вдова, одинокая женщина, рискует погибнуть в безумии, охватившем людей. Но она-то сохранила разум! Она помнит слова Онисифора Кастрихьевича и знает, что необходимо забыть о скарбе и позаботиться о душе. Только так она избежит вечных мук и обеспечит себе вечное блаженство.
В доме было тихо, а с улицы доносился грозный гул. Лезли, лезли на лоб глаза вдовы от ее великого и невыразимого изумления, от раздиравшего сердце трепета перед загадкой бытия, явившейся в образах, которые ни о чем ином как именно о конце этого бытия и свидетельствовали. Погибать ни за что ни про что, безвинно, за чужую вину чужого грехопадения, не хотелось, но этой неизбежности гибели, обреченности своей разделить со всеми общую судьбу Катюша как раз словно не ведала, не понимала толком и в точности, ибо на первый план выходила вполне живая забота о сохранении души, мысль о ее спасении для вечности. Надо было спасать душу. Проще простого погибнуть в такой ситуации, собственно, и действовать нет никакой нужды, сиди сложа руки да жди, когда за тобой явится костлявая, а для спасения души очень даже нужно было действовать, даже ловчить, и Катюша решительно ухватилась за эту нужность, распекая себя за то, что раньше ничем подобным не озабочивалась. Она вдруг забегала, засуетилась, лишь бы не сидеть сложа руки, не пялить вытаращенные глупые глаза в потолок или на улицу, где ужас взметывал к самому небу пыль, языки пламени и душераздирающие вопли. Нужность действия и отвлекала от сомнений, от печальных и опасливых дум, и радовала, и бодрила, хотя, конечно, нездоровой, жаркой, заходящейся бодростью. А как она, при ее неумелости и, в применении к вселенским масштабам катастрофы, неискушенности, могла действовать? Следует исчерпывающе, раз и навсегда ответить на этот вопрос, как и на все прочие сомнения: исключительно в согласии с резонами Онисифора Кастрихьевича, которые он привел ей на горе, в своем светлом и чистом домике.
Когда люди сердятся и режут друг друга где-то далеко, это смута, революция или война, имеющая научно объяснимые причины, а когда признаки бешенства налицо прямо у тебя под окном, это уже конец света. У вдовы Ознобкиной в одно мгновение ум зашел за разум, однако это выглядело так, как если бы она в высшем смысле "взялась за ум", больная, тяжелая наставлениями пророка. Сам же пророк, сидя на горе, оставался бесконечно удален от закипевшей внизу свары, он был необыкновенно прозрачен и пуст, неприхотлив и бездумен. Он стал как воздух и сквозь собственную прозрачность с задумчивостью сонного младенца смотрел вниз. В отдельном городке на склоне горы ничего не происходило, там властвовала тишина, а в большом городе, белевшем поодаль, поднимались кое-где кудреватые ленивые дымы. Пожар, размышлял Онисифор Кастрихьевич равнодушно, или кто балует как дитя малое, а то ведь, гляди-ка, больно много копоти и в разных местах, не иначе как запалили, пустили красного петуха, а может, костры жгут и через те костры скачут как бесы. Таким неспешным думам предавался мудрый старец. Праздник, объявленный мэром, не интересовал его, ему представлялось, что мэр бросил клич, люди тут же сбились в кучу, чтобы пить и танцевать, и эта куча подкатилась к самым его, Онисифора Кастрихьевича, ногам, а он склонился, поворошил ее палкой и, поморщившись, отвернулся: дерьмо! Сильно пришлось склоняться и, принюхиваясь, втягивать идущий снизу смрадный воздух, ибо далеки люди от проникнутой сознанием и духом пророка горы, от ее широко ступившей подошвы. Старик давно уже не спускался вниз, не хотел спускаться и знал, что никакая сила никогда не заставит его сделать это. Здесь, на вершине, у него все под рукой, все схвачено - и жизнь, и смерть.
Катюша вышла из дома, и коты, как бы чуя важность минуты, в дыбящей шерсть тревоге побежали за ней. Сама того не подозревая и ни на какую картинность не претендуя, вдова шагала как-то весьма эпически, хотя этому предшествовала жалкая лихорадка метаний в ставших чужими и ненадежными стенах, ничтожество последних сомнений и сожаление о вещах, которые приходилось покидать, отдавать на разграбление, тоска по исчезающему неизвестно куда и почему богатству, великолепию и сиянию. Но как только переступила порог, оставила его позади, мишурное откатилось в туман прошлого, и все в ней выросло и закруглилось, как в матрешке, правда, в особом аскетически-хмуром роде. Она широко и мощно переставляла ноги, скорбная и грандиозная, в старушечьем платочке, который неведомо как оказался на ее большой голове, и плавающая в болезненном огненном румянце как в томатном соусе, а четвероногие друзья, с их вздыбленной шерстью и неподвижно изливающими зеленую хищную злость глазами, в общем-то тоже не без солидности вышагивали рядом, предводительствуемые хозяйкой.
- Берите имение мое! - закричала вдова, восходя на какой-то пригорок, который красовался посреди мостовой как памятник вечной, неистребимой проселочности. - Не щадите моего живота! Да будет душа моя через то спасена!
Небольшие юркие люди, выныривающие отовсюду на Кузнечной, вносящие в самые неожиданные места свои острые личики и пухлые животы, испуганно оглянулись, заозирались, отыскивая источник этого сурового голоса, не зная, останавливаться ли из-за произнесенных соблазнительных слов. Это были прибежавшие с главных улиц добропорядочные, едва ли не почтенные граждане, отнюдь не думавшие пробавляться грабежом. Напротив, именно от насилия, от ужасающей бесноватости отдельных преступных элементов и примчались они сюда, на родную улицу, поближе к своим домам, норовя поскорее запереться в них, отгородиться от зачинающихся непотребств и злоупотреблений. Для них праздник, назначенный мэром, кончился, едва они уловили, куда дует ветер, и, они подталкивая впереди себя детишек и жен, кинулись прочь, побежали... Они не собирались, сколь ни был заразителен дурной пример, изобретать и утверждать собственный праздник, разве что-нибудь тихое, домашнее, за запертыми дверями и ставнями. Однако призывы Катюши звучали очень привлекательно и как-то на удивление понятно и обоснованно. Благоразумно не питая черной зависти к успехам и блеску сильных мира сего, ибо она по своей громоздкости могла бы завести их слишком далеко, они по-соседски испытывали известное негодование на вдову, которой определенно не по заслугам, не по уму привалило баснословное богатство. Они задумались, заколебались... Дети простерли к ним руки, не смея обратить к старшим слова поучений и напутствий, но всей своей страстной выразительной немотой умоляя их быть решительными. А ведь за ними воистину черным смерчем летит толпа варваров, чуждая моральных оценок и нравственных колебаний, и не яснее ли ясного, что орда эта не только сметет многое на своем пути, очень многое, может быть даже и дома их, в которых они спешили укрыться, но и непременно приберет к рукам то, что вдова сама почему-то предназначает в раздачу и что по праву, как первым услышавшим ее неожиданный и властный зов, должно достаться им. Время ли тут сомневаться, взвешивать все за и против, переминаться с ноги на ногу, тем более выяснять и уточнять побудительные причины странных действий толстушки?
Иные все же струсили, им вдова показалась непомерно чудной, взыскующей чего-то нечеловеческого, предлагающей нечеловеческое дело. Но многие жены тормошили многих мужей: бегите! берите! не разевайте варежку! нельзя упустить! - и даже ринулись к особняку, показывая пример, становясь во главе вторжения. В сердцах этих дам сотворилось Бог знает что, в их душах вздулось адское пламя. Катюша и коты стояли на пригорке. Коты опустились на упитанные зады, ничего не страшась рядом с хозяйкой и удостаивая поднявшийся переполох исполненным некоторой грусти вниманием. Эти нешумные красивые философы были откормлены, а теперь, когда их благодетельница вздумала расточить имение, их ждала впереди неизвестность, скорее всего бескормица и угрюмые скитания. Катюша смотрела на мелькающие в окнах особняка головы и конечности озабоченных людей, на их красными угольками вспыхивающие в тени и полумраке глаза. Там, внутри, все было мелко и остро, искаженно, головенки мародеров не превосходили размерами кулачок младенца, а взметывающиеся в рабочем порыве локти смахивали на наконечники стрел, уж не в кривом ли зеркале видела эту картину вдова? Она усомнилась в реальности происходящего. Солнце миновало зенит и быстро пошло на убыль. Накатила лавина несущих огонь и разруху людей, смела усердных тружеников грабежа, первопроходцев, занимавшихся своим делом тихо, с претензией на безукоризненность, не оставляющую следов и сожалений, что она не нашла себе более достойного применения. У новых захватчиков работа пошла споро, они налетели и накрыли все как саранча, пировали за столом, круглясь и пылая искаженными злобным ликованием физиономиями, а кое-где уже пылали и занавесочки, занимались вещицы, разная там мебель, гардеробы с бесчисленными и после набега нарядами, и иное сгорало в мгновение, не успев распалиться по-настоящему, а что-то тлело, пускало вонючий дымок, стелившийся уже и на улице. Последними пожаловали те, для кого революция уже много часов была свершившимся фактом; теперь они занимались экспроприацией. Зрелище, открывшееся им на Кузнечной, вызвало слезы у них на глазах, ведь они опоздали к разделу имущества, к переделу собственности, в огне ничего уже не возьмешь, а за пиршественный стол их не пускали багроволицые смутьяны, не ведающие организованности и не подчиняющиеся ничьим приказам. Экспроприаторы, блюдя свою последовательную устремленность в будущее и считая, что дом в конечном счете завоеван ими, а не сбродом, пеной революции, вылезли на крышу особняка и среди дыма и кое-где уже проторивших себе путь языков пламени закрепили на шесте красный стяг, для гордого наличия которого сгодилась юбка одной из воинственных предводительниц этого организованного нашествия. Они победили. Дотошные, они бегали по крыше, резко нагибаясь в бесплодных, судя по всему, поисках, в погоне за чем-то не видимым Катюше. Оставшаяся без юбки особа с писком прикрыла руками тощий зад, защищаясь от лизнувшего его огненного ветра. Выпивка и жалящий сердце идейный гнев, обернувшись огнем, сыграли с ней злую шутку, заставили отплясывать на крыше в непотребном виде что-то из неизвестного и недоступного ей прежде репертуара. Пожарная машина словно огромным членом выстрелила в небо длинной лестницей, и суровые пожарники в серых комбинезонах устремились в огонь, расталкивая сгибавшихся под тяжестью тюков с награбленным добром мародеров. Катюша перестала чувствовать себя хозяйкой этого дома, который все еще гордо и мрачно высился перед ней. Конец света шел полным ходом, и женщина засмеялась сама не зная чему. Она захохотала, запрокинув голову, это был сомнительный, скверный, даже чудовищный смех, как бы издевательский, так смеются сошедшие с ума или те, кто надеется хотя бы вспышкой какого-то вымученного, мнимого безумия облегчить страдания души, унять смятение... А потеряла ли бедная женщина разум - это, пожалуй, глава уже другой истории.