Как бы то ни было, удача, даже если она по-настоящему объяснится лишь завтра, льстила самолюбию Григория. Уже в сумерках он вернулся в Кормленщиково и, выходя из сарая, куда загнал велосипед, увидел приближавшегося к дому летописца Шуткина. Никаких чувств не шевельнулось в его душе при виде этой старой и суетной фигуры, гарпуном нацелившей на него безобразный нос. Старик ужасно обрадовался, что застал дома своего молодого друга и что наконец имеет возможность высказать ему все накипевшие в его сердце упреки, излить в красноречии своего одиночества удивление черствостью Григория, невниманием к старому человеку, который успел его полюбить, и, естественно, безразличием к поставленной ими перед собой задаче. Разве они не поставили целью выяснить, что представляет собой мэр Волховитов и его камарилья? Разве они не намеревались сообща защитить город от происков сверхъестественных сил?
   Григорий не пригласил старика в дом, где Виктора появление нового лица наверняка подвигло бы на нескончаемый монолог. Неторопливым шагом они выдвинулись на главную улицу поселка, и Мартын Иванович продолжал свои горькие сетования:
   - Я вас так ждал... А вы забыли обо мне! Почему? Вы решили, что не стоит заниматься делом, о котором мы говорили? Или сочли, что я для вас неподходящая компания?
   Григорий шел спокойно, смотрел на тихие дома и темные прочерки леса за ними и слушал старика. Ничто в нем не дрогнуло, когда тот так жалобно перед ним вывернулся. На его лице, истончившемся в серой пыли вечера, не возникло ни брезгливой гримасы, показывающей всю меру его отвращения к слабому, жалующемуся существу, ни улыбки, говорящей, что он признает справедливыми его упреки и сожалеет о своей вине.
   - Ни то, ни другое, - ровно ответил он, когда Мартын Иванович умолк и посмотрел на него в ожидании объяснений. - Когда мы расстались в прошлый раз, в больнице, у поэта... а! как ни странно, я не помню его имени! Так вот, я вовсе не думал, что мы больше не увидимся, и не собирался бросать то, что вы называете нашим общим делом. Но у поэта я повел себя не лучшим образом... сказать по правде, я не хотел бы возвращаться к этому эпизоду и много говорить о нем... скажу только, что действительно совершил недостойный поступок, после которого счел, что просто не имею права видеться с вами. А может быть, это следует назвать элементарной трусостью... не будем об этом, ладно?
   Со все возрастающим удивлением слушал Мартын Иванович. Слова Григория показались ему бездушными, и мурашки поползли по его спине, словно не живой человек говорил с ним, а холодная мраморная скульптура. Чего-то не понимал старик в молодом друге и чувствовал это; возможно, он все-таки не улавливал какой-то особой тайны его рассуждений, в которой и таилось желанное, необходимое для жизни тепло. Он-то полагал, что все будет просто, он приедет в Кормленщиково, найдет Григория, поговорит с ним по душам и между ними восстановятся добрые, сердечные отношения. Эти отношения были для него в конечном счете нужнее, чем абстрактная борьба с беловодской властью. А возникало что-то совсем другое. Тайна, окутывающая рассуждения Григория, скрывающая под непримиримым холодом его душевное тепло, которое он словно бы сделал недоступной старику истиной, эта тайна обязывала не к душевным отношениям, а к неким идеологическим прениям и даже, наверное, схватке. Мартын же Иванович не был готов ни к спорам, ни тем более к идейной борьбе с тем, кого он считал своим единственным другом.
   - А этот ваш недостойный поступок... он не помешает нашему делу, то есть в нравственном смысле и вообще? - спросил Шуткин подозрительно. Расскажите мне все...
   - Я вам ничего не скажу, - отрезал Григорий.
   - Ничего? Господи!.. И вы не собираетесь никак действовать? - спросил старик быстро и растерянно.
   Неопределенная улыбка тронула уголки рта Григория.
   - Скорее, не собирался в прошлый раз, - возразил он, - хотя вам могло показаться, что я уже действую. Да, я, можно сказать, вводил вас тогда в заблуждение. Вспомните, разве я не постарался перевести вашу тревогу в план отвлеченной философии? Я высказал мнение, что коль над нами властвует непостижимая тайна нашего происхождения и нашего пути, то следует признать и права за такой властью, как нынешняя беловодская. Признать хотя бы потому, что мы в этом случае почти так же бессильны, как и в первом, когда имеем дело с непостижимостью Творца. Но с тех пор мое отношение к этой проблеме претерпело значительные изменения, да, именно так, значительные изменения, и я больше не смотрю на нее как на отвлеченную.
   - Значит, мы будем бороться? - обрадовался старик. Он хотел забежать вперед и пожать Григорию руку, с торжеством глядя ему в глаза.
   Однако Григорий жестом остановил его.
   - Нет, - сказал он.
   - Нет? Но почему?
   - На этот раз я не буду вводить вас в заблуждение. И хочу, чтобы вы сразу поняли мою мысль. Она довольно проста. Вы должны понять, что невозможны никакие наши совместные действия.
   - А я как раз этого не понимаю! - вспыхнул летописец и пожевал губами, устраняя брызнувшую на них слюну.
   Григорий невозмутимо разъяснил:
   - Для того, чтобы человек мог действовать, ему нужна определенная свобода действий. И я в этом смысле не исключение. Но я не хочу делить свободу на двоих. Свою или вашу, не знаю, как тут определить... скорее всего, свободу как таковую... Ведь мы даже, если уж на то пошло, не единомышленники, скажу больше, трудно найти других таких разных людей, как мы с вами. Поправьте меня, если я, по-вашему, не прав. Но сколько бы вы не доказывали мне обратное, я все равно буду видеть огромную разницу между нами, эту темную пропасть. И чтобы я мог согласовать свои действия с вашими понятиями, я должен был бы сначала признать и усвоить какую-то необходимость такого согласия. А в чем другом она может заключаться, если не в простейшей и глупейшей уравниловке? Вот теперь подумайте и скажите: ради чего я стану строгать, обрабатывать, сглаживать острые углы, заниматься нивелировкой, подгонять себя под вас? Только ради того, чтобы мы с вами испытали чувство, довольно сомнительное, единения, а затем вместе выступили против власти? Результат, согласитесь, не ахти какой, не слишком-то заманчивый. И что нам останется в случае поражения? Вот то самое пресловутое единство? Им сыт не будешь! Я не имею ничего лично против вас, наоборот, я отношусь к вам, к вашему труду и к вашим сединам с громадным уважением. Но я действительно решу выступить против власти или против чего-то не менее серьезного и опасного лишь тогда, когда увижу, что готов сделать это сам, никак и ничем не ограничивая свою свободу.
   - Но таком случае вам гарантировано поражение... - Старик с сожалением, как на обреченного, посмотрел на Григория.
   - А подумайте, к чему привела бы наша совместная победа, - перебил тот. - К дележу трофеев. Этим кончается всякая революция. Она, как известно, любит пожирать собственных детей.
   - Но как же вы думаете избежать общей участи? - вскричал Мартын Иванович, пораженный несговорчивостью друга.
   - Какой общей участи? - Григорий иронически хмыкнул. - Если вы о смерти, то я не собираюсь ее избегать. Я могу смотреть на нее как на проблему, которую должен и хочу решить по-своему, но было бы смешно, если бы я думал, что не бывать моему путешествию на кладбище в деревянном ящике. Если же вы под общей участью подразумеваете еще что-то, более узкое, а то и вовсе смысл и содержание нашей цивилизации... то я ведь от такой участи не бегаю, а равно и не ищу с ней сближения, я... просто живу!
   ------------
   Блуждая по поселку и беседуя, они случайно оказались возле дома, на первом этаже которого располагалась квартира директора Лубкова. И там путь им преградил Макаронов. Но прежде, чем это случилось, Мартын Иванович все же успел высказать свое мнение об услышанном из уст его молодого оппонента. Старика задели за живое не столько истины, которыми тот думал опровергнуть и свести в ничто его выстраданную "святую простоту", сколько высокомерный и самодовольный тон Григория.
   - Поймите! - горячо воскликнул летописец, как в быстром полете птица клювом резавший сумерки своим чудовищным носом. - Вы говорите так потому, что молоды, полны сил и мните, что такое ваше состояние продлится еще Бог знает как долго. А может быть, до сих пор сохранили детскую веру, что уж вы-то точно не умрете! Вот вы и извлекли из всего, что можно понять в нашем мире, какую-то часть и решили, что она составит ваши убеждения и что этих убеждений вы отныне будете придерживаться всегда, до самого конца. Но до самого конца... это невозможно, поверьте! Наступит момент, когда вы уже не сможете быть твердым и суровым, самонадеянным, и всякая твердость покажется вам смешной... Да, да! Дело даже не в убеждениях, они сами по себе могут быть прекрасными, а в том, что и наилучшие убеждения когда-нибудь да отпадут сами собой, перестанут волновать, забудутся...
   - Вы слишком просто рассуждаете, очень физиологически, - заявил Григорий с плохо скрытым раздражением. - Не стоит и жить, когда считаешь неизбежным положение вещей, о котором вы говорите.
   - А вот и стоит, стоит! - выкрикнул Мартын Иванович запальчиво. Жизнь по-настоящему только и начинается, когда проходит время всяких иллюзий... Одним словом, я вам скажу, наступит старость, и вы поймете, что готовиться к смерти, имея в запасе только какую-то часть мира, будто бы принадлежащую вам, это все равно что прыгать в пропасть в уверенности, что какой-то невидимый слуга уже приготовил вам на ее дне для приземления смягчающие удар перины. Ах, простите мне эту аллегорию! эту высокопарность! - закричал Шуткин. - Я неточен, вы, может быть, и не понимаете мою мысль... Но я так хочу вас предупредить, я должен вас предостеречь! Не заблуждайтесь, не обольщайтесь... Наступит день, когда вы уже не сможете удовлетворяться какими-то узкими принципами, как бы достойно они не выглядели. Не сможете просто потому, что по старческой немощи не в состоянии будете их отстаивать и защищать. И как только вы почувствуете эту свою уязвимость, вами овладеет озабоченность ... а так оно и будет, не сомневайтесь... озабоченность самого общего характера, как ни смешно это звучит... Даже если вы будете злым, раздражительным, желчным стариком, ваша злость будет проистекать именно из тревоги за судьбы всего мира, не больше и не меньше. А о всех тех явлениях и идеях, которые вы когда-то сочли близкими себе, вы напрочь забудете! Знаете, в чем будет состоять ваше опасение? В мысли, что вы вот скоро умрете, а мир и дальше будет существовать, - но как, как же он будет существовать без вас? все ли будет в нем правильно? успели ли вы сделать все зависящее от вас, чтобы в нем было все правильно? О, это бесплодная тревога, я понимаю, это мечтания! Но вы от нее не отвертитесь, и я вам скажу, что вы будете делать! Вы уже не пройдете по земле не глядя себе под ноги, потому что станете бояться, что наступите на безобидного дождевого червя или раздавите цветок, какую-нибудь травинку, былинку... Вы обойдете стороной дождевого червя, улыбаясь ему, и в голове у вас при этом будут такие вроде бы маленькие, слабые мыслишки, но в действительности такие необъятные и несокрушимые! Все это глупо с точки зрения сильного, уверенного в себе человека, но это и есть та правда, которая и для него со временем станет единственно доступной. И кто знает, не выше ли эта правда всякой другой!
   Утомленный длинной и чересчур пылкой речью, Мартын Иванович шумно перевел дух и стер пот со лба, а затем сгорбился, безвольно свесил руки и поболтал ими в воздухе, сбрасывая напряжение.
   - Зачем же вам в таком случае горячиться из-за тех, в мэрии? высокомерно усмехнулся Григорий. - Они не черви, их не обойдешь стороной, а улыбаться им, как я понимаю, у вас нет ни малейшего желания. Столкновение с ними приведет не к маленьким или большим мыслям, а к обыкновенной боли... к той ужасной боли одиночества и страха, какая бывает у человека, умирающего в больнице...
   Мартын Иванович покачал головой, выставил вперед сухие черные ладони, умоляя Григория не говорить того, что он по молодости и легкомыслию знать не мог.
   - Я хочу разобраться, во всем... вообще... Понять и дать оценку...
   Развить мысль Шуткину не удалось, ибо Макаронов преградил заговорщикам путь. Собственно, он лишь оказался у них на пути, и он заметил их, когда они были еще далеко, они же долго и не то чтобы упорно, а просто по-настоящему не замечали его. Это особенно насторожило и ожесточило коммерсанта, и он твердо решил не уступать этим двоим дорогу, даже если они, что называется, пойдут на него грудью. Макаронов стоял под окном лубковской квартиры, опираясь на палочку, поскольку его нога еще не вполне пришла в норму. Мартына Ивановича он не знал, но Григория Чудова знал, как ему представлялось, даже слишком хорошо, иными словами, знал как своего самого изощренного и злого врага в борьбе за обладание директорской дочкой. Как ни крепился Макаронов, накопляя мужество и решимость перед неизбежным столкновением, в последний момент он все же дрогнул, не сумел встретить соперника во всеоружии грозного и многозначительного молчания.
   - Куда вы? - завопил он по-бабьи, как это нередко с ним случалось. - К ней? Нельзя! Ее нет дома! И нечего вам тут делать! Это нечестно!
   Обвинение в бесчестности, брошенное в лицо Григорию, который всего лишь по чистой случайности оказался под окнами Сони Лубковой, должно было остаться на совести Макаронова и уж в любом случае без серьезных последствий, как необоснованное, однако оно произвело на Григория весьма сильное впечатление. Ведь за всякими гордыми и, что греха таить, жестокими словами, которые он говорил Мартыну Ивановичу, стоял страстный шепот, отдаваемый им вечернему ветерку: я хочу быть честным. Это переливалось в некую клятву, и не его вина была в том, что ветерок по какой-то своей стихийной прихоти нес его к дому Сони, а между тем Макаронов обвинил его именно в бесчестности - словно обрушил на его голову проклятие!
   Григорий нахмурился и огляделся по сторонам, как бы высматривая подмогу в той неравной борьбы, которая предстояла ему с Макароновым. Возможно, так оно и было, Григорий искал помощи, а схватка действительно предстояла неравная, ведь он, Григорий, был умен, а Макаронов глуп. Глупость могущественна тем, что, ничтожная и жалкая в отдельном человека, она неистребима как явление; как массовое явление она гораздо страшнее, чем свойство драконьих голов множиться на месте каждой срубленной. Поэтому Григорий сразу увидел перед собой не одного Макаронова с палочкой, защищавшего свою маленькую правду, свое право на Соню, которое Григорий и не собирался отнимать у него, а макароновых как вид, как класс, как колоссальное всемирное братство.
   Внимание Григория привлекло грандиозное облако, словно нарисованное на вечернем небе. Оно неподвижно и низко стояло над лесом. Формы оно было самой необыкновенной, причудливой - жуткая гармония и пышный распад, все в нем нагромождалось, тучно наворачивалось одно на другое, давало тусклые, унылые извивы, вдруг переливалось живыми красками, исчезало и вновь вывертывалось из бездны, скрытой в этом разнузданном творении природы, и, словно выпотрошенное или вывороченное наизнанку, не имело, казалось, ни начала, ни конца, ни смысла. Это было олицетворение бездушия и слепоты природы и в то же время могло быть живой, непосредственной, какой-то счастливой и светлой душой мира. Глядя на него, Григорий невесело прикидывал свои шансы на отыскание той области мироздания, где возникают и откуда приходят макароновы, отечества, которому они обязаны своим несносным, ужасным существованием. Человек мал и слаб перед таким облаком, перед непостижимым, перед сном, порождающим чудовищ, и по внутреннему своему состоянию Григорий сейчас всего лишь безуспешно, бездарно метался на узком пространстве поселка, который в это мгновение предстал перед ним декорациями дешевого фарса. Однако тайным знанием он знал, что возможна победа, если будет установлена область зарождения макароновых, разгадана тайна их происхождения; во всяком случае, не стыдно и погибнуть, сражаясь с их темным и злым царством.
   Григорий все медлил с ответом, и его молчание постепенно приобретало характер поучительной мудрости, которую совсем необязательно высказывать вслух. Но Макаронов был недостаточно прозорлив, а в учении и вовсе мало изощрен, чтобы просто и с достоинством принять этот урок, и молчание противника, который то устремлял взор на небо, то с какой-то скрытой насмешкой пялил глаза на него, он истолковал как вызов и оскорбление. Он отступил на шаг от Григория, почти задохнулся от гнева, сжал руками горло и возвел очи горе. Да, вызов, заключавшийся в молчании врага, потряс его. Но даже если он и не предвидел такой выпад со стороны Григория, то всегда был готов к сцене, демонстрирующей его самые сильные стороны, а именно умение изумляться и впадать в особого рода аффектацию. И он безупречно все разыграл. В его трагической позе чувствовалась школа.
   Макаронов вдруг как будто озяб, несмотря на душный вечер. Затравленно озираясь, он стоял в двух шагах от Григория и Мартына Ивановича, несчастный и всеми покинутый в сгустившихся над его головой сумерках; извивался, курился, как дымок, кутаясь в тощую рубашонку, блекло повисшую на нем, и стискивал тоненькие кулачки на своей впалой груди. Палочку он отбросил, и она валялась у его ног.
   - Что случилось? - засмеялся Григорий. - Вы же обеспеченный, состоятельный господин, хозяин жизни... что это за облик вы приняли?
   - Эксперимент... - пропищал Макаронов.
   - Эксперимент? Какой? В чем дело? Вы что-нибудь понимаете? - отнесся московский гость к своему спутнику.
   - Ровным счетом ничего... - пробормотал совершенно сбитый с толку летописец. - Это странный молодой человек...
   Макаронов дрожал и ужимался весь, его била лихорадка, и почти заискивающе, едва ли не дружеским тоном особой интимности, он произнес:
   - Ты экспериментируешь, я понял... Нанес мне энергетический удар... Сильно! Только не мучай меня, я прошу... Тебе все удалось, но ты видишь, я едва держусь на ногах, так что не мучай меня и не смейся надо мной...
   - Ты заболел?
   - И ты еще спрашиваешь? Такая масса энергии вдруг свалилась на меня... как я устоял на ногах? Сам не понимаю. Только не смейся надо мной, ты же видишь, каково мне... Веди игру честно, даже если это злая игра... А игра это злая. Но будь благородным, не поддавайся дурным соблазнам...
   - Видишь ли, - сказал Григорий, - у меня и намерения не было наносить тебе удар, вообще причинять тебе какой-нибудь вред... ну, по крайней мере в том роде, как ты это понимаешь. Так что прости, я не могу взять на себя ответственность за то, что с тобой сейчас происходит.
   Макаронов, продолжая извиваться от боли, возразил:
   - Ты наносишь удары, и все тут. Тебе не обязательно знать об этом. Такой уж ты человек. Ты опасен... Только теперь не смейся надо мной, я просто не был готов, не успел создать защиту... Ты вот что, уходи. Это будет лучше всего. Нечего тебе делать у Сони.
   - Я хожу там, где мне хочется, - сурово отпарировал Григорий.
   - Ты злой человек, ты разрушитель, страшный эгоист, ты знаешь только себя... а над нами вздумал посмеяться, надо мной и Соней. Но что нам твой смех! У нас своя жизнь, и, поверь, мы даже под страхом смерти не променяем ее на твою. Я даю Соне все, что в состоянии дать... она богата, в духовном смысле, понимаешь? Она ни в чем не нуждается... блестящий человек, одаренная, большая писательница! А ты вздумал над ней смеяться!
   Григорий догадался, что Соня успела уже пожаловаться жениху на ту взбучку, которую он, как собрат по перу, задал ей. И еще он понял, что демоническая девушка открыла Макаронову тайну о своих сверхъестественных способностях и тот в простоте душевной решил, что коль ему самому обладание такими способностями не светит, то надо хотя бы порой становиться жертвой тех, кто ими обладает. Между прочим, так ему легче было переносить беспокойный нрав Сони и ее вечные капризы, - с дьяволицей, с чаровницей этой не шибко-то поспоришь, стало быть, только и есть выход, что подчиниться. Презрительная усмешка скользнула по губам Григория. Он сказал Шуткину:
   - Пойдемте, Мартын Иванович, мы достаточно послушали этого дурака.
   И вдруг до него дошло, что Соня уже давно, спрятавшись за занавеской, наслаждается этой сценой. Кровь бросилась в голову Григорию. Он угрожающе зашевелился под открытым окном, привлекая внимание девушки, еще не думая, что скажет ей. Вечер был теплый, и в окно писательницы входила свежая ласка воздуха, несшая успокоение и хорошие мысли. Все вокруг подтверждало чистоту и непорочность Сони Лубковой, воспевало смелую и светлую ворожбу ее чувств, которая покорила, казалось, даже природу. Григорий шевелился, терся о стену дома, покрякивал, не отступался от своего намерения достойно завершить начатый в заброшенном доме разговор. Наконец она медленно и с испытующим ожиданием выдвинулась из глубины комнаты, ее лицо, размякшее в невыплаканной обиде, было хорошо и таинственно, как персик, слегка побуревший в сиропе. Волнение перехватило горло Григорию, и он тотчас выдохнул самое главное:
   - Соня, я и сейчас готов повторить все то, что сказал тебе днем.
   - Неужели? - Она с видимым усилием изобразила саркастическое удивление.
   - Соня, - построжал Григорий, желая, чтобы девушка сразу поняла, что он не фантазирует, а говорит истинную правду, и действовала уже сообразно этой правде, - ты не ослышалась, я сказал как есть...
   - Тебя обманули, - перебила Соня. - Иди ко мне. Кто-то над тобой посмеялся, тебе внушили ложные мысли на мой счет, а ты поверил. Иди ко мне...
   Она звала Григория, чтобы рассеять его тяжелые бредни, протянула руки из окна, и он, сам не зная зачем, взялся за них. Он оказался вдруг податливым и повлекся. В его голове мелькнула отчаянная мысль, что в сложившийся на особый манер уклад его жизни у Коптевых вносится ужасная дисгармония, дикий хаос, что больше ему никогда не быть сдержанным и изысканным, слушая тонкие замечания Веры и проникнутые неуместным пафосом тирады Виктора, и отныне на все вокруг ложится толстый и горячий слой пыли, все повергается в тоску и безысходность. Но эта мысль не могла одолеть чары Сони Лубковой и вернуть его в прежний призрачный и все же крепко сбитый мирок.
   Когда же он словно завис над землей, близко чувствуя жар ждущей девичьей груди, той груди, что истосковалась в тесноте макароновского жениховства, кто-то схватил его за ногу и потянул вниз. Григорий вскрикнул. Соня засмеялась, потому как тот раскрытый возле ее груди рот, из которого вырвался крик, был удивительно похож на истово разинутый клювик птенца, заприметившего летящую к гнезду с добычей мать. Обернувшись, Григорий увидел - увидел с той неподдельной ясностью, какая бывает только в тихие летние вечера и особенно когда та или иная сценка жизни вдруг приобретает характер суровой, скандальной драмы, - разъяренного Макаронова. Лицо бизнесмена было похоже на кучу пропитанного кровью песка. Григорий инстинктивно ухватился за Соню покрепче и лягнул ногой ее жениха. В короткий миг все негромко переругались: Соня, заузив глаза и медленно, устрашающе поводя головой из стороны в сторону, зашипела на Макаронова, чересчур далеко зашедшего в своей матримониальной бдительности, а тот рычал и грыз соперника, который молча, с холодным и судорожным бешенством отбивался. Жених и невеста тянули Григория в разные стороны, а его положение на узком подоконнике вообще отличалось крайней неустойчивостью, в чем конце концов воспользовалась сила Макаронова, и Григорий полетел вниз, на землю, своей цепкой тяжестью вытаскивая Соню из комнаты и увлекая в общую кучу. Они смешались с пылью и скрылись в карусельном мельтешении горячечной борьбы, за которой наблюдал лишь онемевший от изумления летописец Шуткин.
   ------------
   Крайности любви к ветреной Соне принуждали Макаронова лицедействовать и выставлять себя недоумком перед теми, на кого само волеизъявление девушки указывало ему как на близких к успеху соперников. Случалось ему и совершать поступки, которые человек сдержанный и, разумеется, воспитанный назвал бы непристойными, чтобы не употреблять более крепкого словечка, но они по большей части оставались секретом этой парочки, видимо, из-за их уже совершенно личного характера, что останавливало даже Соню, которая была готова выбалтывать очень многое о своем незадачливом женихе. Намеревалась ли директорская дочка в конце концов выйти за Макаронова или у нее с самого начала только и было в планах что помучить его, поиграть им, взять у него как можно больше денег, а потом прогнать, неизвестно да и не столь уж важно для настоящего повествования. Соня, как бы она ни выпячивала себя, ни бросалась из крайности в крайность и ни воображала себя стоящей неизмеримо высоко над Макароновым, ничего выдающегося собой все равно не представляла. Тот Макаронов, над которым она словно бы вершила суд, неизменно празднуя свой триумф, был всего лишь ничтожным отражением подлинного Макаронова. А может быть, даже еще и отражением отражения, поскольку в высшем смысле Макаронов был даже гораздо глупее, чем это была в состоянии себе представить Соня, тогда как то существо, которое Соня попирала, отражало все-таки нечто солидное, по-своему блестящее и рафинированное, иначе говоря, купца или даже финансового магната, весьма худородного и худосочного, но с внушительным кошельком. Следовательно, эта игра с зеркалами, в большей степени сознательная, чем стихийная и вынужденная, игра, наводящая на мысль, что стоит поискать где-то среди перекрещивающихся отражений и Макаронова насмешливого, с циничной ухмылкой на губах, заслуживает куда более пристального внимания, чем, скажем, поэзия Сони и ее личность.