Оба артиста, на которых Питирим Николаевич взглянул испытующе и насмешливо, одновременно пожали плечами.
   21.ПРАЗДНИК
   Утром этого праздничного дня, первого августа, случилось одно происшествие, слух о котором распространился по городу, но слух как бы легковесный, не превращающийся в основательную быль и связный рассказ. При всей своей поразительности он тут же выветривался из памяти пускающихся во все тяжкие граждан. Таким образом, следует говорить, скорее, о легкомысленности самих граждан, а не о незначительности слуха. Впрочем, кому охота в день, который должен был быть обычным днем, а обернулся своего рода манной небесной, внимать печальным новостям?
   А дело было так. Соня Лубкова, по своему обыкновению пребывающая в качке, которая бросала ее по необозримым просторам житейского моря, проснулась в гостиничном номере. Взглянув на лежащего рядом Шишигина, она демонстративно надула губки, хотя тот, возможно, и впрямь спал, а не подсматривал за ней в щелочки между веками, как Соне показалось. Уж как она вчера ни упрашивала литератора пригласить ее к себе домой, чтобы она наконец могла увидеть жилище человека, которым восхищена до глубины души, Шишигин остался непреклонен и взял номер в "Москве", как делал всегда, когда ему взбредало на ум провести ночь с подругой. А ему именно взбредало, иначе не назовешь, во всяком случае большим преувеличением было бы утверждать, будто им движет страсть. Правда, потом, в постели, он бывал неизменно великолепен, его сила потрясала Соню до самых основ. Но в его отношении к ней сквозило голое, неприкрытое потребительство, и это обижало девушку, а уж его нежелание показать ей свое жилище и вовсе выводило ее из равновесия. Ведь она рассчитывала со временем поселиться в этом жилище, обрести в нем покой и все необходимые женщине блага, а в лице Шишигина человек ли он, демон ли - получить верного супруга и надежного исполнителя ее капризов.
   Ну как еще надуть губы, чтобы он увидел и понял? Соня вытянула их в трубочку, в общем, она удлиняла и удлиняла их до невозможности, и со стороны это уже выглядело так, как если бы она заглотила половину копья и остановилась на мгновение перевести дух. Ноль внимания! Соня, создав на узкой полоске своего лба борозду надменной скорби, отправилась в ванную принять душ, а когда вернулась оттуда, Шишигин уже сидел, в полном параде, за столом, пил кофе и читал газету. Он едва взглянул на Соню, и в его взгляде сквозило пренебрежение. Буркнув приветствие, он снова уткнулся в газету, - можно было подумать, что они прожили вместе добрую сотню лет и до смерти надоели друг другу.
   - Но ты даже не умылся, - укоризненно заметила Соня, присаживаясь к столу.
   - Я брызнул себе в лицо водой из графина, - с едва уловимой иронией ответил писатель.
   - И откуда взялось кофе?
   - Горничная принесла...
   Равнодушный ответ, шуршание газеты. Могло быть и так, как он говорил, но Соня Лубкова осталась при подозрении, что он не умывался вовсе, а кофе взял прямо из воздуха, и не думая звать никакую горничную. Хотя Шишигин не рассказывал ей фантастических историй и не творил на ее глазах чудес, та атмосфера таинственности, которой он себя окружал, появляясь словно из пустоты и в пустоте же исчезая, укрепляла ее убежденность в его нечеловеческом происхождении. В последнее же корнями уходит и его незаурядный литературный талант, и это в особенности восхищало девушку, полагавшую, что нечеловеческий гений стоит неизмеримо выше того, какой иногда игра случая вкладывает в двуногого. И она изо всех сил тянулась к мастеру, отдаваясь ему с жаром, казавшимся ей полыханием какой-то потусторонней страсти, и с воодушевлением, которое заставляло ее верить, что она и сама через эту физическую близость становится причастной высшему. А обижало и возмущало ее то, что Шишигин, явно догадываясь о ее желаниях, вкусах и мечтах, пренебрегал ими как чем-то для него незначительным, не посвящал ее в свои тайны, не то чтобы не доверяя или опасаясь ее болтливости, а просто как бы ленясь.
   - Мы пойдем на этот праздник? - спросила она и, поскольку Шишигин не спешил с ответом, продолжила: - Что за праздник, я не пойму. С чем он связан? В чем его истоки? Бог с ним. Скажи лучше, чем мы займемся.
   - Займемся любовью, - ответил Шишигин.
   Соня с изумлением посмотрела на него.
   - Зачем же ты оделся как на парад?
   - А долго ли раздеться?
   - И ты, ты... хочешь этого... хочешь меня? - смущенно, страдальчески пробормотала девушка.
   Шишигин скомкал газету и бросил ее на пол. Он был в черном костюме какого-то эстрадного фасона, как будто собирался музицировать в филармонии, в лакированных штиблетах, как всегда прилизанный, выхоленный и пустой. Он устремил на девушку взгляд выкаченных, словно лишенных век глаз и с медленной улыбкой на бескровных губах проговорил:
   - Ты ясновидящая, сама говорила. Вернее, тебе говорили люди, открывшие твои завидные дарования. Ты поверила и посвятила меня в свою веру. У тебя феноменальные способности, сверхъестественные.
   Острая жалость к самой себе охватила Соню Лубкову. Он произнес эти слова так бездушно, - мало того, что он не верил в ее феноменальные способности, он ни в грош не ставил и те скромные дарования, которые признавал за ней.
   - Почему ты смеешься надо мной? - пролепетала Соня со слезой в голосе. - Ну да, мы, люди, бываем смешны... мы выдумываем себе всякие утешения, а эти способности, о которых ты упомянул, для меня большое утешение... даже если они не так уж и сверхъестественны... А что я могу поделать, если есть нечто, чего я не в состоянии разгадать и постичь? Гадать на кофейной гуще, вертеть столы и вызывать духов все-таки проще, чем иметь дело с чем-то по-настоящему необъяснимым. Но я восхищаюсь... Понимаешь ты это? Я не могу постичь, но я восхищаюсь, преклоняюсь! И я читала тебе свои стихи...
   - Хорошие стихи, - вставил литератор.
   - Ну не надо, ты шутишь, опять твои насмешки! Даже если ты действительно находишь мои стихи хорошими, ты все равно не признаешься в этом, не скажешь об этом серьезно... А они о высоком... Я и стремлюсь к высокому! Но ты... ты обрываешь мне крылья, как мотыльку, который летит на пламя, на огонек фонаря...
   Шишигин с некоторым нетерпением перебил:
   - Почему же ты не видишь, при твоих-то дарованиях, чем ты рискуешь?
   - А чем я рискую?
   - Знаешь, эти полеты к высокому, на пламя, на огонек, они далеко не всегда кончаются благополучно. И если тебе недостает мудрости, чтобы понимать это, то должны были по крайней мере помочь разобраться в ситуации твои сверхъестественные способности...
   - Послушай, ты меня пугаешь, ты как-то странно, как-то загадочно говоришь. К черту сверхъестественные способности! Может, у меня и нет их, как нет мудрости.
   - Ты даже не сказала нет, когда я предложил тебе заняться любовью...
   - Ну и что? - воскликнула Соня. - Что из этого? Не сказала нет... А разве ты предлагал заниматься любовью? Ты сообщил мне, что мы займемся ею, вот и все.
   - А ты не сказала нет.
   - Я непременно должна была сказать нет? Но почему?
   - Я не говорю, что ты должна была сказать нет. Я просто констатирую факт. Я предложил тебе заняться любовью, и ты не сказала нет. Таков факт.
   - И что из этого факта следует?
   - Очень многое. И прежде всего то, что ты сейчас сидишь напротив меня и думаешь: скоро займемся любовью, он предложил мне...
   - Начнем с того, - с досадой перебила поэтесса, - что ты не предлагал, а только объявил...
   - Но я объявил так, что это можно было истолковать как предложение.
   - В таком случае, то молчание, которым я обошла твое предложение, можно истолковать как отказ, как нет.
   - Ты не хочешь меня? Меня, своего возлюбленного?
   - Я хочу, чтобы ты относился ко мне серьезно. Хватит с меня дурака Макаронова, этого клоуна... Я хочу, чтобы ты любил меня.
   - Почему же ты отказала мне, сказала нет?
   - Но послушай...
   - Ты произнесла это роковое нет, не подумав, просто наугад, из каприза, а не потому, что тебя постигло озарение и ты прозрела будущее.
   До подобных издевательств над ней он еще не доходил, и в сердце девушки закралось беспокойство. Как всегда отчужденный, бездушно распущенный и исполненный презрения, Шишигин все же вел себя в это утро немного по-новому, словно бы на что-то намекал или втягивал ее в некую игру.
   - Ты что-то скрываешь от меня? - спросила Соня.
   - Всему когда-нибудь приходит конец, - ответил он с тонкой усмешкой. Не исключено, что литературная слава Шишигина будет греметь в веках, но сам Шишигин исчезнет, канет в лету, словно его и не было никогда.
   - Но всех нас ждет такая участь...
   - Однако то, что Соня Лубкова принимает с должной покорностью, заранее воображая себя мраморным скорбным ангелом на собственной могиле, Шишигина, непокорного и самолюбивого, возмущает как гнусная несправедливость.
   - Да, но посмертная слава... это же великолепно! Чего еще желать писателю? Ты весь уйдешь в нее, будешь жить в ней... Да и почему ты вообще заговорил об этом? Ты не исчезнешь без следа... как это может быть? Ты, которого я называю другим...
   Шишигин встал, приблизился к зеркалу и внимательно посмотрел на свое отображение.
   - Учащается пульс... холодеет кровь... немеют члены... развивается необузданная сила...
   - Тебе плохо? - с тревогой спросила Соня, вдруг ощутив какую-то скрытую серьезность происходящего.
   - Я - первый! Буду примером... - Он вернулся на прежнее место за столом.
   - Разреши мне сесть тебе на колени, - попросилась Соня вставая. - Я успокою тебя. Ты вбил себе в голову какие-то странные мысли. Почему именно сегодня? - Шишигин не уклонялся, и она, сев на его колени, положила руки ему на плечи. - Сегодня тебе что-то не по-душе? Скажи правду... Я сегодня нравлюсь тебе меньше? Знаешь, Макаронов, считая своим долгом унижаться предо мной и разыгрывать из себя клоуна в моем присутствии, тем самым вполне определенно держал меня за дурочку. А я такая... ему и не снилось... моя серьезность, мой романтизм, моя глубокая философичность... все это я отдам тебе! Девушки всегда ждут своих принцев, я ждала тебя. Ты пришел, мой принц... О, видел бы ты, какой у тебя сейчас глупый вид! Что же тебя мучит? Глядя на тебя, невозможно угадать, сколько тебе лет. Но все равно ты мой, я все отдам тебе, тебя не отдам никому...
   Так лепетала Соня Лубкова, а Шишигин молчал, смотрел на ее шевелящиеся губы и ничего не видел. Это и навело Соню на мысль, что в неизвестных ей страданиях ее друг оскудел разумом. И в самом деле вид у него был довольно глупый, странные изменения произошли в его лице, но объяснялись они отнюдь не упадком умственной деятельности, а гораздо более значительными причинами. Ни привычного лоска, ни мыслящей и чувствующей интеллигентности не осталось на том лице, все вдруг с бредовой суетностью и шероховато, с унылым скрежетом посыпалось в клочья и крошки, между которыми залегли глубокие и страшные трещины, морщины безводной пустыни, истощившейся, усохшей жизни. Среди этого вымирания еще только невидящие глаза Шишигина, устремленные перед собой на грудь льнущей к нему девушки, продолжали жить, они не видели Соню, но видели что-то большее и были полны какой-то жалобной детской грусти.
   - Что с тобой? - с содроганием прошептала Соня.
   Она хотела встать, собственно говоря отшатнуться, но Шишигин обхватил ее руками, привлек к себе, и в тесноте объятия Соня внезапно почувствовала холод могилы, так что нужно было поскорее отстраниться от этого существа, которое хватало и держало ее с жизненной силой, а обдавало духом смерти, и она забилась в его руках с печальной красотой последнего отчаянного усилия. Однако Шишигин держал ее куда как крепко, сжимал в объятиях, и у нее не было сил вырваться. Она ощутила, что вдавливается во что-то упругое, холодное, гладкое, лишенное выпуклостей и это что-то скользит между ее руками, переваливается через ее плечо и тяжело укладывается на спину, еще теснее притискивая к себе. А перед глазами стояла только темнота шишигинских объятий. Соня все же попыталась приподнять веки, и важно и сумрачно заколыхалось в ужасающей близости большое округлое тело цвета ночи, куда-то стремящееся, медленно текущее. Впрочем, секрета особого в этих перемещениях уже не могло быть, как и то, что перемещалось, не могло уже быть только Шишигиным, а может быть, и вовсе больше не было им. Всюду одновременно двигался и проявлялся этот переменившийся Шишигин, загадочный любовник, сверху, по бокам, и даже снизу, пролез между ногами и поднял ее над полом, как если бы она оседлала облако, а оно и понесло быстрее ветра. И тогда Соня увидела... Змей! Гад! Огромная, неспешно струящаяся тварь с черной кожей! Напряженно покачиваясь, на миг выставилась из оплетающего девушку живого узора узкая голова с горящими злобой глазками и разинутой пастью. Соня закричала, и если бы ужас не мешал ей слышать, она не узнала бы собственный голос.
   Гостиница помещалась на набережной, близ мэрии, широкое окно номера, снятого вчера Шишигиным, выходило в тихий переулок, и в его чистой рамке вырисовывался этаж дома на противоположной стороне, лепной, розовый, с прихваченной половинкой какой-то мифологической скульптуры. Номер вдруг превратился в арену, где низко стелились грозовые тучи и дикой музыкой звучали вопли терзаемой плоти, правда, не Сониной поэтической, которую пока только охватывали змеиные кольца, а писательской, измученной пыткой превращения. Соня же кричала от страха, а не от боли, и окно, широкое и ясное, светлое, распахнутое в свободный ликующий мир, откуда доносилась настоящая музыка, окно с картинкой розового дома, лишь оно одно виделось ей еще путем к спасению. В страдающем гаде угасал человеческий голос, терялся, ослабевал, развеивался в завершающих трагических нотах, и пространство вокруг девушки наполнялось отвратительным шипением. Она рванулась; и выскользнула из беспорядка свивающихся вокруг ее нежного и слабого тела колец. До окна было рукой подать, не то что до двери, да и забыла она о двери, ее манила чистота окна, ясность неба за ним, приветливость лиц, которые не то мерещились, не то в самом деле мелькали за стеклами попавшего в рамку этажа. Прыгать, надо сказать, ей предстояло с третьего этажа. Соня крикнула сдавленным голосом: помогите! спасите меня!
   Люди, которые шли по переулку, чтобы на набережной влиться в толпу, спешившую к мэрии, задрали головы и посмотрели в ту сторону, откуда донесся крик. Соня вспрыгнула на подоконник, она была готова броситься вниз, на разбитый тротуар и булыжник мостовой, это было лучше, чем снова оказаться в скользких и холодных объятиях пресмыкающегося. Но и тот не терял время даром. Хвост его захлестнулся вокруг ноги девушки. Эта живая черная лента все, что осталось от писателя Шишигина, с молниеносностью ковра-самолета доставившего свое дарование в столицу и там снискавшего славу, - все разматывалась и разматывалась по комнате, ей не было конца. Злобная, с водопадами светящейся ядовитой влаги вместо глаз головка юркнула под стол и для укрепления придуманной гадом позиции повела гибкое тело вокруг узкой полированной ножки. Затем, едва змей закрепился, большая судорога пробежала по всему его вытянувшемуся на полу телу и пружинисто толкнула Соню с подоконника. Смотревшие с тротуара люди и те, что свесились из окон розового дома, увидели, как девушка полетела вниз головой, увлекая за собой нечто черное, обвившееся вокруг ее ноги. Стоявшие внизу бросились врассыпную, однако живой снаряд, не долетев и до первого этажа, внезапно изменил направление и уже не с быстротой свободного падения, а неторопливо, как бы балуя, упражняясь в какой-то головоломной воздушной акробатике, повлекся к окнам розового дома. И оттуда свидетели необыкновенного происшествия убрались, их словно ветром сдуло. Но остались же в конце концов и смельчаки, истинные очевидцы! Они стояли чуточку в стороне, показывали на летающую девицу пальцами и обменивались впечатлениями, а в иных случаях - т. е. это касается отдельных субъектов, а не всей группы наблюдателей в целом - даже не могли удержаться от смеха. Тот, чьи муки очевидны и вызывают безоговорочное сострадание, порой, случается, выглядит все-таки на редкость комически, особенно на трудном переходе к еще более изощренным пыткам, когда, казалось бы, надо уже остановиться, а вместо этого испытуемый получает новый удар. Впрочем, все искренне полагали, что храбрая представительница слабого пола демонстрирует великолепный, внушающий почтительный ужас и восторг трюк. И их можно понять. Иначе как трюком не назовешь то, что выделывала Соня Лубкова между домами, тем более что влекшаяся за ней лента представлялась страховочным средством, а то и особым механизмом, который носил и болтал ее в воздухе, останавливал и швырял в новые фигуры высшего пилотажа.
   Правда, Соня кричала, ее призывы о помощи, ее ужас выглядели весьма правдоподобными. И самый резвый скорочтец не прочитал бы за один присест все, что можно написать о ее лице, каким оно явилось в ту роковую минуту во всей нескончаемости выражений, в небывалом богатстве и многообразии быстро, набегом, посетивших его чувств. У некоторых зрителей даже зашевелились сомнения касательно добровольности участия гимнастки в этом рискованном номере, и нашлись любопытные и дотошные мужчины, которые побежали в гостиницу, чтобы на месте окончательно прояснить ситуацию. Неожиданно Соня исчезла. Гад втянул ее назад в номер. Она была ни жива ни мертва и обессилено свалилась на пол, а тварь, как-то скверно раздувшись, едва не лопаясь, подхватила ее и стала переворачивать, вертеть, опять заключая девушку в свои мощные кольца. Сопротивление Сони было вялым и бесполезным.
   - Что там у вас происходит? - раздался за дверью голос дежурного администратора. - Откройте! Вы слышите? Немедленно откройте! Я приказываю!
   У Сони глаза вылезли из орбит, рот раскрылся в беззвучном вопле, и язык, бессмысленно виляя из стороны в сторону, вывалился наружу. Последним она осознала облегчение, с каким из ее желудка под тихие скорбные звуки потекло горячее жидкое дерьмо. Тварь же, вздыбившись в отчаянном рывке и поставив на ноги труп, мельчала и лопалась, во все стороны летели обрывки ее плоти, она рассеивалась, и затем лишь струйка темного воздуха пронеслась, извиваясь, над ковром, отыскала в углу щель и нырнула в нее. Когда люди ворвались в номер, труп еще держался на ногах. Однако он тут же с неприятным стуком рухнул на пол. Это дало повод к разногласиям, ибо одни уверяли, что увидели еще живую девушку, которая тут же по неизвестной причине свалилась, как подкошенная, а другие, более, конечно, наблюдательные, твердо держались первоначального мнения, что девушка была уже мертва, когда они вошли, и неизвестны прежде всего причины, по которым она продолжала стоять, как и природа того, что неким дымком носилось вокруг нее, а затем, скользнув над ковром, исчезло в подполье.
   ------------
   Это происшествие, имевшее новостью убийство, не произвело, как уже указывалось, большого впечатления на спешивших погулять людей. О, могли бы они прокрутить назад ленту да подслушать предшествовавший неслыханному и загадочному преступлению разговор, могли бы внять тому, о чем толкуют перед гибелью люди и даже ставящие себя выше людей, тогда, быть может, наполнились бы их сердца смятением и священным ужасом перед пустотой и, предохраняясь от этой пустоты, как от напасти, как от чумы или сифилиса, они всегда говорили бы уже о важном и сокровенном, как если бы смерть грозила им каждую минуту. Но этого не случилось, и они, потолкавшись и повздыхав в переулке, где разыгралась трагедия, посокрушавшись, а на всяких разгорячившихся создателей версий, которые тут уже развили бурную деятельность, пожав плечами, спокойно отправились дальше, влились в толпу, вообще ничего не знавшую о чудовищном злодеянии в гостиничном номере, и вместе со всеми поспешили на площадь.
   Там народ еще толпился вокруг мэра, смотрел на него с тонко дрожащими от благоговейного, доходящего до телячьей трепетности и как бы неги, восторга губами, со слезой на глазах, с жгучим нетерпением высказать что-то необходимое, рвущееся из груди; однако от этого нетерпения слова только застревали в горле, раздирая его в клочья. Какой-то болезненный ком невысказанных слов распирал многих в той толпе. Мэр лишь приговаривал им в утешение: я понимаю, все понимаю...
   Но пылкая привязанность к власти довлела уже, главным образом, над той частью народонаселения, в которую градоначальник вошел, спустившись с трибуны. Он образовал там уголок кипения, раскаленных углей, в сущности, это были как бы уже не живые люди, а опаленные края дыры, пробитой чем-то сверкающим и огненным, пораженные участки тканей, превращенные в лохмотья куски материи. Люди эти не могли уйти, потому что не уходил сам мэр, и они уже фактически не владели собой, все их содержание вылилось единственно в способность испытывать благоговейную любовь и выражать ее неразборчивым бормотанием, они были уже отбросами, отрезанными ломтями, они никогда не очнутся, не придут в себя, следовательно, заслуживали того, чтобы их либо изолировали от сохранившего здравомыслие ядра общества, либо вовсе пустили в расход.
   Конечно, их вины в том, что происходило с ними, не было никакой, вся вина лежала на градоначальнике, который не понимал, что пора уйти, освободить личность этих несчастных от плена, в который он их вовлек, от ярма, которое он на них надел. Он продолжал стоять на площади как ни в чем не бывало, радуясь радостям народа и веря в свое единение с ним, и более чем несчастная душа этих узников уменьшалась в росте, корежилась, карячилась, уродовалась, бессмысленно и бесцельно гибла.
   Оркестр играл в быстром темпе, и порождаемые им звуки разносились далеко. Был и другой оркестр, и третий. Их множество играло на обширной площади, и всюду у музыкантов были раскрасневшиеся лица, они смеялись оттого, что задавали празднику нужный тон и устраивали настоящее волшебство ритмов. Хорошее чувство перешло от музыки к людям, и они, обнявшись, переплетя руки, пустились в пляс, перебирали ногами и выгибали груди колесом. И в такую глубокую гармонию простерлись музыка и ответные добрые чувства слушателей, что танец этих возвеселившихся сердцем людей вышел за пределы моральных оценок, не мог быть плохим или хорошим, изысканным или развратным, он мог быть только исключительным и был таковым. Особенно хорош, дружен и ладен сделался танец тех, что пошли единым строем, как шеренга солдатиков, эти выплясывали даже с незаурядным мастерством, словно долго репетировали прежде, чем показать свое искусство остальному народу. По всей площади струились и причудливо изгибались такие шеренги бойко и впопад сучивших ногами танцоров; незамеченными оставались отдельные ошибки, поскольку оступившихся, слегка порушивших ритм плясунов несла общая сила. Не многим хуже выглядели и те, что решили попробовать свои силы в индивидуальном творчестве, добрые и отважные мужи, подхватившие очаровательно хохочущих дам и закружившие их в каком-то безумном вихре, или особи, вообще отказавшиеся от партнеров и вертевшиеся на мостовой как волчки.
   - Вот оно... я понял! - воскликнул мэр пресекающимся от волнения голосом. - Вот ваша жизнь, ваша сила и мечта! Это я и хотел знать!
   Наконец сподвижники уговорили его уйти, им нетерпелось начать собственный пир. Они боялись, что конец настигнет их прежде, чем они успеют в последний раз отвести душу, кроме того, оставаться на площади, среди простого народа с его грубыми нравами, им казалось скучным и унизительным. Утонченности их чувств и высокой духовной организации претило все, что бы ни делали беловодцы, и среди горожан никто не вызывал у них ни малейшего сочувствия. Они были надуты, как какие-то сказочные бароны, даже старичок Баюнков, который томился из-за невозможности вернуться в свою канцелярию и тихонько плакал в душе, зная, что уже никогда не сядет в подвале на стул, не уткнется в бумаги, никому, кроме него, не нужные, не отхлебнет на славу из припасенной бутылочки. Правда, Петя Чур, с утра пьяный и безудержный, уже вполне слился с теми самыми массами, которые внушали презрение его коллегам, он танцевал не хуже других, Петя Чур в буквальном смысле слова выделывал коленца, дрыгал ногами куда простанороднее, чем самый последний и гнусный из забулдыг. Шепот негодования проносился по свите мэра, старательно соблюдавшей дистанцию между собой и толпой. Увы, Петя Чур вел себя возмутительно, и это в день, когда их ждет переворот и путь в неведомое!