— Немедленно допросить, — сказал Кайо Бермудес. — Пострадавшие?
   — Ей-богу, ниньо, мы с вами — все равно как двое незнакомых, которые ждут подвоха друг от друга, — говорит Амбросио. — Давным-давно было дело, в Чинче, один-единственный раз, и с тех пор я ничего про него не знаю.
   — Двоих студентов пришлось положить в полицейский госпиталь, — сказал префект. — У наших только легкие ушибы, ничего серьезного.
   Переваривая добычу, он продолжал неуклонно подниматься ввысь, ослепленный нестерпимым блеском, и, растворившись в нем, раскинул крылья, заложил крутой плавный вираж, стал точкой, пятнышком, повис над неподвижными желто-белыми волнистыми песками, над стенами и решетками, над четко очерченным пространством камня и железа, над полуголыми существами, которые копошились внизу — ползли куда-то или лежали в тени дрожащего в зное цинка, — повис над джипом, над пальмами, над полоской воды и над широкой лентой воды, над домиками, машинами, над обсаженными деревьями площадями.
   — Одну роту оставили в Сан-Маркосе. Ворота, которые высадил танк, приводим в порядок, — сказал префект. — На медицинский тоже ввели взвод. Но никаких эксцессов не было, все тихо, дон Кайо.
   — Дайте-ка мне их дела, я покажу министру, — сказал Кайо Бермудес.
   Он взмахнул послушно-могучими, иссиня-черными крыльями, с величавой медлительностью развернулся и, перелетев деревья, реку, неподвижные пески, стал кружить над ослепительным цинком, зорко вглядываясь в него, снизился еще немного, не обращая внимания на зловеще-выжидательную тишину, сменившую алчный гомон и установившуюся в этом вычлененном железом и камнем треугольнике, — его привлекал только навес, полыхавший на солнце, — и спустился пониже, словно завороженный вакханалией света, буйством блеска.
   — Ты отдал приказ штурмовать Сан-Маркос? — спросил полковник Эспина. — Ты? Самочинно?
   — Седоватый такой, кожа очень темная, роста большого, походка как у обезьяны, — сказал Амбросио. — Он все выспрашивал, как в Чинче насчет баб. Мне не больно-то приятно его вспоминать, дон.
   — О Сан-Маркосе — потом. Расскажи, как съездил, — сказал Бермудес. — Что там на севере?
   Он осторожно вытянул серые лапы, словно пробуя — не слишком ли горяч? мягок ли? удобен ли цинк? — и сложил крылья, и сел, и глянул, и догадался — но было уже поздно: камни пронизали броню перьев, перешибли кости, сломали клюв и, отскочив с металлическим звоном от цинка, упали вниз, во двор.
   — На севере-то все в порядке, — сказал полковник Эспина. — А с головой у тебя как? Мне со всех сторон докладывают: «Полковник, Сан-Маркос обложили, полковник, штурмовые группы ворвались в университет!» А я, министр, узнаю об этом в последнюю очередь! Вот я и спрашиваю тебя, Кайо: ты в своем уме?
   Ястреб, дернувшись несколько раз в агонии, вытянулся, выпачкал алым серый цинк, скатился к самому краю и рухнул вниз, где жадные руки схватили его, разодрали на части, вырывая перья, под смех и брань, и у кирпичной стены уже затрещал, разбрасывая искры, костер.
   — Ну, что я говорил? — сказал Трифульсио. — Зуб мой при мне останется. Я попусту болтать не люблю и за слова свои отвечаю.
   — Мы вскрыли этот гнойник за каких-то два часа и никого не потеряли, — сказал Бермудес. — А ты вместо благодарности спрашиваешь, не рехнулся ли я. Это несправедливо.
   — Мамаша моя тоже его после того раза не видела, — говорит Амбросио. — Она думала, он таким на свет уродился, ниньо.
   — Ведь за границей во всех газетах поднимут вой, — сказал полковник Эспина, — а нам это сейчас совсем ни к чему. Разве ты не знаешь, президент хочет, чтоб все было тихо.
   — Нам совсем ни к чему иметь в самом центре Лимы очаг мятежа, — сказал Бермудес. — Через несколько дней можно будет вывести оттуда войска, открыть Сан-Маркос, вот тогда все и будет тихо.
   Он с трудом прожевывал кусок птичьего мяса, выхваченного из огня голыми руками, и руки его горели, и на смуглой коже лиловели царапины, и жаровня, где испекли его добычу, еще дымилась. Он сидел на корточках, в затененном цинковым навесом углу, полуприкрыв глаза — то ли от солнца, то ли чтобы полнее было блаженство, рождавшееся в челюстях, на языке, в глотке, которую сладостно царапало и обжигало полусырое мясо с не до конца выщипанными перьями.
   — И наконец, никто не давал тебе разрешения на это, — сказал полковник Эспина. — Это компетенция министра. Нас еще многие не признали. Воображаю, в каком бешенстве президент.
   — Зуб даю, гости будут, — сказал Трифульсио. — Зуб даю, они уже тут.
   — Нас признали Соединенные Штаты, и это самое главное, — сказал Бермудес. — И насчет президента ты, Горец, можешь не беспокоиться. Перед тем как отдать приказ, я ввел его в курс дела.
   Остальные бродили на лютом солнцепеке, — примирившиеся со своей участью, не затаившие зла, не помнившие обид, словно и не они только что оскорбляли друг друга, толкали, били, хватая самые лакомые куски, — или, присев под стеной, дремали — грязные, босые, ошалевшие от голода, жары и досады, — или лежали, хватая воздух распяленными ртами, прикрыв глаза от зноя и блеска.
   — Интересно, по чью душу, — сказал Трифульсио.
   — Он ведь мне ничего плохого не сделал, — говорит Амбросио. — До той ночи. Сердиться на него было не из-за чего да и любить не за что. А вот в ту ночь мне стало его жалко.
   — Я обещал ему, что убитых не будет, — сказал Бермудес, — и обещание свое сдержал. Вот пятнадцать полицейских досье. Вычистим Сан-Маркос, и можно возобновить занятия. Чем ты недоволен, Горец?
   — Не потому жалко, ниньо, что он отсидел, — говорит Амбросио, — а потому, что уже на человека мало был похож. Босой, ногтищи вот такие, весь в каких-то струпьях, в коросте, в грязи. Честно.
   — Ты действовал так, словно меня и в помине нет, — сказал полковник Эспина. — Почему бы не спросить?
   Дон Мелькиадес шел по коридору в сопровождении двух надзирателей, а следом за ним шагал высокий мужчина в соломенной шляпе — от порывов горячего ветра поля ее и тулья трепетали, словно сделаны были из шелковой бумаги — белый костюм, а сорочка, повязанная черным галстуком — еще белей. Потом они остановились, и дон Мелькиадес заговорил с ним, показывая на кого-то во дворе.
   — Почему? — сказал Бермудес. — Потому что не хотел подставлять тебя под удар. У них могло быть оружие, они могли оказать сопротивление, и я не хотел, чтобы тебя обвиняли в кровопролитии.
   Нет, это явно был не адвокат, ему отродясь не доводилось видеть, чтобы адвокат щеголял в такой белоснежной паре, но и не начальство — тогда им дали бы не обычную баланду, а, скажем, менестру и заставили бы подмести в камерах и в сортире, как всегда, когда приезжала инспекция. Нет, не адвокат и не начальство, но кто ж тогда?
   — Если бы пришлось стрелять, твоя политическая карьера была бы непоправимо испорчена, — сказал Бермудес. — Я принял решение, и я нес бы за его последствия полную ответственность. В случае чего я ушел бы в отставку, а ты, Горец, остался бы без единого пятнышка.
   Он перестал грызть уже дочиста обглоданную кость, но не выпустил ее из рук, весь напрягся, втянул голову в плечи, испуганно стрельнул глазами в коридор, но дон Мелькиадес продолжал показывать на него и подавать знаки ему.
   — Но все прошло гладко, и все сочтут это твоей заслугой, — сказал полковник Эспина. — Президент наверняка решит, что у моего протеже отваги побольше, чем у меня.
   — Эй, как тебя там! — закричал дон Мелькиадес. — Трифульсио! Не видишь, что ли, — я тебя, тебя зову! Чего разлегся?
   — Президент знает, кому я обязан своей должностью, — сказал Бермудес. — Он знает, что стоит тебе бровью повести, как я откланяюсь и снова примусь продавать трактора.
   — Эй! — подхватили, замахали руками надзиратели. — Эй, ты!
   — Три ножа и несколько бутылок «молотовского коктейля»[40], которые мы обнаружили, — явно недостаточно. Скажут: и этого вы так перепугались? Поэтому я приказал добавить специально для газетчиков еще немного револьверов, ломиков, тесаков.
   Он вскочил, пробежал, поднимая пыль, через двор и остановился в метре от дона Мелькиадеса. Остальные тоже подняли головы, вытянули шеи, глядели и молчали. Те, кто бродил взад-вперед, остановились, те, кто дремал, встрепенулись: все уставились на него, а с неба лился теперь расплавленный металл.
   — Ах, ты еще и журналистов оповестил? — сказал полковник Эспина. — Тебе, стало быть, неизвестно, что все заявления для печати подписывает министр и пресс-конференции проводит тоже только министр?
   — Ну, Трифульсио, подними-ка этот бочонок, покажи дону Эмилио Аревало, на что ты способен, — сказал дон Мелькиадес. — Не подкачай, я за тебя поручился.
   — Журналистам я сказал, что информацию они получат от тебя, — ответил Бермудес. — Вот подробный доклад, имена-фамилии, захваченное оружие — пусть пощелкают.
   — Я ничего такого не сделал, дон! — заморгав, крикнул Трифульсио, потом подождал немного и снова крикнул: — Я ни в чем не виноват! Клянусь, дон Мелькиадес!
   — Ладно, вопрос исчерпан, — сказал полковник Эспина. — Учти, я сам собирался ликвидировать Сан-Маркос сразу после того, как разберусь с профсоюзами.
   Черная бочка цилиндрической формы стояла у перил, как раз под доном Мелькиадесом, надзирателями и неизвестным господином в белом. Заинтересованные, оживившиеся, равнодушные взгляды устремились на бочку и на Трифульсио.
   — Учту, — сказал Бермудес. — Только Сан-Маркос далеко не ликвидирован, но момент для ликвидации самый подходящий. Двадцать шесть арестованных — это боевики, а большинство главарей пока гуляют на свободе. Сейчас их надо брать.
   — Ну-ну-ну, не дури, — сказал Мелькиадес. — Подними бочоночек. Я знаю, знаю, ты ни в чем не виноват. Давай, покажи свою силу сеньору Аревало.
   — Профсоюзы важнее Сан-Маркоса, — сказал полковник Эспина. — Их-то и надо чистить в первую голову. Пока они помалкивают, но АПРА сильна в рабочей среде, и достаточно одной искры, чтобы рвануло.
   — А в камере я напачкал, потому что живот схватило, — сказал Трифульсио. — Никакого терпежу не было, дон Мелькиадес, верьте слову.
   — Вычистим, — сказал Бермудес, — вычистим все, что надо будет, Горец.
   Господин в белом засмеялся, и дон Мелькиадес засмеялся, и даже во дворе послышались смешки. Господин в белом придвинулся к перилам вплотную, сунул руку в карман и вытащил оттуда что-то блестящее.
   — Ты читал эту нелегальную газетенку «Трибуна»? — спросил полковник Эспина. — Они поносят последними словами и вооруженные силы, и меня. Надо бы сделать так, чтобы этот вонючий листок больше не выходил.
   — Целый соль за то, что подниму бочку, дон? — Трифульсио закрыл глаза, открыл глаза и тоже засмеялся. — Это пожалуйста, дон, с нашим удовольствием.
   — Конечно, дон, в Чинче много о нем говорили, — сказал Амбросио. — Говорили, будто он изнасиловал малолетнюю, ограбил кого-то, а кого-то убил в драке. Многовато получалось, брехня, наверно. Но кое-что — правда, почему бы иначе сидеть ему столько лет?
   — Вы, военные, уже двадцать лет ломаете себе голову над АПРА, — сказал Бермудес. — А ведь лидеры ее одряхлели и коррумпировались и не хотят класть голову на плаху. Ничего не рванет, ни взрыва, ни революции не произойдет. А газетенка будет прикрыта, это я тебе обещаю.
   Он поднес ладони к самому лицу (под глазами и на шее были уже глубокие морщины, и в курчавых бакенбардах проглядывала седина), поплевал на них, крепко потер и шагнул к бочке. Взялся за нее, пошатал, словно проверяя, прочно ли стоит, потом приник к ее железному телу длинными ногами, выпуклым животом, широкой грудью, вцепился длинными руками и, словно в любовном неистовстве, рванул.
   — Я никогда его больше не встречал, но слышал много, — говорит Амбросио. — Его видали то там, то тут, по всему департаменту, во время выборов пятидесятого года он агитировал за сенатора Аревало: плакаты клеил, листовки бросал. Да, за сенатора Эмилио Аревало, того самого, друга дона Фермина.
   — Я составил списочек, дон Кайо, в отставку подали три префекта и восемь субпрефектов из числа назначенных Бустаманте, — сказал доктор Альсибиадес. — Двенадцать префектов и пятнадцать субпрефектов прислали телеграммы генералу, поздравляя его с приходом к власти. Остальные пока помалкивают: хотят, чтоб мы подтвердили их полномочия, а самим попросить об этом — робеют.
   Он закрыл глаза, оторвал бочку от земли, и жилы вздулись у него на шее и на лбу, и мгновенно взмокло дряблое лицо, и черно-лиловыми стали толстые губы. Огромная ручища грубо ухватила бочку за ребристый бок, вздернула ее кверху, выгнувшись, он держал вес, сделал, шатаясь, как пьяный, два шага, победно взглянул на зрителей, резко поставил свою ношу на землю.
   — Горец считал, что они пачками будут уходить в отставку: останется только назначать новых, — сказал Кайо Бермудес. — Вот, милый доктор, не знает полковник наших перуанцев.
   — Да, Мелькиадес, вы были правы, это не человек, а бык, в его годы — просто невероятно. — Господин в белом швырнул монету, и Трифульсио поймал ее на лету. — Эй, сколько тебе лет?
   — Да, он считает, что все разделяют его представления о чести, — сказал доктор Альсибиадес. — Но объясните мне, дон Кайо, чего ради они хранят верность бедному Бустаманте — ведь ему уже никогда не подняться?
   — Да откуда ж мне знать? — переводя дух, утирая пот, загоготал Трифульсио. — Много. Больше, чем вам, дон.
   — Подтвердите полномочия всех, кто поздравил генерала, и тех, кто молчит: их мы постепенно уберем, — сказал Бермудес. — Поблагодарите за безупречную службу подавших в отставку, а Лосано пусть внесет их в картотеку.
   — Гляди-ка, Иполито, кого к нам доставили, — сказал Лудовико. — Ты ведь, кажется, таких любишь? Сеньор Лосано велел обратить на него особое внимание.
   — Лима наводнена мерзкими пасквилями, — сказал полковник Эспина. — Почему ты бездействуешь, Кайо?
   — Кто и где печатает «Трибуну»? — сказал Иполито. — Отвечай, не тяни из меня жилы! И помни, я таких люблю.
   — Эти подрывные листки должны исчезнуть, — сказал Бермудес. — Немедленно. Вы поняли, Лосано?
   — Ну что, негр, готов? — сказал дон Мелькиадес. — Уже, наверно, как на иголках сидишь?
   — Готов? — невесело засмеялся Трифульсио. — К чему готов, дон?
   — Поначалу я ей посылал деньги, навещал, наезжал из Лимы время от времени, — сказал Амбросио. — А потом — нет. Так она и померла, ничего про меня не зная. Тяжело мне от этого, дон.
   — Ага, — сказал Иполито, — тебе сунули ее в карман, а ты и не заметил? Ну, еще чего-нибудь соври, глупышка ты моя, сколько ж ты брильянтину изводишь, чтобы волосы гладко лежали, и брючки какие хорошенькие надел. Значит, ты — не априст, кто и где печатает эту пакость не знаешь? Так?
   — Забыл, что сегодня на свободу выходишь? — сказал дон Мелькиадес. — Или так прижился у нас, что и расставаться жалко?
   — А потом узнал, что ее уж и на свете нет, — говорит Амбросио. — Я тогда еще дона Фермина, папу вашего, возил.
   — Да ну что вы, дон, как же такое забыть? — затопал, захлопал Трифульсио. — Вы уж, право, скажете.
   — Вот видишь, что получается, если Иполито сердится. Лучше вспомни, — сказал Лудовико. — Учти, ему такие, как ты, очень нравятся.
   — Запираются, врут, сваливают друг на друга, — сказал Лосано. — Но мы не спим, дон Кайо, мы по целым ночам глаз не смыкаем. Клянусь вам, эту газетку мы выявим и накроем.
   — Приложи палец вот сюда, а здесь — крестик поставь, — сказал дон Мелькиадес. — Все. Ну, Трифульсио, ты опять вольная птица. Не верится, должно быть?
   — Помните, Лосано, мы с вами не в цивилизованный стране, наша отчизна — край невежества и варварства, — сказал Бермудес. — Нечего с ними миндальничать, выбейте, вытрясите из них то, что мне нужно.
   — У-у, какой ты худенький, — сказал Иполито. — В пиджачке-то не так заметно, а теперь вижу — все ребра наружу.
   — Ты помнишь сеньора Аревало, который дал тебе соль, чтобы ты поднял бочку? — сказал дон Мелькиадес. — Он важная персона, весьма состоятельный человек, землевладелец. Хочешь работать на него?
   — Кто и где, я тебя спрашиваю, кто и где ее печатает? — сказал Лудовико. — Хочешь, чтоб мы с тобой всю ночь проваландались? А если Иполито опять рассердится?
   — Ясное дело, дон Мелькиадес! — всплеснул руками, заморгал, закивал Трифульсио. — Могу хоть сейчас приступить или когда скажете.
   — Ты меня выведешь из себя, я тебе красоту твою небесную подпорчу, а сам умру с печали, — сказал Иполито, — потому что ты мне нравишься все больше и больше.
   — Ему люди нужны: он начинает предвыборную кампанию, потому что другу Одрии дорожка в сенаторы укатана, — сказал дон Мелькиадес. — За деньгами не постоит. Не пропусти свой шанс, Трифульсио.
   — И что же, даже имя нам свое не скажешь, золотой ты мой? — сказал Лудовико. — Может, забыл или не знал никогда?
   — Долбани на радостях как следует, навести семью, погуляй, к девкам сходи, — сказал дон Мелькиадес, — а в понедельник отправляйся в его поместье, это возле Ики. Спросишь там, тебе каждый покажет.
   — А что это там у тебя, золотой мой, болтается, я не разгляжу никак? — сказал Иполито. — Ты всегда с таким огрызком ходишь или он от страха съежился?
   — Конечно помню, дон Мелькиадес, как же не помнить?! — сказал Трифульсио. — Не знаю, как вас и благодарить за вашу доброту.
   — Оставь его, Иполито, — сказал Лудовико, — обморок, не видишь, что ли? Пойдем в кабинет к сеньору Лосано. Оставь его, кому говорю?!
   Дежурный надзиратель похлопал его по спине — счастливо, Трифульсио, — и запер за ним ворота, — до свиданьица, а лучше прощай — и он скорым шагом двинулся вперед, по пустырю, на который смотрел через решетку столько времени, что наизусть выучил каждую выбоину, и дошел до рощицы, которую тоже было видно из окна камеры на первом этаже, а потом свернул к домикам предместья, но не остановился, а, наоборот, прибавил шагу. Почти бегом миновал он лачуги, оставил позади неразличимые тени людей, смотревших на него удивленно, испуганно или безразлично.
   — Я же не выродок какой-нибудь, не скотина неблагодарная, — сказал Амбросио, — я ж ее любил, царствие ей небесное, ни от кого я столько добра не видал, разве что от вас. Всю жизнь она хребет ломала, чтоб меня прокормить да вырастить. Да ведь вот жизнь какая: некогда и о матери родной вспомянуть.
   — Мы, сеньор Лосано, прекратили, потому что Иполито немного погорячился, не сдержался, а тот понес какую-то чушь, а потом и вовсе вырубился, — сказал Лудовико. — Я так полагаю, что этот Тринидад Лопес — никакой не априст и на самом деле не знает, где типография. Как прикажете: можно его привести в чувство и продолжить.
   Он шагал все быстрее и быстрее, двигаясь почти наугад, не зная, куда выведут его эти мощенные булыжником окраинные улочки, попираемые его босыми ногами, углубляясь в этот город — разросшийся вдаль и вширь, такой непохожий на то, что осело в памяти. Потом замедлил шаги и почти упал на скамейку, стоявшую в тени пальм на площади. В лавчонку на углу входили женщины с детьми, мальчишки пуляли камнями в уличный фонарь, лаяли собаки. Медленно, почти беззвучно он заплакал и сам не заметил, что плачет.
   — Ваш дядюшка рекомендовал мне вас, капитан, да я и сам хотел познакомиться с вами, — сказал Кайо Бермудес. — Мы ведь с вами некоторым образом коллеги, не правда ли? Не сомневаюсь, что нам придется работать рука об руку.
   — Добрая была, жертвовала много, ни одной мессы не пропустила, — говорит Амбросио. — Но уж характерец был — не сахар. Меня ведь она, знаете, не кулаком, а все палкой норовила, чтоб не пошел по отцовой дорожке.
   — Я не имел удовольствия лично познакомиться с вами, сеньор Бермудес, — сказал капитан Паредес. — Но дядюшка и полковник Эспина чрезвычайно высоко вас ставят и говорят, что это ведомство достигло успехов только благодаря вам.
   Потом поднялся, вымыл лицо у фонтана в центре площади, спросил у прохожего, сколько возьмут за билет в автобус до Чинчи и где остановка. Останавливаясь время от времени, чтобы поглядеть на женщин и на все, что обрело новый вид и смысл за время его отсидки, пришел на другую площадь, полную машин. Он спрашивал, клянчил, торговался и наконец влез в кузов грузовика.
   — Не будем говорить о достоинствах, ибо природа наделила вас ими куда щедрее, чем меня, — сказал Кайо Бермудес. — Я знаю, что вы рисковали жизнью во время революции и что теперь вы наладили и организовали военную контрразведку. Не трудитесь отрицать, мне все это известно от вашего дядюшки.
   Весь путь он простоял в кузове, вцепясь в борт, задыхаясь, жадно вглядываясь в землю и небо, в море, — оно то появлялось, то исчезало между дюн. Когда въехали в Чинчу, он широко раскрыл глаза, завертел головой из стороны в сторону, дивясь переменами. Тянуло свежестью, солнце уже село, бормотали о чем-то и пританцовывали кроны пальм, а он шел под ними как в тумане, взбудораженный и торопливый.
   — Относительно моего участия в революции — это чистая правда, и скромничать было бы неуместно, — сказал капитан Паредес. — Но в военной контрразведке я — всего лишь один из сотрудников и помощников полковника Молины.
   Однако путь до поселка оказался долгим и мучительным, потому что память все время подводила его, и все время надо было спрашивать у встречных, как пройти к Гросио-Прадо, и когда он наконец дошел, уже сгустились сумерки, осветились окна, и поселок был уже не поселок, а нагромождение домов, а там, где раньше тянулись хлопковые плантации, теперь начинался другой поселок. Однако дом остался прежним, и дверь была открыта, и он сразу узнал Томасу — она была черная, она была тучная: она сидела на полу рядом с какой-то женщиной и ела.
   — Полковник Молина — фигура чисто декоративная, а от вас зависит бесперебойная работа всех маховиков и шестерней, — сказал Бермудес. — И это тоже поведал мне ваш дядюшка.
   — Мечта у нее была в лотерею выиграть, — сказал Амбросио.
   — Могу себе представить, как работало ваше министерство при Бустаманте: апристы — на всех постах, поголовный саботаж, — сказал капитан Паредес. — Однако он им не слишком помог.
   Он влетел в комнату, вопя и колотя себя в грудь, и вторая женщина, вскрикнув от неожиданности, перекрестилась. Томаса, припав к полу, смотрела на него, и страх постепенно исчезал с ее лица. Молча и решительно она ткнула кулаком в сторону двери. Однако Трифульсио и не думал послушаться: он захохотал, весело повалился на пол и стал скрести себя под мышками.
   — Они, по крайней мере, успели замести следы, — сказал Бермудес. — Архивы приведены в полную негодность, картотеки уничтожены. Надо все начинать сначала. Об этом я и хотел поговорить с вами, капитан. Военная контрразведка может оказать нам большую помощь.
   — Ты ведь возишь сеньора Бермудеса? — сказал Лудовико. — Рад с тобой познакомиться, Амбросио. Поможешь нам?
   — Разумеется, сеньор Бермудес, мы будем тесно взаимодействовать с вами, — сказал капитан Паредес. — Мы готовы предоставить вам любые интересующие вас сведения.
   — Зачем приперся, кто тебя звал сюда? — зарычала Томаса. — Тебя здесь каторжным считают, а ты каторжный и есть! Видишь, моя подружка перепугалась, убежала. Когда тебя выпустили?
   — Мне этого мало, капитан, — сказал Бермудес. — Я хотел бы располагать всей картотекой военной контрразведки в полном объеме. Снять копии со всех дел.
   — Его зовут Иполито, — сказал Лудовико. — Здоров, как конь, и ума столько же. Сейчас он придет, я тебе его покажу. Он в начальники не выйдет, слишком глуп. Я — другое дело, если повезет, конечно. А ты, Амбросио, неужели так до гроба и будешь баранку крутить?
   — Наши картотеки неприкосновенны, — сказал капитан Паредес, — они составляют военную тайну. Я доложу полковнику Молине, но и он, боюсь, не сможет решить этот вопрос. Пусть ваш министр направит отношение нашему.
   — Да уж, она вылетела отсюда, как будто я черт с рогами, — засмеялся Трифульсио. — Слушай, Томаса, дай-ка мне этого, я с голоду помираю, страшно жрать хочется.
   — Вот этого как раз и не следует делать ни в коем случае, — сказал Бермудес. — Нужно, чтобы копии попали ко мне без ведома полковника Молины и, разумеется, военного министра. Вы меня понимаете?
   — Каторжная у нас работа, Амбросио, — сказал Лудовико. — Часами, сутками бьешься, все жилы вымотаешь, охрипнешь, и тебя же потом ругают, и сеньор Лосано грозится жалованье срезать. У нас все надрываются, кроме этого долболоба Иполито. Знаешь, почему?
   — Как же я могу передать вам копии совершенно секретных документов без ведома моих прямых начальников? — сказал капитан Паредес. — Ведь в них «жизнь и приключения» всего офицерского корпуса и еще тысяч гражданских лиц. Это — святое. Как золотой запас Государственного банка.
   — Да-да, тебе, конечно, надо уходить, только успокойся, выпей вот рюмку, — сказал дон Фермин, — и расскажи с самого начала, как было дело. Да перестань же плакать.
   — Вы совершенно правы, капитан, я прекрасно понимаю, что эти документы — дороже золота, — сказал Бермудес. — Понимает это и ваш дядюшка. Именно поэтому мы и должны договориться между собой сами, никого не посвящая. Нет-нет, что вы, я вовсе не хочу ущемить интересы полковника Молины, с чего вы взяли?