— Хорошо, хоть денег хватило. Вам правда получше?
   — Голова тяжелая, но я не пьян, на меня пиво не действует. От мыслей голова идет кругом.
   — Четыре часа просидели, я уж и не знаю, что буду врать в собачнике. Могут ведь и вон выкинуть, как вы в толк не возьмете? Но все равно спасибо. Спасибо за пиво, за обед, за разговор. Может, и я вам чем-нибудь пригожусь, ниньо.
   Они стоят на тротуаре, паренек в фартуке запер деревянную дверь, загораживавший вход грузовик уже уехал, туман окутывает фасады, а в стальном свете дня мчит через Пуэнте-дель-Эхерсито ровный давящий поток машин, грузовиков, автобусов. Поблизости — никого, прохожие — где-то в отдалении, фигурки без лиц скользят в клубящемся тумане. Сейчас простимся, думает Сантьяго, и все, больше ты его не увидишь. А я его и не видел, думает Сантьяго, я с ним не говорил, приму душ, лягу спать и не вспомню даже.
   — Отошли, ниньо? Может, проводить?
   — Это тебе, а не мне надо отходить, — не шевеля губами, говорит он. — Все четыре часа тебе было ох как скверно.
   — Да ну что вы, я знаете какой крепкий на это дело, — говорит Амбросио и, выждав секунду, смеется. Он так и застывает с полуоткрытым ртом, схватившись за подбородок, словно окаменел. Неподвижно стоит в шаге от Сантьяго, воротник пиджака поднят, а Батуке навострил уши, ощерился, поглядывает то на Сантьяго, то на Амбросио и беспокойно, настороженно, испуганно скребет задними лапами землю. В «Соборе» грохочут стульями — наверно, собрались мыть пол.
   — Ты отлично понимаешь, о чем я, — говорит Сантьяго. — Хватит придуриваться.
   Он не хочет, не может тебя понять, Савалита, он по-прежнему неподвижен, и глаза его все так же упрямо незрячи и налиты вязкой жестокой тьмой.
   — Может, все-таки проводить? — бормочет Амбросио, опуская глаза, понизив голос. — Или такси найти?
   — В нашей газете есть место вахтера. — Сантьяго тоже говорит тише. — Это полегче, чем на живодерне. Я поговорю с кем надо, тебя возьмут без документов. Там тебе будет гораздо лучше. Только, пожалуйста, не валяй дурака.
   — Хорошо, хорошо. — А тревога в глазах все сильней, и голос, кажется, вот-вот сорвется. — Только я не понимаю, какая муха вас укусила, с чего вы так на меня.
   — Я отдам тебе свое месячное жалованье. — И голос у Сантьяго пресекается, но он не плачет: стоит, напряженно выпрямившись, широко раскрыв глаза. — Три с половиной тысячи. За эти-то деньги ты сможешь, правда?
   Он замолкает, опускает голову, и тотчас, словно наступившая тишина отключила безупречный механизм, Амбросио отшатывается, вжимает голову в плечи, прикрывает руками корпус, словно готовясь нанести или принять удар. Батуке рычит.
   — Да что вам — пиво в голову ударило? — хрипло, с трудом выговаривает он. — Что с вами творится? Чего вам надо-то?
   — Мне надо, чтоб ты перестал придуриваться. — Сантьяго закрывает глаза, глубоко вздыхает. — Чтоб рассказал мне начистоту про Музу, про моего отца. Это он тебе приказал? Теперь это уже не важно, но я хочу знать. Это он приказал? Отец?
   Опять пресекается его голос, и Амбросио отступает еще на шаг, и Сантьяго видит, как он съеживается, как расширяются от страха или от ярости его глаза…
   Амбросио машет кулаком — не то угрожает, не то прощается.
   — Я лучше пойду, чтоб вам не пожалеть о том, чего вы тут наговорили, — жалобно хрипит он. — Не надо мне вашей газеты, и благодеяний не надо, и денег я не возьму. Не заслужили вы такого отца, вот и весь сказ. Шли бы вы знаете куда.
   — Ладно, ладно, не заводись, — говорит Сантьяго. — Подойди поближе.
   У ног его слышится короткое рычание: Батуке смотрит туда же, куда и он, — темная фигурка удаляется, проходит мимо пакгаузов и складов, освещается огромными окнами фордовских автомастерских, исчезает на лесенке Пуэнте-дель-Эхерсито.
   — Ладно, ладно, — всхлипывает Сантьяго. Наклонившись, он треплет собаку по настороженной мордочке — хвост напряжен и отставлен. — Пойдем и мы, Батукито.
   Он выпрямляется, рыдающе вздыхает, платком вытирает глаза и так стоит несколько мгновений, прислонившись к дверям «Собора», и лицо его мокро от слез и от измороси. Батуке жмется к ногам, лижет башмаки, тихо поскуливает, задрав к нему морду. Сунув руки в карманы, он медленно идет к площади Дос-де-Майо, и Батуке семенит рядом. У подножия памятника сгрудились люди, а вокруг — кучи окурков, скорлупы, шелухи, какого-то бумажного мусора; на углу пассажиры штурмуют автобусы, и те исчезают в клубах пыли за углом; полицейский ругается с бродячим торговцем, лица у обоих полны угрюмой ненависти, и голоса звучат сдавленно, оттого что горло перехвачено бесплодной злобой. Сантьяго огибает площадь и на углу Кольмены останавливает такси: ваша собачка мне сиденье не испачкает? Не испачкает, не беспокойся, жми в Мирафлорес, на улицу Порта. Он влезает, устраивает Батуке у себя на коленях, боже ты мой, ну и брюхо у меня. Надо играть в теннис, плавать, качать штангу или накачиваться, как Карлитос, оглушать себя чем-нибудь. Он смыкает веки, откидывает голову на спинку, рука его перебирает собачьи уши, гладит хребет, холодный нос, подрагивающий живот. Ты спасся от живодерни, Батукито, а тебя, Савалита, кто будет спасать, никто, завтра навещу Карлитоса в больнице, снесу ему какую-нибудь книжку, только не Хаксли. Такси мчится по улицам, из слепой тьмы долетают голоса, рев моторов, свистки. Жалко, что не пошел обедать с Норвином. Амбросио собак убивает дубиной, а ты, Савалита, — передовицами, думает он. Он лучше, чем ты, и заплатил дороже, и отделали его сильней. Бедный папа, думает он. Таксист сбрасывает скорость, и он открывает глаза: перед лобовым стеклом косо пролетает бурлящая потоками машин, подмаргивающая огнями реклам серебряная улица Диагональ. Туман выбелил парковые деревья, колокольня тает в полумраке, подрагивают кроны, вот здесь тормозни, будь добр. Он расплачивается, а Батуке начинает лаять. Он открывает дверцу, и собачка пулей летит по улице. Он поправляет пиджак и галстук, слышит крик Аны, представляет, какое у нее сейчас лицо. Он входит во двор, почти во всех окнах свет, Ана тискает Батуке в объятиях, где же ты пропадал столько времени, милый, я от страха чуть с ума не сошла.
   — Пойдем, а то эта зверюга перебудит весь квартал. — Он касается губами ее щеки. — Заткнись, Батуке.
   Он запирается в ванной, моет лицо и руки, слыша, как Ана приговаривает над Батуке, играя с ним, — видишь, песик, в какую переделку ты попал, слава богу, все обошлось, — и радостное повизгиванье собаки. Он выходит, Ана сидит с Батуке на руках. Он садится рядом, целует ее в висок.
   — Ты выпил? — Она берет его за лацкан пиджака, смотрит с шутливым отвращением. — От тебя пахнет пивом, милый. Не отпирайся, говори: пил?
   — Встретил одного старого знакомого, мы с ним сто лет не виделись, ну, и завернули, посидели. Никак не мог от него отвязаться.
   — Ты накачиваешься пивом со своими дружками, а я тут места себе не нахожу, — доносится ее жалобный, ласковый, нежный голос. — И не мог позвонить хотя бы?
   — Да неоткуда было звонить, милая, мы сидели в жуткой забегаловке, там нет телефона. — Сантьяго зевает, потягивается, улыбается. — И неудобно все время беспокоить эту полоумную немку. Мне очень скверно, голова прямо разламывается.
   — Так тебе и надо за то, что заставил меня так переживать, я весь день как на иголках. — И она гладит Сантьяго по лбу, глядит на него с улыбкой и треплет за ухо, тихо приговаривая: — Так тебе и надо, будешь знать, как меня мучить. — Он целует ее. — Я задерну занавески, поспишь немного?
   — Да, хорошо бы. — Он встает и грузно валится на кровать, а Ана с Батуке носятся вокруг друг за другом, играют. — Плохо, что я еще и все деньги потратил. Не знаю, как мы дотянем до понедельника.
   — Ничего, как-нибудь дотянем. Китаец с Сан-Мартина мне верит в долг, есть у нас такой замечательный китаец.
   — Плохо, что мы остались без кино. Сегодня идет что-нибудь стоящее?
   — В «Колине» что-то такое с Марлоном Брандо[7]. — Голос Аны отдаляется, звучит словно из-под воды. — Детектив, ты такие любишь. Хочешь, одолжим денег у немки?
   Она не сердится, Савалита, она все тебе простила, раз ты привел Батуке. Сейчас она счастлива, думает он.
   — Займу у нее денег, мы пойдем в кино, только ты дай мне честное слово, что не будешь пить пиво со своими дружками, не предупредив меня. — Смех Аны все дальше и дальше.
   Обещаю, думает он. Угол шторы прилег неплотно, и с кровати Сантьяго виден клочок темнеющего неба. Можно догадаться, что там, на улице, над домом, над районом Мирафлорес[8], над городом Лима висит проклятый, всегдашний, пропитанный влагой туман.

II

   Попейе Аревало все утро провел на пляже в Мирафлоресе. Смотри, глаза проглядишь, говорили ему девчонки, Тете сегодня не придет. И правда, в то утро Тете купаться не пришла. Обескураженный Попейе побрел домой и, когда поднимался по склону Кебралы, вдруг въяве увидел носик, и челку, и глазки, и взволновался до крайности: когда же, Тете, удостоюсь я твоего внимания? Когда он пришел домой, рыжеватые волосы еще не успели высохнуть, веснушчатое лицо горело от солнца. Сенатор уже поджидал его: иди-ка сюда, конопатый, есть разговор. Они заперлись в кабинете: не передумал? Твердо намерен стать архитектором? Нет, папа, не передумал. Вот только экзамены очень трудные, все рвутся туда, а принимают очень немногих. Но он от своего не отступится, из кожи вон вылезет, а поступит. Сенатор был доволен, что сын окончил коллеж без единой переэкзаменовки, стал к нему заметно ласковей и еще в январе начал выдавать ему на карманные расходы не пять солей, а десять. Но все равно Попейе не ожидал такого оборота: сенатор сказал, что раз уж так трудно поступить на архитектурный, то лучше в этом году не рисковать, позаниматься как следует на подготовительных курсах, чтоб на следующий год пройти наверняка. Как ты на это смотришь, конопатый? Замечательная мысль, папа, и даже глаза у него заблестели и лицо вспыхнуло еще сильней. Он будет сидеть над учебниками день и ночь, заниматься как зверь и на будущий год точно поступит. Попейе боялся этого каторжного лета — ни на пляж, ни в кино, ни на вечеринку, корпи над математикой, физикой и химией, а потом окажется, что все жертвы были напрасны, он не поступит, а каникулы пошли псу под хвост. А теперь ясно, как на американской цветной кинопленке, увидел он пляж Мирафлореса, волны Эррадуры, бухту Анкона, залы «Монтекарло», «Леуро» и «Колины» и дансинги, где он с Тете будет отплясывать болеро. Доволен, спросил сенатор, а он в ответ: ну еще бы! Как славно все складывается, думал он, пока они шли в столовую, а сенатор ему сказал: ну вот кончится лето, возьмешься за ум, обещаешь мне, конопатый? И Попейе пообещал. За обедом сенатор все подшучивал над ним: ну что, дочка Савалы еще не снизошла до тебя, конопатый? А Попейе, заливаясь краской, отвечал: немножко снизошла, папа. Мал еще такими глупостями заниматься, сказала мать, рановато начинаешь. Вот еще, отвечал сенатор, он уже взрослый, а Тете и вправду хорошенькая на загляденье. Только не позволяй, чтобы она тобой командовала, конопатый, а то, знаешь, женщины любят, чтоб их просили-умоляли, чего мне стоило добиться благосклонности твоей мамаши, а мамаша тут же закатилась от смеха. Тут зазвонил телефон, и дворецкий доложил: это вас, ниньо, ваш друг Сантьяго. Слышь, конопатый, надо срочно повидаться. В три в «Крим-Рика», пойдет? Ровно в три, конопатый. Смотри, он тебе веснушки-то ототрет, если не оставишь его сестрицу в покое, улыбнулся сенатор, а Попейе подумал, что отец сегодня необычайно хорошо настроен. Да ну что вы, мы ж с ним закадычные, но мать поморщилась и сказала: этот мальчик, что называется, с приветом. Тебе не кажется? Попейе взял ложечку мороженого — это кто вам сказал? — и еще кусочек меренги — лучше было бы мне уговорить Сантьяго, чтоб пришел сюда, пластинки бы послушали, и Тете позови, хилячок, просто посидим, поговорим. Кто сказал? Сама Соила и сказала, когда мы в пятницу, как всегда, играли в бридж. Она сказала, что в последнее время их Сантьяго совсем от рук отбился, они с Фермином просто не знают, что с ним делать, ссорится с Тете и с Чиспасом, не слушается, дерзит. Чего им еще от него надо, возмутился Попейе, он и так первый ученик.
   — В Католический университет не желает, — сказала сеньора Соила. — Только в Сан-Маркос[9]. Так и заявил Фермину, прямо огорошил.
   — Не вмешивайся, Соила, я сам его приведу в чувство, — сказал дон Фермин. — Это возраст такой козлиный, с ними надо обращаться умеючи. Скандалами тут только напортишь.
   — Ему бы подзатыльник хороший, а не увещевания, быстро бы опомнился, — сказала сеньора Соила. — Ты сам ничего не смыслишь в воспитании.
   — Вышла замуж за того мальчика, который приходил к нам, — говорит Сантьяго. — Попейе Аревало. Конопатый Аревало.
   — Он, понимаете, расходится с отцом во взглядах, — сказал Попейе.
   — Это какие же взгляды у такого сопляка? — рассмеялся сенатор.
   — Сначала выучись, получи диплом, стань адвокатом, тогда можешь лезть в политику, — сказал дон Фермин.
   — Его бесит, что дон Фермин помог Одрии свалить Бустаманте[10], — сказал Попейе. — Он против военных.
   — Так он бустамантист? — сказал сенатор. — А Фермин, значит, считает его надеждой семьи? Зря. Видно, бог ума не дал, если восхищается слюнтяями вроде Бустаманте.
   — Он, может быть, и слюнтяй, но достойный, порядочный человек и умел быть тактичным, — сказала мать. — А ваш Одрия — грубый солдафон. И чоло[11].
   — Не забудь, ты разговариваешь с тем, кто представляет в сенате партию Одрии, — засмеялся сенатор. — Так что умерь-ка пыл.
   — Он говорит, что будет поступать в университет Сан-Маркос потому, что не любит церковников и собирается быть ближе к народу, — сказал Попейе. — Но все дело-то в том, что ему лишь бы наперекор предкам. Скажут ему: поступай в Сан-Маркос — тут же отнесет документы в Католический.
   — Соила совершенно права: в Сан-Маркосе он оборвет все связи, — сказала мать Попейе. — На хорошую дорогу можно выйти только с дипломом Католического.
   — Ну, положим, и там полно индейцев, — сказал Попейе.
   — Фермин, якшаясь с Кайо Бермудесом, загребает такие деньжищи, что его сыну можно не беспокоиться о связях, — сказал сенатор. — Ну, ладно, конопатый, отправляйся.
   Попейе встал из-за стола, почистил зубы, причесался и вышел. Уже четверть третьего, давно надо было идти. Сантьяго, ты мне друг? Ну так помоги, замолви за меня словечко перед Тете. Жмурясь от ослепительного солнца, он поднялся по Ларко, остановился перед витриной «Каса Нельсон»: с ума сойти, вот эти бы замшевые мокасины, эти коричневые брючки, эту желтую сорочку. Он первым пришел в «Крим-Рика», уселся за столик, чтобы видеть весь проспект, заказал молочно-ванильный коктейль. Если не удастся уговорить Сантьяго послушать пластинки, пойдут к кому-нибудь в гости или к Теленку, перекинутся в картишки. Тут и вошел Сантьяго — лицо опрокинутое, глаза лихорадочно блестят: знаешь, конопатый, мои предки выперли вон Амалию. В «Банко де Кредито» кончился обеденный перерыв, и Попейе из окна кафе было видно, как открывшиеся двери заглотнули шумную толпу, ожидавшую на тротуаре. Палило солнце, проносились битком набитые «экспрессы», на углу мужчины и женщины пререкались, кому первому садиться в автобус. Почему ж они так долго терпели ее у себя в доме, хилячок? Сантьяго в ответ пожал плечами: они его, видно, совсем за дурака считают, думают, он не понимает, что расчет ей дали из-за той ночи. Сейчас он казался еще более щуплым: на лице — скорбь, темные волосы падают на лоб. Подошел официант, и Сантьяго показал на стакан Попейе: — Ванильный? — Ванильный. — Ну, чего уж так убиваться, стал утешать его Попейе, устроится куда-нибудь, найдет службу, горничные всюду нужны. Сантьяго окрысился: Амалия — вот такая баба, чего только она не наслушалась от меня, от Тете и Чиспаса, сколько раз мы на ней зло срывали, и никогда родителям не настучала. Попейе покрутил соломинкой коктейль: как же сделать, чтоб ты пригласил меня к себе, шурин ты мой? Отхлебнул пену.
   — Твоя мамаша жаловалась на тебя моей насчет Сан-Маркоса, — сказал он.
   — Да пусть хоть Господу Богу жалуется, — сказал Сантьяго.
   — Ну, а если им так поперек горла Сан-Маркос воткнулся, подай документы в Католический, — сказал Попейе. — Чего ты уперся? Или там спрашивают строже?
   — Им наплевать, где как спрашивают, — сказал Сантьяго. — Сан-Маркос их не устраивает потому, что туда принимают простонародье и все занимаются политикой.
   — Что-то тебя не туда заносит, — сказал Попейе. — Ссоришься с родителями, прешь против течения да еще и принимаешь все близко к сердцу. Не усложняй себе жизнь, послушай моего совета.
   — Шел бы ты со своими советами, — сказал Сантьяго.
   — Умней всех хочешь быть? — сказал Попейе. — Котелок у тебя варит, конечно, но это ж не значит, что все остальные — полные кретины. Ты вчера вечером так обошелся с Коко, что я б на его месте не стерпел.
   — Да неужели же мне всерьез растолковывать этому пономарю, почему я не хочу ходить к мессе? — сказал Сантьяго.
   — Ах, ты теперь еще и атеист? — сказал Попейе.
   — Никакой я не атеист, — сказал Сантьяго. — Если меня воротит от попов, это еще не значит, что я не верю в Бога.
   — А дома-то как к этому относятся? — сказал Попейе. — Тете, к примеру, что говорит?
   — Эта история с горничной меня прямо пришибла, — сказал Сантьяго.
   — Да выбрось ты это из головы, не сходи с ума, — сказал Попейе. — А, кстати, почему Тете сегодня на пляж не пришла?
   — Она с девчонками пошла в Регатас, — сказал Сантьяго.
   — Рыженький такой, с веснушками? — говорит Амбросио. — Сынок сенатора Эмилио Аревало? Как же, как же. Так она за него, значит, вышла?
   — Терпеть не могу ни рыжих, ни конопатых, — скривила губы Тете. — А он и то и другое вместе. Фу, гадость какая.
   — И ведь самая-то гнусь в том, что ее из-за меня рассчитали, — сказал Сантьяго.
   — Не столько из-за тебя, сколько из-за Чиспаса, — утешил его Попейе. — Ты ж ведь и не знал, что такое приворотное зелье.
   Брата Сантьяго теперь звали просто Чиспасом, а в те времена, когда он баловался штангой в Террасас, — Чиспасом-Тарзаном. В военно-морском училище пробыл лишь несколько месяцев, потом его оттуда вышибли (по его словам, за то, что дал по морде одному мичману), и он слонялся без дела, пил, играл в карты, задирался со всеми встречными. Захаживал и в «Овало-де-Сан-Фернандо», грозно обращался к Сантьяго, показывая на Попейе, Тоньо, Коко и Лало: ну-ка ты, академик, с кем из них хочешь померяться силами? Однако с тех пор, как его устроили в контору дона Фермина, притих и взялся за ум.
   — Да знал я, только никогда не видел сам, — сказал Сантьяго. — Ты правда думаешь, что все бабы от этого зелья шалеют?
   — Я думаю, что Чиспас наврал, — понизил голос Попейе. — Оно лишает рассудка женщин?
   — Да. А может и жизни лишить, если не соразмерить, — сказал Амбросио. — Я в такие дела не суюсь, ниньо Чиспас. Не дай бог, дойдет до вашего папеньки, мне влетит по первое число.
   — Неужели одной ложечки довольно, чтобы любая бросилась тебе на шею? — прошептал Попейе. — Брехня, по-моему.
   — Надо будет проверить, — сказал Сантьяго. — Хотя бы для того, чтобы узнать, брехня это или нет.
   Он не договорил, охваченный приступом нервного смеха. И Попейе засмеялся. Войдя в раж, возбужденные, они толкали друг друга локтями — не на ком проверять — вот в чем вся штука-то, — и столик зашатался, и заплескался в стаканах коктейль. Интересно, что говорил ей Чиспас, когда угощал этим снадобьем? Чиспас и Сантьяго вечно жили как кошка с собакой: то Чиспас устраивал хилячку какую-нибудь пакость, то Сантьяго вытворял над старшим братом какую-нибудь каверзу. Боюсь, он тебя разыграл. Нет, конопатый: Чиспас, поднабравшись однажды после крупного выигрыша на бегах, вломился к нему в комнату, чего никогда еще не было, и стал говорить, что, мол, пора тебе бабу и как, мол, тебе не стыдно — такой дылда, а еще этой сласти не пробовал, и даже дал закурить. Ну, нечего ломаться, сказал Чиспас, девчонка у тебя имеется? Сантьяго соврал, что да, имеется, а Чиспас озабоченно ему сказал: пора, хилячок, пора терять невинность.
   — Я же тебя просил свести меня в бордель, — сказал Сантьяго.
   — Ага, тебя засекут, а старик меня убьет, — сказал Чиспас. — Это во-первых. А во-вторых, мужчинам стыдно платить денежки за любовь. Ты вот уверен, что всю премудрость превзошел, нос задираешь, а в этом деле ты дурак дураком.
   — Ничего я не задираю, — сказал Сантьяго, — на меня нападают, вот я и защищаюсь. Ну, Чиспас, своди меня.
   — А почему ты тогда вечно устраиваешь перепалки со стариком? — сказал Чиспас. — Все делаешь ему наперекор, а он огорчается.
   — Я просто не люблю, когда он защищает Одрию и военных, — сказал Сантьяго. — Ну, Чиспас!
   — А почему это ты против военных? — сказал Чиспас. — И что тебе, черт побери, за дело до Одрии? Чем он тебе не потрафил?
   — Они силой захватили власть, — сказал Сантьяго. — Одрия полстраны пересажал.
   — Сажает он только апристов и коммунистов, — сказал Чиспас. — И еще пусть спасибо скажут, я бы их всех к стенке поставил. При Бустаманте в стране царил хаос, порядочному человеку работать спокойно не давали.