Страница:
— Вы ж не знаете, ниньо, до чего ж дон Фермин обрадовался, — говорит Амбросио. — Представить себе не можете, что для него было помириться с вами.
— Да ты, наверно, совсем продрог здесь, сегодня такая мерзкая погода. — Он положил руку тебе на плечо, Савалита, он говорил медленно, чтобы скрыть волнение, и подталкивал тебя к клубу. — Пойдем, тебе надо чего-нибудь выпить, согреться.
Они медленно и молча пересекли баскетбольную площадку, вошли в здание клуба через боковые двери. В ресторане никого не было, и даже столы еще не были накрыты. Дон Фермин хлопнул в ладоши, и тотчас, торопливо застегиваясь, появился официант. Заказали кофе.
— А вскоре ты уволился, да? — говорит Сантьяго.
— Сам не знаю, зачем мне этот клуб, я здесь никогда не бываю, — говорил дон Фермин, думает он, а глазами спрашивал: «как ты? как ты живешь? как ты жил? я ждал тебя каждый день все это время». — Чиспас и твоя сестрица тоже, кажется, сюда не ходят. Скоро продам, честное слово. Членство стоит теперь тридцать тысяч, а мне в свое время обошлось в три.
— Точно не вспомнить, — говорит Амбросио. — Вроде бы да, вскоре.
— Как ты похудел, одни глаза остались, мама упадет в обморок когда тебя увидит, — он пытался, Савалита, говорить строго и не мог, и улыбался растроганно и печально. — Эта работа по ночам тебе не на пользу. И то, что живешь отдельно, — тоже.
— Да что ты, папа, я прибавил в весе, а вот ты похудел, и сильно.
— Я уж думал, ты вообще никогда не позвонишь, и вдруг — такая радость. — И знаешь, Карлитос, если бы он чуть шире открыл глаза… — Что случилось?
— Да ничего не случилось, — или изменился в лице, — тут просто такое дело… хотел предупредить тебя, могут быть неприятности.
Официант подал кофе; дон Фермин протянул Сантьяго сигареты и ждал, особенного интереса не выказывая.
— Не знаю, читал ли ты в газетах, папа, насчет этого убийства, — но нет, Карлитос, он по-прежнему смотрел на меня, изучал мое лицо, одежду, неужели можно так притвориться, Карлитос? — слышал про певичку, ее зарезали на Хесус-Мария, она была любовницей Бермудеса?
— Ну да, слышал. — Дон Фермин сделал неопределенное движение, и смотрел все так же ласково, хотя и с любопытством. — Это Муза.
— «Кроника» раскапывает все, что имело отношение к ее жизни, — и ты убедился, Савалита, все это было враньем, я был прав, сказал Карлитос, нечего было так огорчаться. — Она раздувает эту историю.
— Ты весь дрожишь, смотри, как бы не простудился. — Мои слова, Карлитос, как будто немного раздражали его, он пропускал их мимо ушей, а сам все смотрел на меня с невысказанным упреком: почему же ты ушел? почему так долго не звонил? — Ну и что? «Кроника» всегда гоняется за сенсациями, это ее стиль. Какое это имеет отношение…
— Вчера в редакцию пришла анонимка, папа. — Ведь он так любит тебя, Савалита, неужели он мог устроить этот спектакль? — Там сказано, что убийца — это бывший охранник Кайо Бермудеса, ныне служащий у — и было названо твое имя. Такая же анонимка могла поступить и в полицию. — Да, думает он, он и устроил этот спектакль именно потому, что любил тебя, Савалита. — Вот я и хотел предупредить тебя.
— Ты про Амбросио? — И ты увидел его удивленную улыбку, Савалита, такую естественную и уверенную, как будто он сию секунду заинтересовался твоим рассказом, сию секунду что-то понял. — Это Амбросио-то — человек Бермудеса?
— Кто-то может принять эту анонимку на веру, — сказал Сантьяго. — В общем, я хотел, чтоб ты знал.
— Это негр-то — убийца? — И рассмеялся так весело, так непринужденно, и видно было, что вздохнул с облегчением, и глаза его говорили: слава богу, я уж думал, сынок, что это каким-то боком касается тебя. — Да он мухи не обидит. Бермудес мне его отдал, потому что я хотел, чтобы мой водитель был полицейский.
— Я хотел, чтоб ты знал, папа, — сказал Сантьяго. — Репортеры и полиция начнут разматывать, могут явиться домой.
— Ну и правильно сделал. — Он кивал тебе, Савалита, он улыбался и маленькими глотками прихлебывал кофе. — Они испытывают меня на прочность, играют на нервах. Не в первый раз и, боюсь, не в последний. Это уж как водится. Если бы бедный Амбросио знал, что его считают способным на такое!
Он снова засмеялся, допил кофе, вытер губы: ах, сынок, сколько всякой анонимной мерзости я получил и еще получу. Он глядел на Сантьяго с нежностью и, перегнувшись через стол, взял его за руку:
— Но мне вот что не нравится: тебя в «Кронике» заставляют заниматься подобным? Ты пишешь про уголовщину?
— Нет, папа, я к этому не имею отношения. Я в отделе внутренней информации.
— Нет, все-таки ночные бдения явно тебе не на пользу, если так и пойдет, ты заболеешь, у тебя слабые легкие. Не довольно ли этой газетной поденщины? Давай подберем тебе что-нибудь более подходящее. Чтоб, по крайней мере, ночью спать.
— Я нигде не найду такой работы, как в «Кронике», папа: всего несколько часов в день. Много времени остается на университет.
— Скажи, Сантьяго, ты правда ходишь на лекции? Клодомиро говорил мне, что ты слушаешь лекции, сдаешь экзамены, но я не знал, верить ли этому. Это правда?
— Правда, папа. — И не покраснел, не замялся: наверно, уменье врать передалось мне от тебя по наследству. — Я уже на третьем курсе. Непременно буду защищать диплом, вот увидишь.
— Значит, стоишь на своем? — медленно сказал дон Фермин.
— Ну почему, теперь все будет по-другому, в воскресенье я приду к обеду, спроси Чиспаса, я просил его подготовить маму. Теперь мы будем часто видеться, обещаю тебе.
Тут — помнишь, Савалита? — какая-то хмурая тень легла на его лицо. Дон Фермин выпрямился на стуле, отпустил руку Сантьяго, попробовал улыбнуться, но лицо оставалось печальным, и уголки губ были горестно опущены.
— Я ничего от тебя не требую, по крайней мере, обдумай, не говори «нет», недослушав, — пробормотал он. — Можешь работать в «Кронике», если тебе так хочется. Но возьми ключи от дома, мы отдадим тебе комнату рядом с кабинетом. Ты будешь совершенно независим — так же, как сейчас. Но мать хоть будет спокойна за тебя.
— Мать страдает, мать плачет, мать молится, — сказал Сантьяго. — Но я-то ее знаю, Карлитос, и знаю, что она смирилась с моим уходом, чуть только я ступил за порог. Это он не смирился, это он считал дни.
— Ты уже доказал, что можешь прокормить себя и быть самостоятельным, — настойчиво говорил дон Фермин. — Теперь пришла пора вернуться, сынок.
— Подожди еще немного, папа. Я буду приходить к вам каждую неделю, обещаю тебе, спроси у Чиспаса, если не веришь.
— Но ведь ты и вправду слаб здоровьем, почему ты должен жить так трудно? Откуда такая гордыня, Сантьяго? Родители для того и живут, чтобы помогать детям.
— Мне не нужны деньги, папа. Мне вполне хватает того, что я зарабатываю.
— Ты зарабатываешь полторы тысячи в месяц, то есть умираешь с голоду. — Помнишь, Савалита, ты опустил глаза, стыдясь того, что понял, что он — знает. — Я тебя не пилю, не подумай. Но не могу понять, отчего ты не хочешь, чтобы я тебе помогал.
— Если бы мне были нужны деньги, я бы попросил, папа. Но мне на жизнь хватает, расходы у меня минимальные. Пансион — дешевый. Честное слово, вовсе не впроголодь.
— И теперь ты уже можешь не стыдиться, что твой отец — капиталист, — вяло улыбнулся дон Фермин. — Этот проходимец Бермудес поставил нас на грань разорения. Он добился расторжения нескольких контрактов, присылал к нам комиссии, которые рассматривали отчетность только что не в лупу, душил налогами. А теперь, когда у власти Прадо, у нас не правительство, а самая настоящая мафия. Те контракты, которые мы сумели перезаключить после ухода Бермудеса, опять расторгли — подряды передали их сторонникам. Если так и дальше пойдет, я стану коммунистом, вроде тебя.
— А еще предлагаешь мне денег, — с натугой пошутил Сантьяго. — Может быть, скоро мне придется тебя кормить, папа.
— Раньше все стонали: Одрия грабит страну! — сказал дон Фермин. — Такого воровства, как сейчас, свет не видывал, и все равно все довольны.
— Теперь воруют, сохраняя известные приличия. Людям это не так заметно.
— А как же ты можешь работать в газете, которая принадлежит клану Прадо? — Знаешь, Карлитос, он унижался передо мной, и если бы я сказал «стань на колени, тогда вернусь», он бы стал. — Они что, не такие же капиталисты, как твой отец? Им служить ты можешь, а в моем деле принимать участия не хочешь, тем более что дело это клонится к упадку?
— Мы так хорошо разговаривали, и вдруг ты рассердился, папа. — Ах, Савалита, сказал Карлитос, он унижался, он был совершенно прав. — Давай не будем об этом.
— Я нисколько не сержусь. — Он испугался, Савалита, он испугался, что ты обидишься и в воскресенье не придешь, не позвонишь и еще сколько-то лет вы не увидитесь. — Просто меня огорчает, что ты в грош не ставишь своего отца.
— Зачем ты так говоришь, ведь это не так, и ты это знаешь.
— Ну хорошо, хорошо, не будем спорить. — Он подозвал официанта, вытащил бумажник, улыбнулся, скрывая горькое чувство. — Итак, в воскресенье мы тебя ждем. Если бы ты знал, как мать будет рада.
Обратно шли через баскетбольную площадку, где уже не было игроков. Туман рассеялся, стали видны далекие бурые скалы и крыши Малекона. Остановились в нескольких шагах от машины. Амбросио вылез, распахнул дверцу.
— Не постигаю я тебя, сынок. — Он не смотрел на тебя, Савалита, он понурился и обращался словно ко влажной земле, к покрытым слизью валунам. — Сначала мне казалось, что ты ушел из дому по идейным соображениям, потому что коммунист должен жить бедно и бороться за права бедняков. Но теперь?.. Но уходить затем, чтобы сидеть теперь на жалкой должности, ничего не иметь впереди?.. Не понимаю.
— Пожалуйста, папа, не будем об этом, я очень тебя прошу, папа.
— Я завел этот разговор, потому что люблю тебя. — Глаза его, думает он, округлились, голос сел. — Ты многого мог бы достичь и многое свершить. Зачем ты губишь себя, Сантьяго?
— Тем не менее, папа, я буду жить так, как мне хочется. — Сантьяго поцеловал его и отстранился. — В воскресенье увидимся. Я приду часам к двенадцати.
Он быстро зашагал прочь, свернул к Малекону и, уже поднимаясь по откосу, услышал, как взревел мотор, и увидел, как машина, прыгая на рытвинах, понеслась вдоль Агуа-Дульсе, скрылась в облаке пыли. Ты оказался несговорчив, Савалита. Будь отец жив, он продолжал бы заманивать тебя домой, придумывал бы все новые и новые доводы, лишь бы только ты вернулся.
— Ну, ты уже видел газету? Ни единого слова о Кете, — сказал Карлитос. — А ты помирился с отцом, а скоро помиришься с матерью. Представляю, какой прием ждет тебя в воскресенье.
Да уж, думает он, смех, слезы, шутки. Это было не очень тяжко: лед был сломан, как только он отворил дверь и услышал крик Тете: мамочка, вот он! Они поливали цветы в саду, трава была еще влажная. Негодяй, милый мой, сыночек — и руки матери обвили твою шею, Савалита. Она обнимала его, целовала, плакала, а отец, Чиспас, Тете улыбались, глядя на это, и вся прислуга вертелась рядом. Сколько же мне еще сносить твои сумасбродства, сыночек мой? как же тебе не стыдно? я так измучилась. Но тот не показывался: значит, это правда, папа?
— Когда ты вошел в редакцию, я заметил, как стало неловко Бесеррите, — сказал Карлитос. — Он чуть не проглотил свою сигарету. Невероятно.
— Нового ничего, откровения этой шкуры не в счет, — пробурчал Бесеррита, пренебрежительно просматривая исписанные листки. — Ну-ка, сделайте столбец: следствие продолжается, отрабатываются новые версии. Десяток общих фраз. Займитесь.
— Это самое замечательное во всей этой истории, — сказал Карлитос. — Бесеррита оказался человеком, у Бесерриты обнаружилось сердце.
Как ты похудел, у тебя синяки под глазами — они вошли в дом — а кто же тебе стирает? — и он сел между сеньорой Соилой и Тете — а в этом пансионе кормят хоть прилично? — прилично, мама, и даже тени беспокойства не заметил он в глазах отца, — а на лекции ты ходишь? — и голос не выдавал вины или тревоги. Он улыбался и пошучивал, он был счастлив и полон надежд и, наверно, думал: вернулся, останется, все наладится, а тут Тете: ну-ка, отвечай как на духу, не могу поверить, что ты никого себе не завел. Придется поверить, Тете.
— Знаешь, Амбросио от нас ушел? — сказал Чиспас. — Вдруг уволился, ни с того ни с сего.
— Ну что, Перикито тебе подмигивает? Ариспе причмокивает, Эрнандес говорит с подковыркой? — сказал Карлитос. — Ведь нет, хотя тебе бы этого очень хотелось, — ты же мазохист. У них хватает своих дел, им некогда сострадать и сочувствовать. Да и в чем сочувствовать? Чем ты-то заслужил сочувствие?
— Он уехал домой, говорил, что купит машину, станет таксистом, — улыбнулся дон Фермин. — Бедный глупый негр. Дай ему Бог.
— Конечно, — засмеялся Карлитос, — тебе бы очень хотелось, чтоб вся редакция только о тебе и говорила, сплетничала на твой счет, перемывала тебе кости. Но нет, Савалита: они или ничего не знают, или так изумились, что не решаются рот раскрыть. Какое жестокое разочарование, Савалита.
— А папа не хочет брать другого шофера и водит теперь сам, — засмеялась Тете.
— Ты бы видел это! Держит десять километров в час и на каждом углу тормозит.
— Ты бы хотел, чтоб все сюсюкали с тобой, чтоб были подчеркнуто любезны, чтоб ты не знал, куда деваться от их улыбочек? — сказал Карлитос. — Разве не так? А на самом деле никто ничего не знает, а знает — так плюет на это. Обидно, Савалита, правда?
— Неправда, от дома до конторы я добираюсь быстрее Чиспаса, — засмеялся дон Фермин. — Выяснилось, что я прирожденный гонщик. Впал в детство. А-а, вот и чупе! Какая роскошь!
Очень вкусно, мамочка, да, конечно, еще тарелку, а хозяйка тебя кормит креветками? — да, мамочка. Да кто же он, Савалита, — актер? бесстыдный лжец? циник? Да-да, он принесет белье, чтоб тут постирали. Человек, который так привык менять обличья, что уже невозможно понять, где же его истинное лицо? Да, мама, каждое воскресенье буду приходить к обеду. Жертва он или палач, зубами и когтями отстаивающий право не быть проглоченным, а глотать самому? Просто перуанский буржуа? Да, он будет звонить ежедневно, рассказывать, как идут дела, говорить, не нужно ли чего. Он мил и добр у себя дома, со своими детьми, аморален и беспринципен в делах, оппортунист в политике то есть, точно такой, как все прочие, не хуже и не лучше? Да, мама, он непременно получит диплом. Импотент — с женой, ненасытный любовник — со своими содержанками, извращенец, спускающий брюки перед своим шофером? Нет-нет, мама, не засиживаться, тепло одеваться, не курить, беречься, мама. Он задыхается, и пускает слюни, и мажется вазелином, и кряхтит, как роженица?
— Да, я учил ниньо Чиспаса водить, — говорит Амбросио. — Ну, ясное дело, потихоньку от дона Фермина.
— Ни разу не слышал, чтоб Бесеррита и Перикито хотя бы словом об этом обмолвились, — сказал Карлитос. — Впрочем, может быть, это только при мне, они же знают, что мы с тобой дружим. Ну, может быть, и говорили об этом — день, неделю. А потом привыкли, забыли. Разве и с Музой было не так? Разве со всем в этой стране не так, Савалита?
Слипшиеся в один ком годы, Савалита: серые дни, однообразные ночи, пиво и публичные дома. Репортажи и статьи: исписанной тобой бумагой можно было бы подтираться всю жизнь, и еще бы хватило, думает он. Разговоры в «Негро-негро», чупе с креветками по воскресеньям, талоны на обед в редакционном буфете, пьянство без упоения, Савалита, блуд без упоения, журналистика — тоже без упоения. Долги к концу месяца, ощущение того, что тебя медленно и неуклонно засасывает какая-то невидимая слизь. Она, она одна внесла некоторое разнообразие, думает он. Она заставила тебя, Савалита, плакать, мучиться, не спать ночей. Ты встряхнула меня, Муза, ты заставила меня жить — хоть и не в полную силу. Карлитос пошевелился, поднял руку и со свистом втянул воздух, откинул голову, помнишь, Савалита: пол-лица на свету, пол-лица скрыто таинственной и глубокой тьмой.
— Китаянка спит теперь с оркестрантом из «Амбесси», — помнишь его водянистый блуждающий взгляд? — У меня, Савалита, тоже есть право на огорчения.
— Ну так, я вижу, это опять до утра, — сказал Сантьяго. — Опять мне тебя тащить и спать укладывать.
— Ты такой же хороший человек, как я, и такой же неудачник, — с усилием выговорил Карлитос. — И у тебя есть все, что надо. Но кое-чего не хватает. Ты, кажется, говорил, что хочешь жить? Влюбись в потаскуху, тогда заживешь.
Он склонил голову и медленным, густым, неуверенным голосом стал декламировать: повторял один и тот же стих, замолкал и начинал сначала, иногда перебивая себя почти беззвучным смехом. Когда Норвин и Рохас вошли в «Негро-негро», было уже около трех, и Карлитос уже давно нес околесицу.
— Матч окончен, мы сдались, — сказал Норвин. — Поле битвы за вами — за Бесерритой и тобой.
— Ни слова о газете, или я уйду, — сказал Рохас. — Сейчас три утра, Норвин. Забудь «Ультима Ора», забудь Музу, а нет — до свидания.
— Ну ты, ловец сенсаций, — сказал Карлитос. — Разве ты журналист, Норвин? Дерьмо ты, а не журналист.
— Уголовщиной больше не занимаюсь, — сказал Сантьяго. — На этой неделе вернулся во внутреннюю информацию.
— О Музе мы больше не пишем, пусть Бесеррита резвится на просторе, — сказал Норвин. — Тема исчерпана, ничего больше не выжать. Пойми, Савалита, больше ничего не раскопаете. С Музой покончено.
— Чем разжигать низменные инстинкты перуанцев, угости лучше пивом, — сказал Карлитос. — Сенсаций ему хочется, видали?
— Я знаю, что Бесеррита будет раздувать, пока не лопнет, — сказал Норвин, — а мы — нет. Глухо. Пойми ты, Савалита, больше ничего не откроете. Но признай, что до сих пор мы шли ноздря в ноздрю.
— Мулат, прилизанный такой и с вот такими бицепсами, — сказал Карлитос. — На барабане играет.
— Полиция собирается закрывать дело, — сказал Норвин. — Пантоха мне признался по секрету. Топчутся на одном месте, а вперед ни на шаг не продвинулись. Можешь передать это Бесеррите.
Не смогли распутать или не захотели, думает он. Не доискались правды или же убили тебя, Муза, во второй раз? Да были ли эти разговоры вполголоса, приходы и уходы, таинственные двери, которые открывались и захлопывались? Были ли слухи, признания, приказы?
— Сегодня я пришел к нему в «Амбесси», — сказал Карлитос. — Потолковать со мной собрался, разобраться? Нет, говорю, поговорить хочу. Расскажи-ка мне, как тебя ублажает китаянка, потом я расскажу. Сравним. Тут мы с ним и подружились.
Что это было, Савалита, — вечная полицейская нерасторопность, чисто перуанское безволие или бездарность? Никто ничего не требовал, думает он, никого не теребил, не заставлял следствие пошевеливаться. Тело Музы предали земле, дело Музы — забвенью. Те же люди убили тебя, Муза, во второй раз, или теперь уже с тобой расправилась страна?
— А-а, теперь я сообразил, почему ты здесь, — сказал Норвин. — Опять поругался с китаянкой?
Когда «Кроника» помещалась в старом доме на улице Ландо, они ходили в «Негро-негро» раза два-три в неделю. Когда редакция перебралась на проспект Такны, стали собираться в маленьких барах, крошечных кафе квартала Кольмены — в «Гаити», думает он, в «Америке», в «Хайелае». В первые дни месяца Норвин, Рохас, Мильтон, посидев в этих прокуренных норах, отправлялись к девочкам. Иногда встречали там Бесерриту с двумя-тремя его сотрудниками: он пил и вел доверительные беседы с «котами» и педерастами и всегда платил по счету. Просыпаться за полдень, завтракать в пансионе, брать интервью, мастерить «информацию», сидеть за машинкой, спускаться в буфет и вновь — к столу, выходить, возвращаться в пансион на рассвете, раздеваться и видеть, как над морем занимается новый день. Слиплись, слились воскресные обеды и посиделки в «Уголке Кахамарки», когда праздновался день рождения Карлитоса, или Норвина, или Эрнандеса, и еженедельные трапезы в кругу семьи, с папой, с мамой, с Чиспасом, с Тете.
II
— Да ты, наверно, совсем продрог здесь, сегодня такая мерзкая погода. — Он положил руку тебе на плечо, Савалита, он говорил медленно, чтобы скрыть волнение, и подталкивал тебя к клубу. — Пойдем, тебе надо чего-нибудь выпить, согреться.
Они медленно и молча пересекли баскетбольную площадку, вошли в здание клуба через боковые двери. В ресторане никого не было, и даже столы еще не были накрыты. Дон Фермин хлопнул в ладоши, и тотчас, торопливо застегиваясь, появился официант. Заказали кофе.
— А вскоре ты уволился, да? — говорит Сантьяго.
— Сам не знаю, зачем мне этот клуб, я здесь никогда не бываю, — говорил дон Фермин, думает он, а глазами спрашивал: «как ты? как ты живешь? как ты жил? я ждал тебя каждый день все это время». — Чиспас и твоя сестрица тоже, кажется, сюда не ходят. Скоро продам, честное слово. Членство стоит теперь тридцать тысяч, а мне в свое время обошлось в три.
— Точно не вспомнить, — говорит Амбросио. — Вроде бы да, вскоре.
— Как ты похудел, одни глаза остались, мама упадет в обморок когда тебя увидит, — он пытался, Савалита, говорить строго и не мог, и улыбался растроганно и печально. — Эта работа по ночам тебе не на пользу. И то, что живешь отдельно, — тоже.
— Да что ты, папа, я прибавил в весе, а вот ты похудел, и сильно.
— Я уж думал, ты вообще никогда не позвонишь, и вдруг — такая радость. — И знаешь, Карлитос, если бы он чуть шире открыл глаза… — Что случилось?
— Да ничего не случилось, — или изменился в лице, — тут просто такое дело… хотел предупредить тебя, могут быть неприятности.
Официант подал кофе; дон Фермин протянул Сантьяго сигареты и ждал, особенного интереса не выказывая.
— Не знаю, читал ли ты в газетах, папа, насчет этого убийства, — но нет, Карлитос, он по-прежнему смотрел на меня, изучал мое лицо, одежду, неужели можно так притвориться, Карлитос? — слышал про певичку, ее зарезали на Хесус-Мария, она была любовницей Бермудеса?
— Ну да, слышал. — Дон Фермин сделал неопределенное движение, и смотрел все так же ласково, хотя и с любопытством. — Это Муза.
— «Кроника» раскапывает все, что имело отношение к ее жизни, — и ты убедился, Савалита, все это было враньем, я был прав, сказал Карлитос, нечего было так огорчаться. — Она раздувает эту историю.
— Ты весь дрожишь, смотри, как бы не простудился. — Мои слова, Карлитос, как будто немного раздражали его, он пропускал их мимо ушей, а сам все смотрел на меня с невысказанным упреком: почему же ты ушел? почему так долго не звонил? — Ну и что? «Кроника» всегда гоняется за сенсациями, это ее стиль. Какое это имеет отношение…
— Вчера в редакцию пришла анонимка, папа. — Ведь он так любит тебя, Савалита, неужели он мог устроить этот спектакль? — Там сказано, что убийца — это бывший охранник Кайо Бермудеса, ныне служащий у — и было названо твое имя. Такая же анонимка могла поступить и в полицию. — Да, думает он, он и устроил этот спектакль именно потому, что любил тебя, Савалита. — Вот я и хотел предупредить тебя.
— Ты про Амбросио? — И ты увидел его удивленную улыбку, Савалита, такую естественную и уверенную, как будто он сию секунду заинтересовался твоим рассказом, сию секунду что-то понял. — Это Амбросио-то — человек Бермудеса?
— Кто-то может принять эту анонимку на веру, — сказал Сантьяго. — В общем, я хотел, чтоб ты знал.
— Это негр-то — убийца? — И рассмеялся так весело, так непринужденно, и видно было, что вздохнул с облегчением, и глаза его говорили: слава богу, я уж думал, сынок, что это каким-то боком касается тебя. — Да он мухи не обидит. Бермудес мне его отдал, потому что я хотел, чтобы мой водитель был полицейский.
— Я хотел, чтоб ты знал, папа, — сказал Сантьяго. — Репортеры и полиция начнут разматывать, могут явиться домой.
— Ну и правильно сделал. — Он кивал тебе, Савалита, он улыбался и маленькими глотками прихлебывал кофе. — Они испытывают меня на прочность, играют на нервах. Не в первый раз и, боюсь, не в последний. Это уж как водится. Если бы бедный Амбросио знал, что его считают способным на такое!
Он снова засмеялся, допил кофе, вытер губы: ах, сынок, сколько всякой анонимной мерзости я получил и еще получу. Он глядел на Сантьяго с нежностью и, перегнувшись через стол, взял его за руку:
— Но мне вот что не нравится: тебя в «Кронике» заставляют заниматься подобным? Ты пишешь про уголовщину?
— Нет, папа, я к этому не имею отношения. Я в отделе внутренней информации.
— Нет, все-таки ночные бдения явно тебе не на пользу, если так и пойдет, ты заболеешь, у тебя слабые легкие. Не довольно ли этой газетной поденщины? Давай подберем тебе что-нибудь более подходящее. Чтоб, по крайней мере, ночью спать.
— Я нигде не найду такой работы, как в «Кронике», папа: всего несколько часов в день. Много времени остается на университет.
— Скажи, Сантьяго, ты правда ходишь на лекции? Клодомиро говорил мне, что ты слушаешь лекции, сдаешь экзамены, но я не знал, верить ли этому. Это правда?
— Правда, папа. — И не покраснел, не замялся: наверно, уменье врать передалось мне от тебя по наследству. — Я уже на третьем курсе. Непременно буду защищать диплом, вот увидишь.
— Значит, стоишь на своем? — медленно сказал дон Фермин.
— Ну почему, теперь все будет по-другому, в воскресенье я приду к обеду, спроси Чиспаса, я просил его подготовить маму. Теперь мы будем часто видеться, обещаю тебе.
Тут — помнишь, Савалита? — какая-то хмурая тень легла на его лицо. Дон Фермин выпрямился на стуле, отпустил руку Сантьяго, попробовал улыбнуться, но лицо оставалось печальным, и уголки губ были горестно опущены.
— Я ничего от тебя не требую, по крайней мере, обдумай, не говори «нет», недослушав, — пробормотал он. — Можешь работать в «Кронике», если тебе так хочется. Но возьми ключи от дома, мы отдадим тебе комнату рядом с кабинетом. Ты будешь совершенно независим — так же, как сейчас. Но мать хоть будет спокойна за тебя.
— Мать страдает, мать плачет, мать молится, — сказал Сантьяго. — Но я-то ее знаю, Карлитос, и знаю, что она смирилась с моим уходом, чуть только я ступил за порог. Это он не смирился, это он считал дни.
— Ты уже доказал, что можешь прокормить себя и быть самостоятельным, — настойчиво говорил дон Фермин. — Теперь пришла пора вернуться, сынок.
— Подожди еще немного, папа. Я буду приходить к вам каждую неделю, обещаю тебе, спроси у Чиспаса, если не веришь.
— Но ведь ты и вправду слаб здоровьем, почему ты должен жить так трудно? Откуда такая гордыня, Сантьяго? Родители для того и живут, чтобы помогать детям.
— Мне не нужны деньги, папа. Мне вполне хватает того, что я зарабатываю.
— Ты зарабатываешь полторы тысячи в месяц, то есть умираешь с голоду. — Помнишь, Савалита, ты опустил глаза, стыдясь того, что понял, что он — знает. — Я тебя не пилю, не подумай. Но не могу понять, отчего ты не хочешь, чтобы я тебе помогал.
— Если бы мне были нужны деньги, я бы попросил, папа. Но мне на жизнь хватает, расходы у меня минимальные. Пансион — дешевый. Честное слово, вовсе не впроголодь.
— И теперь ты уже можешь не стыдиться, что твой отец — капиталист, — вяло улыбнулся дон Фермин. — Этот проходимец Бермудес поставил нас на грань разорения. Он добился расторжения нескольких контрактов, присылал к нам комиссии, которые рассматривали отчетность только что не в лупу, душил налогами. А теперь, когда у власти Прадо, у нас не правительство, а самая настоящая мафия. Те контракты, которые мы сумели перезаключить после ухода Бермудеса, опять расторгли — подряды передали их сторонникам. Если так и дальше пойдет, я стану коммунистом, вроде тебя.
— А еще предлагаешь мне денег, — с натугой пошутил Сантьяго. — Может быть, скоро мне придется тебя кормить, папа.
— Раньше все стонали: Одрия грабит страну! — сказал дон Фермин. — Такого воровства, как сейчас, свет не видывал, и все равно все довольны.
— Теперь воруют, сохраняя известные приличия. Людям это не так заметно.
— А как же ты можешь работать в газете, которая принадлежит клану Прадо? — Знаешь, Карлитос, он унижался передо мной, и если бы я сказал «стань на колени, тогда вернусь», он бы стал. — Они что, не такие же капиталисты, как твой отец? Им служить ты можешь, а в моем деле принимать участия не хочешь, тем более что дело это клонится к упадку?
— Мы так хорошо разговаривали, и вдруг ты рассердился, папа. — Ах, Савалита, сказал Карлитос, он унижался, он был совершенно прав. — Давай не будем об этом.
— Я нисколько не сержусь. — Он испугался, Савалита, он испугался, что ты обидишься и в воскресенье не придешь, не позвонишь и еще сколько-то лет вы не увидитесь. — Просто меня огорчает, что ты в грош не ставишь своего отца.
— Зачем ты так говоришь, ведь это не так, и ты это знаешь.
— Ну хорошо, хорошо, не будем спорить. — Он подозвал официанта, вытащил бумажник, улыбнулся, скрывая горькое чувство. — Итак, в воскресенье мы тебя ждем. Если бы ты знал, как мать будет рада.
Обратно шли через баскетбольную площадку, где уже не было игроков. Туман рассеялся, стали видны далекие бурые скалы и крыши Малекона. Остановились в нескольких шагах от машины. Амбросио вылез, распахнул дверцу.
— Не постигаю я тебя, сынок. — Он не смотрел на тебя, Савалита, он понурился и обращался словно ко влажной земле, к покрытым слизью валунам. — Сначала мне казалось, что ты ушел из дому по идейным соображениям, потому что коммунист должен жить бедно и бороться за права бедняков. Но теперь?.. Но уходить затем, чтобы сидеть теперь на жалкой должности, ничего не иметь впереди?.. Не понимаю.
— Пожалуйста, папа, не будем об этом, я очень тебя прошу, папа.
— Я завел этот разговор, потому что люблю тебя. — Глаза его, думает он, округлились, голос сел. — Ты многого мог бы достичь и многое свершить. Зачем ты губишь себя, Сантьяго?
— Тем не менее, папа, я буду жить так, как мне хочется. — Сантьяго поцеловал его и отстранился. — В воскресенье увидимся. Я приду часам к двенадцати.
Он быстро зашагал прочь, свернул к Малекону и, уже поднимаясь по откосу, услышал, как взревел мотор, и увидел, как машина, прыгая на рытвинах, понеслась вдоль Агуа-Дульсе, скрылась в облаке пыли. Ты оказался несговорчив, Савалита. Будь отец жив, он продолжал бы заманивать тебя домой, придумывал бы все новые и новые доводы, лишь бы только ты вернулся.
— Ну, ты уже видел газету? Ни единого слова о Кете, — сказал Карлитос. — А ты помирился с отцом, а скоро помиришься с матерью. Представляю, какой прием ждет тебя в воскресенье.
Да уж, думает он, смех, слезы, шутки. Это было не очень тяжко: лед был сломан, как только он отворил дверь и услышал крик Тете: мамочка, вот он! Они поливали цветы в саду, трава была еще влажная. Негодяй, милый мой, сыночек — и руки матери обвили твою шею, Савалита. Она обнимала его, целовала, плакала, а отец, Чиспас, Тете улыбались, глядя на это, и вся прислуга вертелась рядом. Сколько же мне еще сносить твои сумасбродства, сыночек мой? как же тебе не стыдно? я так измучилась. Но тот не показывался: значит, это правда, папа?
— Когда ты вошел в редакцию, я заметил, как стало неловко Бесеррите, — сказал Карлитос. — Он чуть не проглотил свою сигарету. Невероятно.
— Нового ничего, откровения этой шкуры не в счет, — пробурчал Бесеррита, пренебрежительно просматривая исписанные листки. — Ну-ка, сделайте столбец: следствие продолжается, отрабатываются новые версии. Десяток общих фраз. Займитесь.
— Это самое замечательное во всей этой истории, — сказал Карлитос. — Бесеррита оказался человеком, у Бесерриты обнаружилось сердце.
Как ты похудел, у тебя синяки под глазами — они вошли в дом — а кто же тебе стирает? — и он сел между сеньорой Соилой и Тете — а в этом пансионе кормят хоть прилично? — прилично, мама, и даже тени беспокойства не заметил он в глазах отца, — а на лекции ты ходишь? — и голос не выдавал вины или тревоги. Он улыбался и пошучивал, он был счастлив и полон надежд и, наверно, думал: вернулся, останется, все наладится, а тут Тете: ну-ка, отвечай как на духу, не могу поверить, что ты никого себе не завел. Придется поверить, Тете.
— Знаешь, Амбросио от нас ушел? — сказал Чиспас. — Вдруг уволился, ни с того ни с сего.
— Ну что, Перикито тебе подмигивает? Ариспе причмокивает, Эрнандес говорит с подковыркой? — сказал Карлитос. — Ведь нет, хотя тебе бы этого очень хотелось, — ты же мазохист. У них хватает своих дел, им некогда сострадать и сочувствовать. Да и в чем сочувствовать? Чем ты-то заслужил сочувствие?
— Он уехал домой, говорил, что купит машину, станет таксистом, — улыбнулся дон Фермин. — Бедный глупый негр. Дай ему Бог.
— Конечно, — засмеялся Карлитос, — тебе бы очень хотелось, чтоб вся редакция только о тебе и говорила, сплетничала на твой счет, перемывала тебе кости. Но нет, Савалита: они или ничего не знают, или так изумились, что не решаются рот раскрыть. Какое жестокое разочарование, Савалита.
— А папа не хочет брать другого шофера и водит теперь сам, — засмеялась Тете.
— Ты бы видел это! Держит десять километров в час и на каждом углу тормозит.
— Ты бы хотел, чтоб все сюсюкали с тобой, чтоб были подчеркнуто любезны, чтоб ты не знал, куда деваться от их улыбочек? — сказал Карлитос. — Разве не так? А на самом деле никто ничего не знает, а знает — так плюет на это. Обидно, Савалита, правда?
— Неправда, от дома до конторы я добираюсь быстрее Чиспаса, — засмеялся дон Фермин. — Выяснилось, что я прирожденный гонщик. Впал в детство. А-а, вот и чупе! Какая роскошь!
Очень вкусно, мамочка, да, конечно, еще тарелку, а хозяйка тебя кормит креветками? — да, мамочка. Да кто же он, Савалита, — актер? бесстыдный лжец? циник? Да-да, он принесет белье, чтоб тут постирали. Человек, который так привык менять обличья, что уже невозможно понять, где же его истинное лицо? Да, мама, каждое воскресенье буду приходить к обеду. Жертва он или палач, зубами и когтями отстаивающий право не быть проглоченным, а глотать самому? Просто перуанский буржуа? Да, он будет звонить ежедневно, рассказывать, как идут дела, говорить, не нужно ли чего. Он мил и добр у себя дома, со своими детьми, аморален и беспринципен в делах, оппортунист в политике то есть, точно такой, как все прочие, не хуже и не лучше? Да, мама, он непременно получит диплом. Импотент — с женой, ненасытный любовник — со своими содержанками, извращенец, спускающий брюки перед своим шофером? Нет-нет, мама, не засиживаться, тепло одеваться, не курить, беречься, мама. Он задыхается, и пускает слюни, и мажется вазелином, и кряхтит, как роженица?
— Да, я учил ниньо Чиспаса водить, — говорит Амбросио. — Ну, ясное дело, потихоньку от дона Фермина.
— Ни разу не слышал, чтоб Бесеррита и Перикито хотя бы словом об этом обмолвились, — сказал Карлитос. — Впрочем, может быть, это только при мне, они же знают, что мы с тобой дружим. Ну, может быть, и говорили об этом — день, неделю. А потом привыкли, забыли. Разве и с Музой было не так? Разве со всем в этой стране не так, Савалита?
Слипшиеся в один ком годы, Савалита: серые дни, однообразные ночи, пиво и публичные дома. Репортажи и статьи: исписанной тобой бумагой можно было бы подтираться всю жизнь, и еще бы хватило, думает он. Разговоры в «Негро-негро», чупе с креветками по воскресеньям, талоны на обед в редакционном буфете, пьянство без упоения, Савалита, блуд без упоения, журналистика — тоже без упоения. Долги к концу месяца, ощущение того, что тебя медленно и неуклонно засасывает какая-то невидимая слизь. Она, она одна внесла некоторое разнообразие, думает он. Она заставила тебя, Савалита, плакать, мучиться, не спать ночей. Ты встряхнула меня, Муза, ты заставила меня жить — хоть и не в полную силу. Карлитос пошевелился, поднял руку и со свистом втянул воздух, откинул голову, помнишь, Савалита: пол-лица на свету, пол-лица скрыто таинственной и глубокой тьмой.
— Китаянка спит теперь с оркестрантом из «Амбесси», — помнишь его водянистый блуждающий взгляд? — У меня, Савалита, тоже есть право на огорчения.
— Ну так, я вижу, это опять до утра, — сказал Сантьяго. — Опять мне тебя тащить и спать укладывать.
— Ты такой же хороший человек, как я, и такой же неудачник, — с усилием выговорил Карлитос. — И у тебя есть все, что надо. Но кое-чего не хватает. Ты, кажется, говорил, что хочешь жить? Влюбись в потаскуху, тогда заживешь.
Он склонил голову и медленным, густым, неуверенным голосом стал декламировать: повторял один и тот же стих, замолкал и начинал сначала, иногда перебивая себя почти беззвучным смехом. Когда Норвин и Рохас вошли в «Негро-негро», было уже около трех, и Карлитос уже давно нес околесицу.
— Матч окончен, мы сдались, — сказал Норвин. — Поле битвы за вами — за Бесерритой и тобой.
— Ни слова о газете, или я уйду, — сказал Рохас. — Сейчас три утра, Норвин. Забудь «Ультима Ора», забудь Музу, а нет — до свидания.
— Ну ты, ловец сенсаций, — сказал Карлитос. — Разве ты журналист, Норвин? Дерьмо ты, а не журналист.
— Уголовщиной больше не занимаюсь, — сказал Сантьяго. — На этой неделе вернулся во внутреннюю информацию.
— О Музе мы больше не пишем, пусть Бесеррита резвится на просторе, — сказал Норвин. — Тема исчерпана, ничего больше не выжать. Пойми, Савалита, больше ничего не раскопаете. С Музой покончено.
— Чем разжигать низменные инстинкты перуанцев, угости лучше пивом, — сказал Карлитос. — Сенсаций ему хочется, видали?
— Я знаю, что Бесеррита будет раздувать, пока не лопнет, — сказал Норвин, — а мы — нет. Глухо. Пойми ты, Савалита, больше ничего не откроете. Но признай, что до сих пор мы шли ноздря в ноздрю.
— Мулат, прилизанный такой и с вот такими бицепсами, — сказал Карлитос. — На барабане играет.
— Полиция собирается закрывать дело, — сказал Норвин. — Пантоха мне признался по секрету. Топчутся на одном месте, а вперед ни на шаг не продвинулись. Можешь передать это Бесеррите.
Не смогли распутать или не захотели, думает он. Не доискались правды или же убили тебя, Муза, во второй раз? Да были ли эти разговоры вполголоса, приходы и уходы, таинственные двери, которые открывались и захлопывались? Были ли слухи, признания, приказы?
— Сегодня я пришел к нему в «Амбесси», — сказал Карлитос. — Потолковать со мной собрался, разобраться? Нет, говорю, поговорить хочу. Расскажи-ка мне, как тебя ублажает китаянка, потом я расскажу. Сравним. Тут мы с ним и подружились.
Что это было, Савалита, — вечная полицейская нерасторопность, чисто перуанское безволие или бездарность? Никто ничего не требовал, думает он, никого не теребил, не заставлял следствие пошевеливаться. Тело Музы предали земле, дело Музы — забвенью. Те же люди убили тебя, Муза, во второй раз, или теперь уже с тобой расправилась страна?
— А-а, теперь я сообразил, почему ты здесь, — сказал Норвин. — Опять поругался с китаянкой?
Когда «Кроника» помещалась в старом доме на улице Ландо, они ходили в «Негро-негро» раза два-три в неделю. Когда редакция перебралась на проспект Такны, стали собираться в маленьких барах, крошечных кафе квартала Кольмены — в «Гаити», думает он, в «Америке», в «Хайелае». В первые дни месяца Норвин, Рохас, Мильтон, посидев в этих прокуренных норах, отправлялись к девочкам. Иногда встречали там Бесерриту с двумя-тремя его сотрудниками: он пил и вел доверительные беседы с «котами» и педерастами и всегда платил по счету. Просыпаться за полдень, завтракать в пансионе, брать интервью, мастерить «информацию», сидеть за машинкой, спускаться в буфет и вновь — к столу, выходить, возвращаться в пансион на рассвете, раздеваться и видеть, как над морем занимается новый день. Слиплись, слились воскресные обеды и посиделки в «Уголке Кахамарки», когда праздновался день рождения Карлитоса, или Норвина, или Эрнандеса, и еженедельные трапезы в кругу семьи, с папой, с мамой, с Чиспасом, с Тете.
II
— Еще кофе, Кайо? — сказал команданте[57] Паредес. — А вам, генерал?
— Вы, господа, вырвали у меня согласие, но убедить не смогли: я по-прежнему считаю, что вести с ним переговоры — непростительная глупость. — Генерал Льерена швырнул на стол кипу телеграмм. — Почему бы не вызвать его в Лиму? Или сделать, как предлагал вчера Паредес: взять его в Тумбесе, привезти в Талару, там в самолет — и сюда.
— Потому, генерал, что Чаморро — изменник, но не дурак, — сказал он. — Если вы пришлете ему приказ прибыть в Лиму, он просто сбежит за границу. Если к нему вломится полиция, он окажет сопротивление. И мы еще не знаем, как отнесутся к этому его офицеры.
— За офицеров Тумбеса я отвечаю, — сказал генерал Льерена, повысив голос. — Полковник Кихано с самого начала держал нас в курсе дела, он вполне может взять командование на себя. С заговорщиками переговоров не ведут, тем более когда заговор раскрыт, а мятеж — подавлен. Это — полная чушь, Бермудес.
— Чаморро очень популярен среди офицерства, — сказал Паредес. — Я предполагал арестовать всех четверых главарей одновременно, но поскольку трое уже пошли на попятный, считаю предложение Кайо самым подходящим.
— Он всем на свете обязан президенту, а я — самому себе. — Генерал Льерена стукнул кулаком по подлокотнику. — От кого угодно можно было ждать такого, только не от него. Чаморро должен за это ответить.
— Ведь речь сейчас не о вас, генерал, — мягко осадил он Льерену. — Президент хочет уладить дело без шума. Позвольте мне действовать, как я считаю нужным: уверяю вас, это наилучший путь.
— Чиклайо на проводе, команданте, — просунулась в дверь голова в фуражке. — Да, любой аппарат, господин генерал.
— Команданте? — с усилием пробился из шороха и треска голос. — Докладывает Камино. Не могу разыскать Бермудеса. Сенатор Ланда здесь, у нас. Да, в его имении. Да, протестует. Собирается звонить во дворец. Как было приказано.
— Очень хорошо, Камино, — сказал он. — Я, я. Сенатор поблизости? Передайте трубку.
— Он у себя в комнате, дон Кайо. — Треск и гул усилились, голос в трубке то замирал, то вновь начинал звучать отчетливо. — Как было приказано, изолирован. Сейчас, дон Кайо, сию минуту его доставят.
— Алло? Алло? — Он попытался было представить себе лицо сенатора Ланды, но не смог. — Алло?
— Мне очень неприятно, что пришлось вас побеспокоить, сенатор, — любезно сказал он. — Иначе не могли.
— Что это все значит? — загремел в трубке яростный голос Ланды. — На каком основании меня арестовали в собственном доме? Где депутатская неприкосновенность? Кто ответит за это самоуправство, Бермудес?
— Хотел вам сообщить, что арестован генерал Эспина, — спокойно сказал он. — Он говорит, что вы замешаны в весьма неприятном деле. Да-да-да, Эспина, генерал Эспина. Утверждает, что вы принимаете участие в антиправительственном заговоре. Хорошо бы вам, сенатор, прибыть в Лиму, объясниться.
— Я? В заговоре? — В голосе Ланды не слышалось ни малейшего замешательства — в нем по-прежнему клокотала ярость. — Я — сторонник режима! Я и есть этот самый режим! Что вы там навыдумывали, Бермудес? Что это за чушь?
— Это не я выдумываю, а генерал Эспина, — извиняющимся тоном заметил он. — Он говорит, что представит доказательства. Потому и требуется ваше присутствие. Завтра мы поговорим, и я надеюсь, все разъяснится.
— Да пусть меня сейчас же посадят в самолет! — заревел сенатор. — Я заплачу! Я арендую самолет! Это бред какой-то!
— Ну и прекрасно, — сказал он. — Передайте трубку Камино, я распоряжусь.
— Ваши головорезы обращались со мной как с преступником, — кричал сенатор. — Наплевали на мой статус парламентария, на мою дружбу с президентом! Я знаю, это все вы устроили, Бермудес, и вы за это ответите!
— Камино? Ночь пусть посидит. Утром отправите, — сказал он. — Да нет, какие там специальные самолеты. Обычный рейс. Все.
— «Я заплачу, я арендую», — сказал Паредес, вешая трубку. — Этому вельможе полезно будет провести ночь на нарах.
— Кажется, дочка Ланды в прошлом году стала «Мисс Перу»? — сказал он и увидел, как на занавеске проступил ее силуэт: она снимала шубку, туфли. — Как ее? Кристина? По газетам судя, хорошенькая.
— Мне ваши методы не нравятся, — сказал генерал Льерена, мрачно упершись взглядом в ковер у себя под ногами. — Жестко надо действовать, и нечего тянуть, тогда и результаты будут.
— Сеньора Бермудеса, из префектуры, — вырос в дверях лейтенант. — Сеньор Лосано.
— Он только что выехал из дому, дон Кайо, — сказал Лосано. — Да, патрульная машина следует за ним. Направляется в Чаклакайо. Да.
— Хорошо, — сказал он. — Позвоните в Чаклакайо, предупредите, что едет Савала. Впустить, и путь ждет моего возвращения. Пока, Лосано.
— Эта акула плывет к вам, Бермудес? — сказал генерал Льерена. — Что это значит?
— Вы, господа, вырвали у меня согласие, но убедить не смогли: я по-прежнему считаю, что вести с ним переговоры — непростительная глупость. — Генерал Льерена швырнул на стол кипу телеграмм. — Почему бы не вызвать его в Лиму? Или сделать, как предлагал вчера Паредес: взять его в Тумбесе, привезти в Талару, там в самолет — и сюда.
— Потому, генерал, что Чаморро — изменник, но не дурак, — сказал он. — Если вы пришлете ему приказ прибыть в Лиму, он просто сбежит за границу. Если к нему вломится полиция, он окажет сопротивление. И мы еще не знаем, как отнесутся к этому его офицеры.
— За офицеров Тумбеса я отвечаю, — сказал генерал Льерена, повысив голос. — Полковник Кихано с самого начала держал нас в курсе дела, он вполне может взять командование на себя. С заговорщиками переговоров не ведут, тем более когда заговор раскрыт, а мятеж — подавлен. Это — полная чушь, Бермудес.
— Чаморро очень популярен среди офицерства, — сказал Паредес. — Я предполагал арестовать всех четверых главарей одновременно, но поскольку трое уже пошли на попятный, считаю предложение Кайо самым подходящим.
— Он всем на свете обязан президенту, а я — самому себе. — Генерал Льерена стукнул кулаком по подлокотнику. — От кого угодно можно было ждать такого, только не от него. Чаморро должен за это ответить.
— Ведь речь сейчас не о вас, генерал, — мягко осадил он Льерену. — Президент хочет уладить дело без шума. Позвольте мне действовать, как я считаю нужным: уверяю вас, это наилучший путь.
— Чиклайо на проводе, команданте, — просунулась в дверь голова в фуражке. — Да, любой аппарат, господин генерал.
— Команданте? — с усилием пробился из шороха и треска голос. — Докладывает Камино. Не могу разыскать Бермудеса. Сенатор Ланда здесь, у нас. Да, в его имении. Да, протестует. Собирается звонить во дворец. Как было приказано.
— Очень хорошо, Камино, — сказал он. — Я, я. Сенатор поблизости? Передайте трубку.
— Он у себя в комнате, дон Кайо. — Треск и гул усилились, голос в трубке то замирал, то вновь начинал звучать отчетливо. — Как было приказано, изолирован. Сейчас, дон Кайо, сию минуту его доставят.
— Алло? Алло? — Он попытался было представить себе лицо сенатора Ланды, но не смог. — Алло?
— Мне очень неприятно, что пришлось вас побеспокоить, сенатор, — любезно сказал он. — Иначе не могли.
— Что это все значит? — загремел в трубке яростный голос Ланды. — На каком основании меня арестовали в собственном доме? Где депутатская неприкосновенность? Кто ответит за это самоуправство, Бермудес?
— Хотел вам сообщить, что арестован генерал Эспина, — спокойно сказал он. — Он говорит, что вы замешаны в весьма неприятном деле. Да-да-да, Эспина, генерал Эспина. Утверждает, что вы принимаете участие в антиправительственном заговоре. Хорошо бы вам, сенатор, прибыть в Лиму, объясниться.
— Я? В заговоре? — В голосе Ланды не слышалось ни малейшего замешательства — в нем по-прежнему клокотала ярость. — Я — сторонник режима! Я и есть этот самый режим! Что вы там навыдумывали, Бермудес? Что это за чушь?
— Это не я выдумываю, а генерал Эспина, — извиняющимся тоном заметил он. — Он говорит, что представит доказательства. Потому и требуется ваше присутствие. Завтра мы поговорим, и я надеюсь, все разъяснится.
— Да пусть меня сейчас же посадят в самолет! — заревел сенатор. — Я заплачу! Я арендую самолет! Это бред какой-то!
— Ну и прекрасно, — сказал он. — Передайте трубку Камино, я распоряжусь.
— Ваши головорезы обращались со мной как с преступником, — кричал сенатор. — Наплевали на мой статус парламентария, на мою дружбу с президентом! Я знаю, это все вы устроили, Бермудес, и вы за это ответите!
— Камино? Ночь пусть посидит. Утром отправите, — сказал он. — Да нет, какие там специальные самолеты. Обычный рейс. Все.
— «Я заплачу, я арендую», — сказал Паредес, вешая трубку. — Этому вельможе полезно будет провести ночь на нарах.
— Кажется, дочка Ланды в прошлом году стала «Мисс Перу»? — сказал он и увидел, как на занавеске проступил ее силуэт: она снимала шубку, туфли. — Как ее? Кристина? По газетам судя, хорошенькая.
— Мне ваши методы не нравятся, — сказал генерал Льерена, мрачно упершись взглядом в ковер у себя под ногами. — Жестко надо действовать, и нечего тянуть, тогда и результаты будут.
— Сеньора Бермудеса, из префектуры, — вырос в дверях лейтенант. — Сеньор Лосано.
— Он только что выехал из дому, дон Кайо, — сказал Лосано. — Да, патрульная машина следует за ним. Направляется в Чаклакайо. Да.
— Хорошо, — сказал он. — Позвоните в Чаклакайо, предупредите, что едет Савала. Впустить, и путь ждет моего возвращения. Пока, Лосано.
— Эта акула плывет к вам, Бермудес? — сказал генерал Льерена. — Что это значит?