Страница:
— Еще раз процитируешь Айю де ла Торре, — я прочту тебе весь «Коммунистический манифест», — сказал Вашингтон. — Он у меня под рукой.
— Знаешь, Савалита, ты мне напоминаешь старую проститутку, вздыхающую о погибшей молодости, — сказал Карлитос. — Мы и здесь с тобой расходимся. Я выбрасываю из головы все, что было со мной раньше, и уверен, что самое важное случится завтра. А ты с восемнадцати лет вроде и не живешь вообще.
— Перестань, не перебивай его, — прошипел Эктор. — Он же поддерживает забастовку.
А забастовка может стать отличной возможностью, ибо товарищи транспортники доказали свое мужество и решимость, а их профсоюз не кастрирован желтыми. Напоминаю, что делегаты должны не слепо следовать за низовыми ячейками, а, наоборот, вести их за собой, прокладывать им курс, побуждать их к действию, тормошить, товарищи, тормошить и будоражить.
— После речи Виверо снова заговорили апристы, потом — опять мы. — сказал Сантьяго. — Наконец пришли к соглашению, покинули бильярдную, и в ту же ночь Федерация объявила забастовку солидарности с трамвайщиками. Ровно через десять дней меня арестовали, Карлитос.
— Это было твое боевое крещение, — сказал Карлитос. — Точнее, не крещение, а соборование.
IX
— Знаешь, Савалита, ты мне напоминаешь старую проститутку, вздыхающую о погибшей молодости, — сказал Карлитос. — Мы и здесь с тобой расходимся. Я выбрасываю из головы все, что было со мной раньше, и уверен, что самое важное случится завтра. А ты с восемнадцати лет вроде и не живешь вообще.
— Перестань, не перебивай его, — прошипел Эктор. — Он же поддерживает забастовку.
А забастовка может стать отличной возможностью, ибо товарищи транспортники доказали свое мужество и решимость, а их профсоюз не кастрирован желтыми. Напоминаю, что делегаты должны не слепо следовать за низовыми ячейками, а, наоборот, вести их за собой, прокладывать им курс, побуждать их к действию, тормошить, товарищи, тормошить и будоражить.
— После речи Виверо снова заговорили апристы, потом — опять мы. — сказал Сантьяго. — Наконец пришли к соглашению, покинули бильярдную, и в ту же ночь Федерация объявила забастовку солидарности с трамвайщиками. Ровно через десять дней меня арестовали, Карлитос.
— Это было твое боевое крещение, — сказал Карлитос. — Точнее, не крещение, а соборование.
IX
— Значит, лучше б тебе было дома сидеть, в Пукальпу не ездить, — говорит Сантьяго.
— Лучше было бы, — говорит Амбросио. — Да кто ж знал?!
Верно говорит, дело говорит, закричал Трифульсио. По площади прокатилось вялое рукоплескание, два-три голоса гаркнули «ура!» и «да здравствует!». Стоя у ступенек трибуны, Трифульсио глядел на толпу — рябь ходила по ней, как по морю во время дождя. Ладони у него горели, но он продолжал хлопать.
— Первое: кто тебя послал к колумбийскому посольству кричать «Да здравствует АПРА!»? — сказал Лудовико. — Второе: назови сообщников. Третье: где они? Ну, Тринидад Лопес, живо, живо!
— Да, кстати, — говорит Сантьяго. — Почему ты все-таки сбежал?
— Садитесь, Ланда, — сказал дон Фермин. — Мы и так уж настоялись сегодня на мессе. Садитесь, дон Эмилио.
— Надоело на других горб ломать, — говорит Амбросио. — Дай, думаю, попробую на себя поработать.
Он выкрикивал то «Да-здравствует-дон-Эмилио-Аревало!», то «Слава-генералу-Одрии!», то «Аре-ва-ло-Од-ри-я!». С трибуны ему незаметно махали, шипели сквозь зубы: сколько раз было говорено — ораторов не прерывать, но Трифульсио не слушался: первым начинал рукоплескать, последним останавливался.
— Ей-богу, это не пластрон, а удавка какая-то, — сказал сенатор Ланда. — Замучили вы меня этикетом. Какого дьявола? Я — сельский житель.
— Ну, Тринидад Лопес, отвечай, — сказал Иполито. — Кто и где? Ну, отвечай, не томи.
— А я думал, папа тебя рассчитал, — говорит Сантьяго.
— Теперь я знаю, Фермин, почему он не согласился представлять в сенате Лиму, — сказал Аревало. — Чтоб не носить фрак и котелок.
— Боже упаси, — говорит Амбросио. — Он как раз хотел, чтоб я остался, просил меня. Это вы спутали, ниньо.
Время от времени он склонялся над перилами, вскидывал руки над головой — «ура Эмилио Аревало!» — и первым рычал «р-р-а-а!» — «ура генералу Одрии!» — и снова издавал громоподобный рык.
— Парламент хорош для тех, кому делать нечего, — сказал дон Фермин. — Для вас, землевладельцев.
— Не серди меня, Тринидад Лопес, не доводи до крайности, — сказал Иполито. — Готово, довел.
— Я впутался во все это лишь потому, что президент настоял, чтобы я баллотировался по округу Чиклайо, — сказал сенатор Ланда. — В чем горько раскаиваюсь. Кто хозяйством-то будет заниматься? Да еще манишка окаянная.
— Откуда ты узнал о смерти старика? — говорит Сантьяго.
— Пожалуйста, не придуривайся, — сказал дон Фермин. — Став сенатором, ты помолодел лет на десять. А уж выборы — это не выборы, а одно удовольствие. Жаловаться тебе не приходится.
— Из газеты узнал, — говорил Амбросио. — Ох, как я по нем горевал. Папа ваш, дон Фермин, он великий человек был.
Площадь теперь гудела и рокотала, пела и выкрикивала здравицы. Но грянувший из рупоров, установленных на крыше мэрии, на колокольне, в кронах пальм, с перекрестка, голос дона Эмилио Аревало заглушил все звуки. Даже в Скиту Блаженной умудрился Трифульсио приладить громкоговоритель.
— Ну-ну, не преувеличивай, — сказал сенатор Аревало. — Ланде было легко: он баллотировался один. А в моем департаменте было два мандата, и победа обошлась мне ни много ни мало — в полмиллиона.
— Вот видишь, как нехорошо: рассердил Иполито и получил, — сказал Лудовико. — Отвечай, кто они, где скрываются. Отвечай, Тринидад, пока опять не попало.
— Разве я виноват, что по второму списку в Чиклайо шли апристы? — засмеялся сенатор Ланда. — Спрашивать надо с Избирательной комиссии, а не с меня.
Ну где ж флаги-то? — выпучив от изумления глаза, спросил вдруг Трифульсио. Его собственный скатан и спрятан под рубашку, и он выдернул его и вскинул над головой, с вызовом показав толпе. Над соломенными шляпами, над газетными треуголками, которые многие смастерили, спасаясь от зноя, взметнулось несколько флажков. Да где ж остальные, зачем тогда и приходить-то было, чего они их прячут? Замолчи, негр, цыкнул на него тот, главный, все идет как должно. Но Трифульсио не унимался: пить-то пили, а про флажки забыли. Оставь их в покое, отвечал главный, все нормально. А Трифульсио ему: ну до чего ж неблагодарные твари, дон!
— А от какой же болезни он умер? — говорит Амбросио.
— Ланда от этих предвыборных фортелей помолодел, а у меня седины прибавилось, — сказал сенатор Аревало. — Хватит с меня выборов. Сегодня вечером переменю пять девиц.
— Сердце, — говорит Сантьяго. — А может быть, оттого, что слишком много огорчений я ему доставлял.
— Пять? — засмеялся сенатор Ланда. — Пожалей себя.
— А вот теперь наш Иполито распалился по-настоящему, — сказал Лудовико. — Вот теперь он тебя достанет. Ай, мамочки мои!
— Ну зачем же так? — говорит Амбросио. — Ведь он вас так любил, так любил. Всегда повторял: Сантьяго я больше всех люблю.
Торжественно-воинственный голос дона Эмилио Аревало гремел над площадью, влетал на улицы, замирал на пустырях. Дон Эмилио был без пиджака, он размахивал рукой в такт словам, и докторский его перстень на пальце, вспыхивая на солнце, слепил глаза Трифульсио. Вон как кричит — может, сердится? Он поглядел на толпу перед трибуной — глаза, посоловевшие от водки, усталости или жары, губы, растянутые в зевке или выпускающие табачный дым. Может, он рассердился, что плохо слушают?
— Ты столько терся на выборах посреди всякой швали, Ланда, — сказал сенатор Аревало, — что усвоил их лексикон. — Когда будешь выступать в парламенте, постарайся обойтись без подобных шуточек.
— А как он переживал, когда вы из дому ушли, — говорит Амбросио.
— Ну-с, американский посол уже высказал мне свои претензии, — сказал дон Фермин. — Теперь, когда выборы остались позади, на правительство его страны произведет дурное впечатление то, что кандидат от оппозиции продолжает оставаться в тюрьме, и так далее. Эти гринго жить не могут без формальностей.
— Каждый божий день ездил к вашему дядюшке, дону Клодомиро, справлялся о вас, — говорит Амбросио. — Как Сантьяго, что Сантьяго?
Но вот дон Эмилио перестал кричать, улыбнулся, заговорил так, словно его за ухом почесывали. Да, он заулыбался, а рукою не рубил больше, а водил в воздухе плавно, как будто подманивал мулетой быка, и все стоявшие на трибуне тоже расцвели улыбками, а глядя на них, и Трифульсио заулыбался, вздохнул с облегчением.
— Вы, надеюсь, сказали послу, что если Монтаня больше незачем держать в тюрьме, его сейчас же отпустят, — сказал сенатор Аревало. — Не сегодня — завтра.
— Ага, заговорил, — сказал Лудовико. — Значит, ласки Иполито тебе пришлись не по вкусу? Ну, что же ты нам поведаешь, Тринидад?
— И в пансион, где вы жили, — говорит Амбросио. — И хозяйку все спрашивал: «Как там мой сын?»
— Не постигаю я этих стервецов, — сказал сенатор Ланда. — То было очень хорошо, что Монтаня перед выборами посадили, а теперь, видишь ли, плохо. Не посол, а рыжий у ковра, ей-богу! Кого только нам присылают!
— Он приезжал в пансион? — говорит Сантьяго.
— Разумеется, так я и ответил, — сказал дон Фермин. — Но вечером у меня была беседа с Эспиной, и дело оказалось не таким простым. У Эспины есть опасения: если сейчас выпустить Монтаня, могут подумать, что его и посадили-то для того только, чтобы Одрия победил на выборах в отсутствие соперника, а никакого заговора не было и в помине.
— Так ты, значит, — правая рука Айи де ла Торре? — сказал Лудовико. — Ты — истинный лидер АПРА, а Айа де ла Торре у тебя на подхвате? Верно я тебя понял, Тринидад?
— Все время приезжал, — говорит Амбросио. — Платил хозяйке, чтоб молчала.
— Этот ваш Эспина — олух безнадежный, — сказал сенатор Ланда. — Да кому же в лоб влетит верить в заговор?! Даже моя горничная знает, что Монтаня посадили, чтобы избавить Одрию от соперника.
— Нет, миленький, ты нас на пушку не возьмешь, — сказал Иполито. — Может, хочешь, чтоб я тебе ноги выдернул, спички вставил да бегать заставил, а?
— Он не хотел, чтобы вы знали, — говорит Амбросио, — думал, вам это неприятно будет.
— Да уж, наворотили, — сказал сенатор Аревало. — Зачем надо было арестовывать Монтаня? Не понимаю, как могли зарегистрировать кандидата от оппозиции, а потом в последний момент — отработать назад и сунуть его за решетку? Вина ложится на политических советников — на Арбелаэса, на этого кретина Ферро. Да и вы хороши, Фермин.
— Так что он вас без памяти любил, ниньо, — говорит Амбросио.
— Получилось не совсем так, как было намечено, — сказал дон Фермин. — С Монтанем мы могли и просчитаться. Я, кстати, был против его ареста. Теперь постараемся утрясти это дело.
Теперь руки его мелькали, как крылья ветряной мельницы, а голос накатывал валом — все выше, выше, и вот рухнул вниз, сорвавшись на крик: да здравствует Перу! Гром рукоплесканий на трибуне, овация на площади. Трифульсио размахивал своим флагом — да здравствует дон Эмилио Аревало! — и над головами взвились наконец флажки — да здравствует генерал Одрия! Громкоговорители, секунду похрипев, затопили площадь звуками государственного гимна.
— Когда Эспина сообщил мне, что собирается арестовать Монтаня по обвинению в заговоре против правительства, я ему возражал, — сказал дон Фермин. — Никого вы не обманете, а на генерала бросите тень, говорил я, неужели у нас не найдется надежных людей в Избирательной комиссии, в округах и участках? Но Эспина — болван, лишенный всякого понятия о политическом такте.
— Ага, ты — вождь АПРА, и тысячи твоих приверженцев штурмом возьмут префектуру, чтобы освободить тебя, — сказал Лудовико. — Хочешь полоумным прикинуться? Не выйдет, Тринидад.
— Почему ж вы все-таки ушли из дому, ниньо? — говорит Амбросио. — Не подумайте, что я из праздного любопытства спрашиваю. Чем вам плохо было у отца с матерью?
Дон Эмилио Аревало взмок от пота; он пожимал тянувшиеся к нему со всех сторон руки, вытирал лоб, улыбался, обнимался с теми, кто стоял рядом, а потом пошел к лесенке, и шаткое деревянное сооружение ходуном заходило. Ну, Трифульсио, пришел твой час.
— Слишком хорошо мне там было, потому и ушел, — говорит Сантьяго. — Я был так чист и так глуп, что не хотелось жить так хорошо и быть хорошим мальчиком.
— Самое забавное, что не Эспина решил арестовать Монтаня, — сказал дон Фермин. — Идея эта принадлежит не Арбелаэсу и не Ферро: подал ее и настоял на ней Кайо Бермудес.
— Так чист и так глуп, что полагал: если жизнь меня долбанет, я стану мужчиной, — говорит Сантьяго.
— Нет, Фермин, я не могу принять за чистую монету, что все было затеяно начальником канцелярии, третьестепенной фигурой, в сущности — клерком, — сказал сенатор Ланда. — Эспина просто-напросто хочет свалить вину на него: всегда виноват стрелочник.
Трифульсио стоял у самой лесенки, ударами локтей защищая свое место, поплевывал в ладони, не сводя взгляда с приближавшихся, шагавших по ступеням ног дона Эмилио — рядом ступали другие ноги, — напрягся всем телом, прочно утвердился на земле: сейчас, сейчас!
— Придется поверить, Ланда, потому что это — правда, — сказал дон Фермин. — И будь добр выбирать выражения: этот клерк, хочется тебе этого или нет, пользуется все большим доверием генерала.
— Ну, Иполито, дарю его тебе: владей и пользуйся, — сказал Лудовико. — Выбей-ка из него дурь.
— А не потому, значит, что вы с папой вашим на политике поссорились? Разных взглядов придерживались? — говорит Амбросио.
— Он верит каждому его слову и считает непогрешимым, — сказал дон Фармин. — Когда Бермудес открывает рот, все — Арбелаэс, Ферро и даже я — можем заткнуться, наше мнение уже никого не интересует. В истории с Монтанем я в этом убедился.
— Да не было у него никаких взглядов, — говорит Сантьяго. — Он, бедный, знал только: выгодно — невыгодно.
Вот ноги дона Эмилио уже на последней ступеньке, и Трифульсио рванулся к нему, в два прыжка подскочил вплотную и наклонился было, чтобы подхватить его. Ну-ну, друг мой, конфузливо засмеялся дон Эмилио, зачем это, спасибо, но — и Трифульсио, растерянно хлопая глазами, отступил, отпустил — а как же? — и дон Эмилио тоже вроде бы смутился, а толпа за спиной продолжала напирать, толкаться, пихаться.
— Дело-то все в том, — сказал сенатор Аревало, — что у Бермудеса — железная хватка. За полтора года он добился того, что апристов и коммунистов духа нет в Перу, и дал нам провести выборы.
— Продолжаешь утверждать, что ты — вождь апристов? — сказал Лудовико. — Прекрасно. Давай дальше, Иполито.
— А история была такая, — сказал дон Фермин. — В один прекрасный день Бермудес куда-то исчез из Лимы, а вернулся недели через две. Он объехал полстраны и доложил Одрии: так и так, генерал, если Монтань выставит свою кандидатуру, вы проиграете.
Чего ты ждешь, кретин? зашипел тот, главный, и Трифульсио метнул тоскливый взгляд на дона Эмилио, а тот сделал ему знак: шевелись, мол. Трифульсио головой вперед поднырнул между расставленных ног дона Эмилио, и тот плавно, как перышко, взмыл в воздух.
— Да это же чепуха! — сказал сенатор Ланда. — Монтань не победил бы никогда. Во-первых, у него не было денег на избирательную кампанию, а во-вторых, мы контролировали все комиссии.
— А почему ты считаешь его великим человеком? — говорит Сантьяго.
— Но за него проголосовали бы все апристы, все враги режима, — сказал дон Фермин. — Бермудес его убедил, и генерал решил: в таких условиях мне баллотироваться нельзя. Монтаня арестовали. Вот и все.
— Ну, как почему? — говорит Амбросио. — Какого ума был человек, и обхождения тонкого, и вообще.
Он слышал рукоплескания, приветственные крики и сам кричал «аре-ва-ло-од-ри-я», шагая со своей ношей на плечах легко и уверенно, крепко держа за ноги дона Эмилио, который вцепился ему в волосы, а другой рукой размахивал и пожимал тянувшиеся к нему руки, а вокруг суетились Тельес, Урондо, Мартинес и тот, главный.
— Все, Иполито, оставь его, — сказал Лудовико. — Опять вырубился.
— А мне он казался не великим человеком, а негодяем, — говорит Сантьяго. — И я его ненавидел.
— Придуривается, — ответил Иполито. — Сейчас сам увидишь, что придуривается.
Когда они обошли всю площадь кругом, гимн смолк. Потом раздалась барабанная дробь, а потом грянула маринера[49]. Через головы людей за лотками с лимонадом и сластями Трифульсио увидел танцующую пару: эй, негр, неси меня к грузовику. Слушаю, дон, к грузовику так к грузовику.
— Может быть, следует поговорить с ним, — сказал сенатор Аревало. — Передайте ему, Фермин, суть вашей беседы с послом, а мы сообщим, что, поскольку выборы позади, несчастный Монтань ни для кого больше опасности не представляет. Его следует освободить, что поможет Бермудесу снискать симпатии населения. В этом духе надо обработать Одрию.
— Побойтесь бога, ниньо, — говорит Амбросио. — Разве можно так про отца?
— Как тонко ты понимаешь психологию чоло, — сказал сенатор Ланда.
— Нет, не придуривается, — сказал Лудовико. — Прекрати, я сказал.
— Но теперь, когда он умер, я его больше не ненавижу, — говорит Сантьяго. — Он был мерзавцем поневоле, может быть, и сам того не зная. Он дорого заплатил за это, Амбросио, а в нашей стране множество сволочей по призванию, по склонности души.
— Да спусти его на землю, — зашипел главный, и Трифульсио, повиновавшись, увидел: ноги дона Эмилио коснулись земли, руки дона Эмилио поправляют задравшуюся брючину. Он влез в грузовик, а за ним следом — Тельес, Урондо, Мартинес. Трифульсио сел впереди. Кучка мужчин и женщин смотрела на него, раскрыв рот. Трифульсио захохотал, высунул голову в окошко кабины и крикнул: да здравствует дон Эмилио Аревало!
— Не знал, что Бермудес пользуется во дворце таким влиянием, — сказал сенатор Ланда. — А правда, что он содержит танцовщицу или кого-то в этом роде?
— Ладно, ладно, Лудовико, не кипятись, — сказал Иполито. — Отпустил.
— Он только что снял ей особнячок в Сан-Мотеле, — улыбнулся дон Фермин. — Раньше она путалась с Муэлье.
— А когда ты возил его, он казался тебе великим человеком? — говорит Сантьяго.
— Ах, так это Муза?! — сказал сенатор Ланда. — Черт побери, у него губа не дура! Это птичка высокого полета, она далеко не каждому по карману.
— Я так и знал, — сказал Лудовико. — Ну, чего стоишь? Делай что-нибудь, отливай его водой, шевелись, сволочь!
— Да уж, такого высокого полета, что Муэлье расшибся насмерть. Она его свела в могилу, — засмеялся дон Фермин. — И лесбиянка и наркоманка.
— Дон Кайо? — говорит Амбросио. — Нет, что вы, с ним у папы вашего никаких дел не было.
— Да живой он, живой, — сказал Иполито. — Чего ты перепугался? На нем ни царапинки, ни синяка. Он это со страху.
— Да кто ж теперь в Лиме не колется, не нюхает всякую пакость? — сказал сенатор Ланда. — Мы ведь приобщаемся к цивилизации, не так ли?
— Как же тебе не совестно было служить у такого негодяя? — говорит Сантьяго.
— Ну, ладно, с Одрией переговорим завтра, — сказал сенатор Аревало. — Сегодня на него надели президентскую ленту — пусть повертится перед зеркалом, полюбуется на себя, не будем ему мешать.
— А чего мне было совеститься? — говорит Амбросио. — Я ж тогда не знал, как он обойдется с доном Фермином. Они в ту пору закадычные друзья были.
Когда приехали в имение, Трифульсио поесть не попросил, а пошел к ручейку, вымыл лицо и руки, смочил макушку и затылок, а потом улегся на заднем дворе под навесом. Глотку у него саднило, ладони горели, он очень устал, но был доволен. Там он и уснул.
— Сеньор Лосано, я насчет этого Тринидада Лопеса, — сказал Лудовико. — Он с ума сошел, прямо у нас на глазах.
— На улице, говоришь, встретил? — спросила Кета. — Ту, которая служила горничной у Златоцвета? с которой ты спал? Ту, с которой ты крутил любовь?
— Я бы очень хотел, дон Кайо, чтобы вы распорядились выпустить Монтаня, — сказал дон Фермин. — Враги режима непременно используют его арест, чтобы объявить выборы фарсом.
— То есть как это «с ума сошел»? — сказал сеньор Лосано. — Он показания дал или нет?
— Мы-то с вами, дон Фермин, знаем, что это фарс и есть, — сказал Кайо Бермудес. — Разумеется, посадить единственного кандидата от оппозиции — это было не лучшее решение. Не лучшее, но единственное. Но ведь нам надо было обеспечить победу генерала, правильно?
— И она тебе рассказала, что у нее муж умер и что ребенок мертвым родился? — сказала Кета. — И что она ищет работу?
Разбудили его голоса Мартинеса, Урондо и Тельеса. Все трое уселись рядом с ним, угостили сигареткой, завели разговор. Хорошо митинг прошел, верно? Верно. И народу больше собралось, чем в Чинче? Больше. Ну, победит дон Эмилио на выборах-то? Ясное дело, победит. Тут Трифульсио и спросил: а если дон Эмилио поедет в Лиму, он больше не нужен будет? Нужен, нужен, сказал Мартинес, а Урондо добавил: с нами останешься, вместе будем, не беспокойся. Жара еще не спала, предзакатное солнце раскалило брезентовый навес, и дом, и камни.
— Да в том-то и дело, сеньор Лосано, что он бредятину какую-то несет, — сказал Лудовико. — Что он второй человек в АПРА, что он первый человек в АПРА, что апристы будут отбивать его пушками. Спятил, честное слово.
— А ты ей сказал, что в одном доме в Сан-Мигеле ищут прислугу? — сказала Кета. — И ты отвел ее к Ортенсии?
— Вы и вправду считаете, что Монтань мог победить Одрию на выборах? — сказал дон Фермин.
— А вы с Иполито и уши развесили? — сказал сеньор Лосано. — Ох, бездари. Ох, дурачье.
— Так, значит, горничная, которая служит там с понедельника, — это Амалия? — сказала Кета. — Так, значит, ты еще глупей, чем кажешься? И ты думаешь, это не всплывет наружу?
— Монтань или любой другой представитель оппозиции — мог, — сказал Кайо Бермудес. — Разве вы не знаете перуанцев, дон Фермин? Мы всегда на стороне слабого, всегда за того, кто не у власти — это наш национальный комплекс.
— Нет, сеньор Лосано, — сказал Иполито. — Зря вы это. Пойдите посмотрите на него, а потом уж ругайтесь.
— И ты заставил ее поклясться, что она ни словечком не обмолвится Ортенсии? — сказала Кета. — И ты убедил ее, что Кайо-Дерьмо выставит ее вон, как только узнает, что вы знакомы?
И тут вдруг открылась дверь, и вышел тот, главный. Он пересек патио, стал перед ними, наставил на Трифульсио палец: где бумажник дона Эмилио, сукин ты сын?
— Очень жаль, что вы не захотели баллотироваться в сенат, — сказал Кайо Бермудес. — Президент надеялся, вы станете лидером парламентского большинства.
— Какой бумажник? — Трифульсио вскочил на ноги, ударил себя в грудь. — Не брал я никакого бумажника!
— Ох, кретины, — сказал сеньор Лосано. — Почему не отнесли его в лазарет?
— Кусаешь руку, которая тебя кормит? — продолжал тот, главный. — Крадешь у того, кто тебя, скотину, на службу взял?
— Не знаешь ты женщин, — сказала Кета. — В один прекрасный день она проболтается Ортенсии, что знакома с тобой и что это ты отправил ее в Сан-Мигель. Ортенсия как-нибудь невзначай сообщит Кайо-Дерьму, а тот — Златоцвету, и ты пропал.
Трифульсио, став на колени, принялся плакать и божиться, но главный был неумолим: ворюга ты, ворюга, преступный элемент, горбатого могила исправит, сейчас обратно в тюрьму пойдешь, отдавай сию минуту бумажник. Тут открылась дверь, вышел в патио дон Эмилио: что за шум?
— Да мы отнесли его, сеньор Лосано, — сказал Лудовико, — а там его не приняли. Без вашего письменного распоряжения не принимают, боятся ответственность на себя брать.
— Я был бы счастлив служить президенту, дон Кайо, — сказал дон Фермин. — Но, став сенатором, я должен был бы всецело посвятить себя политике, а это не для меня.
— Я-то никому не скажу, я вообще не из таких, — сказала Кета, — мне ни до чего дела нет. Ты погоришь, Амбросио, но не по моей вине.
— И должность посла, к примеру, тоже не примете? — сказал Кайо Бермудес. — Генерал бесконечно вам благодарен за все, что вы для него сделали, и хотел бы как-нибудь выразить это. Дипломатия вас не прельщает, дон Фермин?
— Глядите, дон Эмилио, как меня обижают, — сказал Трифульсио. — Глядите, до слез меня довели, напраслину на меня возвели.
— Ну, что вы, — засмеялся дон Фермин. — У меня ни малейшего призвания к дипломатии, равно как и к парламентской деятельности.
— Я его пальцем не тронул, сеньор Лосано, — сказал Иполито. — Он сам вдруг понес околесицу, повалился ничком. Не трогали мы его, верьте слову, сеньор Лосано.
— Оставь его, это не он, — сказал Эмилио Аревало тому, главному. — Это, наверно, во время митинга. Ты ведь, Трифульсио, не такой подонок, чтоб меня обкрадывать?
— Генерал будет уязвлен вашим безразличием, — сказал Кайо Бермудес.
— Да пусть у меня руки отсохнут! — сказал Трифульсио.
— Вы эту кашу заварили, — сказал сеньор Лосано, — вам и расхлебывать.
— Вы ошибаетесь, дон Кайо, это не безразличие, — сказал дон Фермин. — У Одрии еще будет возможность воспользоваться моими услугами. Видите, я отвечаю на откровенность откровенностью.
— Вы тихо, бережно, осторожно вытащите его отсюда, — сказал сеньор Лосано, — и приткнете где-нибудь. И не дай бог, если кто-нибудь вас заметит, — тогда придется иметь дело со мной. Понятно?
Ах ты, жулик черномазый, сказал тогда дон Эмилио. Сказал и пошел в дом вместе с главным, а следом тронулись и Урондо с Управляющим. Ишь, как он тебя, Трифульсио, засмеялся Тельес.
— Вы так часто меня приглашали, дон Фермин, — сказал Кайо Бермудес, — а теперь мой черед. Не согласитесь ли как-нибудь на днях отужинать у меня?
— Зря он язык-то распустил, — сказал Трифульсио, — как бы пожалеть не пришлось.
— Все сделано, сеньор Лосано, — сказал Лудовико. — Вытащили, увезли, приткнули, и никто нас не видел.
— Мне-то хоть не заливай, — сказал Тельес. — Бумажник-то ведь свистнул?
— С удовольствием, дон Кайо, — сказал дон Фермин. — Явлюсь по первому зову.
— Свистнул не свистнул, я ему докладывать не обязан, — сказал Трифульсио. — Не закатиться ли нам с тобой сегодня?
— В воротах госпиталя Сан-Хуан-де-Диос, сеньор Лосано, — сказал Иполито. — Нет. Никто не видел.
— Лучше было бы, — говорит Амбросио. — Да кто ж знал?!
Верно говорит, дело говорит, закричал Трифульсио. По площади прокатилось вялое рукоплескание, два-три голоса гаркнули «ура!» и «да здравствует!». Стоя у ступенек трибуны, Трифульсио глядел на толпу — рябь ходила по ней, как по морю во время дождя. Ладони у него горели, но он продолжал хлопать.
— Первое: кто тебя послал к колумбийскому посольству кричать «Да здравствует АПРА!»? — сказал Лудовико. — Второе: назови сообщников. Третье: где они? Ну, Тринидад Лопес, живо, живо!
— Да, кстати, — говорит Сантьяго. — Почему ты все-таки сбежал?
— Садитесь, Ланда, — сказал дон Фермин. — Мы и так уж настоялись сегодня на мессе. Садитесь, дон Эмилио.
— Надоело на других горб ломать, — говорит Амбросио. — Дай, думаю, попробую на себя поработать.
Он выкрикивал то «Да-здравствует-дон-Эмилио-Аревало!», то «Слава-генералу-Одрии!», то «Аре-ва-ло-Од-ри-я!». С трибуны ему незаметно махали, шипели сквозь зубы: сколько раз было говорено — ораторов не прерывать, но Трифульсио не слушался: первым начинал рукоплескать, последним останавливался.
— Ей-богу, это не пластрон, а удавка какая-то, — сказал сенатор Ланда. — Замучили вы меня этикетом. Какого дьявола? Я — сельский житель.
— Ну, Тринидад Лопес, отвечай, — сказал Иполито. — Кто и где? Ну, отвечай, не томи.
— А я думал, папа тебя рассчитал, — говорит Сантьяго.
— Теперь я знаю, Фермин, почему он не согласился представлять в сенате Лиму, — сказал Аревало. — Чтоб не носить фрак и котелок.
— Боже упаси, — говорит Амбросио. — Он как раз хотел, чтоб я остался, просил меня. Это вы спутали, ниньо.
Время от времени он склонялся над перилами, вскидывал руки над головой — «ура Эмилио Аревало!» — и первым рычал «р-р-а-а!» — «ура генералу Одрии!» — и снова издавал громоподобный рык.
— Парламент хорош для тех, кому делать нечего, — сказал дон Фермин. — Для вас, землевладельцев.
— Не серди меня, Тринидад Лопес, не доводи до крайности, — сказал Иполито. — Готово, довел.
— Я впутался во все это лишь потому, что президент настоял, чтобы я баллотировался по округу Чиклайо, — сказал сенатор Ланда. — В чем горько раскаиваюсь. Кто хозяйством-то будет заниматься? Да еще манишка окаянная.
— Откуда ты узнал о смерти старика? — говорит Сантьяго.
— Пожалуйста, не придуривайся, — сказал дон Фермин. — Став сенатором, ты помолодел лет на десять. А уж выборы — это не выборы, а одно удовольствие. Жаловаться тебе не приходится.
— Из газеты узнал, — говорил Амбросио. — Ох, как я по нем горевал. Папа ваш, дон Фермин, он великий человек был.
Площадь теперь гудела и рокотала, пела и выкрикивала здравицы. Но грянувший из рупоров, установленных на крыше мэрии, на колокольне, в кронах пальм, с перекрестка, голос дона Эмилио Аревало заглушил все звуки. Даже в Скиту Блаженной умудрился Трифульсио приладить громкоговоритель.
— Ну-ну, не преувеличивай, — сказал сенатор Аревало. — Ланде было легко: он баллотировался один. А в моем департаменте было два мандата, и победа обошлась мне ни много ни мало — в полмиллиона.
— Вот видишь, как нехорошо: рассердил Иполито и получил, — сказал Лудовико. — Отвечай, кто они, где скрываются. Отвечай, Тринидад, пока опять не попало.
— Разве я виноват, что по второму списку в Чиклайо шли апристы? — засмеялся сенатор Ланда. — Спрашивать надо с Избирательной комиссии, а не с меня.
Ну где ж флаги-то? — выпучив от изумления глаза, спросил вдруг Трифульсио. Его собственный скатан и спрятан под рубашку, и он выдернул его и вскинул над головой, с вызовом показав толпе. Над соломенными шляпами, над газетными треуголками, которые многие смастерили, спасаясь от зноя, взметнулось несколько флажков. Да где ж остальные, зачем тогда и приходить-то было, чего они их прячут? Замолчи, негр, цыкнул на него тот, главный, все идет как должно. Но Трифульсио не унимался: пить-то пили, а про флажки забыли. Оставь их в покое, отвечал главный, все нормально. А Трифульсио ему: ну до чего ж неблагодарные твари, дон!
— А от какой же болезни он умер? — говорит Амбросио.
— Ланда от этих предвыборных фортелей помолодел, а у меня седины прибавилось, — сказал сенатор Аревало. — Хватит с меня выборов. Сегодня вечером переменю пять девиц.
— Сердце, — говорит Сантьяго. — А может быть, оттого, что слишком много огорчений я ему доставлял.
— Пять? — засмеялся сенатор Ланда. — Пожалей себя.
— А вот теперь наш Иполито распалился по-настоящему, — сказал Лудовико. — Вот теперь он тебя достанет. Ай, мамочки мои!
— Ну зачем же так? — говорит Амбросио. — Ведь он вас так любил, так любил. Всегда повторял: Сантьяго я больше всех люблю.
Торжественно-воинственный голос дона Эмилио Аревало гремел над площадью, влетал на улицы, замирал на пустырях. Дон Эмилио был без пиджака, он размахивал рукой в такт словам, и докторский его перстень на пальце, вспыхивая на солнце, слепил глаза Трифульсио. Вон как кричит — может, сердится? Он поглядел на толпу перед трибуной — глаза, посоловевшие от водки, усталости или жары, губы, растянутые в зевке или выпускающие табачный дым. Может, он рассердился, что плохо слушают?
— Ты столько терся на выборах посреди всякой швали, Ланда, — сказал сенатор Аревало, — что усвоил их лексикон. — Когда будешь выступать в парламенте, постарайся обойтись без подобных шуточек.
— А как он переживал, когда вы из дому ушли, — говорит Амбросио.
— Ну-с, американский посол уже высказал мне свои претензии, — сказал дон Фермин. — Теперь, когда выборы остались позади, на правительство его страны произведет дурное впечатление то, что кандидат от оппозиции продолжает оставаться в тюрьме, и так далее. Эти гринго жить не могут без формальностей.
— Каждый божий день ездил к вашему дядюшке, дону Клодомиро, справлялся о вас, — говорит Амбросио. — Как Сантьяго, что Сантьяго?
Но вот дон Эмилио перестал кричать, улыбнулся, заговорил так, словно его за ухом почесывали. Да, он заулыбался, а рукою не рубил больше, а водил в воздухе плавно, как будто подманивал мулетой быка, и все стоявшие на трибуне тоже расцвели улыбками, а глядя на них, и Трифульсио заулыбался, вздохнул с облегчением.
— Вы, надеюсь, сказали послу, что если Монтаня больше незачем держать в тюрьме, его сейчас же отпустят, — сказал сенатор Аревало. — Не сегодня — завтра.
— Ага, заговорил, — сказал Лудовико. — Значит, ласки Иполито тебе пришлись не по вкусу? Ну, что же ты нам поведаешь, Тринидад?
— И в пансион, где вы жили, — говорит Амбросио. — И хозяйку все спрашивал: «Как там мой сын?»
— Не постигаю я этих стервецов, — сказал сенатор Ланда. — То было очень хорошо, что Монтаня перед выборами посадили, а теперь, видишь ли, плохо. Не посол, а рыжий у ковра, ей-богу! Кого только нам присылают!
— Он приезжал в пансион? — говорит Сантьяго.
— Разумеется, так я и ответил, — сказал дон Фермин. — Но вечером у меня была беседа с Эспиной, и дело оказалось не таким простым. У Эспины есть опасения: если сейчас выпустить Монтаня, могут подумать, что его и посадили-то для того только, чтобы Одрия победил на выборах в отсутствие соперника, а никакого заговора не было и в помине.
— Так ты, значит, — правая рука Айи де ла Торре? — сказал Лудовико. — Ты — истинный лидер АПРА, а Айа де ла Торре у тебя на подхвате? Верно я тебя понял, Тринидад?
— Все время приезжал, — говорит Амбросио. — Платил хозяйке, чтоб молчала.
— Этот ваш Эспина — олух безнадежный, — сказал сенатор Ланда. — Да кому же в лоб влетит верить в заговор?! Даже моя горничная знает, что Монтаня посадили, чтобы избавить Одрию от соперника.
— Нет, миленький, ты нас на пушку не возьмешь, — сказал Иполито. — Может, хочешь, чтоб я тебе ноги выдернул, спички вставил да бегать заставил, а?
— Он не хотел, чтобы вы знали, — говорит Амбросио, — думал, вам это неприятно будет.
— Да уж, наворотили, — сказал сенатор Аревало. — Зачем надо было арестовывать Монтаня? Не понимаю, как могли зарегистрировать кандидата от оппозиции, а потом в последний момент — отработать назад и сунуть его за решетку? Вина ложится на политических советников — на Арбелаэса, на этого кретина Ферро. Да и вы хороши, Фермин.
— Так что он вас без памяти любил, ниньо, — говорит Амбросио.
— Получилось не совсем так, как было намечено, — сказал дон Фермин. — С Монтанем мы могли и просчитаться. Я, кстати, был против его ареста. Теперь постараемся утрясти это дело.
Теперь руки его мелькали, как крылья ветряной мельницы, а голос накатывал валом — все выше, выше, и вот рухнул вниз, сорвавшись на крик: да здравствует Перу! Гром рукоплесканий на трибуне, овация на площади. Трифульсио размахивал своим флагом — да здравствует дон Эмилио Аревало! — и над головами взвились наконец флажки — да здравствует генерал Одрия! Громкоговорители, секунду похрипев, затопили площадь звуками государственного гимна.
— Когда Эспина сообщил мне, что собирается арестовать Монтаня по обвинению в заговоре против правительства, я ему возражал, — сказал дон Фермин. — Никого вы не обманете, а на генерала бросите тень, говорил я, неужели у нас не найдется надежных людей в Избирательной комиссии, в округах и участках? Но Эспина — болван, лишенный всякого понятия о политическом такте.
— Ага, ты — вождь АПРА, и тысячи твоих приверженцев штурмом возьмут префектуру, чтобы освободить тебя, — сказал Лудовико. — Хочешь полоумным прикинуться? Не выйдет, Тринидад.
— Почему ж вы все-таки ушли из дому, ниньо? — говорит Амбросио. — Не подумайте, что я из праздного любопытства спрашиваю. Чем вам плохо было у отца с матерью?
Дон Эмилио Аревало взмок от пота; он пожимал тянувшиеся к нему со всех сторон руки, вытирал лоб, улыбался, обнимался с теми, кто стоял рядом, а потом пошел к лесенке, и шаткое деревянное сооружение ходуном заходило. Ну, Трифульсио, пришел твой час.
— Слишком хорошо мне там было, потому и ушел, — говорит Сантьяго. — Я был так чист и так глуп, что не хотелось жить так хорошо и быть хорошим мальчиком.
— Самое забавное, что не Эспина решил арестовать Монтаня, — сказал дон Фермин. — Идея эта принадлежит не Арбелаэсу и не Ферро: подал ее и настоял на ней Кайо Бермудес.
— Так чист и так глуп, что полагал: если жизнь меня долбанет, я стану мужчиной, — говорит Сантьяго.
— Нет, Фермин, я не могу принять за чистую монету, что все было затеяно начальником канцелярии, третьестепенной фигурой, в сущности — клерком, — сказал сенатор Ланда. — Эспина просто-напросто хочет свалить вину на него: всегда виноват стрелочник.
Трифульсио стоял у самой лесенки, ударами локтей защищая свое место, поплевывал в ладони, не сводя взгляда с приближавшихся, шагавших по ступеням ног дона Эмилио — рядом ступали другие ноги, — напрягся всем телом, прочно утвердился на земле: сейчас, сейчас!
— Придется поверить, Ланда, потому что это — правда, — сказал дон Фермин. — И будь добр выбирать выражения: этот клерк, хочется тебе этого или нет, пользуется все большим доверием генерала.
— Ну, Иполито, дарю его тебе: владей и пользуйся, — сказал Лудовико. — Выбей-ка из него дурь.
— А не потому, значит, что вы с папой вашим на политике поссорились? Разных взглядов придерживались? — говорит Амбросио.
— Он верит каждому его слову и считает непогрешимым, — сказал дон Фармин. — Когда Бермудес открывает рот, все — Арбелаэс, Ферро и даже я — можем заткнуться, наше мнение уже никого не интересует. В истории с Монтанем я в этом убедился.
— Да не было у него никаких взглядов, — говорит Сантьяго. — Он, бедный, знал только: выгодно — невыгодно.
Вот ноги дона Эмилио уже на последней ступеньке, и Трифульсио рванулся к нему, в два прыжка подскочил вплотную и наклонился было, чтобы подхватить его. Ну-ну, друг мой, конфузливо засмеялся дон Эмилио, зачем это, спасибо, но — и Трифульсио, растерянно хлопая глазами, отступил, отпустил — а как же? — и дон Эмилио тоже вроде бы смутился, а толпа за спиной продолжала напирать, толкаться, пихаться.
— Дело-то все в том, — сказал сенатор Аревало, — что у Бермудеса — железная хватка. За полтора года он добился того, что апристов и коммунистов духа нет в Перу, и дал нам провести выборы.
— Продолжаешь утверждать, что ты — вождь апристов? — сказал Лудовико. — Прекрасно. Давай дальше, Иполито.
— А история была такая, — сказал дон Фермин. — В один прекрасный день Бермудес куда-то исчез из Лимы, а вернулся недели через две. Он объехал полстраны и доложил Одрии: так и так, генерал, если Монтань выставит свою кандидатуру, вы проиграете.
Чего ты ждешь, кретин? зашипел тот, главный, и Трифульсио метнул тоскливый взгляд на дона Эмилио, а тот сделал ему знак: шевелись, мол. Трифульсио головой вперед поднырнул между расставленных ног дона Эмилио, и тот плавно, как перышко, взмыл в воздух.
— Да это же чепуха! — сказал сенатор Ланда. — Монтань не победил бы никогда. Во-первых, у него не было денег на избирательную кампанию, а во-вторых, мы контролировали все комиссии.
— А почему ты считаешь его великим человеком? — говорит Сантьяго.
— Но за него проголосовали бы все апристы, все враги режима, — сказал дон Фермин. — Бермудес его убедил, и генерал решил: в таких условиях мне баллотироваться нельзя. Монтаня арестовали. Вот и все.
— Ну, как почему? — говорит Амбросио. — Какого ума был человек, и обхождения тонкого, и вообще.
Он слышал рукоплескания, приветственные крики и сам кричал «аре-ва-ло-од-ри-я», шагая со своей ношей на плечах легко и уверенно, крепко держа за ноги дона Эмилио, который вцепился ему в волосы, а другой рукой размахивал и пожимал тянувшиеся к нему руки, а вокруг суетились Тельес, Урондо, Мартинес и тот, главный.
— Все, Иполито, оставь его, — сказал Лудовико. — Опять вырубился.
— А мне он казался не великим человеком, а негодяем, — говорит Сантьяго. — И я его ненавидел.
— Придуривается, — ответил Иполито. — Сейчас сам увидишь, что придуривается.
Когда они обошли всю площадь кругом, гимн смолк. Потом раздалась барабанная дробь, а потом грянула маринера[49]. Через головы людей за лотками с лимонадом и сластями Трифульсио увидел танцующую пару: эй, негр, неси меня к грузовику. Слушаю, дон, к грузовику так к грузовику.
— Может быть, следует поговорить с ним, — сказал сенатор Аревало. — Передайте ему, Фермин, суть вашей беседы с послом, а мы сообщим, что, поскольку выборы позади, несчастный Монтань ни для кого больше опасности не представляет. Его следует освободить, что поможет Бермудесу снискать симпатии населения. В этом духе надо обработать Одрию.
— Побойтесь бога, ниньо, — говорит Амбросио. — Разве можно так про отца?
— Как тонко ты понимаешь психологию чоло, — сказал сенатор Ланда.
— Нет, не придуривается, — сказал Лудовико. — Прекрати, я сказал.
— Но теперь, когда он умер, я его больше не ненавижу, — говорит Сантьяго. — Он был мерзавцем поневоле, может быть, и сам того не зная. Он дорого заплатил за это, Амбросио, а в нашей стране множество сволочей по призванию, по склонности души.
— Да спусти его на землю, — зашипел главный, и Трифульсио, повиновавшись, увидел: ноги дона Эмилио коснулись земли, руки дона Эмилио поправляют задравшуюся брючину. Он влез в грузовик, а за ним следом — Тельес, Урондо, Мартинес. Трифульсио сел впереди. Кучка мужчин и женщин смотрела на него, раскрыв рот. Трифульсио захохотал, высунул голову в окошко кабины и крикнул: да здравствует дон Эмилио Аревало!
— Не знал, что Бермудес пользуется во дворце таким влиянием, — сказал сенатор Ланда. — А правда, что он содержит танцовщицу или кого-то в этом роде?
— Ладно, ладно, Лудовико, не кипятись, — сказал Иполито. — Отпустил.
— Он только что снял ей особнячок в Сан-Мотеле, — улыбнулся дон Фермин. — Раньше она путалась с Муэлье.
— А когда ты возил его, он казался тебе великим человеком? — говорит Сантьяго.
— Ах, так это Муза?! — сказал сенатор Ланда. — Черт побери, у него губа не дура! Это птичка высокого полета, она далеко не каждому по карману.
— Я так и знал, — сказал Лудовико. — Ну, чего стоишь? Делай что-нибудь, отливай его водой, шевелись, сволочь!
— Да уж, такого высокого полета, что Муэлье расшибся насмерть. Она его свела в могилу, — засмеялся дон Фермин. — И лесбиянка и наркоманка.
— Дон Кайо? — говорит Амбросио. — Нет, что вы, с ним у папы вашего никаких дел не было.
— Да живой он, живой, — сказал Иполито. — Чего ты перепугался? На нем ни царапинки, ни синяка. Он это со страху.
— Да кто ж теперь в Лиме не колется, не нюхает всякую пакость? — сказал сенатор Ланда. — Мы ведь приобщаемся к цивилизации, не так ли?
— Как же тебе не совестно было служить у такого негодяя? — говорит Сантьяго.
— Ну, ладно, с Одрией переговорим завтра, — сказал сенатор Аревало. — Сегодня на него надели президентскую ленту — пусть повертится перед зеркалом, полюбуется на себя, не будем ему мешать.
— А чего мне было совеститься? — говорит Амбросио. — Я ж тогда не знал, как он обойдется с доном Фермином. Они в ту пору закадычные друзья были.
Когда приехали в имение, Трифульсио поесть не попросил, а пошел к ручейку, вымыл лицо и руки, смочил макушку и затылок, а потом улегся на заднем дворе под навесом. Глотку у него саднило, ладони горели, он очень устал, но был доволен. Там он и уснул.
— Сеньор Лосано, я насчет этого Тринидада Лопеса, — сказал Лудовико. — Он с ума сошел, прямо у нас на глазах.
— На улице, говоришь, встретил? — спросила Кета. — Ту, которая служила горничной у Златоцвета? с которой ты спал? Ту, с которой ты крутил любовь?
— Я бы очень хотел, дон Кайо, чтобы вы распорядились выпустить Монтаня, — сказал дон Фермин. — Враги режима непременно используют его арест, чтобы объявить выборы фарсом.
— То есть как это «с ума сошел»? — сказал сеньор Лосано. — Он показания дал или нет?
— Мы-то с вами, дон Фермин, знаем, что это фарс и есть, — сказал Кайо Бермудес. — Разумеется, посадить единственного кандидата от оппозиции — это было не лучшее решение. Не лучшее, но единственное. Но ведь нам надо было обеспечить победу генерала, правильно?
— И она тебе рассказала, что у нее муж умер и что ребенок мертвым родился? — сказала Кета. — И что она ищет работу?
Разбудили его голоса Мартинеса, Урондо и Тельеса. Все трое уселись рядом с ним, угостили сигареткой, завели разговор. Хорошо митинг прошел, верно? Верно. И народу больше собралось, чем в Чинче? Больше. Ну, победит дон Эмилио на выборах-то? Ясное дело, победит. Тут Трифульсио и спросил: а если дон Эмилио поедет в Лиму, он больше не нужен будет? Нужен, нужен, сказал Мартинес, а Урондо добавил: с нами останешься, вместе будем, не беспокойся. Жара еще не спала, предзакатное солнце раскалило брезентовый навес, и дом, и камни.
— Да в том-то и дело, сеньор Лосано, что он бредятину какую-то несет, — сказал Лудовико. — Что он второй человек в АПРА, что он первый человек в АПРА, что апристы будут отбивать его пушками. Спятил, честное слово.
— А ты ей сказал, что в одном доме в Сан-Мигеле ищут прислугу? — сказала Кета. — И ты отвел ее к Ортенсии?
— Вы и вправду считаете, что Монтань мог победить Одрию на выборах? — сказал дон Фермин.
— А вы с Иполито и уши развесили? — сказал сеньор Лосано. — Ох, бездари. Ох, дурачье.
— Так, значит, горничная, которая служит там с понедельника, — это Амалия? — сказала Кета. — Так, значит, ты еще глупей, чем кажешься? И ты думаешь, это не всплывет наружу?
— Монтань или любой другой представитель оппозиции — мог, — сказал Кайо Бермудес. — Разве вы не знаете перуанцев, дон Фермин? Мы всегда на стороне слабого, всегда за того, кто не у власти — это наш национальный комплекс.
— Нет, сеньор Лосано, — сказал Иполито. — Зря вы это. Пойдите посмотрите на него, а потом уж ругайтесь.
— И ты заставил ее поклясться, что она ни словечком не обмолвится Ортенсии? — сказала Кета. — И ты убедил ее, что Кайо-Дерьмо выставит ее вон, как только узнает, что вы знакомы?
И тут вдруг открылась дверь, и вышел тот, главный. Он пересек патио, стал перед ними, наставил на Трифульсио палец: где бумажник дона Эмилио, сукин ты сын?
— Очень жаль, что вы не захотели баллотироваться в сенат, — сказал Кайо Бермудес. — Президент надеялся, вы станете лидером парламентского большинства.
— Какой бумажник? — Трифульсио вскочил на ноги, ударил себя в грудь. — Не брал я никакого бумажника!
— Ох, кретины, — сказал сеньор Лосано. — Почему не отнесли его в лазарет?
— Кусаешь руку, которая тебя кормит? — продолжал тот, главный. — Крадешь у того, кто тебя, скотину, на службу взял?
— Не знаешь ты женщин, — сказала Кета. — В один прекрасный день она проболтается Ортенсии, что знакома с тобой и что это ты отправил ее в Сан-Мигель. Ортенсия как-нибудь невзначай сообщит Кайо-Дерьму, а тот — Златоцвету, и ты пропал.
Трифульсио, став на колени, принялся плакать и божиться, но главный был неумолим: ворюга ты, ворюга, преступный элемент, горбатого могила исправит, сейчас обратно в тюрьму пойдешь, отдавай сию минуту бумажник. Тут открылась дверь, вышел в патио дон Эмилио: что за шум?
— Да мы отнесли его, сеньор Лосано, — сказал Лудовико, — а там его не приняли. Без вашего письменного распоряжения не принимают, боятся ответственность на себя брать.
— Я был бы счастлив служить президенту, дон Кайо, — сказал дон Фермин. — Но, став сенатором, я должен был бы всецело посвятить себя политике, а это не для меня.
— Я-то никому не скажу, я вообще не из таких, — сказала Кета, — мне ни до чего дела нет. Ты погоришь, Амбросио, но не по моей вине.
— И должность посла, к примеру, тоже не примете? — сказал Кайо Бермудес. — Генерал бесконечно вам благодарен за все, что вы для него сделали, и хотел бы как-нибудь выразить это. Дипломатия вас не прельщает, дон Фермин?
— Глядите, дон Эмилио, как меня обижают, — сказал Трифульсио. — Глядите, до слез меня довели, напраслину на меня возвели.
— Ну, что вы, — засмеялся дон Фермин. — У меня ни малейшего призвания к дипломатии, равно как и к парламентской деятельности.
— Я его пальцем не тронул, сеньор Лосано, — сказал Иполито. — Он сам вдруг понес околесицу, повалился ничком. Не трогали мы его, верьте слову, сеньор Лосано.
— Оставь его, это не он, — сказал Эмилио Аревало тому, главному. — Это, наверно, во время митинга. Ты ведь, Трифульсио, не такой подонок, чтоб меня обкрадывать?
— Генерал будет уязвлен вашим безразличием, — сказал Кайо Бермудес.
— Да пусть у меня руки отсохнут! — сказал Трифульсио.
— Вы эту кашу заварили, — сказал сеньор Лосано, — вам и расхлебывать.
— Вы ошибаетесь, дон Кайо, это не безразличие, — сказал дон Фермин. — У Одрии еще будет возможность воспользоваться моими услугами. Видите, я отвечаю на откровенность откровенностью.
— Вы тихо, бережно, осторожно вытащите его отсюда, — сказал сеньор Лосано, — и приткнете где-нибудь. И не дай бог, если кто-нибудь вас заметит, — тогда придется иметь дело со мной. Понятно?
Ах ты, жулик черномазый, сказал тогда дон Эмилио. Сказал и пошел в дом вместе с главным, а следом тронулись и Урондо с Управляющим. Ишь, как он тебя, Трифульсио, засмеялся Тельес.
— Вы так часто меня приглашали, дон Фермин, — сказал Кайо Бермудес, — а теперь мой черед. Не согласитесь ли как-нибудь на днях отужинать у меня?
— Зря он язык-то распустил, — сказал Трифульсио, — как бы пожалеть не пришлось.
— Все сделано, сеньор Лосано, — сказал Лудовико. — Вытащили, увезли, приткнули, и никто нас не видел.
— Мне-то хоть не заливай, — сказал Тельес. — Бумажник-то ведь свистнул?
— С удовольствием, дон Кайо, — сказал дон Фермин. — Явлюсь по первому зову.
— Свистнул не свистнул, я ему докладывать не обязан, — сказал Трифульсио. — Не закатиться ли нам с тобой сегодня?
— В воротах госпиталя Сан-Хуан-де-Диос, сеньор Лосано, — сказал Иполито. — Нет. Никто не видел.