— Я едва дотягиваю до получки, — сказал Сантьяго. — Если буду шататься с вами по кабакам, нечем будет с хозяйкой расплатится.
   — Ты разве один живешь? — сказал Карлитос. — Я думал, ты маменькин сынок. И родных нет? А сколько ж тебе лет? Молодой еще, да?
   — Слишком много вопросов, — сказал Сантьяго. — Родные у меня есть, а живу я один. А ты мне лучше скажи, как это вы умудряетесь напиваться и к девицам ходить на ваше жалованье? Я никак не пойму.
   — Тайны ремесла, — сказал Карлитос. — Искусство брать в долг и одалживать. А у тебя, значит, баба есть, раз ты не ходишь с нами?
   — Ты еще спроси, бросил ли я онанизмом заниматься, — сказал Сантьяго.
   — Если бабы у тебя нет и в бордель не ходишь, только это и остается, — сказал Карлитос. — Или, может, ты мальчиками увлекаешься?
   Он опять скрючился, а когда разогнулся, все лицо его размякло, разъехалось, потеряло очертания. Он привалился заросшим косматым затылком к стене, посидел минуту с закрытыми глазами, а потом, порывшись в карманах, что-то достал, поднес к носу, глубоко вдохнул. Некоторое время он так и оставался — голова закинута, рот полуоткрыт, на лице — хмельное умиротворение. Потом открыл глаза, насмешливо посмотрел на Сантьяго:
   — Чтоб брюхо не болело. Чего ты так испугался? Я ж это не проповедую.
   — Хочешь потрясти мое воображение? — сказал Сантьяго. — Зря стараешься. Я знаю, что ты пьяница и кокаинист, все в редакции поспешили меня предупредить. Я сужу о людях не по этому.
   Карлитос улыбнулся ласково и протянул сигареты.
   — Я был немножко предубежден — слышал, что тебя приняли по чьей-то там рекомендации — и потом ты сторонился нас. Выходит, я ошибся. Ты мне нравишься, Савалита.
   Он говорил медленно, и по лицу его разливался покой, и движения становились церемонно плавными.
   — Я однажды попробовал, но никакого эффекта. — Карлитос, это была ложь. — Вывернуло наизнанку, и желудок расстроился.
   — Итак, ты три месяца служишь в «Кронике», и жизнь тебе еще не опротивела, — торжественно, словно молясь, сказал Карлитос.
   — Три с половиной, — сказал Сантьяго. — Только что кончился испытательный срок. В понедельник подписываем контракт.
   — Бедняга, — сказал Карлитос. — Смотри, как бы ты на всю жизнь не застрял в репортерах. Послушай, нет-нет, придвинься поближе, это не для чужих ушей. Я открою тебе страшную тайну. Поэзия — это самое великое, что есть на свете, Савалита.
 
   В тот раз сеньорита Кета приехала в Сан-Мигель около полудня. Вихрем влетела в дом, мимоходом ущипнула за щеку Амалию, открывшую ей дверь, и Амалия подумала: совсем ошалела. На лестнице появилась хозяйка, и сеньорита послала ей воздушный поцелуй: пустишь меня? Я приехала дух перевести, старуха Ивонна меня ищет, а я умираю спать хочу. Заходи, заходи, рассмеялась хозяйка, давно ли ты стала такой церемонной? Они обе ушли в спальню, а потом оттуда донесся хозяйкин голос: Амалия! Принеси нам пива похолодней! Амалия с подносом поднялась по лестнице и остановилась на пороге — сеньорита Кета в одних штанишках валялась на кровати: платье, чулки, туфли были раскиданы по полу, а сама она пела, хохотала и разговаривала сама с собой. Она как будто и хозяйку заразила: та еще ничего с утра не пила, но тоже смеялась, напевала, сидя на банкетке у трюмо. Сеньорита швыряла в нее подушками, рыжие волосы падали ей на глаза, она болтала длинными ногами в воздухе, как будто гимнастику делала, и ноги эти отражались в бесчисленных зеркалах, и казалось, что их у нее — как у сороконожки. Увидевши Амалию с подносом, она приподнялась и села — ух, как пить хочется! — и одним глотком выдула полстакана — ух, хорошо! И вдруг ухватила Амалию за руку: поди-ка, поди-ка сюда, — глядя на нее лукаво и хитровато, — нет, стой, не уйдешь! Амалия взглянула на хозяйку, но та — ничего, только смотрела на сеньориту, словно говоря: ну-ну, посмотрим, что дальше, и тоже смеялась. Где это ты таких откапываешь? — и сеньорита вроде бы как погрозила хозяйке, — может, ты собралась мне с нею изменить, а? А сеньора Ортенсия закатилась, как всегда: ага, с нею, с нею! А сеньорита захохотала в ответ: но ты ж не знаешь, с кем эта тихоня тебе изменяет! У Амалии зазвенело в ушах, а сеньорита держала ее крепко и приговаривала: око за око, зуб за зуб — и все глядела на Амалию — а скажи-ка мне, Амалия, ты по утрам, когда хозяин уезжает, поднимаешься утешать нашу куколку? Амалия уж и не знала, сердиться или смеяться. Иногда, — еле пролепетала она, и как будто анекдот рассказала. Ах, подлянка, — так и грохнула сеньорита, глядя на хозяйку, а та, тоже помирая со смеху, сказала: я ее тебе одолжу, только ты смотри мне, будь поласковей, и тогда сеньорита дернула Амалию за руку, усадила к себе на кровать. Хорошо хоть, сеньора Ортенсия тут наконец встала, подбежала к ним, стала отнимать Амалию, оторвала ее от сеньориты и сказала: иди, иди, Амалия, эта полоумная тебя испортит. Амалия вышла из спальни, а вдогонку ей несся хохот, и спустилась по лестнице: ей и самой было смешно, хоть коленки у нее дрожали, а когда пришла на кухню, все веселье как рукой сняло, рассердилась. Симула, что-то напевая, полоскала белье: что это ты такая смурная? Да ну их, отвечала Амалия, напились обе, несут такое, что уши вянут.
 
   — И еще весьма прискорбно, что случилось все это, как раз когда истекает срок контракта с АНСА. — Сквозь клубы табачного дыма он отыскал глаза Тальио. — Представьте, чего мне будет стоить убедить министра продлить его на новый срок.
   — Я поговорю с ним, я постараюсь убедить его. — Ага, вот они: светлые, встревоженные, затравленные. — Я как раз и собирался обсудить с вами продление контракта. И тут — на тебе! Я сделаю все, чтобы удовлетворить министра, сеньор Бермудес.
   — Даже не пытайтесь прорваться к нему, пока он в такой ярости, — улыбнулся он и порывисто встал. — Ладно. Возьму это на себя.
   На молочно-бледном лице вновь заиграл румянец, к Тальио вернулись надежда и красноречие, почти пританцовывая, шел Тальио вместе с ним к дверям кабинета.
   — А тот редактор, который говорил с доктором Альсибиадесом, сегодня же вылетит из агентства, — улыбался, искрился весельем, и голос был как патока. — Вы же знаете, сеньор Бермудес, для АНСА возобновление контракта — вопрос жизни. Вы не представляете себе, сеньор Бермудес, как я вам благодарен.
   — Срок истекает на следующей неделе? Хорошо. Подготовьте договор с Альсибиадесом, а я постараюсь, чтобы министр подписал не откладывая.
   Он протянул руку к двери, но не торопился открывать ее. Тальио замялся, стал густо краснеть. Он ждал, не сводя с посетителя глаз, когда же тот наберется храбрости и скажет:
   — Да, кстати, сеньор Бермудес, — ну, рожай, рожай, наконец, — условия — те же, что и в прошлом году? Я имею в виду, ну, то есть…
   — Вы имеете в виду мои услуги? — Он увидел ненатуральную вымученную улыбку Тальио, почувствовал, до чего тому неловко, трудно, муторно, и, почесав подбородок, скромно договорил: — На этот раз, сеньор Тальио, это вам будет стоить не десять процентов, а двадцать.
   Он увидел, как у Тальио отвалилась челюсть, как собралась морщинами и снова разгладилась кожа на лбу, как исчезла улыбка, и резко отвел глаза.
   — На предъявителя, с переводом в любой нью-йоркский банк. Принесете в следующий понедельник и передадите мне в руки. — Давай, давай, Карузо, считай, дели и умножай. — Вы ведь знаете, как медленно ползут у нас документы по кабинетам. А мы постараемся недели за две дело завершить к обоюдному удовольствию.
   Тут он нажал наконец на ручку двери, но Тальио как-то дернулся, и он снова закрыл ее и ждал, улыбаясь.
   — Это, конечно, замечательно, что недели за две, сеньор Бермудес. — Голос звучал хрипловато, печально. — Но вот в отношении, так сказать… вам не кажется, что сумма… э-э… несколько завышена?
   — Завышена? — Он, будто в крайнем недоумении, широко раскрыл глаза, но тут же дружелюбно махнул рукой. — Все-все-все, ни слова больше, забудем об этом. Простите меня, больше не могу с вами беседовать, множество срочных дел.
   Он распахнул дверь — стрекот пишущих машинок, силуэт Альсибиадеса за столом в глубине.
   — Ни в коем случае, мы обо всем договорились, — засуетился Тальио. — Вопрос решен, сеньор Бермудес. В понедельник в десять, вам удобно?
   — Да, конечно, — сказал он, почти выпихивая гостя. — Итак, до понедельника.
   Он притворил дверь и перестал улыбаться. Подошел к своему столу, сел, достал из правого ящика стеклянную трубочку, набрал в рот слюны, прежде чем положить на язык таблетку. Проглотил, посидел с закрытыми глазами, уронив руки на столешницу. Через минуту в кабинет скользнул Альсибиадес.
   — Итальянец просто вне себя, дон Кайо. Будем надеяться, что этот редактор в одиннадцать часов был на месте. Я сказал, что звонил в это время.
   — В любом случае он его уволит. Субъекту, который подписывает такие манифесты, не место в информационном агентстве. Вы позвонили министру?
   — Он ждет вас к трем часам, дон Кайо, — сказал доктор Альсибиадес.
   — Теперь, пожалуйста, предупредите майора Паредеса, что я буду у него через двадцать минут.
 
   — Знаешь, — сказал Сантьяго, — я вовсе не рвался в «Кронику», просто надо было на жизнь зарабатывать. Но теперь понимаю, что это, пожалуй, был наилучший выход.
   — Три с половиной месяца — и еще не опротивело? — сказал Карлитос. — Да тебя надо за деньги показывать.
   Нет, Савалита, тогда еще не опротивело: сегодня посол Бразилии, доктор Эрнандо де Магальяэш, вручил президенту верительные грамоты, я с надеждой смотрю на развитие нашего туризма, заявил сегодня на пресс-конференции начальник управления, вчера компания «Антр ну» в присутствии многочисленных гостей отметила очередную годовщину своей деятельности. Тебе нравилась вся эта чушь, Савалита, ты сидел за машинкой и был доволен. Куда же девалось то рвение, с которым ты сочинял, думает он, куда исчез тот пыл, с которым ты писал и переписывал эти заметки, прежде чем отнести их Ариспе?
   — А тебя на сколько хватило? — сказал Сантьяго.
   На следующее утро ты, Савалита, бежал к киоску рядом с пансионом, отыскивал эти крошечные заметки, с гордостью показывал их сеньоре Лусии: вот это я написал.
   — Меня уже через неделю воротило, — сказал Карлитос. — В агентстве я был чем-то вроде машинистки, никакой журналистикой там и не пахло. К двум часам я уже был свободен, днем мог читать, а по ночам — писать. Какого поэта лишилась наша словесность из-за того, что меня выперли из АНСА!
   А твой рабочий день, Савалита, начинался в пять, но ты приходил в «Кронику» гораздо раньше, и уже с половины четвертого посматривал на часы — не пора ли идти на трамвай? — что ждет тебя сегодня: интервью, репортаж, «свободная охота»? — чтобы поскорее явиться в редакцию, сесть за стол в ожидании вызова: ну-ка, Савалита, десять строк на эту тему. Куда девался твой энтузиазм, думает он, твоя жажда творчества — я добьюсь успеха, меня будут поздравлять, мне повысят жалованье — и твои грандиозные планы? Что же не сработало? — думает он. Когда? — думает он. Почему? — думает он.
   — Я так и не знаю, из-за чего в один прекрасный день эта сука вошла в редакцию и начала орать: «Саботажник, коммунист, вы нам работу срываете!» — И Карлитос, как в замедленной съемке, раскрывает рот, смеясь. — Да вы шутите!
   — Нет, черт побери, я не шучу! — сказал Тальио. — Знаете ли вы, в какую сумму влетел мне ваш саботаж?!
   — Я послал его тогда к такой-то матери и попросил на меня не кричать. — Карлитос был полон блаженства. — И меня выперли даже без выходного пособия. И я тут же устроился в «Кронику». И поставил крест на поэзии.
   — А почему же ты не бросил журналистику? — сказал Сантьяго. — Занялся бы еще чем-нибудь.
   — Это зыбучие пески, Савалита, — словно уплывая куда-то, словно засыпая, сказал Карлитос. — Это трясина. Войти можешь, а выбраться — нет. Тебя засасывает. Ты ненавидишь это дело, а освободиться не в силах. Ты ненавидишь это дело, а потом вдруг обнаруживаешь, что готов на что угодно, лишь бы добыть гвоздевой материал. И ты ночи не спишь, и оказываешься в самых немыслимых местах. Это — страсть, Савалита, тайный порок.
   — Меня засосало по шейку, но я не утону, — говорит Сантьяго. — Знаешь почему? Потому что я получу адвокатский диплом, Амбросио, чего бы мне это ни стоило.
   — Не то чтоб меня так уж тянуло к уголовной хронике, просто с Ариспе отношения не сложились, — из дальней дали говорил Карлитос. — Поддерживал и печатал меня один Бесеррита. Уголовная хроника — самое дно. И прекрасно, Савалита. Мне нравятся подонки.
   Он замолчал и с застывшей улыбкой уставился куда-то в пустоту, но когда Сантьяго подозвал официанта, очнулся и заплатил по счету. Они вышли, и Сантьяго должен был взять его под руку, потому что Карлитос натыкался на столы и стены. Над крышами домов, обступивших площадь Сан-Мартин, слабо мерцала полоска неба.
   — Странно, что Норвина тут сегодня не было, — нараспев, со сдержанной нежностью говорил Карлитос. — Вот уж подонок так подонок, великолепный экземпляр неудачника. Я тебя с ним познакомлю, Савалита.
   Он шатался, держась за одну из колонн, от двухдневной щетины лицо казалось немытым, нос распух, в глазах светилось трагическое счастье. Завтра, Карлитос, я непременно приду к тебе в больницу.

IV

   Она как раз из аптеки пришла, несла два рулона туалетной бумаги, и тут у черного хода в дверях столкнулась нос к носу с Амбросио. Чего насупилась, сказал он, я не к тебе пришел. А она: да уж, у меня тебе делать нечего. Вон машина стоит, показал Амбросио, я привез дона Фермина к дону Кайо. Дона Фермина — к дону Кайо? А что тут особенного, чего удивляться? Она и сама не знала, почему ее это так удивило, хотя уж больно они были разные. Она попыталась было представить дона Фермина в хозяйкиной гостиной, среди хозяйкиных гостей — и не смогла.
   — Ты ему лучше на глаза не попадайся, — сказал Амбросио. — А то он расскажет, что ты у них служила и получила расчет, а потом и лабораторию, куда он тебя устроил, бросила. Смотри, как бы и сеньора Ортенсия тебя не турнула.
   — Ты просто не хочешь, чтоб дон Кайо знал, что это ты меня сюда устроил, — сказала Амалия.
   — Не хочу, — сказал Амбросио. — Только дело тут не во мне, а в тебе. Я ж тебе говорил: с тех пор, как я ушел от дона Кайо, он меня возненавидел. Мне-то что — я у дона Фермина служу. А если он про тебя узнает, сейчас же выставит.
   — Скажите пожалуйста, — сказала она. — Как ты стал обо мне заботиться.
   Так они и беседовали у черного хода, а Амалия то и дело поглядывала, не идет ли Карлота или Симула. Разве Амбросио ей не говорил, что отношения у дона Фермина с доном Кайо — не те, что раньше? Да, с тех пор, как дон Кайо арестовал ниньо Сантьяго, они раздружились. Раздружились-то раздружились, но дела остались, вот потому дон Фермин и наезжает в Сан-Мигель. Ну, как ей тут живется? Хорошо живется, грех жаловаться, работы немного, а хозяйка добрая. Мне спасибо скажи, Амалия, с тебя причитается, но Амалия шутейный этот тон не поддержала: я с тобой давно разочлась, не забывай, — и заговорила о другом, — как там, в Мирафлоресе? Сеньора Соила — в добром здравии, ниньо Чиспас ухаживает за барышней, которая участвовала в конкурсе «Мисс Перу», барышня Тете стала совсем взрослая, а ниньо Сантьяго как ушел из дому, так и не вернулся. При сеньоре Соиле его и вспоминать нельзя — она тотчас в слезы. И вдруг, с бухты-барахты: а тебе здешнее житье на пользу пошло, здорово похорошела. Амалия не засмеялась, а поглядела на него со всей яростью, какая только нашлась в душе.
   — Выходной у тебя в воскресенье? — сказал он. — В два часа, на трамвайной остановке. Буду ждать. Придешь?
   — И не подумаю, — сказала Амалия. — С какой это стати? Ты мне кто?
   Тут в кухне послышались голоса, и она юркнула в дверь, не простившись с Амбросио, а потом прокралась в буфетную: и правда, дон Фермин — он как раз прощался с доном Кайо. Он был все такой же — высокий, седой, в элегантнейшем сером костюме, и Амалия вдруг разом вспомнила все, что стряслось с того времени, как она его видела в последний раз, вспомнила и Тринидада, и улочку Миронес, и как рожала, и тут полились у нее из глаз слезы. Пошла в ванную, умылась. Она теперь была по-настоящему зла на Амбросио, и на себя, что стала с ним разговаривать, как будто он ей — кто-нибудь, и что не отшила его с самого начала, не сказала: ты, может, решил, я тебя простила, раз ты мне сказал, что в одном доме в Сан-Мигеле ищут горничную? Чтоб ты сдох, подумала она.
 
   Он подтянул узел галстука, надел пиджак, взял портфель и вышел из кабинета, с отсутствующим видом миновал секретаря. Машина стояла у подъезда: в военное министерство, Амбросио. По центру тащились минут пятнадцать. Он сам, не дожидаясь Амбросио, открыл дверцу, вышел: жди меня. Козыряющие солдаты, вестибюль, лестница, улыбка офицера. В приемной его ждал капитан с маленькими усиками: майор у себя, прошу вас, сеньор Бермудес. Паредес поднялся из-за стола ему навстречу. На письменном столе стояло три телефона, флажок, по стенам висели карты, таблицы, портрет Одрии, календарь.
   — Эспина звонил, — сказал майор Паредес. — Жалуется на тебя. Говорил, если не уберете пост от моего дома, я вашего олуха застрелю. Прямо кипел.
   — Я уже распорядился снять с дома наблюдение, — сказал он, распуская тугой узел галстука. — По крайней мере, Эспина знает, что за ним присматривают.
   — Я же тебе говорил: это напрасный труд, — сказал майор Паредес. — Ему же перед отставкой дали третью звезду. Зачем ему заговоры устраивать?
   — Затем, что министерство потерять — обидно, — сказал он. — Нет, сам-то он для заговоров слишком глуп. Но его могут использовать. Горца только ленивый не приберет к рукам.
   Майор Паредес, скептически усмехнувшись, пожал плечами. Потом вынул из шкафа большой конверт, протянул. Он небрежно просмотрел его содержимое — бумаги, фотографии.
   — Куда пошел, где был, с кем встречался, все телефонные разговоры, — сказал майор Паредес. — Ничего подозрительного. Он теперь все больше по девочкам. Была у него одна в Бренье, теперь вторая завелась — в Санта-Беатрис.
   Он засмеялся, процедил что-то сквозь зубы — и вот они предстали перед ним — мясистые, грудастые, с порочным высверком глаз. Он спрятал бумаги и карточки в конверт, конверт положил на стол.
   — Две любовницы, попойки в «Военном клубе» раза два в неделю — вот чем он теперь занят, — сказал майор Паредес. — Горец — человек конченный.
   — У него в армии — множество друзей, десятки офицеров, обязанных ему лично, — сказал он. — У меня чутье как у гончей. Послушайся меня, давай выждем еще немного.
   — Раз ты так настаиваешь, пусть за ним походят еще несколько дней, — сказал майор Паредес. — Только зря это.
   — Генерал, даже если он в отставке и к тому же — круглый идиот, остается генералом, — сказал он. — А это значит, что он опасней всех красных и апристов вместе взятых.
 
   Иполито и вправду, дон, был зверюга, но кое-какие понятия у него все же оставались. Обнаружилось это, когда они собирались работать в квартале Порвенир. Время еще было, они зашли в кафе пропустить по маленькой, и тут вдруг появляется Иполито, хватает их за руки, тянет за собой: пошли, мол, он их хочет угостить. Пошли. Пришли в какое-то заведение на авениде Боливии. Иполито заказал три двойных, достал сигареты, чиркнул спичкой, а руки так и ходят ходуном. Был он, дон, какой-то пришибленный, смеялся неохотно, вываливал язык, как собака в жару, и глаза у него бегали. Лудовико с Амбросио переглянулись, недоумевая, что это с ним.
   — Что это с тобой, Иполито? — сказал Амбросио.
   — Какая муха тебя укусила? — сказал Лудовико.
   Но тот только помотал головой, залпом выпил свою рюмку и показал китайцу — повтори, мол. Ну, Иполито, что стряслось, говори, не томи. Тот поглядел на них с Лудовико, дунул дымом в лицо и наконец решился, выговорил: боязно мне идти в Порвенир. Лудовико с Амбросио так и покатились со смеху. Да ты что, Иполито, да там одно полоумное старичье, да они разбегутся при первом свистке, да такие ли мы с тобой дела делали. Иполито шарахнул второй стакан, выпучил глаза. Да не то чтобы боязно, слово «страх» он, конечно, слышал, но что это такое — не знает, никогда не испытывал, он ведь боксером был.
   — Только не надо нам в сотый раз про бокс, ладно? — сказал Лудовико. — Наизусть выучили.
   — Тут, понимаешь, личное, — сказал Иполито.
   Лудовико кивнул китайцу, а тот, увидев, что посетители уже под градусом, оставил всю бутылку. Всю ночь не спал, говорил Иполито, можете себе представить? Лудовико с Амбросио смотрели на него как на ненормального. Да говори же ты толком, мы ж свои, мы ж друзья. А тот прокашлялся, вроде бы решился и сейчас же об этом пожалел, дон, и голос у него сел, и все-таки он выдавил: это, понимаешь, дело личное, вроде бы как, значит, семейное. И выложил, дон, душещипательную историю. Мамаша его плела циновки, и у нее был свой лоток, а он родился, вырос и жил в Порвенире, если, конечно, можно это назвать жизнью. Мыл машины, бегал с поручениями, разгружал на рынке фургоны, сшибал медяки где можно, а иногда и где нельзя — такое тоже случалось.
   — А как называются жители Порвенира? — перебил его Лудовико. — В Лиме живут лименьо, в Бахо-эль-Пуэнте — бахопонтино, а в Порвенире кто?
   — Да ты не слушаешь ни хрена! — рассердился на него Иполито.
   — Слушаю, слушаю, — похлопал его Лудовико. — Просто вдруг сомнение обуяло. Извиняюсь, давай дальше.
   И он хоть и не был там уже много лет, но здесь вот — и тут, дон, он постучал себя в грудь — осталось чувство, что Порвенир — его родина. А кроме того, там он и боксом начал заниматься. И многих старух тамошних он помнит, и очень может быть, что и они его узнают.
   — А-а, я понял, — сказал Лудовико. — Это глупости: никто тебя не узнает, столько лет прошло. И потом, там же будет темно, тамошняя шпана все фонари камнями разбивает. Так что, Иполито, можешь не опасаться.
   Тут он задумался, облизываясь, как все равно кот. Китаец принес соль и лимоны, Лудовико высунул язык, бросил щепотку соли на кончик, выжал прямо в рот пол-лимона, вылил в глотку свой стакан и сказал, что так, мол, совсем другое дело. Заговорили было о другом, но Иполито молчал, набычившись, смотрел то в пол, то на стойку и о чем-то думал.
   — Нет, — сказал он вдруг. — Я не боюсь, что меня узнают. А просто — ноги не несут. Не могу я туда идти.
   — Да что ты, ей-богу! — сказал Лудовико. — Старух-то лучше пугать, чем, к примеру, студентов, разве не так? Ну, покричат малость, поругаются. Брань на вороту не виснет.
   — А если мне подвернется та, которая меня кормила, когда я вот такой был? — сказал тогда Иполито и грохнул кулаком по столу — всерьез, дон, разъярился. Амбросио с Лудовико снова взялись его стыдить, убеждать и уговаривать: что, мол, ты сопли распустил, ты ж мужчина, те, кто тебя кормил, были женщины хорошие, добросердечные, святые, мирные, неужели ж они станут в политику соваться? Но Иполито, дон, Иполито только мотал головой и ни в какую, и не уговаривайте меня, слушать ничего не хочу.
   — Не хочу, — сказал он наконец, — не нравится мне это.
   — А кому нравится? — сказал Лудовико.
   — Мне, — сказал Амбросио и засмеялся. — Для меня это вроде встряски, приключения.
   — Это потому, что ты редко с нами ходишь, — сказал Лудовико. — Ты ж важная птица, начальство возишь, конечно, наши дела для тебя игрушки. Погоди, вот засветят тебе булыжником по мозгам, как мне однажды, по-другому запоешь.
   — Тогда и скажешь, нравятся тебе такие встряски или нет, — сказал Иполито. Но с ним, слава богу, ничего такого не случалось ни разу.
 
   Да как он смел? В свой выходной Амалия, если не ездила навестить тетку или сеньору Росарио, гуляла вместе с Андувией и Марией, тоже горничными, служившими по соседству. Почему он помог тебе устроиться на место? Думал, ты все забыла? Ходили в кино, а однажды в воскресенье в «Колизео» смотрели народные танцы. А зачем ты вообще стала с ним разговаривать? Он и решил, что ты его простила. Иногда увязывалась за нею и Карлота, но Симула требовала, чтобы та возвращалась домой засветло, и проку от таких гуляний мало было. Дура, ты в его сторону и смотреть-то не должна! Симула изводила их советами и наставлениями, а когда возвращались — расспросами. Ничего себе концы — из Мирафлореса до Сан-Мигеля, да караулить тебя, да потом назад несолоно хлебавши. Бедная Карлота, Симула не позволяла ей носу на улицу высунуть, запугивала россказнями про то, какие мужики сволочи. Всю неделю она думала, как он будет ждать ее, иногда ее от злости бросало в дрожь, а иногда смех разбирал. Да он и не придет, верней всего, она же ему сказала: даже не подумаю, куда это я с тобою пойду? Но в субботу выгладила свое платье, которое подарила ей хозяйка — из синей блестящей материи — ты куда завтра? — спросила ее Карлота, а она ответила: к тетке. Погляделась в зеркало и снова обругала себя: дурища, и думать про него не смей! А в воскресенье надела только что купленные туфли на высоком каблуке, а на запястье — браслет, который в лотерею выиграла, чуть-чуть подкрасила губы. Накрыла на стол, но сама есть не стала, а поднялась в хозяйкину спальню поглядеть на себя во весь рост. Потом пошла. Пошла по Бертолото, свернула за угол, на Костанеру, и тут сразу разозлилась, и мурашки побежали по спине: он стоял на остановке и махал ей рукой. Вернусь, подумала она, не смей с ним разговаривать, подумала она. На нем был темно-коричневый костюм с жилеткой, рубашка белая, галстук красный, а из нагрудного кармана выглядывал платочек.