Страница:
Что же теперь будет? Ничего не будет, ее не рассчитают. Хозяйка возила ее к доктору и следила, чтоб Амалия выполняла все его указания: это не поднимай, полы не натирай, не наклоняйся, тебе вредно. Очень она была к ней добра, и Амалии стало легче — излила душу, выплакалась хоть кому-то. Ну а если Амбросио все же узнает? Ну, узнает и узнает, теперь уж можно не бояться, все равно бросит. Но он, однако, не бросал — приходил каждое воскресенье. Они шли куда-нибудь обедать, разговоры разговаривали, а Амалия думала: боже ты мой, о чем мы только говорим, сами перед собой притворяемся. Да, говорили обо всем, кроме главного. К Лудовико в комнату больше не ходили, просто гуляли или в кино шли, а потом Амбросио провожал ее до военного госпиталя. Он, как Амалия замечала, чем-то был озабочен, взгляд иногда становился невидящим, а она думала: чего ты распереживался-то так, разве я прошу, чтоб ты женился, или денег? А однажды в воскресенье, когда они выпили вермута, вдруг услышала севший его голос: ты как себя чувствуешь? Да хорошо, ответила она, опустила глаза: это насчет ребенка, что ли? Когда родишь, работать уж нельзя будет, услышала она. Это почему же? а чем же я жить стану? А он: да уж, видно, мне это на себя придется взять. И больше рта не раскрывал до самого госпиталя. На себя взять? — думала она, лежа в темноте, поглаживая живот, — ему? То есть что же: вместе жить? своим домом?
Пятый месяц, шестой. Ей стало трудно двигаться, иногда посреди уборки приходилось все бросать, делать передышку, или когда на кухне стряпала. А однажды хозяйка ей сказала: мы переезжаем. Куда, сеньора? В Хесус-Мария, эта квартирка нам уже не по карману. Пришло несколько мужчин, посмотрели обстановку, поторговались, пригнали фургон и стали выносить кресла, обеденный стол, ковер, проигрыватель, холодильник, кухню. У Амалии сердце сжалось, когда на следующий день она увидела три чемодана и десяток свертков — все имущество сеньоры Ортенсии в них уместилось. Тебе-то что, дура? Дура и есть, не могла не горевать. Сеньора, как же это вы так, остались почти что без ничего и нисколечко не грустно? Нет, Амалия, и знаешь, почему? Потому что я скоро вообще уеду из Перу. Хочешь, и тебя с собой возьму, — и засмеялась. Что это с ней? Откуда вдруг хорошее настроение, и планы какие-то, и былые замашки важной дамы? Амалия похолодела, ступив на порог новой квартиры на улице Генерала Гарсона, и не то, чтоб уж очень маленькая, но до того старая, до того запущенная: столовая крошечная, и спальня тоже, а кухня и ванная — как на карликов рассчитаны. В ее комнате только один матрас и умещался. Мебель тоже была ветхая, обшарпанная. Тут раньше сеньорита Кета жила? Да. А Амалии не верилось: как же, белый автомобиль и сама такая элегантная, не пристало ей такое жилище. А теперь она где? Теперь переехала на Пуэбло-Либре.
На новом месте хозяйка приободрилась: рано вставала, лучше кушала, большую часть дня дома не бывала и с Амалией разговаривала, не то что раньше. И все про то, как уедет в Мексику: уеду в Мексику, Амалия, и никогда сюда не вернусь больше. Приезжала их проведать сеньорита Кета, и Амалия, задыхаясь в своей тесной кухоньке, слышала их разговоры, все про то же: еду, уеду, не приеду. Значит, правда, подумала Амалия, на самом деле собралась, и стало ей грустно. Это все из-за тебя, сказала она будущему ребенку, из-за тебя я стала непонятно что, плачу по пустякам, на ровном месте мне грустно, совсем дурой я с тобою стала. А когда вы едете, сеньора? Скоро, Амалия. Однако сеньорита Кета эти планы всерьез не очень-то принимала, Амалия слышала, как она говорила: не строй, Ортенсия, воздушные замки, не воображай, что все у тебя пройдет гладко, опасное дело ты затеяла. Что-то во всем этом было странное, но что? что? Спросила сеньориту Кету, а та сказала: женщины, Амалия, — глупый народ, ведь он ее зовет, потому что ему нужны деньги, а когда идиотка Ортенсия их ему привезет, он ее опять бросит. Кто «он», сеньорита, — Лукас? Ну конечно Лукас, кто ж еще? Амалия совсем оторопела. И она к нему едет? Он ее бросил, обобрал, а она — к нему? Но вскоре ей уже стало не до сеньоры и ни до чего — очень худо делалось. В первые месяцы она так не выматывалась, а теперь еле ноги таскала: утром спала, вечером спала, и, приходя с покупками, тоже полеживала. Готовила теперь сидя: эк тебя разнесло, думала она.
Стояло лето, Амбросио возил дона Фермина с семейством в Анкон, и виделись они с ним редко. А может, и не было никакого Анкона, а просто предлог нашел, чтоб потихоньку от нее улизнуть. Он опять стал каким-то странным. Как бежала Амалия к нему на свидание, сколько надо было всего рассказать ему, а тут такой ушат холодной воды: а хозяйка хочет ехать в Мексику, представляешь? — угу — к этому проходимцу — ну? — а в нашей теперешней квартирке разве только карлики поместятся, — да? — да ты не слушаешь, — как не слушаю? — о чем ты все думаешь? — да ни о чем я не думаю. Ну и бог с ним, подумала Амалия, я его больше не люблю. Когда хозяйка твоя уедет, приходи сюда, говорила ей тетка, когда останешься на улице, помни — это твой дом, говорила сеньора Росарио, и Хертрудис тоже. Если жалеешь о том, что ты мне предложил, так нечего дуться, а просто забудь, сказала она однажды Амбросио, я у тебя ничего не просила. А он удивленно спросил: а что я тебе предлагал? А потом: спать, начинать все сначала? Однажды она решила подсчитать, сколько слов вымолвит Амбросио за целое воскресенье, — меньше ста. Что ж он, ждал, пока она родит, чтобы уж потом бросить? Нет уж, она его первая бросит. Она найдет себе место, а с ним видеться больше не будет, и как сладко будет, когда он придет прощения просить, сказать ему: уходи, ты мне не нужен, пошел вон!
Живот становился все больше, а хозяйка все чаще говорила об отъезде, да когда же вы собираетесь, сеньора? Точно еще не знает, но скоро. Однажды вечером Амалия слышала, как они с сеньоритой Кетой кричали друг на друга, но ей было до того худо, что не могла даже встать с кровати: я слишком много перестрадала, я от всех натерпелась и сама теперь ни с кем церемониться не стану. Терпеть тебе сейчас придется, отвечала сеньорита, то были цветочки, а теперь будут ягодки. Ты просто рехнулась, Ортенсия. А утром как-то, идя с рынка, увидела на улице у подъезда машину, а в машине — Амбросио. Решила, что он к ней приехал, а он прижал палец к губам: ш-ш-ш, не поднимайся пока, проходи, там дон Фермин. Амалия села в скверике на углу: горбатого могила исправит, чего он, ей-богу, все время боится? Она его ненавидела, ее от него воротило, Тринидад был в тыщу раз лучше. Когда машина отъехала, поднялась домой, а хозяйка была как тигрица. Ходила по комнате, курила, расшвыривала стулья: что ты уставилась на меня, идиотка, ступай на кухню! Амалия заперлась в своей комнатенке. Она меня никогда еще не обзывала, думала она. Потом уснула. А когда выглянула, хозяйки уже не было. Вернулась вечером, попросила прощенья, что накричала на нее: у меня, Амалия, нервы не в порядке, этот мерзавец довел меня до белого каления. Нет-нет, ничего готовить не надо, пусть ложится спать.
Ей стало хуже. Целую неделю хозяйка или уходила из дому, или разговаривала сама с собой, и настроение у нее было отвратительное. А в четверг утром Амалия нагнулась и вдруг почувствовала, будто кости ломаются, опрокинулась на пол. Попыталась встать — не смогла. Еле доползла до телефона, сеньорита, сеньорита, это я, сеньоры Ортенсии дома нет, боли страшные, вся мокрая, умираю. Целая вечность, наверно, прошла, когда, как во сне, увидела она перед собой хозяйку и сеньориту Кету. Под руки, чуть не волоком вывели ее по лестнице, посадили в машину, повезли в родильный дом: не бойся, это еще не роды, они ее будут навещать, проведывать, успокойся, Амалия. А боль накатывала волнами, и резко, так что затошнило, запахло скипидаром. Хотела помолиться — не смогла, наверно, смерть пришла. Положили ее на носилки, подняли наверх, и какая-то старуха с волосами на подбородке стала, ворча, раздевать ее. Она подумала о Тринидаде, чувствуя, как мышцы точно рвутся и нож вонзается в тело, проходит от поясницы к спине.
Когда очнулась, вся горела, в желудке как будто раскаленные уголья. Даже кричать сил не было, вот я и умерла, подумала. В горле стоял ком — ни выплюнуть, ни проглотить. Постепенно стала узнавать заставленную койками комнату, лица женщин, высокий, грязный потолок. Трое суток проспала, сказала ей соседка справа, а та, что слева: кормили тебя через трубку. Чудом жить осталась, сказала сиделка, и дочка твоя тоже. Больше детей не заводите, сказал смотревший ее доктор, и тот-то ребенок чудо. Потом добрая монашка принесла ей сверточек: девочка была крохотная, лысая, глазки еще не открылись. И жажда прошла, и боль отпустила, она села на кровати, дала ей грудь. Почувствовала — щекотно стало соску, засмеялась как сумасшедшая. У тебя, что ли, нет никого? — спросила соседка слева, а та, что справа: хорошо, что тебя вытащили с того света, тех, у кого никого нет, в братской могиле хоронят. Спросила, не приходил ли кто ее проведать. Нет. Сеньора, белая-белая такая, волосы черные, глаза большие? Нет. А сеньорита высокая, видная, волосы рыжие? Нет, никого не было. И не звонил никто, не справлялся? Нет. Да как же это? Почему же это они так себя ведут, отвезли и забыли. Но она не рассердилась, не огорчилась. Щекочущее ощущение охватило все тело, а сверточек трудился изо всех сил, хотел еще. Не приходили? — и помирала со смеху: дурочка, куда ж тебе столько молока, ты же насосалась так, что обратно лезет.
На шестой день доктор сказал: все в порядке, я тебя выписываю. Поосторожней, ты после операции ослабела, отдохни по крайней мере месяц. И помни: с детьми — все. Она встала, и голова закружилась. Она похудела, пожелтела, глаза ввалились. Попрощалась с соседками, с матушкой, побрела на улицу, и полицейский у ворот поймал ей такси. У тетки затряслись губы, когда она с ребенком на руках предстала перед ней. Обнялась, заплакали. Что ж твоя хозяйка себе позволяет — не позвонила даже, не пришла проведать, свинство-то какое? Да-да, тетушка, а она-то, дура, все ей помогала, не хотела от нее уходить. А этот твой — тоже не показывался? Нет, тетя. Когда поправишься, сказала тетка, сходим с тобой в полицию, напишем на него бумагу, чтоб признал ребенка и денег давал. В домике было четыре комнаты: в одной сама тетка, а три другие сдавала: жила там чета стариков, целый божий день слушали радио, а готовили себе на примусе, чадившем на всю квартиру: муж служил на почте и только недавно вышел на пенсию. Двое других жильцов были родом из Айакучи — один был портной, другой — мороженщик. У тетки они не столовались, по ночам пели на кечуа. Тетка постелила у себя в комнате матрас, там и стала жить Амалия. Целую неделю она почти не вставала — сразу голова кружилась. Но ничего, не скучала. Играла с Амалитой, разглядывала ее, шептала ей на ухо: вот скоро пойдем к этой гадине за жалованьем и скажем ей: не хотим больше у вас служить, а если этот гад нам на глаза покажется, мы ему скажем, чтоб проваливал, мы в нем не нуждаемся, будь здоров. Я тебя устрою в кафе в Бренье, у меня там друзья, говорила тетка.
Через неделю она оправилась, и тетка дала ей денег на автобус: смотри, вытряси из нее все, что тебе причитается. Увидит меня, ей стыдно станет, думала Амалия, умолять будет, чтоб я вернулась. Но нет, ищите себе другую дуру. С ребенком на руках пришла на улицу Генерала Гарсона и в дверях столкнулась с хромоногой Ритой, прислугой с первого этажа. Улыбнулась ей: здравствуй, Рита. А та раскрыла рот, хотела удирать. Неужто я так изменилась? Ты меня не узнаешь, я — Амалия, засмеялась Амалия, со второго этажа. Тебя выпустили? — сказала Рита. Да кто ее забирал-то, полиция, что ли? А если меня с тобой увидят, не заберут меня? На нее уже кричали, расспрашивали, выведывали, и не у нее одной, а у всех в доме — и у той, что с третьего этажа, и с четвертого, и грубо так: где, мол, она, куда ушла, где скрывается, куда девалась эта самая Амалия. Очень грубо, с бранью и угрозами: говори, мол, а не то сама сядешь. Как будто мы чего знаем, сказала Рита. Она подошла поближе и понизила голос: где тебя нашли, что тебя спрашивали, ты им сказала, кто ее убил? Но Амалия, привалившись к стене, бормотала только: подержи ее, подержи ее. Рита приняла у нее девочку: что с тобой? что они с тобой сделали? Привела ее к себе на кухню, слава богу, хозяев нет, усадила, дала воды. Убили? — повторяла Амалия, а Рита, держа ребенка, не кричи, ты что, не дрожи ты так. Сеньору Ортенсию убили? Рита выглянула в окошко, заперла дверь на ключ, сунула ей девочку обратно: не кричи, весь дом сбежится. Да где ж она была, да как же она ничего не знает, ведь об этом во всех газетах было, и всюду фотографии сеньоры Ортенсии, разве в роддоме радио нет? А Амалия, стуча зубами, попросила: дай, Рита, чего-нибудь горячего, чаю или что-нибудь. Рита налила ей чашку кофе. Да ты, считай, в сорочке родилась, ведь сюда целыми днями ходили, полицейские, репортеры и прочие, один за другим, один за другим, ходят-ходят, звонят, расспрашивают и все хотят знать, где ты, когда ушла, где скрываешься, слава богу, так и не нашли тебя. Она отхлебывала кофе, говорила «да», «спасибо, Рита», укачивала заплакавшую Амалиту. Да-да, сейчас уйдет, затаится, сюда больше ни ногой, а Рита: если тебя схватят, так дешево, как мы, не отделаешься, не знаю уж, что с тобой и сделают. Амалия встала — спасибо — и вышла. Думала, сознание потеряет, но все-таки добралась до угла, и голова перестала кружиться, прибавила шагу, прижимая девочку к груди, чтоб не слышать ее плача. Такси проехало — не остановилось, второе — тоже, и она трусила по улице: вон полицейские, вот сейчас она с ними поравняется, ее и схватят, вот сейчас — и наконец третья машина затормозила. Когда попросила у тетки денег расплатиться с шофером, та разворчалась: могла бы и на автобусе, не велика барыня. Закрылась в комнате. Бил ее такой озноб, что укуталась всеми теткиными одеялами, но к вечеру пришлось сделать вид, что проснулась, отвечать на вопросы: нет, не застала ее, в поездку уехала. Конечно, сходит еще, заберет, что положено, нет, грабить себя не позволит. И думала, что надо позвонить. Открыла теткин кошелек, нашла монетку, пошла в кабачок на углу. Номер не забыла, ясно помнила его. Но детский голос ответил: нет здесь таких, никакая сеньорита Кета здесь не живет. Снова набрала. На этот раз подошел мужчина: нет такой, и не знают, они недавно переехали сюда. Она прислонилась к дереву, чтобы перевести дыхание. Как страшно ей было, весь мир сошел с ума, думала она. Вот почему хозяйка не пришла ее проведать: об этом убийстве по радио передавали, ее, наверно, тоже разыскивают. Арестуют, будут допрашивать, бить, может, и убьют, как Тринидада убили.
Несколько дней не выходила из дому, помогала тетке по хозяйству и с уборкой. Молчала и все думала — ее убили, она умерла. Сердце падало всякий раз, как в дверь звонили. На третий день пошли крестить Амалиту, и когда падре спросил: как наречем младенца? — ответила: Амалия-Ортенсия. Ночей она теперь не спала, все сидела, обняв девочку, чувствуя страшную пустоту, пустоту и вину: вы уж простите, сеньора, что плохо о вас думала, разве ж она могла такое представить — и думала: а что ж теперь с сеньоритой Кетой? Но скоро оправилась, обругала себя: дура, у страха глаза велики, чего бояться. Пойдет в полицию, скажет — рожала, пусть проверят, убедятся, оставят ее в покое. А они не поверят, начнут оскорблять, допытываться. Тетка послала ее за сахаром, и, когда переходила улицу, чья-то фигура отделилась от фонарного столба, загородила ей дорогу. Амалия вскрикнула. Я тебя уж сколько часов жду, сказал Амбросио. Он притянул ее к себе, и она прижалась к его груди, глотая слезы и сопли, не в силах говорить, а он ее утешал. Люди смотрели, три недели он ее искал, сын, Амалия? Дочка, зарыдала она, да, здоровенькая родилась. Амбросио вытащил платок, вытер ей лицо, заставил высморкаться, повел в кафе. Сели в глубине. Он обнял ее за плечи, похлопывал, чтоб перестала реветь, ну-ну, Амалия, ну, хватит, хватит, ну успокойся. По сеньоре Ортенсии плакала она? Да, и еще потому что испугалась. Полиция меня разыскивала, Амбросио, как будто она что знает. И еще потому что подумала, он ее бросил. Да как же я мог тебя навестить, глупенькая, да откуда ж он знал, где она? Он ждал ее на остановке, а ты все не приходила, а когда узнал из газет про сеньору Ортенсию, стал, как безумный, рыскать по всему городу, искать ее. Был и в Суркильо, где раньше твоя тетка жила, а оттуда его послали в Бальконсильо, а оттуда — в Чакра-Колорадо, но сказали только улицу, а номер дома не знали. Вот он и ходил по улице, расспрашивал всех и каждого, все думал: она выйдет, они встретятся. Вот и встретились. А что насчет полиции? — сказала Амалия. Не ходи, сказал он. Лудовико говорит, все равно посадят не меньше чем на месяц, жилы тянуть будут, допрашивать, проверять. Лудовико говорит, лучше вообще убраться из Лимы на время, пока у нас про нее забудут. Да куда же я поеду, снова заплакала Амалия, как она поедет? Со мной поедешь, сказал он, вместе поедем. Она заглянула ему в глаза: да, Амалия. У него и вправду все вроде бы было решено. Он глядел на нее очень серьезно: да разве могу я допустить, чтоб тебя сграбастали хоть на день? — и голос тоже был серьезный такой — и завтра же они уедут. А как с работой? Да это вообще не в счет, уж как-нибудь он ее прокормит. Она не сводила с него глаз, пытаясь поверить — и не могла. Жить вместе? Завтра? В горы поедем, сказал Амбросио и придвинулся совсем близко, а когда забудут про тебя, вернемся. Она чувствовала, что все снова запутывается: Лудовико говорил? Но зачем тогда ее разыскивали, что она сделала? что она может знать? Амбросио обнял ее: все будет хорошо, завтра сядут в поезд, потом автобусом. В горах никто ее не найдет. Она крепче прижалась к нему: так это все оттого, что он ее любит? Ну конечно, глупая, а отчего ж еще? Там, в горах, живет один родич Лудовико, он будет работать у него, а тот им поможет. Амалия чувствовала, что совсем ничего не соображает от страха, от неожиданности. Тетке ничего не говори, — не скажу, никто не должен знать, — никто и не узнает. Смотри, как бы не, а она: ну, конечно. Десампарадос знаешь? Знаю. Он довел ее до угла, дал денег на такси: выйдешь из дому за чем-нибудь. Она шла молча. Всю ночь глаз ее сомкнула, слушала, как дышит тетка, как устало храпят за стенкой старики. Пойду, сказала она наутро тетке, может, хозяйка вернулась. Села в такси, приехала на Десампарадос, а Амбросио едва глянул на Амалиту-Ортенсию, только спросил: это она? Она. Он привел ее в зал ожидания, посадил на скамью рядом с горцами с тюками. У него было с собой два больших чемодана, а я-то, подумала Амалия, ушла в чем была. Что-то нерадостно ей было: не хотелось уезжать и жить с ним не хотелось. Не по себе ей было.
IV
Пятый месяц, шестой. Ей стало трудно двигаться, иногда посреди уборки приходилось все бросать, делать передышку, или когда на кухне стряпала. А однажды хозяйка ей сказала: мы переезжаем. Куда, сеньора? В Хесус-Мария, эта квартирка нам уже не по карману. Пришло несколько мужчин, посмотрели обстановку, поторговались, пригнали фургон и стали выносить кресла, обеденный стол, ковер, проигрыватель, холодильник, кухню. У Амалии сердце сжалось, когда на следующий день она увидела три чемодана и десяток свертков — все имущество сеньоры Ортенсии в них уместилось. Тебе-то что, дура? Дура и есть, не могла не горевать. Сеньора, как же это вы так, остались почти что без ничего и нисколечко не грустно? Нет, Амалия, и знаешь, почему? Потому что я скоро вообще уеду из Перу. Хочешь, и тебя с собой возьму, — и засмеялась. Что это с ней? Откуда вдруг хорошее настроение, и планы какие-то, и былые замашки важной дамы? Амалия похолодела, ступив на порог новой квартиры на улице Генерала Гарсона, и не то, чтоб уж очень маленькая, но до того старая, до того запущенная: столовая крошечная, и спальня тоже, а кухня и ванная — как на карликов рассчитаны. В ее комнате только один матрас и умещался. Мебель тоже была ветхая, обшарпанная. Тут раньше сеньорита Кета жила? Да. А Амалии не верилось: как же, белый автомобиль и сама такая элегантная, не пристало ей такое жилище. А теперь она где? Теперь переехала на Пуэбло-Либре.
На новом месте хозяйка приободрилась: рано вставала, лучше кушала, большую часть дня дома не бывала и с Амалией разговаривала, не то что раньше. И все про то, как уедет в Мексику: уеду в Мексику, Амалия, и никогда сюда не вернусь больше. Приезжала их проведать сеньорита Кета, и Амалия, задыхаясь в своей тесной кухоньке, слышала их разговоры, все про то же: еду, уеду, не приеду. Значит, правда, подумала Амалия, на самом деле собралась, и стало ей грустно. Это все из-за тебя, сказала она будущему ребенку, из-за тебя я стала непонятно что, плачу по пустякам, на ровном месте мне грустно, совсем дурой я с тобою стала. А когда вы едете, сеньора? Скоро, Амалия. Однако сеньорита Кета эти планы всерьез не очень-то принимала, Амалия слышала, как она говорила: не строй, Ортенсия, воздушные замки, не воображай, что все у тебя пройдет гладко, опасное дело ты затеяла. Что-то во всем этом было странное, но что? что? Спросила сеньориту Кету, а та сказала: женщины, Амалия, — глупый народ, ведь он ее зовет, потому что ему нужны деньги, а когда идиотка Ортенсия их ему привезет, он ее опять бросит. Кто «он», сеньорита, — Лукас? Ну конечно Лукас, кто ж еще? Амалия совсем оторопела. И она к нему едет? Он ее бросил, обобрал, а она — к нему? Но вскоре ей уже стало не до сеньоры и ни до чего — очень худо делалось. В первые месяцы она так не выматывалась, а теперь еле ноги таскала: утром спала, вечером спала, и, приходя с покупками, тоже полеживала. Готовила теперь сидя: эк тебя разнесло, думала она.
Стояло лето, Амбросио возил дона Фермина с семейством в Анкон, и виделись они с ним редко. А может, и не было никакого Анкона, а просто предлог нашел, чтоб потихоньку от нее улизнуть. Он опять стал каким-то странным. Как бежала Амалия к нему на свидание, сколько надо было всего рассказать ему, а тут такой ушат холодной воды: а хозяйка хочет ехать в Мексику, представляешь? — угу — к этому проходимцу — ну? — а в нашей теперешней квартирке разве только карлики поместятся, — да? — да ты не слушаешь, — как не слушаю? — о чем ты все думаешь? — да ни о чем я не думаю. Ну и бог с ним, подумала Амалия, я его больше не люблю. Когда хозяйка твоя уедет, приходи сюда, говорила ей тетка, когда останешься на улице, помни — это твой дом, говорила сеньора Росарио, и Хертрудис тоже. Если жалеешь о том, что ты мне предложил, так нечего дуться, а просто забудь, сказала она однажды Амбросио, я у тебя ничего не просила. А он удивленно спросил: а что я тебе предлагал? А потом: спать, начинать все сначала? Однажды она решила подсчитать, сколько слов вымолвит Амбросио за целое воскресенье, — меньше ста. Что ж он, ждал, пока она родит, чтобы уж потом бросить? Нет уж, она его первая бросит. Она найдет себе место, а с ним видеться больше не будет, и как сладко будет, когда он придет прощения просить, сказать ему: уходи, ты мне не нужен, пошел вон!
Живот становился все больше, а хозяйка все чаще говорила об отъезде, да когда же вы собираетесь, сеньора? Точно еще не знает, но скоро. Однажды вечером Амалия слышала, как они с сеньоритой Кетой кричали друг на друга, но ей было до того худо, что не могла даже встать с кровати: я слишком много перестрадала, я от всех натерпелась и сама теперь ни с кем церемониться не стану. Терпеть тебе сейчас придется, отвечала сеньорита, то были цветочки, а теперь будут ягодки. Ты просто рехнулась, Ортенсия. А утром как-то, идя с рынка, увидела на улице у подъезда машину, а в машине — Амбросио. Решила, что он к ней приехал, а он прижал палец к губам: ш-ш-ш, не поднимайся пока, проходи, там дон Фермин. Амалия села в скверике на углу: горбатого могила исправит, чего он, ей-богу, все время боится? Она его ненавидела, ее от него воротило, Тринидад был в тыщу раз лучше. Когда машина отъехала, поднялась домой, а хозяйка была как тигрица. Ходила по комнате, курила, расшвыривала стулья: что ты уставилась на меня, идиотка, ступай на кухню! Амалия заперлась в своей комнатенке. Она меня никогда еще не обзывала, думала она. Потом уснула. А когда выглянула, хозяйки уже не было. Вернулась вечером, попросила прощенья, что накричала на нее: у меня, Амалия, нервы не в порядке, этот мерзавец довел меня до белого каления. Нет-нет, ничего готовить не надо, пусть ложится спать.
Ей стало хуже. Целую неделю хозяйка или уходила из дому, или разговаривала сама с собой, и настроение у нее было отвратительное. А в четверг утром Амалия нагнулась и вдруг почувствовала, будто кости ломаются, опрокинулась на пол. Попыталась встать — не смогла. Еле доползла до телефона, сеньорита, сеньорита, это я, сеньоры Ортенсии дома нет, боли страшные, вся мокрая, умираю. Целая вечность, наверно, прошла, когда, как во сне, увидела она перед собой хозяйку и сеньориту Кету. Под руки, чуть не волоком вывели ее по лестнице, посадили в машину, повезли в родильный дом: не бойся, это еще не роды, они ее будут навещать, проведывать, успокойся, Амалия. А боль накатывала волнами, и резко, так что затошнило, запахло скипидаром. Хотела помолиться — не смогла, наверно, смерть пришла. Положили ее на носилки, подняли наверх, и какая-то старуха с волосами на подбородке стала, ворча, раздевать ее. Она подумала о Тринидаде, чувствуя, как мышцы точно рвутся и нож вонзается в тело, проходит от поясницы к спине.
Когда очнулась, вся горела, в желудке как будто раскаленные уголья. Даже кричать сил не было, вот я и умерла, подумала. В горле стоял ком — ни выплюнуть, ни проглотить. Постепенно стала узнавать заставленную койками комнату, лица женщин, высокий, грязный потолок. Трое суток проспала, сказала ей соседка справа, а та, что слева: кормили тебя через трубку. Чудом жить осталась, сказала сиделка, и дочка твоя тоже. Больше детей не заводите, сказал смотревший ее доктор, и тот-то ребенок чудо. Потом добрая монашка принесла ей сверточек: девочка была крохотная, лысая, глазки еще не открылись. И жажда прошла, и боль отпустила, она села на кровати, дала ей грудь. Почувствовала — щекотно стало соску, засмеялась как сумасшедшая. У тебя, что ли, нет никого? — спросила соседка слева, а та, что справа: хорошо, что тебя вытащили с того света, тех, у кого никого нет, в братской могиле хоронят. Спросила, не приходил ли кто ее проведать. Нет. Сеньора, белая-белая такая, волосы черные, глаза большие? Нет. А сеньорита высокая, видная, волосы рыжие? Нет, никого не было. И не звонил никто, не справлялся? Нет. Да как же это? Почему же это они так себя ведут, отвезли и забыли. Но она не рассердилась, не огорчилась. Щекочущее ощущение охватило все тело, а сверточек трудился изо всех сил, хотел еще. Не приходили? — и помирала со смеху: дурочка, куда ж тебе столько молока, ты же насосалась так, что обратно лезет.
На шестой день доктор сказал: все в порядке, я тебя выписываю. Поосторожней, ты после операции ослабела, отдохни по крайней мере месяц. И помни: с детьми — все. Она встала, и голова закружилась. Она похудела, пожелтела, глаза ввалились. Попрощалась с соседками, с матушкой, побрела на улицу, и полицейский у ворот поймал ей такси. У тетки затряслись губы, когда она с ребенком на руках предстала перед ней. Обнялась, заплакали. Что ж твоя хозяйка себе позволяет — не позвонила даже, не пришла проведать, свинство-то какое? Да-да, тетушка, а она-то, дура, все ей помогала, не хотела от нее уходить. А этот твой — тоже не показывался? Нет, тетя. Когда поправишься, сказала тетка, сходим с тобой в полицию, напишем на него бумагу, чтоб признал ребенка и денег давал. В домике было четыре комнаты: в одной сама тетка, а три другие сдавала: жила там чета стариков, целый божий день слушали радио, а готовили себе на примусе, чадившем на всю квартиру: муж служил на почте и только недавно вышел на пенсию. Двое других жильцов были родом из Айакучи — один был портной, другой — мороженщик. У тетки они не столовались, по ночам пели на кечуа. Тетка постелила у себя в комнате матрас, там и стала жить Амалия. Целую неделю она почти не вставала — сразу голова кружилась. Но ничего, не скучала. Играла с Амалитой, разглядывала ее, шептала ей на ухо: вот скоро пойдем к этой гадине за жалованьем и скажем ей: не хотим больше у вас служить, а если этот гад нам на глаза покажется, мы ему скажем, чтоб проваливал, мы в нем не нуждаемся, будь здоров. Я тебя устрою в кафе в Бренье, у меня там друзья, говорила тетка.
Через неделю она оправилась, и тетка дала ей денег на автобус: смотри, вытряси из нее все, что тебе причитается. Увидит меня, ей стыдно станет, думала Амалия, умолять будет, чтоб я вернулась. Но нет, ищите себе другую дуру. С ребенком на руках пришла на улицу Генерала Гарсона и в дверях столкнулась с хромоногой Ритой, прислугой с первого этажа. Улыбнулась ей: здравствуй, Рита. А та раскрыла рот, хотела удирать. Неужто я так изменилась? Ты меня не узнаешь, я — Амалия, засмеялась Амалия, со второго этажа. Тебя выпустили? — сказала Рита. Да кто ее забирал-то, полиция, что ли? А если меня с тобой увидят, не заберут меня? На нее уже кричали, расспрашивали, выведывали, и не у нее одной, а у всех в доме — и у той, что с третьего этажа, и с четвертого, и грубо так: где, мол, она, куда ушла, где скрывается, куда девалась эта самая Амалия. Очень грубо, с бранью и угрозами: говори, мол, а не то сама сядешь. Как будто мы чего знаем, сказала Рита. Она подошла поближе и понизила голос: где тебя нашли, что тебя спрашивали, ты им сказала, кто ее убил? Но Амалия, привалившись к стене, бормотала только: подержи ее, подержи ее. Рита приняла у нее девочку: что с тобой? что они с тобой сделали? Привела ее к себе на кухню, слава богу, хозяев нет, усадила, дала воды. Убили? — повторяла Амалия, а Рита, держа ребенка, не кричи, ты что, не дрожи ты так. Сеньору Ортенсию убили? Рита выглянула в окошко, заперла дверь на ключ, сунула ей девочку обратно: не кричи, весь дом сбежится. Да где ж она была, да как же она ничего не знает, ведь об этом во всех газетах было, и всюду фотографии сеньоры Ортенсии, разве в роддоме радио нет? А Амалия, стуча зубами, попросила: дай, Рита, чего-нибудь горячего, чаю или что-нибудь. Рита налила ей чашку кофе. Да ты, считай, в сорочке родилась, ведь сюда целыми днями ходили, полицейские, репортеры и прочие, один за другим, один за другим, ходят-ходят, звонят, расспрашивают и все хотят знать, где ты, когда ушла, где скрываешься, слава богу, так и не нашли тебя. Она отхлебывала кофе, говорила «да», «спасибо, Рита», укачивала заплакавшую Амалиту. Да-да, сейчас уйдет, затаится, сюда больше ни ногой, а Рита: если тебя схватят, так дешево, как мы, не отделаешься, не знаю уж, что с тобой и сделают. Амалия встала — спасибо — и вышла. Думала, сознание потеряет, но все-таки добралась до угла, и голова перестала кружиться, прибавила шагу, прижимая девочку к груди, чтоб не слышать ее плача. Такси проехало — не остановилось, второе — тоже, и она трусила по улице: вон полицейские, вот сейчас она с ними поравняется, ее и схватят, вот сейчас — и наконец третья машина затормозила. Когда попросила у тетки денег расплатиться с шофером, та разворчалась: могла бы и на автобусе, не велика барыня. Закрылась в комнате. Бил ее такой озноб, что укуталась всеми теткиными одеялами, но к вечеру пришлось сделать вид, что проснулась, отвечать на вопросы: нет, не застала ее, в поездку уехала. Конечно, сходит еще, заберет, что положено, нет, грабить себя не позволит. И думала, что надо позвонить. Открыла теткин кошелек, нашла монетку, пошла в кабачок на углу. Номер не забыла, ясно помнила его. Но детский голос ответил: нет здесь таких, никакая сеньорита Кета здесь не живет. Снова набрала. На этот раз подошел мужчина: нет такой, и не знают, они недавно переехали сюда. Она прислонилась к дереву, чтобы перевести дыхание. Как страшно ей было, весь мир сошел с ума, думала она. Вот почему хозяйка не пришла ее проведать: об этом убийстве по радио передавали, ее, наверно, тоже разыскивают. Арестуют, будут допрашивать, бить, может, и убьют, как Тринидада убили.
Несколько дней не выходила из дому, помогала тетке по хозяйству и с уборкой. Молчала и все думала — ее убили, она умерла. Сердце падало всякий раз, как в дверь звонили. На третий день пошли крестить Амалиту, и когда падре спросил: как наречем младенца? — ответила: Амалия-Ортенсия. Ночей она теперь не спала, все сидела, обняв девочку, чувствуя страшную пустоту, пустоту и вину: вы уж простите, сеньора, что плохо о вас думала, разве ж она могла такое представить — и думала: а что ж теперь с сеньоритой Кетой? Но скоро оправилась, обругала себя: дура, у страха глаза велики, чего бояться. Пойдет в полицию, скажет — рожала, пусть проверят, убедятся, оставят ее в покое. А они не поверят, начнут оскорблять, допытываться. Тетка послала ее за сахаром, и, когда переходила улицу, чья-то фигура отделилась от фонарного столба, загородила ей дорогу. Амалия вскрикнула. Я тебя уж сколько часов жду, сказал Амбросио. Он притянул ее к себе, и она прижалась к его груди, глотая слезы и сопли, не в силах говорить, а он ее утешал. Люди смотрели, три недели он ее искал, сын, Амалия? Дочка, зарыдала она, да, здоровенькая родилась. Амбросио вытащил платок, вытер ей лицо, заставил высморкаться, повел в кафе. Сели в глубине. Он обнял ее за плечи, похлопывал, чтоб перестала реветь, ну-ну, Амалия, ну, хватит, хватит, ну успокойся. По сеньоре Ортенсии плакала она? Да, и еще потому что испугалась. Полиция меня разыскивала, Амбросио, как будто она что знает. И еще потому что подумала, он ее бросил. Да как же я мог тебя навестить, глупенькая, да откуда ж он знал, где она? Он ждал ее на остановке, а ты все не приходила, а когда узнал из газет про сеньору Ортенсию, стал, как безумный, рыскать по всему городу, искать ее. Был и в Суркильо, где раньше твоя тетка жила, а оттуда его послали в Бальконсильо, а оттуда — в Чакра-Колорадо, но сказали только улицу, а номер дома не знали. Вот он и ходил по улице, расспрашивал всех и каждого, все думал: она выйдет, они встретятся. Вот и встретились. А что насчет полиции? — сказала Амалия. Не ходи, сказал он. Лудовико говорит, все равно посадят не меньше чем на месяц, жилы тянуть будут, допрашивать, проверять. Лудовико говорит, лучше вообще убраться из Лимы на время, пока у нас про нее забудут. Да куда же я поеду, снова заплакала Амалия, как она поедет? Со мной поедешь, сказал он, вместе поедем. Она заглянула ему в глаза: да, Амалия. У него и вправду все вроде бы было решено. Он глядел на нее очень серьезно: да разве могу я допустить, чтоб тебя сграбастали хоть на день? — и голос тоже был серьезный такой — и завтра же они уедут. А как с работой? Да это вообще не в счет, уж как-нибудь он ее прокормит. Она не сводила с него глаз, пытаясь поверить — и не могла. Жить вместе? Завтра? В горы поедем, сказал Амбросио и придвинулся совсем близко, а когда забудут про тебя, вернемся. Она чувствовала, что все снова запутывается: Лудовико говорил? Но зачем тогда ее разыскивали, что она сделала? что она может знать? Амбросио обнял ее: все будет хорошо, завтра сядут в поезд, потом автобусом. В горах никто ее не найдет. Она крепче прижалась к нему: так это все оттого, что он ее любит? Ну конечно, глупая, а отчего ж еще? Там, в горах, живет один родич Лудовико, он будет работать у него, а тот им поможет. Амалия чувствовала, что совсем ничего не соображает от страха, от неожиданности. Тетке ничего не говори, — не скажу, никто не должен знать, — никто и не узнает. Смотри, как бы не, а она: ну, конечно. Десампарадос знаешь? Знаю. Он довел ее до угла, дал денег на такси: выйдешь из дому за чем-нибудь. Она шла молча. Всю ночь глаз ее сомкнула, слушала, как дышит тетка, как устало храпят за стенкой старики. Пойду, сказала она наутро тетке, может, хозяйка вернулась. Села в такси, приехала на Десампарадос, а Амбросио едва глянул на Амалиту-Ортенсию, только спросил: это она? Она. Он привел ее в зал ожидания, посадил на скамью рядом с горцами с тюками. У него было с собой два больших чемодана, а я-то, подумала Амалия, ушла в чем была. Что-то нерадостно ей было: не хотелось уезжать и жить с ним не хотелось. Не по себе ей было.
IV
— Наконец-то, Амбросио, — сказал Лудовико. — А то очень некрасиво получалось: недаром же говорят — друг познается в беде.
— Да я бы раньше пришел, — сказал Амбросио. — Но я только сегодня утром узнал — встретил на улице Иполито.
— И ты от этой паскуды все узнал? — сказал Лудовико. — Наверно, все-таки не все.
— Что там про Лудовико слышно? — сказал Амбросио. — Уже месяц, как уехал в Арекипу и как сгинул.
— Он лежит в полицейском госпитале, — сказал Иполито, — весь как есть в бинтах. Из него там, в Арекипе, котлету сделали.
Еще до конца не развиднелось, когда тот, главный, пнул дверь их барака и крикнул: уходим! Еще звезды не погасли, тянуло ночной сыростью. Трифульсио приподнялся и сел на своем топчане, крикнул — иду! — и мысленно помянул матушку того, главного. Он спал не раздеваясь, так что надо было только натянуть свитер, набросить на плечи пиджак, сунуть ноги в башмаки. Подошел было к крану умыться, но передумал — и так было зябко, только прополоскал рот, пригладил курчавые волосы, протер гноящиеся глаза. Когда вернулся в барак, все уже встали — и Тельес, и Урондо, и Мартинес — и ворчали, что подняли их в такую рань. В окнах усадьбы горел свет, у ворот стоял фургон. Девчонки с кухни дали им горячего кофе, и каждый выпил по большой кружке, а вокруг сидели, рыча, собаки. Дон Эмилио в комнатных туфлях, в халате, вышел проводить их: с Богом, ребята, не осрамите меня. Лезьте, сказал главный. Тельес сел впереди, а Трифульсио, Урондо и Мартинес — сзади. Небось у окошечка хотел, подумал про Урондо Трибульсио, шалишь, я тебя опередил. Ему что-то немоглось, все тело ломило. Поехали, сказал главный. И дал газу.
— Вывихи, ушибы, кровоизлияния, — сказал Лудовико. — Доктор меня просветил: я теперь поднаторел в медицине. Ох, ты бы знал, что это были за дни.
— Мы с Амалией как раз в воскресенье тебя вспоминали, — сказал Амбросио. — Как ты не хотел ехать в Арекипу.
— Сейчас хоть спать могу, — сказал Лудовико. — А в первое время, не поверишь, даже ногти болели.
— Утешайся тем, что пострадал при исполнении, — сказал Амбросио. — Получишь награду.
— А что это еще за Коалиция? — сказал Тельес.
— Да хрена с два при исполнении, — сказал Лудовико. — Нас и посылали, а с другой стороны — вроде бы и нет. Ты не представляешь, Амбросио, что это за бардак.
— Дерьмо собачье — вот и все, что тебе надо о ней знать, — засмеялся главный. — И что мы разгоним к чертям ее демонстрацию.
— Да я так просто спросил, для разговору, — сказал Тельес. — Ехать-то скучно, такая езда всю душу вымотает.
Это точно, подумал Трифульсио. Он попытался было уснуть, но машина подскакивала на ухабах, и он то и дело ударялся головой о крышу, плечом — о дверцу. Пришлось вцепиться в спинку переднего сиденья. Вот тебе и «у окошечка»: в выигрыше-то оказался Урондо, а не он. Урондо, которого он с Мартинесом оберегали от толчков, захрапел. Трифульсио посмотрел наружу: пески, черная петляющая полоска шоссе в клубах пыли, море, а над морем кружатся чайки. Старый стал, подумал он, не выспался — и тут же расклеился.
— Коалиция — это кучка миллионеров, — сказал главный. — Раньше они лизали сапоги Одрии, а теперь, видишь, осмелели, обнаглели, испытывают его терпение.
— А как же это Одрия позволяет устраивать демонстрации против себя? — сказал Тельес. — Чего он с ними чикается? Раньше-то кто пикнет — сейчас же посадят и еще вздуют. А теперь почему не так?
— Им только палец сунь, они тебе руку по локоть отхватят, — сказал главный. — Но уж в Арекипе они слишком далеко зашли. Теперь узнают, почем фунт лиха.
Бестолочь, подумал Трифульсио, глядя на подбритый затылок Тельеса, что б ты понимал в политике, ни уха ни рыла не смыслит, а туда же. И спрашивает-то, чтоб только подольститься к главному. Он вытащил сигарету и, закуривая, толкнул локтем Урондо. Что, приехали? — вскинулся тот. Какой там приехали, только еще Чалу миновали.
— История такая, что не знаешь, как рассказать, — сказал Лудовико. — Все пошло сикось-накось. Все нас обманули, даже дон Кайо — и тот.
— Ну уж ты скажешь тоже, — сказал Амбросио. — Он больше всех погорел на Арекипе. И министерство потерял, и за границу пришлось смываться.
— Твой-то хозяин — на седьмом небе, наверно? — сказал Лудовико.
— Дон Фермин? Еще бы, — сказал Амбросио. — Его даже не столько Одрия радует, а то, что дону Кайо крышка. Прятался несколько дней, боялся — арестуют.
Часов в восемь приехали в Каману. Смеркалось, народу на улицах было мало. Главный затормозил перед рестораном, они вылезли, разминая ноги, потягиваясь. Трифульсио познабливало, все тело затекло. Главный заказал поесть и пива: пойду посмотрю что и как. Что это с тобой, подумал Трифульсио, все молодцами, один ты скис. Тельес, Урондо, Мартинес ели, перебрасывались шуточками. А ему есть не хотелось, жажда мучила. Залпом осушил стакан пива и вдруг вспомнил Томасу и как жили в Чинче. Здесь и ночевать будем? — спросил Тельес, а Урондо: девочки-то тут есть? Всенепременно, сказал Мартинес, в каждом порядочном городке должна быть церковь и публичный дом. Потом заметили, что с Трифульсио неладно, спросили: что с ним? Да ничего, знобит чего-то. Что с ним? — сказал Урондо, — есть такая болезнь: старость. Трифульсио засмеялся, но в душе почувствовал к нему злобу. Когда доедали сладкое, вернулся туча тучей главный: что за неразбериха, вечно все напутают.
— Ничего не напутано, — сказал субпрефект. — Министр Бермудес лично мне все разъяснил по телефону.
— Тут к вам приедет грузовик с людьми сенатора Аревало, — сказал Кайо Бермудес. — Вы уж, будьте добры, обеспечьте их всем необходимым, окажите всяческое содействие.
— Но сеньор Ланда просил у дона Эмилио человека четыре-пять, — сказал главный. — О каком грузовике речь? Он что, с ума сошел?
— Пятерых на разгон демонстрации? — сказал субпрефект. — Уж не знаю, кто сошел с ума, но только не сеньор Бермудес. Он мне ясно сказал: грузовик, значит, человек двадцать-тридцать. Я на всякий случай приготовил сорок коек.
— Я пытался дозвониться дону Эмилио, а он в Лиму уехал, — сказал главный. — И сеньора Лосано, как назло, тоже нет на месте. А, черт.
— Да вы не беспокойтесь, — заржал Тельес. — Мы и впятером справимся: нас хватит и еще останется. Не переживайте, выпейте пива.
— А вы не можете подкинуть нам людей? — сказал главный.
— Да я бы раньше пришел, — сказал Амбросио. — Но я только сегодня утром узнал — встретил на улице Иполито.
— И ты от этой паскуды все узнал? — сказал Лудовико. — Наверно, все-таки не все.
— Что там про Лудовико слышно? — сказал Амбросио. — Уже месяц, как уехал в Арекипу и как сгинул.
— Он лежит в полицейском госпитале, — сказал Иполито, — весь как есть в бинтах. Из него там, в Арекипе, котлету сделали.
Еще до конца не развиднелось, когда тот, главный, пнул дверь их барака и крикнул: уходим! Еще звезды не погасли, тянуло ночной сыростью. Трифульсио приподнялся и сел на своем топчане, крикнул — иду! — и мысленно помянул матушку того, главного. Он спал не раздеваясь, так что надо было только натянуть свитер, набросить на плечи пиджак, сунуть ноги в башмаки. Подошел было к крану умыться, но передумал — и так было зябко, только прополоскал рот, пригладил курчавые волосы, протер гноящиеся глаза. Когда вернулся в барак, все уже встали — и Тельес, и Урондо, и Мартинес — и ворчали, что подняли их в такую рань. В окнах усадьбы горел свет, у ворот стоял фургон. Девчонки с кухни дали им горячего кофе, и каждый выпил по большой кружке, а вокруг сидели, рыча, собаки. Дон Эмилио в комнатных туфлях, в халате, вышел проводить их: с Богом, ребята, не осрамите меня. Лезьте, сказал главный. Тельес сел впереди, а Трифульсио, Урондо и Мартинес — сзади. Небось у окошечка хотел, подумал про Урондо Трибульсио, шалишь, я тебя опередил. Ему что-то немоглось, все тело ломило. Поехали, сказал главный. И дал газу.
— Вывихи, ушибы, кровоизлияния, — сказал Лудовико. — Доктор меня просветил: я теперь поднаторел в медицине. Ох, ты бы знал, что это были за дни.
— Мы с Амалией как раз в воскресенье тебя вспоминали, — сказал Амбросио. — Как ты не хотел ехать в Арекипу.
— Сейчас хоть спать могу, — сказал Лудовико. — А в первое время, не поверишь, даже ногти болели.
— Утешайся тем, что пострадал при исполнении, — сказал Амбросио. — Получишь награду.
— А что это еще за Коалиция? — сказал Тельес.
— Да хрена с два при исполнении, — сказал Лудовико. — Нас и посылали, а с другой стороны — вроде бы и нет. Ты не представляешь, Амбросио, что это за бардак.
— Дерьмо собачье — вот и все, что тебе надо о ней знать, — засмеялся главный. — И что мы разгоним к чертям ее демонстрацию.
— Да я так просто спросил, для разговору, — сказал Тельес. — Ехать-то скучно, такая езда всю душу вымотает.
Это точно, подумал Трифульсио. Он попытался было уснуть, но машина подскакивала на ухабах, и он то и дело ударялся головой о крышу, плечом — о дверцу. Пришлось вцепиться в спинку переднего сиденья. Вот тебе и «у окошечка»: в выигрыше-то оказался Урондо, а не он. Урондо, которого он с Мартинесом оберегали от толчков, захрапел. Трифульсио посмотрел наружу: пески, черная петляющая полоска шоссе в клубах пыли, море, а над морем кружатся чайки. Старый стал, подумал он, не выспался — и тут же расклеился.
— Коалиция — это кучка миллионеров, — сказал главный. — Раньше они лизали сапоги Одрии, а теперь, видишь, осмелели, обнаглели, испытывают его терпение.
— А как же это Одрия позволяет устраивать демонстрации против себя? — сказал Тельес. — Чего он с ними чикается? Раньше-то кто пикнет — сейчас же посадят и еще вздуют. А теперь почему не так?
— Им только палец сунь, они тебе руку по локоть отхватят, — сказал главный. — Но уж в Арекипе они слишком далеко зашли. Теперь узнают, почем фунт лиха.
Бестолочь, подумал Трифульсио, глядя на подбритый затылок Тельеса, что б ты понимал в политике, ни уха ни рыла не смыслит, а туда же. И спрашивает-то, чтоб только подольститься к главному. Он вытащил сигарету и, закуривая, толкнул локтем Урондо. Что, приехали? — вскинулся тот. Какой там приехали, только еще Чалу миновали.
— История такая, что не знаешь, как рассказать, — сказал Лудовико. — Все пошло сикось-накось. Все нас обманули, даже дон Кайо — и тот.
— Ну уж ты скажешь тоже, — сказал Амбросио. — Он больше всех погорел на Арекипе. И министерство потерял, и за границу пришлось смываться.
— Твой-то хозяин — на седьмом небе, наверно? — сказал Лудовико.
— Дон Фермин? Еще бы, — сказал Амбросио. — Его даже не столько Одрия радует, а то, что дону Кайо крышка. Прятался несколько дней, боялся — арестуют.
Часов в восемь приехали в Каману. Смеркалось, народу на улицах было мало. Главный затормозил перед рестораном, они вылезли, разминая ноги, потягиваясь. Трифульсио познабливало, все тело затекло. Главный заказал поесть и пива: пойду посмотрю что и как. Что это с тобой, подумал Трифульсио, все молодцами, один ты скис. Тельес, Урондо, Мартинес ели, перебрасывались шуточками. А ему есть не хотелось, жажда мучила. Залпом осушил стакан пива и вдруг вспомнил Томасу и как жили в Чинче. Здесь и ночевать будем? — спросил Тельес, а Урондо: девочки-то тут есть? Всенепременно, сказал Мартинес, в каждом порядочном городке должна быть церковь и публичный дом. Потом заметили, что с Трифульсио неладно, спросили: что с ним? Да ничего, знобит чего-то. Что с ним? — сказал Урондо, — есть такая болезнь: старость. Трифульсио засмеялся, но в душе почувствовал к нему злобу. Когда доедали сладкое, вернулся туча тучей главный: что за неразбериха, вечно все напутают.
— Ничего не напутано, — сказал субпрефект. — Министр Бермудес лично мне все разъяснил по телефону.
— Тут к вам приедет грузовик с людьми сенатора Аревало, — сказал Кайо Бермудес. — Вы уж, будьте добры, обеспечьте их всем необходимым, окажите всяческое содействие.
— Но сеньор Ланда просил у дона Эмилио человека четыре-пять, — сказал главный. — О каком грузовике речь? Он что, с ума сошел?
— Пятерых на разгон демонстрации? — сказал субпрефект. — Уж не знаю, кто сошел с ума, но только не сеньор Бермудес. Он мне ясно сказал: грузовик, значит, человек двадцать-тридцать. Я на всякий случай приготовил сорок коек.
— Я пытался дозвониться дону Эмилио, а он в Лиму уехал, — сказал главный. — И сеньора Лосано, как назло, тоже нет на месте. А, черт.
— Да вы не беспокойтесь, — заржал Тельес. — Мы и впятером справимся: нас хватит и еще останется. Не переживайте, выпейте пива.
— А вы не можете подкинуть нам людей? — сказал главный.