Страница:
— Потому что наша полоумная и вправду почти лишилась рассудка, — прошептала Кета. — Ты не знал разве? Потому что она хочет отсюда уехать, потому что ей необходимо уехать. Это не по злобе она тебя продала. Она сама уж не понимает, что делает.
— Она думала: вот расскажу, пусть помучается, — сказал Амбросио. Он кивнул своим словам, на мгновение зажмурился, потом открыл глаза. — Ему будет худо от этого, ему будет больно. Вот как она думала.
— Это все из-за этой сволочи Лукаса, ее возлюбленного, он сейчас в Мексике, — сказала Кета. — Ты же ведь всего не знаешь. Он написал ей: приезжай, привези денег, и мы поженимся. Она и верит в это, она же ненормальная. Она же не сознает, что делает. Это не по злобе.
— Да, — сказал Амбросио. Он чуть приподнял руки и тотчас с силой вдавил пальцы в колено, сминая ткань брючины. — Она причинила ему боль. Боль и вред.
— Златоцвет должен был понять ее, — сказала Кета. — Ведь с нею все вели себя как последние скоты. И Кайо-Дерьмо, и Лукас, и все, кто бывал у нее, кого она принимала и…
— Но он-то, он-то? — глухо зарычал Амбросио, и Кета умолкала, готовясь вскочить и убежать, но он не двинулся с места. — Он-то что ей плохого сделал? Он-то за какую вину платится? Он ей что-нибудь должен? Он обязан, что ли, ей помогать? Мало она от него получала? И единственному человеку, который был к ней добр, она такую подлость сделала. Но теперь — конец, теперь уж все. Так ей и скажите.
— Говорила уже, — прошептала Кета. — Когда я узнала, что Амалия ей рассказала про свою беременность, я ее предупредила. Смотри, сказала я, не вздумай намекнуть Амалии про то, что ее Амбросио… Не вздумай сказать Златоцвету про Амалию. Не рой другому яму, не суйся в эти дела. Она ведь не по злобе, ей надо достать денег для своего Лукаса. Ну, с ума сошла.
— Ведь он же ей ничего плохого не сделал, ведь она ему навредила потому только, что он с ней — по-человечески, что он ей помогал, — пробормотал Амбросио. — Если б она наболтала про меня Амалии, мне бы наплевать было. Но с ним так нельзя, нельзя. Нет, это чистая подлость, чистая.
— Значит, что жена твоя узнает, тебе наплевать, — глядя ему в глаза, сказала Кета. — Тебя волнует только Златоцвет, только он, педераст, тебя беспокоит. Ты еще хуже, чем он. А ну убирайся отсюда!
— Она послала письмо его жене, — хрипел Амбросио, и Кета видела, как он понурился от стыда. — Его жене. Муж твой — то-то и то-то, муж твой со своим шофером, спроси-ка его, что он чувствует, когда негр — и так две страницы в таком вот духе. Его жене. Ну, скажите мне, зачем она это сделала?
— Я же тебе говорю: она не в своем уме, — сказала Кета. — Зачем, зачем? Затем, что хочет в Мексику и на все готова, чтобы…
— Она звонила к нему домой! — Амбросио вскинул голову, и Кета увидела, что глаза его подернуты пеленой безумия, немого, не находящего себе выхода ужаса. — Такое же письмо получат твои родные, друзья, твои дети. Я им напишу то же, что жене написала. И твоим служащим. И это — единственному человеку, который ей помогал неизвестно почему, который ей добро делал.
— Она отчаялась, — сказала Кета громче. — Ей нужен был билет, ну и вот. Вынь да положь.
— Вчера он ей его привез, — хрипел Амбросио. — Я тебя погублю, я тебя утоплю, посмешищем сделаю. А он ей сам, лично, привез билет. Но ей мало. Она и вправду рехнулась, требует еще сто тысяч. А? Ну, скажите же вы ей. Скажите, чтоб перестала его мучить. Скажите, что это в последний раз.
— Ничего я ей больше не стану говорить, — пробормотала Кета. — Меня это не касается, я знать ничего не знаю. Пусть они с Златоцветом хоть глотку друг другу перегрызут, их дело. Я лезть не собираюсь. А ты-то что суетишься? Может, Златоцвет тебе расчет дал? Может, ты потому грозишь, что надеешься: этот педераст простит тебе Амалию?
— Не надо придуриваться, — сказал Амбросио. — Не делайте вид, что не понимаете. Я не ругаться с вами пришел, а поговорить. Расчета он мне не давал и сюда не посылал.
— Ты давно должен был сказать мне правду, — сказал дон Фермин. — Сказать, что у тебя есть женщина, что она ждет ребенка, что хочешь жениться. Вот как ты должен был поступить, Амбросио.
— Тем лучше для тебя, — сказала Кета. — Ведь ты столько времени виделся с ней потихоньку, потому что боялся Златоцвета. Выходит, зря боялся. Он узнал и не уволил тебя. Говорю тебе, полоумная сделала это не со зла. Не лезь, они сами разберутся.
— Он не выгнал меня, не рассердился, не ругал меня, — хрипел Амбросио. — Он пожалел, он простил меня. Как вы не понимаете: такого человека нельзя мучить. Неужели не понимаете?
— Да, Амбросио, неважные времена ты пережил и, должно быть, сильно меня ненавидел, — сказал дон Фермин. — Приходилось скрывать это от жены — и столько лет. Сколько, Амбросио?
— Я себя чувствовал полным дерьмом, передать даже не могу, — застонал Амбросио, с силой ударив кулаком по спинке кровати. Кета вскочила.
— Ты, бедолага, думал, я рассержусь на тебя? — сказал дон Фермин. — Нет, Амбросио. Забери отсюда Амалию, заводи семью, детей. Можешь работать у меня, сколько сам захочешь. А про Анкон и про все прочее забудь.
— Он умеет тобой управлять, — пробормотала Кета, шагнув к двери. — Он знает, кто ты есть. Я ничего не стану говорить Ортенсии. Сам скажи. А если еще раз попадешься мне на глаза здесь или у меня дома — берегись.
— Ладно, ладно, я ухожу, больше не вернусь, не беспокойтесь, — вставая, сказал Амбросио; Кета распахнула дверь, и снизу, из бара, в комнату ворвался разноголосый говор и музыка. — Но последний раз прошу, поговорите с ней, посоветуйте ей, усовестите. Пусть оставит его в покое.
Автобус он водил только три недели — дольше сам автобус не протянул. Однажды утром на самом выезде из Яринакочи он задымил и сдох, ненадолго зайдясь в предсмертной лязгающей икоте. Подняли капот, полезли в мотор. Отъездил, бедняга, сказал дон Каликсто, хозяин. Как только понадобится шофер, дам тебе знать, Амбросио. А два дня спустя появился в домике его владелец, дон Аландро Песо, и заговорил тихо, мирно: все знаю, все понимаю, работу потерял, жену схоронил, несчастья так и валятся. Он очень сочувствует, но благотворительностью заниматься не может, так что, Амбросио, освобождай помещение. В уплату просроченной аренды дон Аландро согласился взять стол, кровать, колыбель, примус, а остальное имущество Амбросио сложил в коробки и снес пока к донье Лупе. Увидевши, в каком он расстройстве, она сварила ему кофе, сказала: ну, хоть за девочку ты не переживай, она ее не бросит, будет с нею сколько понадобится. Амбросио поплелся к Панталеону, а тот еще из Тинго-Марии не приехал. Появился он только к вечеру, увидел, что у дверей его сидит Амбросио, ноги по щиколотку ушли в раскисшую землю. Попытался было приободрить его: ну, ясное дело, живи, пока работы не найдешь. А найду ли, Панталеон? Да, действительно, с работой у нас плохо, отчего бы Амбросио не попытать счастья в других краях? В Тинго, скажем, или в Гуануко. Но Амбросио ему ответил, что слишком недавно померла Амалия, и ребенок погиб, и потом, как ему скитаться по белу свету с девчонкой? Однако он все же попытался зацепиться там, в Пукальпе. То разгружал баржи, то сметал паутину и морил крыс в магазинах компании Вонг и даже мыл каким-то обеззараживающим раствором полы в морге, но всего этого и на табак не хватало. Если б не Панталеон да не донья Лупе, он бы с голоду помер. И пришлось ему в один прекрасный день предстать скрепя сердце перед доном Иларио: нет, ниньо, не права качать, а просить. Все, дон, крышка мне, помогите чем можете.
— У меня все водители укомплектованы, — сказал ему с печальной улыбкой дон Иларио. — Не могу же я кого-то рассчитать, а тебя взять.
— Увольте дурачка из «Безгрешной души», — попросил его тогда Амбросио. — Наймите в сторожа меня.
— Я ж ему не плачу, позволяю только там дрыхнуть целый день, — объяснил ему дон Иларио. — За кого ты меня принимаешь: я тебя найму, потом ты найдешь работу, а где мне будет найти такого, чтоб согласился не получать ни гроша?
— Вот так-то, ниньо, — говорит Амбросио. — А те расписки на сотню солей в месяц, что он мне показывал? Куда ж эти деньги уплывали?
Но ему он ничего не сказал: выслушал, кивнул, пробормотал «очень жалко». Дон Иларио его ободряюще похлопывал, а на прощанье дал пятерку — выпей, мол, Амбросио. Он пообедал в харчевенке на улице Комерсио, купил Амалите-Ортенсии леденец. А у доньи Лупе поджидала его новая беда: опять, Амбросио, приходили из больницы. Если не пойдет хоть объясняться, если уж не платить, то заявят в полицию. Он пошел. И сеньора из администрации стала его ругать за то, что уклоняется от уплаты и скрывается. Вытащила счета, стала ему показывать.
— Чистый цирк, ей-богу, — говорит Амбросио. — Около двух тысяч. Можете себе такое представить, ниньо? Две тысячи за то, что они ее уморили?
Но и ей он ничего не сказал: тоже слушал с серьезным видом, кивал. Ну так как? — растопырила руки сеньора из администрации, а он тогда начал ей рассказывать, в какой нужде оказался, и еще приврал немного, чтоб жалостней было. Сеньора его спросила: полис-то социального страхования у тебя есть? Амбросио знать не знал никакого полиса. Где ты раньше работал? Последнее время автобус водил, а до этого — в «Транспортес Моралес».
— Значит, есть, — сказала ему сеньора. — Спроси у дона Иларио номер полиса. Потом пойдешь в отделение министерства, там тебе выдадут твою книжку, а с книжкой опять придешь сюда. Тогда придется платить не всю сумму.
Он уже заранее знал, что дальше будет, но все же отправился к дону Иларио, чтоб лишний раз убедиться, до чего же тот сметлив. Дон Иларио закудахтал и посмотрел так, словно говорил: а ты еще глупей, чем кажешься.
— Какое еще страхование? — сказал дон Иларио. — Это ж только для постоянных.
— А разве ж я был не постоянный? — спросил Амбросио. — Когда шофером работал у вас?
— Как же ты мог быть постоянным, когда у тебя прав нет? — сказал ему дон Иларио.
— Как же нет? — сказал Амбросио. — А это что?
— Ну, так ты же мне не сказал, так что я тут ни при чем, — отвечал ему дон Иларио. — И потом, я тебя, для твоей же пользы, не регистрировал. Ты же от налогов освобождался, потому что получал почасовую.
— Как же освобождался, если вы с меня каждый месяц что-то удерживали? — сказал Амбросио. — Разве не на страховку?
— Это на пенсию, — сказал дон Иларио. — Но ты из дела вышел и право, значит, на нее потерял. Это закон такой, в нем сам черт ногу сломит.
— Сильней всего меня жгла не эта брехня, а то, что он мне крутил мозги — вот как со свидетельством об окончании шоферских курсов, — говорит Амбросио. — Ну, думаю, где его слабое место? Деньги, конечно. Туда, значит, и надо бить в отместку.
Был вторник, и, чтобы все прошло гладко, надо было ждать воскресенья. Днем он отсиживался у доньи Лупе, ночевал у Панталеона. Что будет с Амалитой-Ортенсией, донья Лупе, если с ним приключится какая-нибудь напасть — умрет, к примеру? Ничего не будет, будет жить как жила, будет ей как родная дочь, как та, о которой она столько мечтала. По утрам он ходил на пляж возле пристани или заводил на площади разговоры с разными бродягами. В субботу после полудня прибыл в Пукальпу «Горный гром» — рычащая запыленная колымага, хлопая неплотно привязанными чемоданами и тюками, пересекла улицу Комерсио, затормозила возле конторы «Транспортес Моралес». Вылез шофер и пассажиры, разобрали багаж, а Амбросио, гоняя носком ботинка камушки, стоял дожидался, когда же шофер снова сядет за руль, отгонит машину в гараж Лопеса, в точности так он и сделал, ниньо. А он пошел к донье Лупе и до самого вечера играл с Амалитой-Ортенсией, которая до того отвыкла от него, что ударялась в рев, когда он приближался. В гараже он был около восьми и сказал жене Лопеса: я за машиной, сеньора, дону Иларио требуется. Ей и в голову не пришло его спросить: ты что, опять нанялся к Моралесу? Показала ему, где стоит «Горный гром». Стоит, заправлен и бензином, и маслом, и вообще.
— Я сначала думал пустить ее под откос, — говорит Амбросио. — Но потом сообразил, что это глупость, и поехал в Тинго. По дороге подобрал двоих пассажиров, так что хватило еще заправиться. Наутро, в Тинго-Марии, поколебавшись минутку, прямым ходом покатил к гаражу Итипайи: как, негр, ты опять работаешь у дона Иларио?
— Нет. Машину я у него угнал, — сказал Амбросио. — В уплату за то, что он меня обобрал. Хочешь, продам?
Итипайа сначала изумился, а потом стал хохотать: да ты, брат, рехнулся.
— Рехнулся, рехнулся, — сказал Амбросио. — Ну, будешь брать?
— Краденую машину? — засмеялся Итипайа. — На кой она мне? Всякий знает «Горный гром», да и уже, конечно, он заявил.
— Ладно, — сказал Амбросио. — Тогда я ее разобью в лепешку. Хоть отыграюсь.
Итипайа почесал в затылке: ну, ты уж, видно, совсем. Торговались полчаса, не меньше. Чем гробить машину, негр, лучше уж пусть еще послужит, но много дать он не может: ее ведь надо всю до винтика разобрать, продавать на запчасти, закрасить кузов, да мало ли чего еще. Говори, Итипайа, не тяни, сколько даешь? И потом, негр, это ж уголовщина. Сколько даешь, я спрашиваю?
— Четыреста солей, — говорит Амбросио. — Обошлась она ему дешевле, чем подержанный велосипед. А мне — в обрез до Лимы доехать, ниньо.
VIII
— Она думала: вот расскажу, пусть помучается, — сказал Амбросио. Он кивнул своим словам, на мгновение зажмурился, потом открыл глаза. — Ему будет худо от этого, ему будет больно. Вот как она думала.
— Это все из-за этой сволочи Лукаса, ее возлюбленного, он сейчас в Мексике, — сказала Кета. — Ты же ведь всего не знаешь. Он написал ей: приезжай, привези денег, и мы поженимся. Она и верит в это, она же ненормальная. Она же не сознает, что делает. Это не по злобе.
— Да, — сказал Амбросио. Он чуть приподнял руки и тотчас с силой вдавил пальцы в колено, сминая ткань брючины. — Она причинила ему боль. Боль и вред.
— Златоцвет должен был понять ее, — сказала Кета. — Ведь с нею все вели себя как последние скоты. И Кайо-Дерьмо, и Лукас, и все, кто бывал у нее, кого она принимала и…
— Но он-то, он-то? — глухо зарычал Амбросио, и Кета умолкала, готовясь вскочить и убежать, но он не двинулся с места. — Он-то что ей плохого сделал? Он-то за какую вину платится? Он ей что-нибудь должен? Он обязан, что ли, ей помогать? Мало она от него получала? И единственному человеку, который был к ней добр, она такую подлость сделала. Но теперь — конец, теперь уж все. Так ей и скажите.
— Говорила уже, — прошептала Кета. — Когда я узнала, что Амалия ей рассказала про свою беременность, я ее предупредила. Смотри, сказала я, не вздумай намекнуть Амалии про то, что ее Амбросио… Не вздумай сказать Златоцвету про Амалию. Не рой другому яму, не суйся в эти дела. Она ведь не по злобе, ей надо достать денег для своего Лукаса. Ну, с ума сошла.
— Ведь он же ей ничего плохого не сделал, ведь она ему навредила потому только, что он с ней — по-человечески, что он ей помогал, — пробормотал Амбросио. — Если б она наболтала про меня Амалии, мне бы наплевать было. Но с ним так нельзя, нельзя. Нет, это чистая подлость, чистая.
— Значит, что жена твоя узнает, тебе наплевать, — глядя ему в глаза, сказала Кета. — Тебя волнует только Златоцвет, только он, педераст, тебя беспокоит. Ты еще хуже, чем он. А ну убирайся отсюда!
— Она послала письмо его жене, — хрипел Амбросио, и Кета видела, как он понурился от стыда. — Его жене. Муж твой — то-то и то-то, муж твой со своим шофером, спроси-ка его, что он чувствует, когда негр — и так две страницы в таком вот духе. Его жене. Ну, скажите мне, зачем она это сделала?
— Я же тебе говорю: она не в своем уме, — сказала Кета. — Зачем, зачем? Затем, что хочет в Мексику и на все готова, чтобы…
— Она звонила к нему домой! — Амбросио вскинул голову, и Кета увидела, что глаза его подернуты пеленой безумия, немого, не находящего себе выхода ужаса. — Такое же письмо получат твои родные, друзья, твои дети. Я им напишу то же, что жене написала. И твоим служащим. И это — единственному человеку, который ей помогал неизвестно почему, который ей добро делал.
— Она отчаялась, — сказала Кета громче. — Ей нужен был билет, ну и вот. Вынь да положь.
— Вчера он ей его привез, — хрипел Амбросио. — Я тебя погублю, я тебя утоплю, посмешищем сделаю. А он ей сам, лично, привез билет. Но ей мало. Она и вправду рехнулась, требует еще сто тысяч. А? Ну, скажите же вы ей. Скажите, чтоб перестала его мучить. Скажите, что это в последний раз.
— Ничего я ей больше не стану говорить, — пробормотала Кета. — Меня это не касается, я знать ничего не знаю. Пусть они с Златоцветом хоть глотку друг другу перегрызут, их дело. Я лезть не собираюсь. А ты-то что суетишься? Может, Златоцвет тебе расчет дал? Может, ты потому грозишь, что надеешься: этот педераст простит тебе Амалию?
— Не надо придуриваться, — сказал Амбросио. — Не делайте вид, что не понимаете. Я не ругаться с вами пришел, а поговорить. Расчета он мне не давал и сюда не посылал.
— Ты давно должен был сказать мне правду, — сказал дон Фермин. — Сказать, что у тебя есть женщина, что она ждет ребенка, что хочешь жениться. Вот как ты должен был поступить, Амбросио.
— Тем лучше для тебя, — сказала Кета. — Ведь ты столько времени виделся с ней потихоньку, потому что боялся Златоцвета. Выходит, зря боялся. Он узнал и не уволил тебя. Говорю тебе, полоумная сделала это не со зла. Не лезь, они сами разберутся.
— Он не выгнал меня, не рассердился, не ругал меня, — хрипел Амбросио. — Он пожалел, он простил меня. Как вы не понимаете: такого человека нельзя мучить. Неужели не понимаете?
— Да, Амбросио, неважные времена ты пережил и, должно быть, сильно меня ненавидел, — сказал дон Фермин. — Приходилось скрывать это от жены — и столько лет. Сколько, Амбросио?
— Я себя чувствовал полным дерьмом, передать даже не могу, — застонал Амбросио, с силой ударив кулаком по спинке кровати. Кета вскочила.
— Ты, бедолага, думал, я рассержусь на тебя? — сказал дон Фермин. — Нет, Амбросио. Забери отсюда Амалию, заводи семью, детей. Можешь работать у меня, сколько сам захочешь. А про Анкон и про все прочее забудь.
— Он умеет тобой управлять, — пробормотала Кета, шагнув к двери. — Он знает, кто ты есть. Я ничего не стану говорить Ортенсии. Сам скажи. А если еще раз попадешься мне на глаза здесь или у меня дома — берегись.
— Ладно, ладно, я ухожу, больше не вернусь, не беспокойтесь, — вставая, сказал Амбросио; Кета распахнула дверь, и снизу, из бара, в комнату ворвался разноголосый говор и музыка. — Но последний раз прошу, поговорите с ней, посоветуйте ей, усовестите. Пусть оставит его в покое.
Автобус он водил только три недели — дольше сам автобус не протянул. Однажды утром на самом выезде из Яринакочи он задымил и сдох, ненадолго зайдясь в предсмертной лязгающей икоте. Подняли капот, полезли в мотор. Отъездил, бедняга, сказал дон Каликсто, хозяин. Как только понадобится шофер, дам тебе знать, Амбросио. А два дня спустя появился в домике его владелец, дон Аландро Песо, и заговорил тихо, мирно: все знаю, все понимаю, работу потерял, жену схоронил, несчастья так и валятся. Он очень сочувствует, но благотворительностью заниматься не может, так что, Амбросио, освобождай помещение. В уплату просроченной аренды дон Аландро согласился взять стол, кровать, колыбель, примус, а остальное имущество Амбросио сложил в коробки и снес пока к донье Лупе. Увидевши, в каком он расстройстве, она сварила ему кофе, сказала: ну, хоть за девочку ты не переживай, она ее не бросит, будет с нею сколько понадобится. Амбросио поплелся к Панталеону, а тот еще из Тинго-Марии не приехал. Появился он только к вечеру, увидел, что у дверей его сидит Амбросио, ноги по щиколотку ушли в раскисшую землю. Попытался было приободрить его: ну, ясное дело, живи, пока работы не найдешь. А найду ли, Панталеон? Да, действительно, с работой у нас плохо, отчего бы Амбросио не попытать счастья в других краях? В Тинго, скажем, или в Гуануко. Но Амбросио ему ответил, что слишком недавно померла Амалия, и ребенок погиб, и потом, как ему скитаться по белу свету с девчонкой? Однако он все же попытался зацепиться там, в Пукальпе. То разгружал баржи, то сметал паутину и морил крыс в магазинах компании Вонг и даже мыл каким-то обеззараживающим раствором полы в морге, но всего этого и на табак не хватало. Если б не Панталеон да не донья Лупе, он бы с голоду помер. И пришлось ему в один прекрасный день предстать скрепя сердце перед доном Иларио: нет, ниньо, не права качать, а просить. Все, дон, крышка мне, помогите чем можете.
— У меня все водители укомплектованы, — сказал ему с печальной улыбкой дон Иларио. — Не могу же я кого-то рассчитать, а тебя взять.
— Увольте дурачка из «Безгрешной души», — попросил его тогда Амбросио. — Наймите в сторожа меня.
— Я ж ему не плачу, позволяю только там дрыхнуть целый день, — объяснил ему дон Иларио. — За кого ты меня принимаешь: я тебя найму, потом ты найдешь работу, а где мне будет найти такого, чтоб согласился не получать ни гроша?
— Вот так-то, ниньо, — говорит Амбросио. — А те расписки на сотню солей в месяц, что он мне показывал? Куда ж эти деньги уплывали?
Но ему он ничего не сказал: выслушал, кивнул, пробормотал «очень жалко». Дон Иларио его ободряюще похлопывал, а на прощанье дал пятерку — выпей, мол, Амбросио. Он пообедал в харчевенке на улице Комерсио, купил Амалите-Ортенсии леденец. А у доньи Лупе поджидала его новая беда: опять, Амбросио, приходили из больницы. Если не пойдет хоть объясняться, если уж не платить, то заявят в полицию. Он пошел. И сеньора из администрации стала его ругать за то, что уклоняется от уплаты и скрывается. Вытащила счета, стала ему показывать.
— Чистый цирк, ей-богу, — говорит Амбросио. — Около двух тысяч. Можете себе такое представить, ниньо? Две тысячи за то, что они ее уморили?
Но и ей он ничего не сказал: тоже слушал с серьезным видом, кивал. Ну так как? — растопырила руки сеньора из администрации, а он тогда начал ей рассказывать, в какой нужде оказался, и еще приврал немного, чтоб жалостней было. Сеньора его спросила: полис-то социального страхования у тебя есть? Амбросио знать не знал никакого полиса. Где ты раньше работал? Последнее время автобус водил, а до этого — в «Транспортес Моралес».
— Значит, есть, — сказала ему сеньора. — Спроси у дона Иларио номер полиса. Потом пойдешь в отделение министерства, там тебе выдадут твою книжку, а с книжкой опять придешь сюда. Тогда придется платить не всю сумму.
Он уже заранее знал, что дальше будет, но все же отправился к дону Иларио, чтоб лишний раз убедиться, до чего же тот сметлив. Дон Иларио закудахтал и посмотрел так, словно говорил: а ты еще глупей, чем кажешься.
— Какое еще страхование? — сказал дон Иларио. — Это ж только для постоянных.
— А разве ж я был не постоянный? — спросил Амбросио. — Когда шофером работал у вас?
— Как же ты мог быть постоянным, когда у тебя прав нет? — сказал ему дон Иларио.
— Как же нет? — сказал Амбросио. — А это что?
— Ну, так ты же мне не сказал, так что я тут ни при чем, — отвечал ему дон Иларио. — И потом, я тебя, для твоей же пользы, не регистрировал. Ты же от налогов освобождался, потому что получал почасовую.
— Как же освобождался, если вы с меня каждый месяц что-то удерживали? — сказал Амбросио. — Разве не на страховку?
— Это на пенсию, — сказал дон Иларио. — Но ты из дела вышел и право, значит, на нее потерял. Это закон такой, в нем сам черт ногу сломит.
— Сильней всего меня жгла не эта брехня, а то, что он мне крутил мозги — вот как со свидетельством об окончании шоферских курсов, — говорит Амбросио. — Ну, думаю, где его слабое место? Деньги, конечно. Туда, значит, и надо бить в отместку.
Был вторник, и, чтобы все прошло гладко, надо было ждать воскресенья. Днем он отсиживался у доньи Лупе, ночевал у Панталеона. Что будет с Амалитой-Ортенсией, донья Лупе, если с ним приключится какая-нибудь напасть — умрет, к примеру? Ничего не будет, будет жить как жила, будет ей как родная дочь, как та, о которой она столько мечтала. По утрам он ходил на пляж возле пристани или заводил на площади разговоры с разными бродягами. В субботу после полудня прибыл в Пукальпу «Горный гром» — рычащая запыленная колымага, хлопая неплотно привязанными чемоданами и тюками, пересекла улицу Комерсио, затормозила возле конторы «Транспортес Моралес». Вылез шофер и пассажиры, разобрали багаж, а Амбросио, гоняя носком ботинка камушки, стоял дожидался, когда же шофер снова сядет за руль, отгонит машину в гараж Лопеса, в точности так он и сделал, ниньо. А он пошел к донье Лупе и до самого вечера играл с Амалитой-Ортенсией, которая до того отвыкла от него, что ударялась в рев, когда он приближался. В гараже он был около восьми и сказал жене Лопеса: я за машиной, сеньора, дону Иларио требуется. Ей и в голову не пришло его спросить: ты что, опять нанялся к Моралесу? Показала ему, где стоит «Горный гром». Стоит, заправлен и бензином, и маслом, и вообще.
— Я сначала думал пустить ее под откос, — говорит Амбросио. — Но потом сообразил, что это глупость, и поехал в Тинго. По дороге подобрал двоих пассажиров, так что хватило еще заправиться. Наутро, в Тинго-Марии, поколебавшись минутку, прямым ходом покатил к гаражу Итипайи: как, негр, ты опять работаешь у дона Иларио?
— Нет. Машину я у него угнал, — сказал Амбросио. — В уплату за то, что он меня обобрал. Хочешь, продам?
Итипайа сначала изумился, а потом стал хохотать: да ты, брат, рехнулся.
— Рехнулся, рехнулся, — сказал Амбросио. — Ну, будешь брать?
— Краденую машину? — засмеялся Итипайа. — На кой она мне? Всякий знает «Горный гром», да и уже, конечно, он заявил.
— Ладно, — сказал Амбросио. — Тогда я ее разобью в лепешку. Хоть отыграюсь.
Итипайа почесал в затылке: ну, ты уж, видно, совсем. Торговались полчаса, не меньше. Чем гробить машину, негр, лучше уж пусть еще послужит, но много дать он не может: ее ведь надо всю до винтика разобрать, продавать на запчасти, закрасить кузов, да мало ли чего еще. Говори, Итипайа, не тяни, сколько даешь? И потом, негр, это ж уголовщина. Сколько даешь, я спрашиваю?
— Четыреста солей, — говорит Амбросио. — Обошлась она ему дешевле, чем подержанный велосипед. А мне — в обрез до Лимы доехать, ниньо.
VIII
— Да нет, ниньо, вовсе мне не скучно, — говорит Амбросио. — Просто поздно уже, засиделись мы.
Ну, Савалита, что еще было, что еще? Разговор с Чиспасом, а больше ничего. После кончины дона Фермина Сантьяго с Аной стали по воскресеньям обедать в Мирафлоресе вместе с Чиспасом и Керн, с Попейе и Тете, но довольно скоро, когда сеньора Соила решилась наконец ехать в Европу с тетушкой Элианой, которая собиралась определить свою старшую дочь в какой-то коллеж в Швейцарии, а потом совершить двухмесячное путешествие по Испании, Италии и Франции, эти семейные трапезы прекратились — сначала на время, а потом и навсегда, думает он; да какой там «поздно», Амбросио, твое здоровье, Амбросио. Сеньора Соила вернулась уже не такая печальная, загоревшая на европейском солнце, помолодевшая, с ворохом анекдотов и кучей подарков. Года не прошло, Савалита, как она оправилась от утраты, утешилась в горе, возобновила свою светскую жизнь, опять началась канаста по четвергам, гости, «файв-о-клоки»[71], бесконечные телесериалы. Ана и Сантьяго навещали ее раз в месяц, и держалась она с ними учтиво, но отчужденно, скорее по-дружески, чем по-родственному, а теперь она относится к его жене со сдержанной симпатией, с ни к чему не обязывающим, смирившимся перед неизбежностью радушием. Она не обделила ее и заграничными гостинцами: подарила испанскую мантилью, думает он, итальянскую шелковую блузку. В дни рождений и годовщин Ана и Сантьяго приходили в Мирафлорес пораньше и сидели недолго, стараясь ускользнуть до того, как явятся гости, а иногда по вечерам к ним заглядывали Попейе с Тете — поболтать или покатать их на машине. Чиспас и Керн не бывали у нас никогда, думает он, но когда начался чемпионат Южной Америки по футболу, брат прислал тебе билеты в первый ряд на все матчи. У тебя, Савалита, было тогда совсем туго с деньгами, думает он, и ты продал абонемент за полцены. Наконец-то, думает он, мы поняли, что для того, чтобы ладить, надо держаться друг от друга подальше, отыскали заветную формулу: подальше, подальше, с шуточками, с улыбочками. Нет, ниньо, правда, мы засиделись, извиняюсь, конечно, но ему пора. Здорово поздно.
А разговор с Чиспасом случился спустя много времени после смерти отца и через неделю после того, как он вместо хроники стал заниматься передовыми статьями, и за несколько дней до того, как Ана потеряла место в клинике. Тебе прибавили пятьсот солей, Савалита, в газету ты ходил теперь по утрам и уже почти никогда не виделся с Карлитосом, и вот в один прекрасный день у порога своего дома ты столкнулся с Чиспасом. Вы перебросились несколькими словами, стоя на тротуаре: как насчет того, чтобы завтра пообедать вместе? Ты выкроишь для меня время, академик? Конечно, Чиспас. Весь день ты без особого любопытства раздумывал, что случилось, зачем ты ему понадобился. И на следующий день Чиспас заехал за Сантьяго. Он впервые появился у вас в доме, Савалита, и ты следил из окна, как господин в бежевом костюме, в жилете, в канареечного цвета рубашке с очень высоким воротником, замявшись в нерешительности, толкнулся сначала в дверь к немке. Помнишь, каким жаждущим взглядом окинула она его с ног до головы, показывая, где ваша квартира: вон туда, вон в ту дверь. Помнишь, как Чиспас в первый и в последний раз ступил на порог твоего дома? Он похлопал тебя по спине — привет, академик! — улыбчиво и непринужденно, оглядел хозяйским оком обе комнатки.
— Идеальная берлога, Сантьяго, — оглядел стол, и книги, и подстилку Батуке. — Квартирка прямо создана для такой богемы, как ты с Аной.
Обедать отправились в швейцарский ресторан. И официанты и метрдотель знали Чиспаса в лицо, почтительно пошучивали с ним, вились вокруг него радушно и рьяно, а он заставил тебя попробовать земляничный коктейль — это их фирменный напиток, — нестерпимо сладкий и крепкий. Они уселись за столик, откуда открывался вид на море, и глядели на высокие волны, на хмурое зимнее небо, и Чиспас предложил для начала чупе по-лимски, а потом — курицу в пряном соусе или утку с рисом.
— Десерт я сам выберу, — сказал Чиспас, когда официант, приняв заказ, отошел. — Бисквиты с бланманже. После делового разговора нет ничего лучше.
— Собираешься вести со мной деловой разговор? — сказал Сантьяго. — Но надеюсь, хоть работу в фирме предлагать не будешь? Весь вкус отобьешь.
— Я знаю, у тебя от одного слова «деловой» начинается крапивница, — сказал со смехом Чиспас. — Но на этот раз не отвертишься. Не бойся, это недолго. Я специально привел тебя сюда: может, под пиво и острый соус эта пилюля легче пройдет.
Он снова засмеялся — на этот раз не совсем естественно, и, пока звучал смех, ты, Савалита, успел заметить в его глазах беспокойный блеск — посверкивающие тревожные точечки: ах ты, богема, богема, — сказал он, — богема неисправимая. Ясно, думает он, уже не сумасброд, не деклассированная личность, не закомплексованный тип, не коммунист. Нашлось словечко поласковей и порасплывчатей, под которым можно понимать все, что угодно, думает он. Богема ты, богема, Савалита.
— Ну, давай свою пилюлю, — сказал Сантьяго. — Приму перед едой.
— Тебе ведь ни до чего нет дела, академик. — Чиспас замолчал, хотя гладко выбритое лицо еще подрагивало от смеха, но прятавшееся в глубине глаз перерастало в тревогу. — Сколько времени прошло с папиной смерти, а ты так и не удосужился узнать, в каком виде наши дела.
— Я всецело полагаюсь на тебя, — сказал Сантьяго. — Я уверен, ты не уронишь репутацию нашей фирмы.
— Ну, ладно, давай серьезно. — Чиспас поставил локти на стол, подпер подбородок. Помнишь, Савалита, как он моргал, как ртутно блестели его глаза?
— Поторопись, — сказал Сантьяго. — Предупреждаю: как только подадут чупе, о делах — ни слова.
— А дела, как ты сам понимаешь, есть, и ими надо заняться, — сказал Чиспас, понизив голос. Он оглядел пустые столы вокруг, кашлянул и заговорил с расстановкой, осторожно и даже боязливо подбирая слова: — Вот, например, завещание. Там есть сложности, ввод в права наследования затягивается. Тебе придется пойти к нотариусу, подписать целую гору бумаг. Сам знаешь, какой у нас в Перу бюрократизм, сколько волокиты.
Бедняга Чиспас не только смущался и мучился от неловкости — он еще и явно трусил. Должно быть, он тщательно готовился к этому разговору, старался предугадать, о чем ты его спросишь, Савалита, что попросишь, что потребуешь, чем пригрозишь. Должно быть, припас целый арсенал объяснений и доказательств? Как тебе было стыдно, Чиспас, думает он. По временам он замолкал, устремлял взгляд в окно. Стоял ноябрь, на пляже еще не поставили зонтики, и не видно было купающихся; вдоль насыпи сновали автомобили; у серо-зеленого, неспокойного моря виднелись там и тут кучки людей. Высокие волны с шумом разбивались вдалеке, набегали на пляж, а на белой пене покачивались утки.
— В общем, значит, таким образом, — сказал Чиспас. — Отец старался привести дела в порядок, боялся нового инфаркта. Мы только успели начать, как он умер. Только начали. Идея была в том, чтобы отвертеться от налогов на наследство и всей этой бумажной возни. И потому, чтобы придать всему вид законности, все перевели на мое имя. И контракты, соответственно, тоже, и прочее. Ты же умный парень, сам должен понимать зачем. Старик вовсе не хотел все оставить мне одному. Он хотел облегчить дело. Никак не ущемить твои права и права Тете. Ну, и мамины, конечно.
Чиспас улыбнулся, и Сантьяго тоже. Подали чупе, и клубившийся над блюдом пар усиливал острую напряженно-неловкую атмосферу, витавшую за столом.
— Что ж, идея замечательная, — сказал Сантьяго. — В самом деле: что может быть логичней, чем все перевести на тебя и избежать сложностей.
— Не все, не все, — быстро сказал Чиспас, заулыбавшись и слегка взмахнув руками. — Только лабораторию и фирму. Только дело. Ни дом, ни виллу в Анконе. И ты же сам понимаешь: это чистая фикция. Это же не значит, что я стал единственным наследником. С мамой и с Тете мы все уже уладили.
— Ну и чудно, — сказал Сантьяго. — Так, деловая часть окончена. Пришел черед чупе. Смотри, Чиспас, какая прелесть.
Помнишь, Савалита, как он замигал, заморгал, захлопал ресницами, помнишь его захлебнувшуюся на полуслове недоверчивость, и неловкое облегчение, и проворное мелькание рук, протягивавших тебе хлеб, масло, наполнявших твой стакан пивом.
— Я знаю, тебя это все бесит, — сказал Чиспас. — Но дольше тянуть нельзя. Надо прояснить твое положение.
— А что в моем положении неясного? — сказал Сантьяго. — Перец передай, пожалуйста.
— Дом и вилла записаны, естественно, на маму, — сказал Чиспас. — Но она про Анкон и слышать не желает, говорит, что ноги ее там больше не будет. С Тете мы договорились. Я купил ей акции на сумму, примерно соответствующую ее доле в лаборатории. То есть она как бы уже получила наследство, понимаешь?
— Понимаю, — сказал Сантьяго. — Но ты прав: меня эти разговоры и правда ужасно бесят.
— Теперь с тобой, — не слушая его, засмеялся, снова заморгал Чиспас, — у тебя ведь тоже есть право на кусок этого пирога. Вот это мы и должны обсудить. Я думал, мы с тобою могли бы заключить договор, как с Тете. Прикинем, сколько тебе причитается, и, раз уж ты так ненавидишь бизнес, я выкуплю твою долю.
— Засунь себе мою долю знаешь куда, — сказал, засмеявшись, Сантьяго, — и не мешай, я ем чупе. — Но Чиспас глядел на тебя, Савалита, очень серьезно, и тебе тоже пришлось принять серьезный вид. — Я ведь говорил отцу, что никогда и ни за что не стану принимать участие в деле, так что забудь и про долю мою, и про положение. Уйдя из дому, я тем самым отказался от наследства. Поэтому никаких акций, никаких покупок, и вообще тема закрыта. Ладно?
Как он яростно заморгал, Савалита, какой свирепой сделалась его растерянность: ложка застыла в воздухе, красноватая струйка стекла обратно в тарелку, и несколько капель упало на скатерть. Он смотрел на тебя, Савалита, не то скорбно, не то испуганно.
— Ну, хватит, хватит выпендриваться, — сказал он наконец. — Ты из дому ушел, но все равно остался сыном нашего отца. Я могу подумать, что ты и впрямь рехнулся.
— Да. Я рехнулся, — сказал Сантьяго. — Никакая часть мне не причитается, а если бы и причиталась, ни единого грошика получать из отцовского наследства не желаю. Ясно?
— Акции не хочешь? — сказал Чиспас. — Хорошо. Есть другой вариант. Мама и Тете согласны. Перепишем виллу в Анконе на твое имя.
Сантьяго, расхохотавшись, хлопнул ладонью по столу. Подскочил официант: что желаете, ах, простите, я думал, вы мне. Но Чиспас оставался серьезен: видимо, вернулось самообладание, смятение исчезло и глядел он теперь на тебя, Савалита, ласково и покровительственно.
— Если ты не хочешь получить акции, дом в Анконе — самое то, — сказал Чиспас. — Мама и Тете не возражают. Мама отчего-то возненавидела Анкон, говорит, что никогда больше туда не поедет. Тете и Попейе строят себе дом в Санта-Марии. Дела у Попейе идут отлично: он же двигает Белаунде в президенты. Я так занят, что побездельничать летом — для меня роскошь непозволительная. Так что вилла…
— Пожертвуй ее на благотворительность, — сказал Сантьяго. — И поставим на этом точку.
— Но ведь вовсе не обязательно там жить, — сказал Чиспас. — Ее можно продать, а в Лиме подыскать жилье получше.
— Мне не нужно жилья получше, — сказал Сантьяго. — Кончай, а то мы поссоримся, Чиспас.
— Ну, что ты, ей-богу, как младенец, — настаивал Чиспас, и настаивал, думает он, вполне искренне. — Ты взрослый, женатый человек, у тебя есть обязательства перед Аной. Зачем так нелепо упираться?
Да, Савалита, он сумел побороть смущение и страх, он держался теперь уверенно и спокойно, он мог давать тебе добрые советы, помогать тебе и спать со спокойной совестью. Сантьяго улыбнулся ему, похлопал по руке: все, Чиспас, ставим точку. Подошел донельзя огорченный и обескураженный метр: сеньоры, чем вам не понравилось чупе, нет-нет, очень вкусно, — и они поспешно съели еще по несколько ложек, чтобы убедить его: чупе и в самом деле превосходное.
Ну, Савалита, что еще было, что еще? Разговор с Чиспасом, а больше ничего. После кончины дона Фермина Сантьяго с Аной стали по воскресеньям обедать в Мирафлоресе вместе с Чиспасом и Керн, с Попейе и Тете, но довольно скоро, когда сеньора Соила решилась наконец ехать в Европу с тетушкой Элианой, которая собиралась определить свою старшую дочь в какой-то коллеж в Швейцарии, а потом совершить двухмесячное путешествие по Испании, Италии и Франции, эти семейные трапезы прекратились — сначала на время, а потом и навсегда, думает он; да какой там «поздно», Амбросио, твое здоровье, Амбросио. Сеньора Соила вернулась уже не такая печальная, загоревшая на европейском солнце, помолодевшая, с ворохом анекдотов и кучей подарков. Года не прошло, Савалита, как она оправилась от утраты, утешилась в горе, возобновила свою светскую жизнь, опять началась канаста по четвергам, гости, «файв-о-клоки»[71], бесконечные телесериалы. Ана и Сантьяго навещали ее раз в месяц, и держалась она с ними учтиво, но отчужденно, скорее по-дружески, чем по-родственному, а теперь она относится к его жене со сдержанной симпатией, с ни к чему не обязывающим, смирившимся перед неизбежностью радушием. Она не обделила ее и заграничными гостинцами: подарила испанскую мантилью, думает он, итальянскую шелковую блузку. В дни рождений и годовщин Ана и Сантьяго приходили в Мирафлорес пораньше и сидели недолго, стараясь ускользнуть до того, как явятся гости, а иногда по вечерам к ним заглядывали Попейе с Тете — поболтать или покатать их на машине. Чиспас и Керн не бывали у нас никогда, думает он, но когда начался чемпионат Южной Америки по футболу, брат прислал тебе билеты в первый ряд на все матчи. У тебя, Савалита, было тогда совсем туго с деньгами, думает он, и ты продал абонемент за полцены. Наконец-то, думает он, мы поняли, что для того, чтобы ладить, надо держаться друг от друга подальше, отыскали заветную формулу: подальше, подальше, с шуточками, с улыбочками. Нет, ниньо, правда, мы засиделись, извиняюсь, конечно, но ему пора. Здорово поздно.
А разговор с Чиспасом случился спустя много времени после смерти отца и через неделю после того, как он вместо хроники стал заниматься передовыми статьями, и за несколько дней до того, как Ана потеряла место в клинике. Тебе прибавили пятьсот солей, Савалита, в газету ты ходил теперь по утрам и уже почти никогда не виделся с Карлитосом, и вот в один прекрасный день у порога своего дома ты столкнулся с Чиспасом. Вы перебросились несколькими словами, стоя на тротуаре: как насчет того, чтобы завтра пообедать вместе? Ты выкроишь для меня время, академик? Конечно, Чиспас. Весь день ты без особого любопытства раздумывал, что случилось, зачем ты ему понадобился. И на следующий день Чиспас заехал за Сантьяго. Он впервые появился у вас в доме, Савалита, и ты следил из окна, как господин в бежевом костюме, в жилете, в канареечного цвета рубашке с очень высоким воротником, замявшись в нерешительности, толкнулся сначала в дверь к немке. Помнишь, каким жаждущим взглядом окинула она его с ног до головы, показывая, где ваша квартира: вон туда, вон в ту дверь. Помнишь, как Чиспас в первый и в последний раз ступил на порог твоего дома? Он похлопал тебя по спине — привет, академик! — улыбчиво и непринужденно, оглядел хозяйским оком обе комнатки.
— Идеальная берлога, Сантьяго, — оглядел стол, и книги, и подстилку Батуке. — Квартирка прямо создана для такой богемы, как ты с Аной.
Обедать отправились в швейцарский ресторан. И официанты и метрдотель знали Чиспаса в лицо, почтительно пошучивали с ним, вились вокруг него радушно и рьяно, а он заставил тебя попробовать земляничный коктейль — это их фирменный напиток, — нестерпимо сладкий и крепкий. Они уселись за столик, откуда открывался вид на море, и глядели на высокие волны, на хмурое зимнее небо, и Чиспас предложил для начала чупе по-лимски, а потом — курицу в пряном соусе или утку с рисом.
— Десерт я сам выберу, — сказал Чиспас, когда официант, приняв заказ, отошел. — Бисквиты с бланманже. После делового разговора нет ничего лучше.
— Собираешься вести со мной деловой разговор? — сказал Сантьяго. — Но надеюсь, хоть работу в фирме предлагать не будешь? Весь вкус отобьешь.
— Я знаю, у тебя от одного слова «деловой» начинается крапивница, — сказал со смехом Чиспас. — Но на этот раз не отвертишься. Не бойся, это недолго. Я специально привел тебя сюда: может, под пиво и острый соус эта пилюля легче пройдет.
Он снова засмеялся — на этот раз не совсем естественно, и, пока звучал смех, ты, Савалита, успел заметить в его глазах беспокойный блеск — посверкивающие тревожные точечки: ах ты, богема, богема, — сказал он, — богема неисправимая. Ясно, думает он, уже не сумасброд, не деклассированная личность, не закомплексованный тип, не коммунист. Нашлось словечко поласковей и порасплывчатей, под которым можно понимать все, что угодно, думает он. Богема ты, богема, Савалита.
— Ну, давай свою пилюлю, — сказал Сантьяго. — Приму перед едой.
— Тебе ведь ни до чего нет дела, академик. — Чиспас замолчал, хотя гладко выбритое лицо еще подрагивало от смеха, но прятавшееся в глубине глаз перерастало в тревогу. — Сколько времени прошло с папиной смерти, а ты так и не удосужился узнать, в каком виде наши дела.
— Я всецело полагаюсь на тебя, — сказал Сантьяго. — Я уверен, ты не уронишь репутацию нашей фирмы.
— Ну, ладно, давай серьезно. — Чиспас поставил локти на стол, подпер подбородок. Помнишь, Савалита, как он моргал, как ртутно блестели его глаза?
— Поторопись, — сказал Сантьяго. — Предупреждаю: как только подадут чупе, о делах — ни слова.
— А дела, как ты сам понимаешь, есть, и ими надо заняться, — сказал Чиспас, понизив голос. Он оглядел пустые столы вокруг, кашлянул и заговорил с расстановкой, осторожно и даже боязливо подбирая слова: — Вот, например, завещание. Там есть сложности, ввод в права наследования затягивается. Тебе придется пойти к нотариусу, подписать целую гору бумаг. Сам знаешь, какой у нас в Перу бюрократизм, сколько волокиты.
Бедняга Чиспас не только смущался и мучился от неловкости — он еще и явно трусил. Должно быть, он тщательно готовился к этому разговору, старался предугадать, о чем ты его спросишь, Савалита, что попросишь, что потребуешь, чем пригрозишь. Должно быть, припас целый арсенал объяснений и доказательств? Как тебе было стыдно, Чиспас, думает он. По временам он замолкал, устремлял взгляд в окно. Стоял ноябрь, на пляже еще не поставили зонтики, и не видно было купающихся; вдоль насыпи сновали автомобили; у серо-зеленого, неспокойного моря виднелись там и тут кучки людей. Высокие волны с шумом разбивались вдалеке, набегали на пляж, а на белой пене покачивались утки.
— В общем, значит, таким образом, — сказал Чиспас. — Отец старался привести дела в порядок, боялся нового инфаркта. Мы только успели начать, как он умер. Только начали. Идея была в том, чтобы отвертеться от налогов на наследство и всей этой бумажной возни. И потому, чтобы придать всему вид законности, все перевели на мое имя. И контракты, соответственно, тоже, и прочее. Ты же умный парень, сам должен понимать зачем. Старик вовсе не хотел все оставить мне одному. Он хотел облегчить дело. Никак не ущемить твои права и права Тете. Ну, и мамины, конечно.
Чиспас улыбнулся, и Сантьяго тоже. Подали чупе, и клубившийся над блюдом пар усиливал острую напряженно-неловкую атмосферу, витавшую за столом.
— Что ж, идея замечательная, — сказал Сантьяго. — В самом деле: что может быть логичней, чем все перевести на тебя и избежать сложностей.
— Не все, не все, — быстро сказал Чиспас, заулыбавшись и слегка взмахнув руками. — Только лабораторию и фирму. Только дело. Ни дом, ни виллу в Анконе. И ты же сам понимаешь: это чистая фикция. Это же не значит, что я стал единственным наследником. С мамой и с Тете мы все уже уладили.
— Ну и чудно, — сказал Сантьяго. — Так, деловая часть окончена. Пришел черед чупе. Смотри, Чиспас, какая прелесть.
Помнишь, Савалита, как он замигал, заморгал, захлопал ресницами, помнишь его захлебнувшуюся на полуслове недоверчивость, и неловкое облегчение, и проворное мелькание рук, протягивавших тебе хлеб, масло, наполнявших твой стакан пивом.
— Я знаю, тебя это все бесит, — сказал Чиспас. — Но дольше тянуть нельзя. Надо прояснить твое положение.
— А что в моем положении неясного? — сказал Сантьяго. — Перец передай, пожалуйста.
— Дом и вилла записаны, естественно, на маму, — сказал Чиспас. — Но она про Анкон и слышать не желает, говорит, что ноги ее там больше не будет. С Тете мы договорились. Я купил ей акции на сумму, примерно соответствующую ее доле в лаборатории. То есть она как бы уже получила наследство, понимаешь?
— Понимаю, — сказал Сантьяго. — Но ты прав: меня эти разговоры и правда ужасно бесят.
— Теперь с тобой, — не слушая его, засмеялся, снова заморгал Чиспас, — у тебя ведь тоже есть право на кусок этого пирога. Вот это мы и должны обсудить. Я думал, мы с тобою могли бы заключить договор, как с Тете. Прикинем, сколько тебе причитается, и, раз уж ты так ненавидишь бизнес, я выкуплю твою долю.
— Засунь себе мою долю знаешь куда, — сказал, засмеявшись, Сантьяго, — и не мешай, я ем чупе. — Но Чиспас глядел на тебя, Савалита, очень серьезно, и тебе тоже пришлось принять серьезный вид. — Я ведь говорил отцу, что никогда и ни за что не стану принимать участие в деле, так что забудь и про долю мою, и про положение. Уйдя из дому, я тем самым отказался от наследства. Поэтому никаких акций, никаких покупок, и вообще тема закрыта. Ладно?
Как он яростно заморгал, Савалита, какой свирепой сделалась его растерянность: ложка застыла в воздухе, красноватая струйка стекла обратно в тарелку, и несколько капель упало на скатерть. Он смотрел на тебя, Савалита, не то скорбно, не то испуганно.
— Ну, хватит, хватит выпендриваться, — сказал он наконец. — Ты из дому ушел, но все равно остался сыном нашего отца. Я могу подумать, что ты и впрямь рехнулся.
— Да. Я рехнулся, — сказал Сантьяго. — Никакая часть мне не причитается, а если бы и причиталась, ни единого грошика получать из отцовского наследства не желаю. Ясно?
— Акции не хочешь? — сказал Чиспас. — Хорошо. Есть другой вариант. Мама и Тете согласны. Перепишем виллу в Анконе на твое имя.
Сантьяго, расхохотавшись, хлопнул ладонью по столу. Подскочил официант: что желаете, ах, простите, я думал, вы мне. Но Чиспас оставался серьезен: видимо, вернулось самообладание, смятение исчезло и глядел он теперь на тебя, Савалита, ласково и покровительственно.
— Если ты не хочешь получить акции, дом в Анконе — самое то, — сказал Чиспас. — Мама и Тете не возражают. Мама отчего-то возненавидела Анкон, говорит, что никогда больше туда не поедет. Тете и Попейе строят себе дом в Санта-Марии. Дела у Попейе идут отлично: он же двигает Белаунде в президенты. Я так занят, что побездельничать летом — для меня роскошь непозволительная. Так что вилла…
— Пожертвуй ее на благотворительность, — сказал Сантьяго. — И поставим на этом точку.
— Но ведь вовсе не обязательно там жить, — сказал Чиспас. — Ее можно продать, а в Лиме подыскать жилье получше.
— Мне не нужно жилья получше, — сказал Сантьяго. — Кончай, а то мы поссоримся, Чиспас.
— Ну, что ты, ей-богу, как младенец, — настаивал Чиспас, и настаивал, думает он, вполне искренне. — Ты взрослый, женатый человек, у тебя есть обязательства перед Аной. Зачем так нелепо упираться?
Да, Савалита, он сумел побороть смущение и страх, он держался теперь уверенно и спокойно, он мог давать тебе добрые советы, помогать тебе и спать со спокойной совестью. Сантьяго улыбнулся ему, похлопал по руке: все, Чиспас, ставим точку. Подошел донельзя огорченный и обескураженный метр: сеньоры, чем вам не понравилось чупе, нет-нет, очень вкусно, — и они поспешно съели еще по несколько ложек, чтобы убедить его: чупе и в самом деле превосходное.