Первой беззвучно пришла Ортенсия: он видел, как на пороге возник ее покачивающийся, словно пламя свечи, силуэт, видел, как она шла, ощупью, как нашарила и включила торшер. В зеркале, стоявшем перед ним, появилось черное покрывало, а в трюмо забился хвост дракона. Он услышал, как Ортенсия начала что-то говорить, но голос изменил ей. Ничего, ничего. Стараясь сохранить равновесие, она двинулась к нему, и вступила в темный угол, где он сидел, и тьма поглотила ее перекошенное дурашливой гримасой лицо. Он остановил ее вопросом, слова выговаривались трудно, звучали тоскливо: а сумасшедшая? сумасшедшая ушла? И ее темный силуэт вместо того, чтобы приблизиться к нему, свернул в сторону, зигзагами двинулся к кровати, мягко обрушился на нее. В слабом свете он увидел ее руку, протянутую к двери, поглядел туда, куда она указывала: Кета тоже уже прокралась в комнату. Ее пышное тело, ее рыжеватые волосы, ее агрессивная стать. Он услышал Ортенсию: не хочет с ней дела иметь, зовет тебя, Кетита, ее посылает подальше, а тебя зовет. О, если бы они онемели, подумал он и решительно схватил ножницы, сверкнул двойной безмолвный клинок, и два языка упали на пол. Они лежали у его ног, два красных, сплюснутых зверька и, корчась в агонии, пачкали кровью ковер. Он засмеялся из своей темной засады, а Кета, по-прежнему стоявшая на пороге, словно ожидая приказа, тоже засмеялась: разве ты, куколка, хочешь иметь дело с Кайито-Дерьмом, разве он не ушел, разве не освободил тебя? Ушел и ушел, зачем он нам нужен, и он с бесконечной тоской подумал: нет, она — не пьяна, она — нет. Она говорила как бездарная актриса, которая к тому же начинает терять память и произносит слова роли медленно, словно боясь спутать текст. Прошу вас, сеньора Эредиа, прошептал он, чувствуя неодолимое разочарование, и гнев исказил его голос. Он видел: она двинулась вперед, изображая неуверенность, услышал: Ортенсия спросила — про кого это он? Ты ее знаешь? Кета села рядом с Ортенсией, ни та, ни другая не смотрели в его сторону, и он вздохнул. Ну, и на черта он нам сдался, куколка, пусть отправляется к ней. Зачем она притворяется, зачем произносит слова, отсечь ей язык. Не поворачивая головы, он перебегал глазами от кровати к зеркальной двери гардероба, от зеркала на стене — к кровати, и тело его напряглось, одеревенело, нервы натянулись, словно из-под сиденья этого креслица вот-вот могли просунуться острия гвоздей. Они уже начали раздеваться, помогая друг другу ласкающими движениями, но движения эти были неточны и слишком размашисты, объятия — слишком долги или слишком кратки, и когда губы Кеты впились в губы Ортенсии, внезапно вспыхнувшая в нем ярость стала непомерной, убью обеих, если… Нет, он ошибся, они не дразнили его: они замерли, прильнув друг к другу так плотно, что стали неразличимы, продолжали бесконечный поцелуй и теперь, полураздетые, молчали, наконец-то молчали. Он чувствовал, гнев его улетучился, ладони увлажнились, а рот наполнился слюной — обильной и горькой. В зеркальной двери гардероба он видел руку, замершую на крючках лифчика, пальцы, прокравшиеся под юбку, просунутое между ног колено. Вдавив локти в ручки кресла, он напряженно ждал. Они не смеялись, они, видно, забыли про него, они не глядели в его сторону, и он сглотнул. Глаза его сновали от зеркала к зеркалу, от зеркала к кровати, чтобы ни на миг не выпустить из вида две фигуры, проворными, ловкими, спорыми движениями отстегивающие подвязки, скатывающие чулок, стягивающие трусики. Они помогали друг другу, тяжело дышали, хранили молчание. Одежда падала на ковер, жаркая волна нетерпения доплеснула даже до его угла. Теперь они были голыми, и он видел, как Кета, встав на колени, мягко повалилась на Ортенсию и почти совсем закрыла ее своим большим смугло-кожим телом, но, стрельнув глазами от зеркала на потолке к кровати, а от кровати — к трюмо, он успел поймать и свести воедино раздробленные отражения — кусочек белого бедра, белой груди, необыкновенно белую ступню, пятку — и черные волосы, перемешавшиеся с рыжими завитками Кеты, которая ритмично задвигалась взад-вперед. Он слышал их учащающееся, бурное дыхание, угадывал едва уловимый скрип пружин, видел, как, высвободясь из-под ног Кеты, вскинулись кверху ноги Ортенсии, и как все сильнее блестит их кожа, и ощущал теперь их запахи. Широко и кругообразно ходили только бедра, а верхняя часть тел была совершенно неподвижна. Он раздул ноздри, но воздуха все равно не хватало, он открывал и закрывал глаза, глотал воздух, и ему чудился вкус хлынувшей крови, запах гноя, разлагающегося мяса. Услышав новый звук, он глянул в сторону кровати. Кета лежала теперь на спине, а Ортенсия, став внезапно меньше и еще белее, скорчилась между ее широко раскинутых, мощных, темных ног, тянясь к ней полураскрытыми влажными губами. Потом и губы эти, и зажмуренные глаза исчезли в густой черной поросли, и тогда его руки расстегнули сорочку, сорвали жилет, стянули брюки, яростно выдернули из шлиц поясной ремень. Занеся его над головой, бездумно и слепо он двинулся к кровати, но успел ударить только один раз: их головы приподнялись, их руки перехватили ремень, дернули к себе, он услышал брань и свой собственный смех. Он пытался разлепить два вскинувшихся на него тела и под гулкие удары сердца чувствовал, что его тянет и втягивает в слепящую удушливую круговерть, что на него наваливаются, что он обливается потом. Через мгновение пришли колющая боль в висках и пустота. Еще мгновение он лежал неподвижно, тяжело дышал, потом отстранился, отодвинулся от женщин со смертельным и стремительно нараставшим отвращением. Глаза его были закрыты, он лежал в забытьи, смутно сознавая, что рядом опять задвигались, заерзали, задышали. Одолевая головокружение, он наконец поднялся, не оглядываясь, пошел к ванную: надо больше спать.
 
   — А ты, Чиспас, когда женишься? — сказал Сантьяго. Официант подошел к их машине, просунул в опущенное окно поднос. Чиспас налил Тете кока-колы, себе и брату — пива.
   — Да я было уж совсем собрался, но сейчас очень много работы. — Он сдул пену. — Бермудес нас почти разорил, только недавно стали понемножку выкарабкиваться, нельзя все взваливать на отца. Не помню, когда брал отпуск. Поездить бы хотелось. Ничего, я свое возьму в свадебном путешествии — объеду самое малое пять стран.
   — Во время медового месяца будешь так занят, что ничего и не успеешь посмотреть, — сказал Сантьяго.
   — Попрошу без пошлостей при дамах, — сказал Чиспас.
   — Расскажи-ка мне, Тете, про его знаменитую Кари, — сказал Сантьяго. — Какая она?
   — Да никакая, — смеясь, сказала Тете. — Совершенно бесцветное существо из Пунты. Сидит, молчит.
   — Не слушай, — сказал Чиспас. — Замечательная девушка, мы с ней отлично ладим. Я вас познакомлю. Я бы давно ее привез, но, понимаешь, как тебе сказать, твои чудачества, старина…
   — Она знает, что я ушел из дому? — сказал Сантьяго. — Ты ей рассказал?
   — Рассказал, что брат у меня полоумный, — сказал Чиспас. — Рассказал, что ты поссорился с отцом и съехал. А то, что мы с Тете приходим к тебе украдкой, потому что ты сбежал из дому, не рассказал.
   — Ты нас всегда выспрашиваешь, как мы да что, а про себя ничего не говоришь, — сказала Тете. — Так нечестно.
   — Ему нравится напускать на себя таинственность, — сказал Чиспас. — Но со мной этот номер не проходит. Не хочешь говорить — не надо. Я тебя ни о чем не спрашиваю.
   — Но мне же интересно, — сказала Тете. — Ну, академик, расскажи что-нибудь.
   — Если ты бываешь только в своем пансионе и в газете, когда же ты успеваешь еще в университет? — сказал Чиспас. — Все вранье. Ты давно бросил свой Сан-Маркос.
   — А девушка у тебя есть? — сказала Тете. — В жизни не поверю, что ты никого себе не завел.
   — Вот увидишь, он женится на негритянке, или на индеанке, или на китаянке, лишь бы только назло всем, — засмеялся Чиспас.
   — Ну, расскажи, по крайней мере, кто твои друзья, — сказала Тете. — Опять коммунисты?
   — Он сменил коммунистов на алкоголиков, — засмеялся Чиспас. — У него есть один приятель, в Чоррильосе: тот уж точно из психушки сбежал. Рожа бандитская, а перегаром несет так, что закусывать можно.
   — Но если журналистика тебе не нравится, почему ты не хочешь помириться с папой, работать у него? — сказала Тете.
   — Бизнес мне нравится еще меньше, — сказал Сантьяго. — Это для Чиспаса.
   — Если не станешь адвокатом и не займешься бизнесом, никогда денег не будет, — сказал Чиспас.
   — Штука в том, что мне и денег тоже не надо, — сказал Сантьяго. — Зачем они мне? Вы с Тете будете миллионерами, подкинете на бедность.
   — Завел свою шарманку, — сказал Чиспас. — Позволь узнать, что ты имеешь против тех, кто хочет зарабатывать?
   — Ничего не имею, но сам зарабатывать не хочу, — сказал Сантьяго.
   — Конечно, так гораздо проще жить на свете, — сказал Чиспас.
   — Пока не переругались окончательно, закажите мне порцию цыпленка, — сказала Тете. — Умираю с голоду.
 
   На следующий день она проснулась даже раньше Симулы. На кухонных часах было только шесть, а уже совсем рассвело, и не холодно было. Она прибралась у себя в комнате, медленно, тщательно заправила постель, как всегда, попробовала, не слишком ли горячая вода хлещет из душа, и влезла под струю не сразу, а постепенно, повертываясь то одним боком, то другим, потом намылилась, вспоминая наставления хозяйкины, — «лапки, грудки, попочку». Потом вылезла, и Симула, готовившая завтрак, послала ее будить Карлоту. Покушали, и в полседьмого она пошла за газетами. Парнишка-киоскер, как всегда, принялся с нею заигрывать, а она, против обыкновения, не отшила его сразу, а пококетничала с ним. На душе у нее было легко, до воскресенья оставалось всего три дня. Просили разбудить пораньше, сказала ей Симула, поднимись-ка, отнеси ей завтрак. Только на лестнице она вдруг увидела эту фотографию в газете. Несколько раз постучала в дверь, и, когда заспанный голос хозяйки отозвался, вошла и сказала: сеньора, в «Пренсе» — фотография дона Кайо. В полутьме увидела, как разлепился, распался надвое бесформенный ком на кровати, хозяйка приподнялась, села, зажгла лампу в изголовье, откинула назад волосы, а пока Амалия ставила поднос на кресло, пролистала газеты. Я отдерну шторы? — но та ничего не ответила, только растерянно хлопала ресницами, не сводя глаз с фотографии на газетном листе. Потом, так и не отрываясь от нее, не поворачивая головы, протянула руку, потрясла за плечо сеньориту Кету.
   — Ну, чего? — жалобно простонали из-под простыни. — Я сплю, еще ночь.
   — Он сбежал, Кета, — яростно трясла она ее, изумленно глядя в газету. — Он отвалил.
   Тут приподнялась и сеньорита Кета, потерла двумя руками вспухшие глаза, тоже уставилась на газету, и Амалии, как всегда, стало стыдно глядеть, как они без ничего лежат в одной постели, рядышком.
   — Сбежал в Бразилию, — испуганно повторяла хозяйка. — Не пришел, не позвонил. Сбежал, слова мне не сказав, Кета.
   Амалия налила кофе, попыталась заглянуть в газету, но видела только черные волосы хозяйки и рыжие — сеньориты Кеты: сбежал, сбежал, что ж теперь будет?
   — Ну, ему надо было уносить ноги, — сказала сеньорита, прикрывая грудь простыней. — Он напишет тебе, вызовет к себе.
   Но хозяйка была как будто не в себе: Амалия видела, как у нее затряслись губы, а пальцы стиснули, смяли газету: какая сволочь, Кета, не позвонил, не предупредил, смылся и оставил меня без гроша. Она зарыдала, Амалия повернулась и вышла. Ну-ну-ну, успокойся, не реви, слышала она за спиной, пока летела по ступенькам вниз, рассказать Карлоте и Симуле.
 
   Он прополоскал рот, тщательно вымылся, смочил полотенце одеколоном и протер лицо, лоб, шею. Медленно оделся, ни о чем не думая и слыша слабенький звон в ушах. Вернулся в спальню — они уже лежали, укрывшись простыней. Различил в полутьме растрепанные головы, перепачканные помадой и тушью лица, сонное довольство в умиротворенных глазах. Кета уже засыпала, свернувшись клубочком, но Ортенсия взглянула на него.
   — Не останешься? — Голос ее был безразличный, тусклый.
   — Места нет, — сказал он и улыбнулся перед тем, как ступить за порог. — Завтра, наверно, приеду.
   Торопливо спустился по лестнице, взял валявшийся на ковре портфель, вышел на улицу. Лудовико и Амбросио, сидя на стене, болтали с полицейскими. Увидав его, замолчали, спрыгнули вниз.
   — Доброй ночи, — пробормотал он, протянул постовым несколько кредиток. — Вот, выпейте, чтоб не простыть.
   Он мельком увидел их улыбки, услышал «премного благодарны, дон Кайо» и влез в машину: в Чаклакайо. Откинул голову на спинку, поднял воротник, велел закрыть окна впереди. Сидя неподвижно, он слушал болтовню Амбросио и Лудовико, время от времени открывал глаза, узнавал улицы, площади, темную ленту шоссе: в голове стоял ровный монотонный гул. Машина остановилась в пятне света от двух прожекторов. Он услышал команды и «добрый вечер», увидел полицейских, отворявших ворота. Завтра в котором часу, дон Кайо? В девять. Голоса Лудовико и Амбросио остались позади, и, входя в дом, он оглянулся и увидел, как они открывают дверь гаража. Несколько минут посидел за столом в кабинете, пытаясь записать в книжечку то, что предстояло сделать за день. В столовой выпил стакан ледяной воды, медленными шагами поднялся в спальню, чувствуя, как дрожит в руке этот стакан. Снотворное лежало на полочке в ванной, рядом с бритвенным прибором. Принял две таблетки, запил крупным глотком воды. В темноте завел часы, поставил будильник на половину девятого. Натянул простыню до подбородка. Прислуга забыла закрыть шторы, и он видел квадрат черного неба, усыпанный слабо поблескивающими точками. Снотворное должно было подействовать минут через десять — пятнадцать. Он лег в постель в три сорок, а сейчас светящиеся стрелки будильника показывали без четверти четыре. Еще пять минут бодрствования и яви.

Часть третья

I

   Он пришел в редакцию около пяти и снимал пиджак, когда зазвонил телефон. Он видел, как Ариспе поднял трубку, задвигал губами, окинул взглядом пустые столы и наконец заметил его: Савалита, на минутку. Он пересек комнату, остановился у стола, заваленного бумагами, окурками, фотографиями, корректурными оттисками.
   — Вот какое дело, — сказал Ариспе. — Эти разгильдяи из уголовной хроники раньше шести не явятся. Съездите, соберите материал, потом передадите его Бесеррите.
   — Улица генерала Гарсона, 3/VI, — прочел Сантьяго. — Район Хесус-Мария?
   — Поезжайте, — сказал Ариспе, — а я позвоню Перикито и Дарио. В архиве, наверно, сохранились ее фотографии.
   — Музу зарезали? — сказал Перикито уже в редакционной машине, перезаряжая камеру. — Гвоздевой матерьяльчик.
   — Сколько лет пела на «Радио-эль-Соль», — сказан водитель Дарио. — Кто это ее?
   — Наверно, на почве ревности, — сказал Сантьяго. — Я-то раньше никогда про нее не слышал.
   — Я ее снимал, когда она стала «Королевой фарандолы[56]», первоклассный был бабец, — сказал Перикито. — А ты что, Савалита, и полицейскую хронику делаешь?
   — Да нет, когда Ариспе позвонили, я один был под рукой, — сказал Сантьяго. — Это мне будет урок, — на службу вовремя не приходить.
   Дом стоял рядом с аптекой, две патрульные машины окружала толпа зевак, а вот и «Кроника» прикатила, крикнул какой-то мальчишка. Они предъявили полицейскому свои документы, а Перикито защелкал фотоаппаратом, снимая фасад, лестницу, площадку на первом этаже. Дверь была открыта, думает он, тянуло сигаретным дымом.
   — А вас не припоминаю, — сказал ему толстяк в синем, изучая его удостоверение. — Что приключилось с Бесерритой?
   — Его не было на месте, когда позвонили. — И Сантьяго ощутил непривычный запах — вспотевшего тела, думает он, тронутых гнильцой фруктов. — А я из другого отдела, инспектор, потому и не припоминаете.
   Вспыхнул «блиц» Перикито, толстяк отступил в сторону. Сантьяго увидел кучку вполголоса переговаривающихся людей, а за ними — кусок стены, оклеенной голубыми обоями, грязный кафель, ночной столик, черное покрывало. Разрешите — двое мужчин расступились — глаза его скользнули вверх, вниз и опять вверх — какая она была белая, думает он, — не задерживаясь на запекшихся сгустках, на черно-красных, сморщившихся краях ран, на спутанных прядях, закрывающих лицо, на черном треугольнике волос внизу живота. Он не двигался, ничего не говорил. Радуги Перикито сверкали то слева, то справа, хотелось бы лицо, инспектор, и чья-то рука отвела завитки, и открылось лицо — голубоватое и чистое, с залегшими под изогнутыми ресницами тенями. Спасибо, инспектор, сказал Перикито, присевший перед кроватью на корточки, и снова ударил луч ослепительного света. Десять лет, Савалита, ты думал о ней, если бы Ана узнала, пожалуй, приревновала бы тебя, подумала, ты влюблен в Музу.
   — Кажется, нашему репортеру такие картинки внове, — сказал толстяк. — Вы уж только, юноша, постарайтесь не хлопнуться в обморок, нам хватит возни и с этой дамой.
   Плавающие в густом дыму лица расплылись в улыбках. Сантьяго с усилием выдавил улыбку и из себя. Взявшись за карандаш, обнаружил, что ладони его мокрые от пота; вытащил блокнот и снова глянул и увидел: пятна крови, поникшие, сплющенные груди, чешуйчатые темные соски. От хлынувшего в ноздри запаха закружилась голова.
   — Распороли до пупа. — Перикито, прикусив кончик языка ввинчивал новую лампочку. — Садист какой-то.
   — Ей еще кое-что взрезали, — мрачно сказал толстяк. — Подойди поближе, Перикито, и вы, юноша: посмотрите, полюбуйтесь на это зверство.
   — Дырка в дырке, — прозвучал рядом чей-то наглый голос, и Сантьяго услышал сдавленные смешки и неразборчивое бормотание. Он отвел глаза от убитой, шагнул к толстяку.
   — Можно получить у вас некоторые сведения, инспектор?
   — Разумеется, но сначала позвольте представиться. — Тот благожелательно протянул пухлую руку. — Адальмиро Перальта начальник отдела по расследованию убийств, а это — мой заместитель Лудовико Пантоха. И его не забудьте упомянуть.
   Стараясь изо всех сил, чтобы улыбка не сползла с лица, не погасла, ты писал в блокноте, Савалита, и видел, как бьется в истерике твое перо, рвет бумагу, выводит что-то невразумительное.
   — Услуга за услугу, с Бессеритой мы всегда находили общий язык, — и слышал дружелюбно-улыбчивого инспектора. — Мы вам предоставим данные — самые свежие, из первых рук, а вы нас снимете покрупней, черкнёте десять строчек поподробнее, это никогда лишним не бывает.
   Снова смешки, вспышки «блица», и этот запах, и клубы табачного дыма. Сантьяго кивал, строчил, прижав к груди блокнот, перегнув его пополам, и рука его выводила какие-то закорючки, и буквы были похожи на иероглифы.
   — Нас вызвала старушка из соседней квартиры, — сказал инспектор. — Слышала крики, выглянула, увидела, что дверь открыта. Старушку пришлось отправить в больницу. — Нервный припадок. Сами можете представить, каково ей было застать такое.
   — Восемь ножевых проникающих ранений, — сказал старший агент Лудовико Пантоха. — Медицинский эксперт подсчитал, юноша.
   — Вполне вероятно, что жертва находилась в состоянии наркотического опьянения, — сказал инспектор Перальта. — Чувствуете запах? И потом, зрачки. В последнее время она злоупотребляла наркотиками. Состояла на учете в полиции. Ну, вскрытие покажет.
   — Год назад у нее были большие неприятности по этой части, — сказал старший агент Лудовико Пантоха. — Мы ее посадили тогда. Да, низко пала.
   — Ножичек нельзя ли, инспектор? — сказал Перикито.
   — Хорош ножичек, клинок пятнадцать сантиметров, — сказал инспектор. — Унесли на экспертизу. Есть, есть отпечатки, да еще какие — будто специально хотел нас порадовать.
   — Он недолго будет гулять на свободе, — сказал Лудовико. — Наследил, орудие убийства оставил на месте преступления, пошел на него средь бела дня. Нет, это никакой не профессионал, что вы.
   — Личность пока не установили: любовников у покойной было множество, — сказал инспектор. — А в последнее время путалась просто со всеми подряд. Да, бедняжка стала весьма неразборчива.
   — Вы посмотрите, посмотрите, в какой конуре она встретила свой смертный час, — сказал Лудовико. — А ведь когда-то жила как принцесса.
   — В тот год, когда я поступил в «Кронику», она победила на конкурсе, стала «Королевой фарандолы», — сказал Перикито. — В сорок четвертом, четырнадцать лет назад. Как время-то летит.
   — Жизнь — вроде качелей: то вверх, то вниз, — улыбнулся инспектор Перальта. — Дарю вам, юноша, эту фразу, запишите, вставите в репортаж.
   — Она мне казалась просто редкостной красоткой, — сказал Перикито. — А теперь смотрю — ничего особенного.
   — Сколько лет прошло, Перикито, — сказал инспектор. — И потом, восемь дырок мало кому на пользу пойдут.
   — Щелкнуть тебя, Савалита? — сказал Перикито. — Бесеррита обязательно снимается рядом с трупом, целую коллекцию собрал. У него, наверно, несколько тысяч фотографий.
   — Видел я его коллекцию, — сказал инспектор. — Уж, кажется, я ко всему привык, всякое видел, и то — в дрожь бросает.
   — Когда приедем в редакцию, сеньор Бесеррита вам позвонит, — сказал Сантьяго. — Не стану вас больше отвлекать от дела. Очень вам благодарен.
   — Скажите Бесеррите, чтоб заглянул к нам в контору так часиков в одиннадцать, — сказал инспектор. — Счастливо, юноша, рад был познакомиться.
   Они вышли на площадку, и Перикито сфотографировал дверь соседней квартиры. На тротуаре по-прежнему толпились любопытные, заглядывая через плечо охранявшего выход полицейского, Дарио покуривал в машине: чего ж вы меня не взяли, мне бы тоже хотелось взглянуть. Они расселись, машина тронулась, и через минуту им наперерез выскочил фургончик «Ультима Ора».
   — Мы их обскакали, — сказал Дарио. — Опростоволосился Норвин.
   — Знай наших. — Перикито прищелкнул пальцами, подтолкнул Сантьяго локтем. — Она была любовницей Кайо Бермудеса. Видал один раз, как он с нею входил в шикарнейший кабак на улице Канон.
   — Нет, — говорит Амбросио. — И не слышал, и в газетах не читал. Я, наверно, тогда уже в Пукальпе был.
   — Кайо Бермудеса? — сказал Дарио. — Да это ж бомба!
   — Должно быть, разгребая эту помойку, ты чувствовал себя Шерлоком Холмсом, — сказал Карлитос. — Тебе дорого это обошлось, Савалита.
   — Ты был его шофером и не знал, кто его любовница? — говорит Сантьяго.
   — Не знал, — говорит Амбросио. — И никогда ее не видел. Впервые слышу, ниньо.
   Пока пикапчик «Кроники» пробирался через центр, а ты, Савалита, пытался разобрать свои каракули в блокноте и восстановить разговор с инспектором, на место первоначальной оторопи пришло тревожное возбуждение. Он выпрыгнул из машины, взбежал по лестнице в редакцию. Там уже горели все лампы и за всеми столами уже сидели люди, но он не стал ни с кем разговаривать, нигде не задержался. В лотерею, что ли, выиграл? — спросил его Карлитос, он ответил: сенсационный материал, Карлитос. Сел за машинку и целый час без передышки печатал, правил. А потом, Савалита, гордясь собой, ты болтал с Карлитосом и нетерпеливо поджидал Бесерриту. И вот наконец увидел его в дверях, думает он, — приземистого и жирного, постаревшего Бесерриту, увидел его шляпенку, знавшую лучшие времена, лицо отставного боксера, нелепые усики, желтые от никотина пальцы. Какое разочарование тебя ожидало, Савалита. Он не ответил на его «добрый вечер», мельком проглядел три странички и без всякого интереса выслушал рассказ Сантьяго. Одним преступлением больше, одним меньше — что это значило, Савалита, для этого человека, который дневал и ночевал в притонах, ничего, кроме убийств, краж, растрат, поджогов, грабежа и разбоя не знал и четверть века кормился за счет воров, проституток, педерастов, наркоманов? Однако он обескуражил тебя ненадолго, Савалита. Восхитить его было трудно, но дело свое Бесеррита знал, думает он. Кажется, ему понравилось, думает он. Он снял свою древнюю шляпу, снял пиджак, закатал рукава сорочки с резинками у локтей, как у бухгалтера, думает он, ослабил узел галстука, такого же засаленного и ветхого, как костюм и башмаки, и двинулся, надутый и брюзгливый, по комнате, не отвечая на поклоны, тяжело и медленно неся литое тело, прямо к столу Ариспе. Сантьяго подошел поближе, в закуток Карлитоса, чтобы не упустить ни слова. Бесеррита ударил костяшками пальцев по крышке пишущей машинки, и Ариспа поднял голову: ну-с, сударь, что хорошенького скажете?