— Ну, значит, ты — не порядочный, — сказал Сантьяго. — При Бустаманте ты груши околачивал.
   — Сейчас схлопочешь, — сказал Чиспас.
   — У нас с тобой просто разные взгляды на вещи, — сказал Сантьяго. — Ну, Чиспас, своди меня.
   — Нет, в бордель не поведу, — сказал Чиспас. — А бабенку обработать помогу.
   — А в аптеках-то это зелье продают? — спросил Попейе.
   — Нет. Этим торгуют из-под полы, — сказал Сантьяго. — Продажа запрещена.
   — Подмешай чуточку в «кока-колу», подсыпь в «хот-дог», — сказал Чиспас, — и жди, когда подействует. А вот когда ее начнет разбирать, не теряйся, тут уж все от тебя зависит.
   — А с какого возраста можно его давать, Чиспас? — спросил Сантьяго.
   — Ну, ты ж не такой кретин, чтоб десятилетней подсыпать, — засмеялся Чиспас. — В четырнадцать можно, только немного. Если сам не оплошаешь, все будет в лучшем виде.
   — Слушай, неужели это правда? — спросил Попейе. — Может, он тебе дал щепотку соли или сахарного песку?
   — Я взял на кончик языка, — сказал Сантьяго. — Ничем не пахнет, а по вкусу кисленькое такое.
   Народу на улице прибавилось, люди лезли в переполненные автобусы. Никакой очереди не соблюдалось, просто стояла толпа, взлетали в воздух руки, но сине-белые «экспрессы» даже не останавливались. Внезапно в гуще толпы мелькнули две одинаковых фигурки, два темных «конских хвоста» — сестры-двойняшки Вальерриестра. Попейе отодвинул штору, помахал им, но они то ли не заметили его, то ли не узнали. Они притопывали от нетерпения, их глянцевито свежие личики то и дело поворачивались к уличным часам на стене банка: знаешь, хилячок, они явно опаздывают на дневной сеанс. Каждый раз, когда подкатывал микроавтобус, они бросались вперед с самым решительным видом, и каждый раз их оттирали.
   — Одни идут, ей-богу, — сказал Попейе. — Пошли с ними.
   — Ты же без Тете жить не можешь, — сказал Сантьяго. — Причем же тут двойняшки?
   — Да, я без Тете жить не могу, — сказал Попейе. — Если бы ты вместо кино позвал меня к себе слушать музыку, я бы не думая согласился.
   Сантьяго вяло мотнул головой: он раздобыл немного денег и отнесет их Амалии, она живет тут неподалеку, в Суркильо. Попейе вытаращился на него: Амалия? — и захохотал: ты ей отдашь свои карманные, потому что ее выгнали? Это не карманные, — Сантьяго разорвал соломинку надвое, — я вытащил двадцать пять солей из копилки. — Попейе покрутил пальцем у виска: точно, рехнулся. — Ее рассчитали из-за меня, я ей подарю пять фунтов, что ж тут плохого? — Да, может, ты в нее влюбился? — Не сходи с ума, пять фунтов — это ж черт знает сколько, мы можем двойняшек пригласить в кино. — Но в эту самую минуту сестры вскочили наконец в зеленый «моррис». — Эх, опоздали. Сантьяго закурил.
   — Я не верю, что Чиспас подсыпал зелье своей невесте, все он наврал, а ты и уши развесил, — сказал Попейе. — Вот ты, скажем, мог бы так поступить?
   — Невесте — нет, — сказал Сантьяго, — а дешевке какой-нибудь — запросто.
   — Ну, так что ж ты с этим порошочком будешь делать? — зашептал Попейе. — Неужели выбросишь?
   — Да я, конопатый, хотел было выбросить, — Сантьяго тоже понизил голос, покраснел, — а потом передумал, — он стал запинаться, — и тут пришла мне в голову одна мысль. Понимаешь, просто, чтобы проверить, как оно действует.
   — Идиотство чистой воды, — сказал Попейе. — На пять фунтов не знаю что можно сделать. Ну, смотри, дело хозяйское.
   — Пошли вместе, — сказал Сантьяго, — это тут поблизости, в Суркильо.
   — Ладно, но потом к тебе, пластинки слушать, — сказал Попейе, — и Тете позовешь.
   — До чего же ты, скотина, корыстный, — сказал Сантьяго.
   — А если твои предки узнают? — сказал Попейе. — Или Чиспас?
   — Родители уехали в Анкон[12], до понедельника не вернутся, — сказал Сантьяго. — А Чиспас за городом, в имении у своего приятеля.
   — А если ей плохо станет? — спросил Попейе. — Если она у нас в обморок брякнется?
   — Да мы немножко, — сказал Сантьяго. — Не трусь, конопатый.
   Искорка вспыхнула в глазах Попейе: помнишь, мы в Анконе подглядывали, как Амалия купалась? С чердака? Столкнувшись головами, они прильнули к слуховому оконцу, замерли, а внизу — затушеванный силуэт, черный купальник — хороша штучка ваша горничная. Пара, сидевшая за соседним столиком, поднялась; Амбросио показывает на женщину: эта девица целый день сидит в «Соборе», клиентов караулит. Парочка вышла на Ларко, свернула за угол, на улицу Шелл. На остановке никого больше не было. «Экспрессы» и микроавтобусы ехали полупустые. Они подозвали официанта, расплатились, поровну разделив счет, — а откуда ты знаешь, Амбросио? — Да ведь «Собор» — не только бар-ресторан, — там, за кухней есть комнатенка, ее сдают по два соля в час. — Они шли по Ларко, разглядывая встречных женщин, девчонок, выходивших из магазинов, мамаш, которые везли коляски с орущими детьми. В парке Попейе купил «Ультима Ора», вслух прочел сплетни, проглядел спортивную хронику. На проспекте Рикардо Пальмы смяли газету и выбросили, и прошли вперед, а она осталась лежать далеко позади на углу, в квартале Суркильо.
   — Здорово будет, если Амалия разозлится и выставит нас по шеям, — сказал Сантьяго.
   — Да ты что? — воскликнул Попейе. — За пять фунтов можешь рассчитывать на королевский прием.
   Они оказались возле кинотеатра «Мирафлорес», перед скоплением палаток, павильончиков, лотков: торговали цветами, фруктами, керамической посудой, доносились выстрелы, бешеный стук копыт, боевой индейский клич, восторженный ребячий вой. Они остановились у афиши: «Смерть в Аризоне», ковбойский боевик.
   — Чего-то мне не по себе, — сказал Сантьяго. — Ночь не спал, наверно, поэтому.
   — Вовсе не поэтому, а просто кишка у тебя тонка, — ответил Попейе. — Меня уговариваешь, что ничего не случится, «не трусь, конопатый», а как дошло до дела, — боишься. Пошли лучше в кино.
   — Да ладно, все прошло, — сказал Сантьяго. — Подожди, посмотрю, предки отвалили уже или нет.
   Машины не было, и они двинулись. Вошли через сад, миновали выложенный изразцовой плиткой фонтан: а если она уже спать легла? Значит, мы ее разбудим. Сантьяго отворил дверь, щелкнул выключатель, и из сумрака выступили картины, зеркала, ковры, столики с пепельницами, люстры. Попейе хотел было присесть, но Сантьяго не дал: пошли прямо ко мне. Патио, кабинет, лестница с железными перилами. На площадке Сантьяго оставил Попейе: иди ко мне, заведи какую-нибудь музыку, я ее сейчас приведу. Вымпелы — награда за прилежание, фотография Чиспаса, фотография Тете, снятая в день первого причастия, — какая хорошенькая, подумал Попейе, широкорылая ушастая свинка-копилка на шкафу. Попейе сел на кровать, включил радио в изголовье, вальс Фелипе Пингло — и сразу же шаги: все в порядке, конопатый. Она еще не спала, я сказал, чтобы принесла мне кока-колы, и оба засмеялись: тсс, идет, это она? Она остановилась на пороге, глядя на них удивленно и недоверчиво, потом молча шагнула от двери. На ней была розовая кофточка. Узнать нельзя, подумал Попейе, куда девалась та, в голубом передничке, которая с подносом или с метелочкой из перьев сновала по дому. Растрепанная — добрый вечер, — в мужских башмаках и заметно испугана, — привет, Амалия.
   — Мама мне сказала, ты от нас уходишь, — сказал Сантьяго. — Очень жалко.
   Амалия отделилась от притолоки, взглянула на Попейе — как поживаете, ниньо? — который приветливо улыбался ей с мостовой, и повернулась к Сантьяго: не по своей воле она уходит, сеньора Соила дала ей расчет. Да за что же, сеньора, а сеньора ей: так мне хочется, собирай свои вещи и чтоб духу твоего тут не было. Амалия говорила и приглаживала волосы, поправляла блузку. Видит бог, ниньо, она сама нипочем бы не ушла, она так просила-умоляла сеньору Соилу, чтоб оставила ее.
   — Да поставь ты поднос, — сказал Сантьяго. — И не уходи, давай музыку послушаем.
   Амалия, явно заинтересовавшись, поставила поднос со стаканами и бутылочками кока-колы перед портретом Чиспаса, замерла у шкафа. Белое форменное платье, туфли без каблуков, но ни передничка, ни заколки. Чего ты стоишь, садись, места много. Как это так «садись», она хихикнула, сеньора Соила не позволяет заходить в комнаты мальчиков, а то вы не знаете? Глупая, мамы нет, и голос Сантьяго вдруг изменился, стал напряженным, а они с Попейе ее не выдадут, пусть не боится. Амалия снова хихикнула: да, это он сейчас так говорит, а чуть что не так, мигом нажалуется, а сеньора Соила ей такую взбучку даст. Да честное слово, Сантьяго тебя не выдаст, сказал Попейе, садись, умолять тебя, что ли. Амалия взглянула на него, потом на Сантьяго, села на краешек кровати, лицо ее стало серьезным. Сантьяго поднялся, направился к столику с подносом. Не перестарался ли он, подумал Попейе и посмотрел на нее: нравится, как поют, — он кивнул на радио, — здорово, правда? Очень нравится, так красиво поют. Амалия сидела, неловко выпрямившись, положив руки на колени, полуприкрыв глаза, словно для того, чтобы лучше слышать музыку: это «Северные трубадуры», Амалия. Сантьяго разливал кока-колу по стаканам. Попейе беспокойно наблюдал за ним. А что Амалия умеет танцевать? Вальсы, болеро, гуараче? Амалия улыбнулась, потом чуть нахмурилась, потом снова улыбнулась: нет, ничего не умеет. Она уселась поудобней, подвинувшись на кровати, скрестила руки на груди. Движения ее были неловки, словно платье ей жало или кусало спину; тень ее на паркете лежала неподвижно.
   — Вот, — сказал Сантьяго, — купи себе что-нибудь.
   — Это мне? — Амалия смотрела на кредитки, не прикасаясь к ним. — Но ведь сеньора Соила мне все заплатила.
   — Да при чем тут мама! — воскликнул Сантьяго. — Это я тебе дарю.
   — Как же я могу принимать такие подарки, ведь это ж ваши деньги. — Она смущенно глядела на Сантьяго, на круглых щеках вспыхнули красные пятна.
   — Бери, бери, — настаивал Сантьяго. — Ну, бери же, Амалия.
   Он подал ей пример: отпил из своего стакана. Попейе открыл окно: сад, деревья, залитые светом уличного фонаря на углу, ртутно-блестящая, неподвижная поверхность воды, посверкивание изразцов, ох, хоть бы с ней ничего не случилось. Ну, ладно, ниньо, за ваше здоровье, и Амалия сделала большой глоток, перевела дыхание, отнеся от губ полупустой стакан: чудно, холодная такая. Попейе придвинулся к кровати.
   — Хочешь, мы тебя научим танцевать? — спросил Сантьяго. — Когда заведешь жениха, будешь с ним ходить на все праздники смело.
   — А у нее, наверно, уже есть жених, — сказал Попейе. — Ну, признавайся, Амалия, есть?
   — Видишь, конопатый, она смеется, — взял ее за руку Сантьяго. — Конечно, есть жених, вот мы и раскрыли твой секрет.
   — Есть, есть. — Попейе, опустившись рядом с нею на кровать, схватил Амалию за другую руку. — Смеешься, разбойница, значит, мы угадали.
   Амалия, заходясь от смеха, пыталась высвободиться, но они держали ее крепко — какой еще жених? никого у меня нет, — пихала их локтями, Сантьяго обхватил ее за талию, Попейе положил руку ей на колено, но она тут же хлопнула его по ладони: нет уж, пожалуйста, без этого, рукам воли не давайте. Но Попейе не смутился и все твердил свое: разбойница, плутовка, конечно, она умеет танцевать, а им наврала, пусть признается. Ладно, уговорили. Она взяла кредитки, смяла их, сунула в карман кофточки. И не жалко ему, ведь теперь и в кино не на что будет сходить.
   — Ничего, — сказал Попейе, — мы все скинемся ему на билет.
   — Друга, значит, в беде не оставите. — И Амалия широко раскрыла глаза, словно вспоминая что-то. — Ну, заходите, только ненадолго, чем богаты, тем и рады.
   Не дав им времени отказаться, вбежала в дом, а они — следом. Грязь и копоть, несколько стульев, картинки на стенах, две незастеленные кровати. Мы ненадолго, Амалия, у нас еще дела. Она кивнула, вытерла подолом юбки стол, стоявший посередине, на минутку, не больше. Лукавый огонек сверкнул в ее глазах: вы тут пока поговорите, а она сбегает кое за чем, сейчас вернется. Сантьяго и Попейе изумленно переглянулись: совсем другой человек, она словно слегка сбрендила. Смех ее звучал на весь дом, лицо было мокро от пота, а глаза полны слез, от движений ее дрожала и лязгала пружинами кровать. Теперь она тоже хлопала в такт музыке: умеет, умеет. Ее однажды пригласили в «Агуа-Дульсе», там играл настоящий оркестр, там она и танцевала. Ну, точно спятила, подумал Попейе. Он выключил радио, поставил пластинку, вернулся на кровать. Теперь я хочу посмотреть, как ты танцуешь, ишь как разошлась, разбойница, пойдем, но поднялся Сантьяго: она со мной будет танцевать. Сволочь, подумал Попейе, пользуется тем, что это его горничная, а вдруг Тете появится, и от этой мысли ноги стали ватными и захотелось сейчас же удрать. Амалия встала и вслепую, неуклюже двигалась по комнате, натыкаясь на стулья, что-то вполголоса напевая, крутясь на месте, пока не оказалась в объятиях Сантьяго. Попейе откинул голову на подушку, вытянул руку и погасил лампочку. Стало темно, только отблеск уличного фонаря чуть освещал фигуры танцующих. Попейе видел, как они колышутся в кругу, слышал пронзительный голос Амалии. Он сунул руку в карман, ну, теперь убедились, что я умею танцевать? Когда пластинка кончилась, Сантьяго снова уселся на кровать, а Амалия осталась у окна; она смеялась, повернувшись к ним спиной; ей-богу, Чиспас не наврал, посмотри, как ее разбирает. Она говорила без умолку, пела и смеялась, словно была в дым пьяна, и как будто не замечала их, даже ни разу не покосилась в их сторону, а Сантьяго вдруг забеспокоился: как бы она не вырубилась. Ничего, шепнул ему Попейе, голос у него был решительный и торопливый — она даст тебе, хилячок, — встревоженный и густой — а тебе, конопатый? И мне. Сейчас разденем, пощупаем, протянем. Амалия, перегнувшись через подоконник в сад, медленно покачивалась из стороны в сторону, что-то бормотала, и Попейе видел ее силуэт на фоне темного неба: ставь еще пластинку, ставь! Сантьяго поднялся, вступили скрипки, а за ними зазвучал голос Лео Марини, чистый бархат, подумал Попейе, и увидел, что Сантьяго идет на балкон. Две тени слились, сам втравил меня в это дело, а теперь мне смотреть, как они лижутся, погоди же, сволочь, я тебе это припомню. Тени замерли, горничная точно окаменела, притулившись к Сантьяго, он услышал его голос — тихий, сдавленный, словно слова выговаривались с трудом: ты не устала, может, приляжешь? — сейчас приведет ее сюда, сообразил он. Теперь они были перед ним, закрыв глаза, Амалия двигалась в танце как сомнамбула, а руки хилячка поднимались, опускались, исчезали у нее за спиной, и Попейе не мог различить их лиц, целуются, а его оставили с носом, сволочь Сантьяго, угощайтесь, молодые люди.
   — Я вам даже эти соломинки принесла, — сказала Амалия. — Вы ведь с ними привыкли?
   — Зря ты, ей-богу, — сказал Сантьяго. — Нам уж скоро уходить.
   Она протянула им кока-колу и соломинки, подтащила стул, уселась перед ними — успела причесаться, перехватить волосы ленточкой, застегнула блузку и кофточку — и стала смотреть, как они пьют. А сама даже не пригубила.
   — Глупая, что ж ты на нас деньги тратишь? — сказал Попейе.
   — Да это не мои, это мне ниньо Сантьяго принес, — засмеялась Амалия. — Надо ж вас угостить чем-нибудь?
   Дверь на улицу осталась открыта, уже смеркалось, где-то в отдалении слышался время от времени звон трамвая. По тротуару шли люди, раздавались голоса и смех, кое-кто останавливался, заглядывал в дверь.
   — На фабрике смена кончилась, — сказала Амалия. — Жалко, что лаборатория, куда меня дон Фермин устроил, так далеко: до проспекта Аргентины — на трамвае, а потом еще автобусом.
   — Ты будешь работать в лаборатории? — спросил Сантьяго.
   — Разве вам папа ваш не говорил? — сказала Амалия. — С понедельника начинаю.
   Она как раз выходила тогда от них с чемоданом, а тут навстречу — дон Фермин: хочешь, говорит, устрою тебя в лабораторию, а она: ну конечно, дон Фермин, я куда угодно рада, а он тогда позвал сеньора Чиспаса, велел ему позвонить Каррильо и чтобы тот принял ее на службу. Вот тебе раз, подумал Попейе.
   — Замечательно, — сказал Сантьяго. — В лаборатории тебе уж точно будет лучше.
   Попейе вытащил свой «Честерфильд», протянул пачку Сантьяго, а потом, секунду поколебавшись, — Амалии.
   — Нет, ниньо, спасибо, я не курю.
   — Ты говорила, что и танцевать не умеешь, помнишь, тогда? — сказал Попейе. — Не куришь небось так же, как не танцуешь.
   Он увидел, как она побледнела, услышал, как она, запинаясь, что-то стала бормотать, почувствовал, как заерзал на стуле Сантьяго: зря я это ляпнул, подумал он. Амалия опустила голову.
   — Да я пошутил, — сказал он, и щеки его вспыхнули. — Чего ты застеснялась-то, глупенькая?
   Кровь прихлынула к ее лицу, голос окреп: я и вспоминать-то не хочу об этом. Ей отродясь еще так скверно не бывало, наутро все было как в тумане, все в голове смешалось, руки ходуном ходили. Она вскинула голову, поглядела на них робко, завистливо, восхищенно: а у них от кока-колы никогда ничего не случалось? Попейе взглянул на Сантьяго, Сантьяго — на Попейе, и оба — на Амалию. Всю ночь ее рвало, в рот больше не возьмет эту гадость. Пиво пила — и ничего, лимонад — ничего, пепси — тоже ничего, а тут такое вот. Может, она испорченная была? Попейе прикусил язык, вытащил носовой платок, трубно высморкался. Нос заложило, а живот был прямо как барабан: пластинка кончилась, вот теперь пора, и он вырвал руку из кармана. Те двое по-прежнему колыхались в полумраке, да погодите, посидите минутку, и он услышал голос Амалии: так ведь музыка, ниньо, кончилась, и голос звучал как бы через силу — а зачем же ваш дружок свет погасил? ну, чего дурака-то валять? — и голос продолжал бессильно жаловаться, словно угасая от непреодолимой сонливости или отвращения — не хочу в темноте, в темноте мне не нравится. Танцующие стали бесформенным пятном, слитной тенью среди других теней этой комнаты. Он встает, спотыкаясь, приближается к ним — конопатый, выйди в сад — а он стукнулся обо что-то — сволочь! сам выйди, никуда не пойду, на кровать ее, на кровать, — пустите меня, ниньо. Голос Амалии почти срывается на крик — да что с вами?! — она в ярости, но теперь Попейе нащупал ее плечи — пустите меня, как бы не так, да как вы смеете, да как вам не стыдно?! — но глаза ее закрыты и дышит она часто, горячо, и вот наконец вместе с ними она на кровати. Есть! Она засмеялась — ой, щекотно, — но продолжала отбиваться руками и ногами, засмеялся тоскливо и Попейе: уйди ты отсюда, конопатый, дай мне. Чего это я пойду, сам иди, и Сантьяго отпихнул Попейе, а Попейе — Сантьяго, никуда на пойду, расстегнутая одежда и взлохмаченные волосы, мелькание рук и ног, сбитое одеяло. Вы меня задушите сейчас, мне дышать нечем: ах, ты смеешься, плутовка. Да отпустите меня, слышится задавленный ее вскрик, прерывистое звериное дыхание, и вдруг — тсс! и опять толчки и вскрики. Тсс, — зашипел Сантьяго, тсс, — это уже Попейе, — дверь! Это Тете! — подумал он и весь обмяк. Сантьяго подскочил к окну, а он не мог пошевелиться: Тете! Тете!
   — Ну, Амалия, нам пора, — Сантьяго поставил бутылку на стол. — Спасибо за угощение.
   — Вам спасибо, ниньо, — сказала Амалия. — Спасибо, что навестили, и за подарок спасибо.
   — Ты приходи к нам как-нибудь, — сказал Сантьяго.
   — Конечно приду, — сказал Амалия. — Кланяйтесь от меня барышне.
   — Да выметайся же отсюда, чего ждешь? — сказал Сантьяго. — А ты, кретин, заправь рубашку, причешись.
   Вспыхнул свет. Попейе, приглаживая волосы, заправляя рубашку в штаны, испуганно глядел на него: да выйди же из комнаты. Но Амалия по-прежнему неподвижно сидела на кровати, им пришлось силой поднять ее, и она, тупо глядя перед собой, наткнулась на тумбочку, пошатнулась. Живо, живо! Сантьяго натягивал сбившееся покрывало, Попейе выключил проигрыватель, да выйди же, идиотка! Она не трогалась с места, глядела на них непонимающе и удивленно, выскальзывала из рук, но тут открылась дверь, и они отпрянули: здравствуй, мамочка! Попейе увидел сеньору Соилу и попытался выдавить из себя улыбку — она была в брюках, а на голове темно-красный тюрбан — добрый вечер, сеньора, а сузившиеся улыбкой глаза сеньоры остановились на Сантьяго, потом на Амалии, и улыбка стала гаснуть, гаснуть, пока не исчезла вовсе: здравствуй, папа! Попейе увидел за плечом сеньоры Соилы полнощекое усатое смеющееся лицо в седоватых бакенах, лицо дона Фермина: привет, Сантьяго, твоей маме не понра… а, Попейе, здорово, и ты здесь? Дон Фермин в рубашке без воротничка, в летнем пиджаке, в легких мокасинах вступил в комнату, протянул руку Попейе: добрый вечер, дон Фермин.
   — Ты, Амалия, почему не спишь? — спросила сеньора Соила. — Уже первый час.
   — Мы страшно проголодались, я ее разбудил, чтобы принесла нам сандвичи, — сказал Сантьяго. — А вы же решили ночевать в Анконе?
   — Твоя матушка забыла, что у нас завтра к обеду гости, — сказал дон Фермин. — Семь пятниц на неделе, как всегда.
   Краем глаза Попейе видел Амалию: с подносом в руках, глядя в пол, она шла к дверям, слава богу, прямо и не шатаясь.
   — Тете осталась у Вальярино, — сказал дон Фермин. — Вот и накрылся мой чудный план отдохнуть хотя бы этот уик-энд.
   — Как, уже первый час? — сказал Попейе. — Убегаю, мы засиделись, я-то думал, всего часов десять.
   — Ну, как поживает наш сенатор? — спросил дон Фермин. — Все в трудах? В клубе даже не показывается.
   Она проводила их, вышла вместе с ними на улицу, а там Сантьяго похлопал ее по плечу, а Попейе сделал ручкой: пока, Амалия, и они двинулись к трамваю. В «Триумфе», где уже не протолкнуться было от пьяных и бильярдистов, купили сигарет.
   — Пять фунтов псу под хвост, — сказал Попейе. — Выходит, это подарочек от чистого сердца, раз дон Фермин уже нашел ей хорошее место.
   — Ничего, мне не жалко. Мы с ней по-свински тогда поступили, — сказал Сантьяго.
   Они шагали вдоль трамвайных путей, спустились на проспект Рикардо Пальмы и, покуривая, шли под деревьями мимо припаркованных на тротуарах машин.
   — Смешно было, правда, когда она спросила про кока-колу? — засмеялся Попейе. — Я чуть не описался со смеху. Что она, правда дура или так, вид делает?
   — Я хочу тебя спросить, — говорит Сантьяго. — У меня очень несчастный вид?
   — А я тебе вот что скажу, — сказал Попейе. — Она ведь неспроста сбегала за кока-колой, а? Это приманка была: думала, все будет как тогда.
   — Грязные у тебя мысли, — сказал Сантьяго.
   — Да что вы, ниньо! — говорит Амбросио. — Вовсе нет.
   — Ну да, ну да, я спятил, а твоя Амалия — святая, — сказал Попейе. — Пойдем к тебе, пластинки слушать.
   — Ты ради меня это сделал? — сказал дон Фермин. — Ради меня? Отвечай, негр, отвечай. Бедолага ты, дурень ты дурень.
   — Клянусь вам, ниньо, клянусь, что нет, — смеется Амбросио. — Вы, наверно, шутите?
   — Тете дома нет, — сказал Сантьяго. — Она в гостях.
   — И все ты врешь, — сказал Попейе. — Ведь врешь, скажи? А ведь обещал. Врун несчастный.
   — Это значит, Амбросио, что не всегда у несчастных вид несчастный, — говорит Сантьяго.

III

   Лейтенант всю дорогу говорил без умолку, не закрывая рта, объясняя сержанту, ведшему джип, что теперь, когда революция совершилась[13], а Одрия взял власть, апристам солоно придется, — и беспрерывно курил вонючие сигареты. Из Лимы выехали на рассвете и остановились только раз, когда в Сурко дорожный патруль, проверявший все машины, заставил предъявить пропуск. В Чинчу прибыли в семь утра. Революция здесь не очень-то чувствовалась: дети шли в школу, а солдат совсем не было видно. Лейтенант выскочил из машины, вошел в кафе-ресторан «Родина», послушал все то же, перебиваемое бравурными маршами, сообщение, которое передавали по радио и вчера и позавчера. Он спросил у хмурого парня в футболке, знает ли тот здешнего коммерсанта Кайо Бермудеса. Вы его что, вскинул глаза парень глаза, арестовать хотите? А разве ж он априст? Вот уж нет, он в политику не суется. Оно и правильно: политика — это для тех, кому делать нечего, а кто работает, тому не до политики. Нет, лейтенант к нему по личному делу. Здесь вы его не найдете, он здесь не бывает. Живет вон в том желтом домике за церковью. Желтый домик был только один, остальные — белые или серые, а вот еще и коричневый. Лейтенант постучал в дверь, и подождал, и услышал шаги и голос: кто там?
   — Тут проживает сеньор Бермудес? — спросил он.
   Дверь заскрипела, отворилась, на пороге появилась женщина — индеанка, лицо смуглое, все в родинках, дон. Тамошние говорят, ее прямо не узнать, день и ночь, дон, до того переменилась. Волосы растрепаны, на плечах свалявшаяся шерстяная шаль.
   — Тут, только его дома нет. — Она глядела искоса и боязливо. — А в чем дело? Я его жена.
   — Вернется не скоро? — лейтенант — удивленно и недоверчиво. — Не позволите ли обождать?
   Она отодвинулась от двери, пропуская его внутрь. Лейтенанта замутило, когда он оказался в комнате, заставленной массивной мебелью. Вазы без цветов, швейная машинка, обои продраны, испачканы, засижены мухами. Женщина открыла окно, скользнул солнечный луч. Слишком много вещей, и все какое-то ветхое, старое. В углах коробки и ящики, груды газет. Женщина, чуть слышно проговорив «с вашего позволения…», исчезла в черном зеве коридора. Лейтенант слышал: где-то засвистала канарейка. Вы спрашиваете, дон, правда ли она его жена? Законная жена, перед Богом и людьми, от этой истории вся Чинча с ума сходила. Как началось, дон? Да уж давно началось, много лет назад, когда все семейство Бермудесов уехало из имения семейства де ла Флор. А семейство это — сам Коршун, жена его, донья Каталина, набожная такая была особа, да сынок, который потом стал доном Кайо, а в ту пору еще пеленки пачкал. Коршун служил в имении управляющим, и ходили слухи, будто он не своей волей ушел, а был выгнан — проворовался. В Чинче он сразу же стал давать деньги в рост. Дело ясное: нужно кому денег достать, идет к Коршуну, так и так, выручай, а что под залог оставишь? — вот колечко, вот часы, — а не выкупишь к сроку — пиши пропало, а проценты он драл бессовестные, до нитки людей раздевал. Многих до петли довел, его и прозвали Коршуном за то, что стервятиной кормился. Ну, очень скоро он разбогател, а тут как раз генерал Бенавидес начал сажать и ссылать апристов: субпрефект Нуньес отдавал приказ, капитан Скребисук — так его прозвали — уводил человека в каталажку, конфисковывал имущество, и его тут же прибирал к рукам Коршун, а потом уж они все делили на троих. С деньгами-то он вылез наверх, стал даже алькальдом Чинчи, и на всех парадах стоял в котелке, как порядочный, на площади, надувался и пыжился. Спесь в нем взыграла. Почему? Потому, что сынок его босиком перестал бегать и возиться с цветными, много стал о себе понимать. Когда мальчишками были, играли в футбол, лазали по чужим садам, Амбросио запросто ходил к ним в дом, и Коршун ничего против не имел. Ну, а когда деньги завелись, вся дружба врозь пошла, и дону Кайо строго-настрого наказали с ним не водиться. Слуга? Да нет же, дон, он был самый его закадычный дружок, правда, когда оба под стол пешком ходили. А у негритянки той, мамаши его, лоток стоял как раз на углу, и дон Кайо с Амбросио вечно учиняли какие-нибудь шкоды. Но жизнь их развела, дон, верней сказать, Коршун постарался. Дона Кайо отдали в коллеж Хосе Пардо, а Амбросио с Перепетуо ихняя мамаша, устыдясь той истории с Трифульсио, отвезла в Молу, а уж когда они вернулись в Чинчу, дон Кайо не отлипал от своего одноклассника. Горцем его прозвали. Амбросио повстречал его как-то на улице и на «ты» уж обратиться не посмел. На всех торжественных актах в коллеже дон Кайо выступал, речи говорил, на парадах нес школьный флаг. Этот паренек прославит Чинчу, говорили все, он далеко пойдет, у него большое будущее, а сам Коршун прямо захлебывался, когда речь заходила про его сынка, высоко, говорил, взлетит. Так ведь оно и вышло, правда, дон?