Страница:
— Мы тебе наймем такси, оно тебя отвезет в Каману, там, если захочешь, отдохнешь денька два перед тем, как ехать в Ику, — сказал Молина. — И помалкивай насчет всего, что видел тут, в Арекипе. Лучше будет.
— Ладно, — сказал Тельес. — Лишь бы убраться отсюда.
— А я? — сказал Лудовико. — Меня когда отправите?
— Как только начнешь вставать, — сказал Молина. — Да не бойся, все уже позади. Дон Кайо больше не министр, и забастовка скоро кончится.
— Не держите зла, дон Кайо, — сказал доктор Альсибиадес. — На меня было оказано такое давление, что иначе поступать я не мог.
— Ну, разумеется, Альсибиадес, — сказал Кайо Бермудес. — Какое там зло, напротив: я восхищен вашим проворством. Помогайте по мере сил моему преемнику — команданте Паредесу. Он вас назначит начальником канцелярии. Паредес спросил мое мнение о вас, и я заверил его, что вы справитесь.
— Всегда буду рад оказаться вам чем-нибудь полезным, дон Кайо, — сказал Альсибиадес. — Вот ваши билеты, вот паспорт. Все в порядке. Мы уже не увидимся, позвольте пожелать вам доброго пути, дон Кайо.
— Ну, заходи, заходи, у меня потрясающие новости, — сказал Лудовико. — Ну-ка, угадай.
— Нет, Лудовико, не «с целью грабежа», — сказал Амбросио. — Нет, нет, и не поэтому тоже. Не спрашивай меня, а? Я все равно не скажу, почему я это сделал. Ты поможешь?
— Мне дали звание! — сказал Лудовико. — А ну-ка, одна нога здесь, другая там, притащи бутылку, только чтоб не засекли, — отметим.
— Нет, это не он меня послал, он и не знает об этом, — сказал Амбросио. — Убил — и убил, а почему — не спрашивай. Сам, один все задумал и исполнил, нет, никто не помогал. Он собирался дать ей денег на Мексику, он смирился, что она всю жизнь будет из него кровь сосать. Поможешь, а?
— Агент третьего класса, отдел по расследованию убийств, — сказал Лудовико. — А знаешь, кто мне сообщил эту новость?
— Да, да, чтобы спасти его, — сказал Амбросио, — да, ради него! Да, в благодарность ему. Теперь он хочет, чтоб я уехал. Вовсе он не неблагодарный. Просто не хочет, чтоб тень легла на семью. Он хороший человек. Пусть, говорит, твой дружок Лудовико тебя выручит, присоветует, как быть, а я его, говорит, отблагодарю. Поможешь?
— Сам сеньор Лосано, можешь себе представить? — сказал Лудовико. — Вдруг входит в палату, я рот разинул, Амбросио.
— Он тебе даст десять тысяч, и я — десять тысяч, у меня отложено, — сказал Амбросио. — Ну, ясное дело, Лудовико, моментально — из Лимы, и никогда больше тебе не попадусь. Ладно, Амалию увезу. Договорились: сюда больше мы — ни ногой.
— Жалованье — две восемьсот, но сеньор Лосано обещал похлопотать, чтоб учли выслугу лет, и прибавили, — сказал Лудовико.
— В Пукальпу? — сказал Амбросио. — А что же я там буду делать?
— Да, я знаю, что Иполито вел себя безобразно, — сказал Лосано. — Мы его отошлем к черту на рога, пусть гниет.
— Знаешь, куда он загремел? — захохотал Лудовико. — В Селендин!
— Но, значит, он тоже получил звание, — сказал Амбросио.
— Смотри-ка, ты от радости уже поправился, — сказал Амбросио. — Вон, даже вставать можешь. Когда выпишут?
— Не торопись, Лудовико, — сказал сеньор Лосано. — Подлечись как следует, считай, что ты в отпуску для поправки здоровья. Чего тебе не лежится? Чем плохо? Дрыхни целый день, обед в постель подают.
— Да нет, сеньор, все не так уж распрекрасно, — сказал Лудовико. — Ведь я ж не получу ни черта, пока тут валяюсь.
— Получишь жалованье целиком за все то время, что находился на излечении, — сказал Лосано. — Куча денег, Лудовико.
— Нет, сеньор Лосано, — вольнонаемные получают, только когда службу исполняют, — сказал Лудовико. — У меня ж звания нет, не забудьте.
— Есть у тебя звание, — сказал сеньор Лосано. — Лудовико Пантоха, агент третьего класса, отдел по расследованию убийств. Звучит?
— Я чуть не бросился, Амбросио, ему руки целовать, — сказал Лудовико. — Неужели правда, произвели, сеньор Лосано?
— Да. Я говорил о тебе с новым министром, а он умеет ценить людей по заслугам, — сказал Лосано. — Оформим производство за сутки. Пришел тебя поздравить.
— Простите, сеньор, — сказал Лудовико. — Ох, стыд-то какой. Это от радости, уж больно неожиданно.
— Ничего, ничего, не стесняйся слез, — сказал Лосано. — Значит, душа у тебя не задубела. Это очень хорошо, Лудовико.
— Ну, такое дело правда надо отметить, — сказал Амбросио. — Сейчас сгоняю. Надеюсь, сестрички меня не схватят.
— Сенатор Аревало, наверно, очень переживает? — сказал Лудовико. — Его-то люди больше всех пострадали. Двоих вообще убили, а третьего — спасибо, хоть не до смерти.
— Ты, Лудовико, лучше забудь об этом, — сказал Лосано.
— Как же такое забыть? — сказал Лудовико. — Вы поглядите, как меня отделали. Это, пожалуй, до могилы не забудется.
— Кажется, напрасно я за тебя хлопотал, — сказал Лосано. — Ничего ты не понял, Лудовико.
— Не пугайте меня, сеньор Лосано, — сказал Лудовико. — Что я должен был понять?
— Что ты теперь настоящий офицер полиции, точно такой же, как те, что из училища выходят, — сказал Лосано. — А офицер полиции не мог принимать участие в делах вроде Арекипы.
— На работу? — сказал дон Эмилио Аревало. — Нет, Тельес, теперь тебе надо поправиться. Поживешь сколько надо будет с семьей, а получать будешь как и раньше. Вот срастется нога, пойдешь работать.
— Для таких дел нанимают всякую шпану, — сказал сеньор Лосано. — А ты никогда таким не был, тебе всегда поручали ответственные задания, требующие специальной подготовки. Так написано в твоем личном деле. Может, мне зачеркнуть все это? Написать «привлекался по найму для разовых акций»? А?
— Не за что, сынок, — сказал дон Эмилио Аревало. — За добро добром платят. Так-то, Тельес.
— Все, сеньор Лосано, понял, понял, — сказал Лудовико. — Виноват, не сразу сообразил. Никогда я не бывал в Арекипе.
— Потому что иначе могут начаться всякие разговоры: он-де не имеет права, он недостоин звания, — сказал сеньор Лосано. — Так что забудь об этом навсегда.
— Забыл, забыл, дон Эмилио, — сказал Тельес. — Сроду из Ики не выезжал, а ногу сломал, когда мул меня сбросил. Ах, дон Эмилио, вы ж представить не можете, до чего мне эти деньги кстати придутся.
— Почему именно в Пукальпу? — сказал Лудовико. — По двум причинам. Во-первых, там самый скверный комиссариат во всем Перу. А во-вторых, у меня родич в Пукальпе, он тебе подыщет работенку. У него транспортная компания — автобусы. Видишь, брат Амбросио, все тебе на блюдечке подается.
Часть четвертая
I
— Ладно, — сказал Тельес. — Лишь бы убраться отсюда.
— А я? — сказал Лудовико. — Меня когда отправите?
— Как только начнешь вставать, — сказал Молина. — Да не бойся, все уже позади. Дон Кайо больше не министр, и забастовка скоро кончится.
— Не держите зла, дон Кайо, — сказал доктор Альсибиадес. — На меня было оказано такое давление, что иначе поступать я не мог.
— Ну, разумеется, Альсибиадес, — сказал Кайо Бермудес. — Какое там зло, напротив: я восхищен вашим проворством. Помогайте по мере сил моему преемнику — команданте Паредесу. Он вас назначит начальником канцелярии. Паредес спросил мое мнение о вас, и я заверил его, что вы справитесь.
— Всегда буду рад оказаться вам чем-нибудь полезным, дон Кайо, — сказал Альсибиадес. — Вот ваши билеты, вот паспорт. Все в порядке. Мы уже не увидимся, позвольте пожелать вам доброго пути, дон Кайо.
— Ну, заходи, заходи, у меня потрясающие новости, — сказал Лудовико. — Ну-ка, угадай.
— Нет, Лудовико, не «с целью грабежа», — сказал Амбросио. — Нет, нет, и не поэтому тоже. Не спрашивай меня, а? Я все равно не скажу, почему я это сделал. Ты поможешь?
— Мне дали звание! — сказал Лудовико. — А ну-ка, одна нога здесь, другая там, притащи бутылку, только чтоб не засекли, — отметим.
— Нет, это не он меня послал, он и не знает об этом, — сказал Амбросио. — Убил — и убил, а почему — не спрашивай. Сам, один все задумал и исполнил, нет, никто не помогал. Он собирался дать ей денег на Мексику, он смирился, что она всю жизнь будет из него кровь сосать. Поможешь, а?
— Агент третьего класса, отдел по расследованию убийств, — сказал Лудовико. — А знаешь, кто мне сообщил эту новость?
— Да, да, чтобы спасти его, — сказал Амбросио, — да, ради него! Да, в благодарность ему. Теперь он хочет, чтоб я уехал. Вовсе он не неблагодарный. Просто не хочет, чтоб тень легла на семью. Он хороший человек. Пусть, говорит, твой дружок Лудовико тебя выручит, присоветует, как быть, а я его, говорит, отблагодарю. Поможешь?
— Сам сеньор Лосано, можешь себе представить? — сказал Лудовико. — Вдруг входит в палату, я рот разинул, Амбросио.
— Он тебе даст десять тысяч, и я — десять тысяч, у меня отложено, — сказал Амбросио. — Ну, ясное дело, Лудовико, моментально — из Лимы, и никогда больше тебе не попадусь. Ладно, Амалию увезу. Договорились: сюда больше мы — ни ногой.
— Жалованье — две восемьсот, но сеньор Лосано обещал похлопотать, чтоб учли выслугу лет, и прибавили, — сказал Лудовико.
— В Пукальпу? — сказал Амбросио. — А что же я там буду делать?
— Да, я знаю, что Иполито вел себя безобразно, — сказал Лосано. — Мы его отошлем к черту на рога, пусть гниет.
— Знаешь, куда он загремел? — захохотал Лудовико. — В Селендин!
— Но, значит, он тоже получил звание, — сказал Амбросио.
— Смотри-ка, ты от радости уже поправился, — сказал Амбросио. — Вон, даже вставать можешь. Когда выпишут?
— Не торопись, Лудовико, — сказал сеньор Лосано. — Подлечись как следует, считай, что ты в отпуску для поправки здоровья. Чего тебе не лежится? Чем плохо? Дрыхни целый день, обед в постель подают.
— Да нет, сеньор, все не так уж распрекрасно, — сказал Лудовико. — Ведь я ж не получу ни черта, пока тут валяюсь.
— Получишь жалованье целиком за все то время, что находился на излечении, — сказал Лосано. — Куча денег, Лудовико.
— Нет, сеньор Лосано, — вольнонаемные получают, только когда службу исполняют, — сказал Лудовико. — У меня ж звания нет, не забудьте.
— Есть у тебя звание, — сказал сеньор Лосано. — Лудовико Пантоха, агент третьего класса, отдел по расследованию убийств. Звучит?
— Я чуть не бросился, Амбросио, ему руки целовать, — сказал Лудовико. — Неужели правда, произвели, сеньор Лосано?
— Да. Я говорил о тебе с новым министром, а он умеет ценить людей по заслугам, — сказал Лосано. — Оформим производство за сутки. Пришел тебя поздравить.
— Простите, сеньор, — сказал Лудовико. — Ох, стыд-то какой. Это от радости, уж больно неожиданно.
— Ничего, ничего, не стесняйся слез, — сказал Лосано. — Значит, душа у тебя не задубела. Это очень хорошо, Лудовико.
— Ну, такое дело правда надо отметить, — сказал Амбросио. — Сейчас сгоняю. Надеюсь, сестрички меня не схватят.
— Сенатор Аревало, наверно, очень переживает? — сказал Лудовико. — Его-то люди больше всех пострадали. Двоих вообще убили, а третьего — спасибо, хоть не до смерти.
— Ты, Лудовико, лучше забудь об этом, — сказал Лосано.
— Как же такое забыть? — сказал Лудовико. — Вы поглядите, как меня отделали. Это, пожалуй, до могилы не забудется.
— Кажется, напрасно я за тебя хлопотал, — сказал Лосано. — Ничего ты не понял, Лудовико.
— Не пугайте меня, сеньор Лосано, — сказал Лудовико. — Что я должен был понять?
— Что ты теперь настоящий офицер полиции, точно такой же, как те, что из училища выходят, — сказал Лосано. — А офицер полиции не мог принимать участие в делах вроде Арекипы.
— На работу? — сказал дон Эмилио Аревало. — Нет, Тельес, теперь тебе надо поправиться. Поживешь сколько надо будет с семьей, а получать будешь как и раньше. Вот срастется нога, пойдешь работать.
— Для таких дел нанимают всякую шпану, — сказал сеньор Лосано. — А ты никогда таким не был, тебе всегда поручали ответственные задания, требующие специальной подготовки. Так написано в твоем личном деле. Может, мне зачеркнуть все это? Написать «привлекался по найму для разовых акций»? А?
— Не за что, сынок, — сказал дон Эмилио Аревало. — За добро добром платят. Так-то, Тельес.
— Все, сеньор Лосано, понял, понял, — сказал Лудовико. — Виноват, не сразу сообразил. Никогда я не бывал в Арекипе.
— Потому что иначе могут начаться всякие разговоры: он-де не имеет права, он недостоин звания, — сказал сеньор Лосано. — Так что забудь об этом навсегда.
— Забыл, забыл, дон Эмилио, — сказал Тельес. — Сроду из Ики не выезжал, а ногу сломал, когда мул меня сбросил. Ах, дон Эмилио, вы ж представить не можете, до чего мне эти деньги кстати придутся.
— Почему именно в Пукальпу? — сказал Лудовико. — По двум причинам. Во-первых, там самый скверный комиссариат во всем Перу. А во-вторых, у меня родич в Пукальпе, он тебе подыщет работенку. У него транспортная компания — автобусы. Видишь, брат Амбросио, все тебе на блюдечке подается.
Часть четвертая
I
— Трио «Бим-бам-бом»? — говорит Амбросио. — Нет, не приходилось. А что?
Ана, Птичка, думает он, зверский роман Карлитоса с Китаянкой, смерть отца, первая седина: когда это было, Савалита — два года назад? три? десять лет? Кто первым раскопал кобылу по кличке Птичка и начал раздувать эту сенсацию? Орлы из «Ультима Ора»? Нет, из «Пренсы». Такой вид ставки был тогда еще в новинку, и завсегдатаи бегов предпочитали, как всегда, играть первых двух. Но в одно прекрасное воскресенье некий типограф угадал девять из десяти победителей и получил на Птичке сто тысяч солей. «Пренса» взяла у него интервью, напечатала фотографии: типограф в кругу семьи, за накрытым и заставленным бутылками столом, на коленях перед образом Спасителя-Чудотворца. На следующей неделе ставки выросли вдвое, и «Пренса» поместила на первой полосе снимок двух ликующих коммерсантов из Яки, воздевших к небесам счастливую карточку, а еще через неделю какой-то рыбак из Кальяо, в молодости потерявший в пьяной драке глаз, сорвал куш в четыреста тысяч. Выдача продолжала расти, и газеты устроили форменную охоту на счастливцев. Ариспе отправил Карлитоса собирать материал о Птичке, но через три недели выяснилось, что «Кроника» отстала безнадежно: Савалита, придется вам этим заняться, у Карлитоса ни черта не выходит. Если б не это задание, думает он, я бы не попал тогда в аварию и, наверно, ходил бы сейчас холостым. Но тогда он был очень доволен: дел у него было мало, и, благодаря неопределенности поручения, он мог вообще не появляться в редакции или заскакивать на минутку. По субботам надо было дежурить в конторе Жокей-клуба, узнавать, на сколько поднялись ставки, а к понедельнику уже становилось известно, один ли был победитель или несколько и где именно была приобретена карточка. Тогда начинались поиски выигравшего. В понедельник и во вторник телефон в редакции трезвонил без конца, сообщая имена, и приходилось вместе с Перикито мотаться по всему городу, перепроверяя полученные сведения.
— Да ничего, — говорит Сантьяго. — Вон та размалеванная похожа на одну из этого трио: Ада-Роса ее звали.
Якобы гоняясь за удачниками, ты, Савалита, мог не показываться в редакции, ходить в кино, пить в «Патио» или в «Брансе» кофе с ребятами из других газет или ходить с Карлитосом на репетиции танцевальной группы, которую сколачивал импресарио Педрито Агирре и в которой выступала Китаянка. «Бим-бам-бом», думает он. До тех пор Карлитос был, что называется, увлечен ею, а как раз в это время уже заражен ею или отравлен. Ради нее он делал ансамблю рекламу, сочиняя и пропихивая в «Кронику» патриотические панегирики: с какой стати должны мы довольствоваться второразрядными чилийками и кубинками, когда у нас в Перу есть исполнительницы мамбы, способные стать подлинными звездами?! Ради нее договаривался до полной чепухи: им не хватает только поддержки публики… им нужно дать шанс… это вопрос нашей национальной гордости… приглашаю всех на премьеру «Бим-бам-бом». Вместе с Норвином, Солорсано, Перикито ходил в городской театр на репетиции и там видел Китаянку — дикое, звериное тело с вольным размахом бедер, зазывное порочное лицо, лукавый взгляд, хрипловатый голос. Из кишащего блохами пыльного бархата кресел в пустом партере они следили, как она спорит с женоподобным хореографом Табарином, вычленяли ее из метавшегося по сцене вихря, шалели от бесконечной мамбы, румбы, гуарачи и суби. Да, Карлитос, она лучше всех, молодец, Карлитос. Когда группа начала выступать в театрах и кабаре, фотография Китаянки по крайней мере раз в неделю появлялась в газете в сопровождении неумеренно лестных подписей. Иногда после спектаклей Сантьяго шел с Карлитосом и Китаянкой поужинать в «Беседку» или выпить в мрачном баре. В ту пору их роман был на взлете, и однажды в «Негро-негро» Карлитос опустил ладонь на руку Сантьяго: мы с ней сдали самый трудный экзамен, Савалита, уже три месяца — тишь да гладь, теперь можно жениться. А в другой раз, уже сильно пьяный, сказал: я был счастлив, Савалита. Нелады начались после того, как ансамбль распался и Китаянка стала выступать в ночном клубе «Пингвин», открытом Педрито Агирре где-то в центре. Вечерами Карлитос тащил Сантьяго через площадь Сан-Мартин, через Оканью туда, где угрюмо подмаргивали во тьме лампочки на фасаде «Пингвина». Педрито Агирре не брал с них за вход, отпускал пиво со скидкой, наливал им за «спасибо». Сидя в баре, они смотрели, как опытные пираты лимской полуночи берут на абордаж танцовщиц, посылают им с официантами записочки, усаживают к своим столикам. Иногда они уже не заставали Китаянку, и Педрито по-братски похлопывал Карлитоса: ей стало нехорошо… она пошла проводить Аду-Росу… ей сообщили, что мать попала в больницу. А иногда видели, как она сидит за столиком в глубине зала и слушает какой-то вздор, который со смехом нашептывает ей богемного вида принц, или прячется во тьме с элегантным седеющим господином, или танцует, прижавшись к какому-нибудь юному аполлону. И тотчас — искаженное лицо Карлитоса: она по условиям контракта не имеет права отказываться от приглашений — или — ну, Савалита, в данных обстоятельствах нам следует направить свои стопы в бордель, — или — я не бросаю ее, Савалита, из чистейшего мазохизма. С этого времени роман Карлитоса и Китаянки вновь стал зубодробительной чередой разрывов, примирений, скандалов и публичного выяснения отношений, иногда доходившего до рукопашной. В интермедиях Китаянка появлялась в обществе миллионеров-адвокатов, мальчишек со звонкими фамилиями и наружностью сутенеров, коммерсантов с явными признаками цирроза печени. Она рождена не блядью, а осквернительницей семейного ложа, саркастически замечал Бесеррита, ее тянет именно к отцам семейств. Однако длились эти эскапады недолго, и через несколько дней Китаянка уже сама звонила в «Кронику». Вся редакция расцветала ироническими улыбками, сдавленное хихиканье слышалось над пишущими машинками, когда осунувшийся Карлитос униженно и благодарно шевелил губами, едва не целуя телефонную трубку. Китаянка довела его до полного финансового краха, он одалживал деньги у кого только мог, а кредиторы с подписанными им векселями являлись даже в газету. В «Негро-негро» ему закрыли кредит, думает он, и даже у тебя он занял не меньше тысячи. Двадцать два года, думает он, двадцать три, двадцать четыре. Воспоминания — мимолетные, как выдуваемые Тете пузыри жевательной резинки, эфемерные, как репортажи о Птичке, бесполезные, как страницы черновиков, ежевечерне заполнявшие плетеную корзину.
— Ну, нашли тоже артистку, — говорит Амбросио. — Это ж Марго, всесветная потаскуха. Она целыми днями ошивается у «Собора».
Кета выставляла клиента с большим успехом: он заказывал беспрестанно, себе — виски, ей — вермут (на самом деле в бокалах был слабый чай). Ты наткнулась на золотую жилу, говорил ей, пробегая, Робертито: уже двенадцать марок[62]. Кета понимала едва ли десятую часть запутанной истории, которую со смехом и подмигиваньем рассказывал американец. Какой-то налет — не то ограбление банка, не то поезда, не то магазина — не то он правда при этом был, не то видел в кино, не то вычитал в книжке — вселял в него непонятно почему неукротимую веселость. Улыбаясь, обвив руками веснушчатую шею, Кета танцевала с ним и думала: неужели всего двенадцать марок? И тут увидела в глубине бара, у занавески, пылающее от румян и риммеля лицо Ивонны. Та мигнула ей, поманила пальцем с серебряным ноготком. Кета приблизила губы к уху в рыжем пуху: я сейчас вернусь, любовь моя, подожди меня, ни с кем не ходи. Что, что, what have you said?[63] — сказал веселый американец, и Кета ласково сжала ему руку: сейчас, сейчас приду. Лицо у Ивонны было необыкновенно значительное: очень важный гость, Кетита.
-Он там, в кабинете, с Мальвиной. — Она осмотрела ее прическу, грим, платье, туфли. — Потребовал тебя тоже.
— Да я же занята, — сказала Кета, мотнув головой в сторону бара. — Американец…
— Он тебя углядел из кабинета, ты ему понравилась, — засияли глаза Ивонны. — Сама не понимаешь, какая это удача.
— Ну, а с тем-то что делать, сеньора? — стояла на своем Кета. — Хороший клиент, не жмет и…
— Обслужи по высшему разряду, как короля, — услышала она алчный шепот Ивонны. — Чтоб остался доволен, доволен тобой. Подожди, дай я поправлю, ты растрепалась.
Жалко, думала Кета, пока пальцы Ивонны порхали над ее головой. А потом, когда шла по коридорчику, соображала: политик, генерал, дипломат? Дверь в кабинет была открыта, она увидела Мальвину, перешагивавшую через снятую юбку. Вошла, притворила за собой дверь, но она сейчас же открылась снова: появился Робертито с подносом, согнувшись в три погибели, проскользил по ковру, голое лицо разъехалось в искательной улыбке: добрый вечер. Поставил поднос и, не выпрямляясь, не поворачиваясь спиной, исчез, и тогда Кета услышала голос:
— И ты, красавица, и ты тоже. Тебе ведь жарко, наверно? — Голос был тусклый, спокойно властный и не совсем трезвый.
— К чему такая спешка, милый? — сказала она, взглядом отыскивая и не находя его глаз. Он сидел в креслице без подлокотников, как раз под тремя картинками на стене, в том полутемном углу, куда не доходил свет лампы, сделанной в форме слоновьего хобота.
— Одной мало, ему двух подавай, — засмеялась Мальвина. — Ты так изголодался, миленький? Ты у нас с причудами, да?
— Давай, — прозвучал этот неистовый и одновременно ледяной голос. — Давай-давай. Ты же умираешь от жары?
Нет, не умираю, подумала Кета, с тоской вспомнив американца из бара. Расстегивая юбку, она взглянула на Мальвину: та, уже голая, потянувшись в конусе света всем смуглым сдобным ромбом своего тела, приняла позу, которую считала, наверно, самой обольстительной, и что-то говорила сама себе. Она была уже сильно пьяна, и Кета подумала: растолстела. Нет, это ей не идет, груди одрябнут, хозяйка моментально отправит в турецкие бани сгонять вес.
— Не тяни, Кетита, — со смехом похлопала ее Мальвина. — Наш привереда больше ждать не может.
— Не привереда, а невежа, — пробормотала Кета, медленно скатывая чулки. — Твоего кавалера даже здороваться не научили.
Но он не хотел ни шутить, ни даже просто разговаривать. Сидел молча, покачиваясь взад-вперед равномерно и упорно до тех пор, пока Кета не разделась — сняла, как и Мальвина, юбку, блузку, лифчик, осталась в одних трусиках. Неторопливо свернула свою одежду, положила на стул.
— Вот. В натуральном виде вы обе лучше смотритесь: прохладней, — сказал он все тем же неприятным тоном — с холодной, нетерпеливой досадой. — Идите сюда, а то лед растает.
Обе приблизились, и Мальвина с принужденным хохотком присела на колени к нему, а Кета увидела наконец его худое, обтянутое лицо, брюзгливо сложенные губы, маленькие ледяные глаза. Лет пятьдесят, подумала она. Прильнув к нему, смешно мурлыкала Мальвина: я замерзла, пригрей меня, приласкай меня. Импотент, подумала Кета, и злобный какой. Он обвил рукою плечи Мальвины, но глаза, выражавшие неколебимое стойкое отвращение, устремил на Кету, стоявшую у столика. Она наклонилась, взяла два стакана, протянула их Мальвине и ему. Потом взяла свой, выпила, подумав: депутат, наверно, а может, префект.
— Здесь и тебе место найдется, — не отнимая от губ стакан, повелительно сказал он. — По коленке на каждую, бог даст, не подеретесь.
Он дернул ее за руку, и, потеряв равновесие, она ткнулась в сидящих, услышала, как взвизгнула Мальвина: полегче, Кетита, ты мне по ребру заехала. Теперь они сидели, тесно прижавшись друг к другу, креслице ходило ходуном, и Кете стало противно: ладонь его, костлявая и маленькая, сильно потела. Пока Мальвина, уже освоившись или притворяясь, что ей прекрасно, хохотала, пошучивала и пыталась присосаться к нему поцелуем, Кета ощущала, как проворные, влажные, липкие пальцы щекочуще ползают по ее груди, по спине, по животу, по ногам. Она засмеялась и возненавидела его. Он ласкал их обстоятельно и методично: Кету — левой, Мальвину — правой, — но даже ни разу не улыбнулся, а поглядывал на девиц молча, задумчиво, скучливо.
— Невеселый вы у нас что-то, господин невежа, — сказала Кета.
— А не пойти ли нам в кроватку, — со смехом заверещала Мальвина, — а то ты нас простудишь.
— С обеими сразу я не решаюсь, духа не хватает, — пробормотал он, мягко спихивая их с колен. И приказал: — Сначала надо поднять настроение. Потанцуйте-ка.
Ну, это на всю ночь, подумала Кета, прикидывая, не послать ли его подальше, не вернуться ли к американцу в бар. Мальвина опустилась на колени и включала проигрыватель. Кета снова почувствовала холодную костлявую лапку, тянувшую ее назад, подалась к нему, вытянула шею, полураскрыла губы: что-то мягкое и напористое, едко пахнущее табаком и отдающее перегаром, прошлось вдоль ее зубов и десен, прижало к небу ее язык и ушло, наполнив рот обильной горькой слюной. И тотчас лапка бесцеремонно оттолкнула ее: может, танцуешь ты лучше, чем целуешься. Кета почувствовала, что ярость захлестывает ее, но улыбка не исчезла, а стала только шире. Подошла Мальвина, вывела Кету на середину, на ковер. Они начали танцевать гуарачу со всеми фигурами, подпевая себе и притрагиваясь друг к другу только кончиками пальцев. Потом — обнявшись — болеро. Кто это, шепнула Кета Мальвине на ухо. Что, сама не видишь, шепнула в ответ Мальвина: тварь, из этих самых.
— Понежнее, — раздельно и медленно выговорил он, и на этот раз в словно оттаявшем голосе зазвучало что-то человеческое. — Больше чувства.
Мальвина издала свой пронзительный ненатуральный смешок, сказала громко — ты моя милая, ты моя хорошая, — всем телом стала тереться о Кету, которая, взяв ее за бока, то притягивала ее к себе еще плотней, то слегка отстраняла. Креслице снова закачалось — теперь быстрей и по-другому, чем прежде, тихо застонали пружины, и Кета подумала: кончил, кажется. Она отыскала губами губы Мальвины и, целуя ее, закрыла глаза, чтобы он не заметил, что она смеется. В эту минуту пронзительный визг тормозов заглушил музыку. Мальвина отпрянула, зажала уши: доездились, пьянь проклятая. Однако удара не последовало: сухой свистящий звук сменился хлопком дверцы, а потом у подъезда позвонили. Так, словно палец у приехавшего прилип к кнопке.
— Не обращайте внимания, вас не касается, — с глухой яростью сказал он. — Танцуйте.
Но кончилась пластинка, и Мальвина пошла поставить новую. Они снова обхватили друг друга и начали танец, как вдруг, распахнувшись резко, словно от мощного пинка, грохнула об стену дверь. Кета увидела вошедшего — самбо, высоченный, широкоплечий, кожа светлее гуталина и темнее шоколада, а блестит не хуже его голубого костюма, волосы яростно распрямлены и приглажены. Он застыл на пороге, уставившись на нее белыми огромными глазами. Он не отвел взгляда, даже когда клиент вскочил с кресла и почти вприпрыжку пересек кабинет, сжал кулачки, как будто собираясь ударить.
— Какого дьявола ты здесь? Не знаешь, что надо спросить разрешения?
— Тут генерал Эспина, дон Кайо. — Гигант весь как-то сжался, отпустил ручку, глядел на клиента испуганно, и слова у него путались. — Ждет в машине. Просил вас выйти, очень, говорит, срочно.
Мальвина торопливо натягивала на себя юбку и блузку, всовывала ноги в туфли, а Кета, одеваясь, снова посмотрела через голову клиента в сторону двери и снова встретилась взглядом с обессмысленными ужасом глазами самбо.
— Скажи, сейчас выйду, — буркнул клиент. — А без стука больше не лезь никуда и никогда, если не хочешь пулю меж глаз.
— Простите, дон Кайо, — пятясь, закивал самбо. — Я не сообразил, мне сказали, вы тут. Виноват.
Он исчез, а человечек захлопнул дверь. Повернулся к девицам, и лампа осветила его теперь с головы до ног. Лицо его было изуродовано злобной гримасой, в глазах гаснул, не успев разгореться, неяркий блеск. Он вытащил из бумажника несколько банкнот, положил их на сиденье кресла. Поправляя галстук, подошел к Мальвине и Кете.
— Чтоб не очень убивались в разлуке, — мрачно и неприязненно пробормотал он, показывая на деньги. И, обращаясь к Кете: — Завтра пришлю за тобой. Часам к девяти.
— Мне в это время нельзя, — сказала Кета, быстро глянув на Мальвину.
— Будет можно, — сухо сказал он. — Итак, в девять.
— А меня, значит, побоку? — засмеялась Мальвина, беря кредитки. — Ну, зовут тебя Кайо. Кайо — а дальше?
— Дерьмо, — не оборачиваясь, от самой двери произнес он. Вышел и с силой захлопнул ее за собой.
— Савалита, тебе только что звонили из дому, — сказал Солорсано, не успел он войти в редакцию. — Что-то срочное. Да, кажется, с отцом.
Он подбежал к первому столу, схватил трубку, набрал номер — сначала долго стонали длинные надрывные гудки, потом ответил незнакомый голос с горным выговором: сеньора дома нет, и никого нет. Опять у них сменился дворецкий, а этот, Савалита, и не подозревал о твоем существовании.
— Я — Сантьяго, сын дона Фермина, — громче повторил он. — Что там случилось с ним? Где отец?
— Заболел, ниньо, — сказал дворецкий. — В клинике лежит. А в какой, не знаю.
Он стрельнул у Солорсано пятерку, схватил такси. Вбежав в вестибюль Американской клиники, сразу же увидел Тете — она куда-то звонила, какой-то парень — не Чиспас — держал ее за плечи, и, лишь подойдя поближе, он узнал в нем Попейе. Они заметили его, и Тете бросила трубку.
— Ему лучше, лучше. — Глаза у нее были заплаканы, голос дрожал. — Но мы так переволновались, Сантьяго… Мы думали, он умрет.
— Час тебе звоним, хилячок, — сказал Попейе. — И в пансион и в редакцию. Я уж хотел ехать искать тебя по городу.
— Нет, в тот раз он выкарабкался, — говорит Сантьяго. — Умер от следующего инфаркта. Через полтора года.
Пили чай. Дон Фермин вернулся домой раньше, чем обычно, ему нездоровилось, думал, что это грипп. Выпил горячего чаю, глоток коньяку, укутался и сидел в кресле у своего письменного стола, читая «Селесьонес», когда Тете и Попейе, крутившие в столовой пластинки, услышали звук падения. Сантьяго закрывает глаза: крупное тело, ничком распростертое на ковре, лицо с застывшей на нем гримасой страдания или изумления, рядом — плед и журнал. Как закричала мама, какой поднялся переполох. Его завернули в одеяла, отнесли в машину Попейе, привезли в клинику. Несмотря на вашу вопиющую безграмотность, — сказал им врач, — да разве можно было его трогать? — он сравнительно быстро оправляется после инфаркта. Надо соблюдать полный покой, но опасность миновала. В коридоре у дверей палаты Клодомиро и Чиспас успокаивали сеньору Соилу. Мать подставила ему щеку для поцелуя, но не произнесла ни слова и взглянула, как ему показалось, с упреком.
— Он уже очнулся, — сказал Клодомиро. — Когда сестра выйдет, ты сможешь его увидеть.
Ана, Птичка, думает он, зверский роман Карлитоса с Китаянкой, смерть отца, первая седина: когда это было, Савалита — два года назад? три? десять лет? Кто первым раскопал кобылу по кличке Птичка и начал раздувать эту сенсацию? Орлы из «Ультима Ора»? Нет, из «Пренсы». Такой вид ставки был тогда еще в новинку, и завсегдатаи бегов предпочитали, как всегда, играть первых двух. Но в одно прекрасное воскресенье некий типограф угадал девять из десяти победителей и получил на Птичке сто тысяч солей. «Пренса» взяла у него интервью, напечатала фотографии: типограф в кругу семьи, за накрытым и заставленным бутылками столом, на коленях перед образом Спасителя-Чудотворца. На следующей неделе ставки выросли вдвое, и «Пренса» поместила на первой полосе снимок двух ликующих коммерсантов из Яки, воздевших к небесам счастливую карточку, а еще через неделю какой-то рыбак из Кальяо, в молодости потерявший в пьяной драке глаз, сорвал куш в четыреста тысяч. Выдача продолжала расти, и газеты устроили форменную охоту на счастливцев. Ариспе отправил Карлитоса собирать материал о Птичке, но через три недели выяснилось, что «Кроника» отстала безнадежно: Савалита, придется вам этим заняться, у Карлитоса ни черта не выходит. Если б не это задание, думает он, я бы не попал тогда в аварию и, наверно, ходил бы сейчас холостым. Но тогда он был очень доволен: дел у него было мало, и, благодаря неопределенности поручения, он мог вообще не появляться в редакции или заскакивать на минутку. По субботам надо было дежурить в конторе Жокей-клуба, узнавать, на сколько поднялись ставки, а к понедельнику уже становилось известно, один ли был победитель или несколько и где именно была приобретена карточка. Тогда начинались поиски выигравшего. В понедельник и во вторник телефон в редакции трезвонил без конца, сообщая имена, и приходилось вместе с Перикито мотаться по всему городу, перепроверяя полученные сведения.
— Да ничего, — говорит Сантьяго. — Вон та размалеванная похожа на одну из этого трио: Ада-Роса ее звали.
Якобы гоняясь за удачниками, ты, Савалита, мог не показываться в редакции, ходить в кино, пить в «Патио» или в «Брансе» кофе с ребятами из других газет или ходить с Карлитосом на репетиции танцевальной группы, которую сколачивал импресарио Педрито Агирре и в которой выступала Китаянка. «Бим-бам-бом», думает он. До тех пор Карлитос был, что называется, увлечен ею, а как раз в это время уже заражен ею или отравлен. Ради нее он делал ансамблю рекламу, сочиняя и пропихивая в «Кронику» патриотические панегирики: с какой стати должны мы довольствоваться второразрядными чилийками и кубинками, когда у нас в Перу есть исполнительницы мамбы, способные стать подлинными звездами?! Ради нее договаривался до полной чепухи: им не хватает только поддержки публики… им нужно дать шанс… это вопрос нашей национальной гордости… приглашаю всех на премьеру «Бим-бам-бом». Вместе с Норвином, Солорсано, Перикито ходил в городской театр на репетиции и там видел Китаянку — дикое, звериное тело с вольным размахом бедер, зазывное порочное лицо, лукавый взгляд, хрипловатый голос. Из кишащего блохами пыльного бархата кресел в пустом партере они следили, как она спорит с женоподобным хореографом Табарином, вычленяли ее из метавшегося по сцене вихря, шалели от бесконечной мамбы, румбы, гуарачи и суби. Да, Карлитос, она лучше всех, молодец, Карлитос. Когда группа начала выступать в театрах и кабаре, фотография Китаянки по крайней мере раз в неделю появлялась в газете в сопровождении неумеренно лестных подписей. Иногда после спектаклей Сантьяго шел с Карлитосом и Китаянкой поужинать в «Беседку» или выпить в мрачном баре. В ту пору их роман был на взлете, и однажды в «Негро-негро» Карлитос опустил ладонь на руку Сантьяго: мы с ней сдали самый трудный экзамен, Савалита, уже три месяца — тишь да гладь, теперь можно жениться. А в другой раз, уже сильно пьяный, сказал: я был счастлив, Савалита. Нелады начались после того, как ансамбль распался и Китаянка стала выступать в ночном клубе «Пингвин», открытом Педрито Агирре где-то в центре. Вечерами Карлитос тащил Сантьяго через площадь Сан-Мартин, через Оканью туда, где угрюмо подмаргивали во тьме лампочки на фасаде «Пингвина». Педрито Агирре не брал с них за вход, отпускал пиво со скидкой, наливал им за «спасибо». Сидя в баре, они смотрели, как опытные пираты лимской полуночи берут на абордаж танцовщиц, посылают им с официантами записочки, усаживают к своим столикам. Иногда они уже не заставали Китаянку, и Педрито по-братски похлопывал Карлитоса: ей стало нехорошо… она пошла проводить Аду-Росу… ей сообщили, что мать попала в больницу. А иногда видели, как она сидит за столиком в глубине зала и слушает какой-то вздор, который со смехом нашептывает ей богемного вида принц, или прячется во тьме с элегантным седеющим господином, или танцует, прижавшись к какому-нибудь юному аполлону. И тотчас — искаженное лицо Карлитоса: она по условиям контракта не имеет права отказываться от приглашений — или — ну, Савалита, в данных обстоятельствах нам следует направить свои стопы в бордель, — или — я не бросаю ее, Савалита, из чистейшего мазохизма. С этого времени роман Карлитоса и Китаянки вновь стал зубодробительной чередой разрывов, примирений, скандалов и публичного выяснения отношений, иногда доходившего до рукопашной. В интермедиях Китаянка появлялась в обществе миллионеров-адвокатов, мальчишек со звонкими фамилиями и наружностью сутенеров, коммерсантов с явными признаками цирроза печени. Она рождена не блядью, а осквернительницей семейного ложа, саркастически замечал Бесеррита, ее тянет именно к отцам семейств. Однако длились эти эскапады недолго, и через несколько дней Китаянка уже сама звонила в «Кронику». Вся редакция расцветала ироническими улыбками, сдавленное хихиканье слышалось над пишущими машинками, когда осунувшийся Карлитос униженно и благодарно шевелил губами, едва не целуя телефонную трубку. Китаянка довела его до полного финансового краха, он одалживал деньги у кого только мог, а кредиторы с подписанными им векселями являлись даже в газету. В «Негро-негро» ему закрыли кредит, думает он, и даже у тебя он занял не меньше тысячи. Двадцать два года, думает он, двадцать три, двадцать четыре. Воспоминания — мимолетные, как выдуваемые Тете пузыри жевательной резинки, эфемерные, как репортажи о Птичке, бесполезные, как страницы черновиков, ежевечерне заполнявшие плетеную корзину.
— Ну, нашли тоже артистку, — говорит Амбросио. — Это ж Марго, всесветная потаскуха. Она целыми днями ошивается у «Собора».
Кета выставляла клиента с большим успехом: он заказывал беспрестанно, себе — виски, ей — вермут (на самом деле в бокалах был слабый чай). Ты наткнулась на золотую жилу, говорил ей, пробегая, Робертито: уже двенадцать марок[62]. Кета понимала едва ли десятую часть запутанной истории, которую со смехом и подмигиваньем рассказывал американец. Какой-то налет — не то ограбление банка, не то поезда, не то магазина — не то он правда при этом был, не то видел в кино, не то вычитал в книжке — вселял в него непонятно почему неукротимую веселость. Улыбаясь, обвив руками веснушчатую шею, Кета танцевала с ним и думала: неужели всего двенадцать марок? И тут увидела в глубине бара, у занавески, пылающее от румян и риммеля лицо Ивонны. Та мигнула ей, поманила пальцем с серебряным ноготком. Кета приблизила губы к уху в рыжем пуху: я сейчас вернусь, любовь моя, подожди меня, ни с кем не ходи. Что, что, what have you said?[63] — сказал веселый американец, и Кета ласково сжала ему руку: сейчас, сейчас приду. Лицо у Ивонны было необыкновенно значительное: очень важный гость, Кетита.
-Он там, в кабинете, с Мальвиной. — Она осмотрела ее прическу, грим, платье, туфли. — Потребовал тебя тоже.
— Да я же занята, — сказала Кета, мотнув головой в сторону бара. — Американец…
— Он тебя углядел из кабинета, ты ему понравилась, — засияли глаза Ивонны. — Сама не понимаешь, какая это удача.
— Ну, а с тем-то что делать, сеньора? — стояла на своем Кета. — Хороший клиент, не жмет и…
— Обслужи по высшему разряду, как короля, — услышала она алчный шепот Ивонны. — Чтоб остался доволен, доволен тобой. Подожди, дай я поправлю, ты растрепалась.
Жалко, думала Кета, пока пальцы Ивонны порхали над ее головой. А потом, когда шла по коридорчику, соображала: политик, генерал, дипломат? Дверь в кабинет была открыта, она увидела Мальвину, перешагивавшую через снятую юбку. Вошла, притворила за собой дверь, но она сейчас же открылась снова: появился Робертито с подносом, согнувшись в три погибели, проскользил по ковру, голое лицо разъехалось в искательной улыбке: добрый вечер. Поставил поднос и, не выпрямляясь, не поворачиваясь спиной, исчез, и тогда Кета услышала голос:
— И ты, красавица, и ты тоже. Тебе ведь жарко, наверно? — Голос был тусклый, спокойно властный и не совсем трезвый.
— К чему такая спешка, милый? — сказала она, взглядом отыскивая и не находя его глаз. Он сидел в креслице без подлокотников, как раз под тремя картинками на стене, в том полутемном углу, куда не доходил свет лампы, сделанной в форме слоновьего хобота.
— Одной мало, ему двух подавай, — засмеялась Мальвина. — Ты так изголодался, миленький? Ты у нас с причудами, да?
— Давай, — прозвучал этот неистовый и одновременно ледяной голос. — Давай-давай. Ты же умираешь от жары?
Нет, не умираю, подумала Кета, с тоской вспомнив американца из бара. Расстегивая юбку, она взглянула на Мальвину: та, уже голая, потянувшись в конусе света всем смуглым сдобным ромбом своего тела, приняла позу, которую считала, наверно, самой обольстительной, и что-то говорила сама себе. Она была уже сильно пьяна, и Кета подумала: растолстела. Нет, это ей не идет, груди одрябнут, хозяйка моментально отправит в турецкие бани сгонять вес.
— Не тяни, Кетита, — со смехом похлопала ее Мальвина. — Наш привереда больше ждать не может.
— Не привереда, а невежа, — пробормотала Кета, медленно скатывая чулки. — Твоего кавалера даже здороваться не научили.
Но он не хотел ни шутить, ни даже просто разговаривать. Сидел молча, покачиваясь взад-вперед равномерно и упорно до тех пор, пока Кета не разделась — сняла, как и Мальвина, юбку, блузку, лифчик, осталась в одних трусиках. Неторопливо свернула свою одежду, положила на стул.
— Вот. В натуральном виде вы обе лучше смотритесь: прохладней, — сказал он все тем же неприятным тоном — с холодной, нетерпеливой досадой. — Идите сюда, а то лед растает.
Обе приблизились, и Мальвина с принужденным хохотком присела на колени к нему, а Кета увидела наконец его худое, обтянутое лицо, брюзгливо сложенные губы, маленькие ледяные глаза. Лет пятьдесят, подумала она. Прильнув к нему, смешно мурлыкала Мальвина: я замерзла, пригрей меня, приласкай меня. Импотент, подумала Кета, и злобный какой. Он обвил рукою плечи Мальвины, но глаза, выражавшие неколебимое стойкое отвращение, устремил на Кету, стоявшую у столика. Она наклонилась, взяла два стакана, протянула их Мальвине и ему. Потом взяла свой, выпила, подумав: депутат, наверно, а может, префект.
— Здесь и тебе место найдется, — не отнимая от губ стакан, повелительно сказал он. — По коленке на каждую, бог даст, не подеретесь.
Он дернул ее за руку, и, потеряв равновесие, она ткнулась в сидящих, услышала, как взвизгнула Мальвина: полегче, Кетита, ты мне по ребру заехала. Теперь они сидели, тесно прижавшись друг к другу, креслице ходило ходуном, и Кете стало противно: ладонь его, костлявая и маленькая, сильно потела. Пока Мальвина, уже освоившись или притворяясь, что ей прекрасно, хохотала, пошучивала и пыталась присосаться к нему поцелуем, Кета ощущала, как проворные, влажные, липкие пальцы щекочуще ползают по ее груди, по спине, по животу, по ногам. Она засмеялась и возненавидела его. Он ласкал их обстоятельно и методично: Кету — левой, Мальвину — правой, — но даже ни разу не улыбнулся, а поглядывал на девиц молча, задумчиво, скучливо.
— Невеселый вы у нас что-то, господин невежа, — сказала Кета.
— А не пойти ли нам в кроватку, — со смехом заверещала Мальвина, — а то ты нас простудишь.
— С обеими сразу я не решаюсь, духа не хватает, — пробормотал он, мягко спихивая их с колен. И приказал: — Сначала надо поднять настроение. Потанцуйте-ка.
Ну, это на всю ночь, подумала Кета, прикидывая, не послать ли его подальше, не вернуться ли к американцу в бар. Мальвина опустилась на колени и включала проигрыватель. Кета снова почувствовала холодную костлявую лапку, тянувшую ее назад, подалась к нему, вытянула шею, полураскрыла губы: что-то мягкое и напористое, едко пахнущее табаком и отдающее перегаром, прошлось вдоль ее зубов и десен, прижало к небу ее язык и ушло, наполнив рот обильной горькой слюной. И тотчас лапка бесцеремонно оттолкнула ее: может, танцуешь ты лучше, чем целуешься. Кета почувствовала, что ярость захлестывает ее, но улыбка не исчезла, а стала только шире. Подошла Мальвина, вывела Кету на середину, на ковер. Они начали танцевать гуарачу со всеми фигурами, подпевая себе и притрагиваясь друг к другу только кончиками пальцев. Потом — обнявшись — болеро. Кто это, шепнула Кета Мальвине на ухо. Что, сама не видишь, шепнула в ответ Мальвина: тварь, из этих самых.
— Понежнее, — раздельно и медленно выговорил он, и на этот раз в словно оттаявшем голосе зазвучало что-то человеческое. — Больше чувства.
Мальвина издала свой пронзительный ненатуральный смешок, сказала громко — ты моя милая, ты моя хорошая, — всем телом стала тереться о Кету, которая, взяв ее за бока, то притягивала ее к себе еще плотней, то слегка отстраняла. Креслице снова закачалось — теперь быстрей и по-другому, чем прежде, тихо застонали пружины, и Кета подумала: кончил, кажется. Она отыскала губами губы Мальвины и, целуя ее, закрыла глаза, чтобы он не заметил, что она смеется. В эту минуту пронзительный визг тормозов заглушил музыку. Мальвина отпрянула, зажала уши: доездились, пьянь проклятая. Однако удара не последовало: сухой свистящий звук сменился хлопком дверцы, а потом у подъезда позвонили. Так, словно палец у приехавшего прилип к кнопке.
— Не обращайте внимания, вас не касается, — с глухой яростью сказал он. — Танцуйте.
Но кончилась пластинка, и Мальвина пошла поставить новую. Они снова обхватили друг друга и начали танец, как вдруг, распахнувшись резко, словно от мощного пинка, грохнула об стену дверь. Кета увидела вошедшего — самбо, высоченный, широкоплечий, кожа светлее гуталина и темнее шоколада, а блестит не хуже его голубого костюма, волосы яростно распрямлены и приглажены. Он застыл на пороге, уставившись на нее белыми огромными глазами. Он не отвел взгляда, даже когда клиент вскочил с кресла и почти вприпрыжку пересек кабинет, сжал кулачки, как будто собираясь ударить.
— Какого дьявола ты здесь? Не знаешь, что надо спросить разрешения?
— Тут генерал Эспина, дон Кайо. — Гигант весь как-то сжался, отпустил ручку, глядел на клиента испуганно, и слова у него путались. — Ждет в машине. Просил вас выйти, очень, говорит, срочно.
Мальвина торопливо натягивала на себя юбку и блузку, всовывала ноги в туфли, а Кета, одеваясь, снова посмотрела через голову клиента в сторону двери и снова встретилась взглядом с обессмысленными ужасом глазами самбо.
— Скажи, сейчас выйду, — буркнул клиент. — А без стука больше не лезь никуда и никогда, если не хочешь пулю меж глаз.
— Простите, дон Кайо, — пятясь, закивал самбо. — Я не сообразил, мне сказали, вы тут. Виноват.
Он исчез, а человечек захлопнул дверь. Повернулся к девицам, и лампа осветила его теперь с головы до ног. Лицо его было изуродовано злобной гримасой, в глазах гаснул, не успев разгореться, неяркий блеск. Он вытащил из бумажника несколько банкнот, положил их на сиденье кресла. Поправляя галстук, подошел к Мальвине и Кете.
— Чтоб не очень убивались в разлуке, — мрачно и неприязненно пробормотал он, показывая на деньги. И, обращаясь к Кете: — Завтра пришлю за тобой. Часам к девяти.
— Мне в это время нельзя, — сказала Кета, быстро глянув на Мальвину.
— Будет можно, — сухо сказал он. — Итак, в девять.
— А меня, значит, побоку? — засмеялась Мальвина, беря кредитки. — Ну, зовут тебя Кайо. Кайо — а дальше?
— Дерьмо, — не оборачиваясь, от самой двери произнес он. Вышел и с силой захлопнул ее за собой.
— Савалита, тебе только что звонили из дому, — сказал Солорсано, не успел он войти в редакцию. — Что-то срочное. Да, кажется, с отцом.
Он подбежал к первому столу, схватил трубку, набрал номер — сначала долго стонали длинные надрывные гудки, потом ответил незнакомый голос с горным выговором: сеньора дома нет, и никого нет. Опять у них сменился дворецкий, а этот, Савалита, и не подозревал о твоем существовании.
— Я — Сантьяго, сын дона Фермина, — громче повторил он. — Что там случилось с ним? Где отец?
— Заболел, ниньо, — сказал дворецкий. — В клинике лежит. А в какой, не знаю.
Он стрельнул у Солорсано пятерку, схватил такси. Вбежав в вестибюль Американской клиники, сразу же увидел Тете — она куда-то звонила, какой-то парень — не Чиспас — держал ее за плечи, и, лишь подойдя поближе, он узнал в нем Попейе. Они заметили его, и Тете бросила трубку.
— Ему лучше, лучше. — Глаза у нее были заплаканы, голос дрожал. — Но мы так переволновались, Сантьяго… Мы думали, он умрет.
— Час тебе звоним, хилячок, — сказал Попейе. — И в пансион и в редакцию. Я уж хотел ехать искать тебя по городу.
— Нет, в тот раз он выкарабкался, — говорит Сантьяго. — Умер от следующего инфаркта. Через полтора года.
Пили чай. Дон Фермин вернулся домой раньше, чем обычно, ему нездоровилось, думал, что это грипп. Выпил горячего чаю, глоток коньяку, укутался и сидел в кресле у своего письменного стола, читая «Селесьонес», когда Тете и Попейе, крутившие в столовой пластинки, услышали звук падения. Сантьяго закрывает глаза: крупное тело, ничком распростертое на ковре, лицо с застывшей на нем гримасой страдания или изумления, рядом — плед и журнал. Как закричала мама, какой поднялся переполох. Его завернули в одеяла, отнесли в машину Попейе, привезли в клинику. Несмотря на вашу вопиющую безграмотность, — сказал им врач, — да разве можно было его трогать? — он сравнительно быстро оправляется после инфаркта. Надо соблюдать полный покой, но опасность миновала. В коридоре у дверей палаты Клодомиро и Чиспас успокаивали сеньору Соилу. Мать подставила ему щеку для поцелуя, но не произнесла ни слова и взглянула, как ему показалось, с упреком.
— Он уже очнулся, — сказал Клодомиро. — Когда сестра выйдет, ты сможешь его увидеть.