Страница:
— Все мы в юности ниспровергатели основ, — сказал он. — Я сам через это прошел.
— Не могу постичь, дон Кайо. — Дон Фермин говорил теперь серьезно. — Всегда был такой примерный мальчик, образцовый — круглый отличник, даже немного слишком правильный. И вдруг — такое неверие, выверты, причуды. Не хватало только, чтоб он стал коммунистом или анархистом или я не знаю чем.
— Тогда уж часть ваших забот я возьму на себя, — улыбнулся он. — Но, знаете, я своего сына отправил бы именно в Сан-Маркос. Там много чепухи, и вредной чепухи, но, что ни говорите, это настоящий университет. Куда до него Католическому.
— Дело даже не в том, что там его непременно втянут в политику, — рассеянно сказал дон Фермин. — Университет потерял свое лицо, он далеко не тот, что был раньше. Прибежище вонючих чоло. С кем ему там придется иметь дело?
Он глядел на дона Фермина не мигая, и тот заморгал, смущенно отвел взгляд.
— Поймите меня правильно, я ничего не имею против чоло, — ага, паскуда, догадался, что сморозил, — совсем наоборот, я всегда был и остаюсь демократом. Я просто не хочу, чтобы Сантьяго загубил свою будущность. Он заслуживает многого. А в нашей стране почти все зависит от связей.
Они заказали еще по порции. Дон Фермин бросал в рот орешки, оливки, ломтики хрустящего картофеля. Он же только пил и курил.
— Я слышал, продается еще одна ветка «Панамериканы», — сказал он. — Не собираетесь принять участие в торгах?
— Нам пока хватит шоссе в Пакасмайо, — сказал дон Фермин. — По одежке протягивай ножки. Лаборатория отнимает у меня очень много времени, а сейчас я еще задумал сменить оборудование. Прежде чем расширяться, мне хотелось бы, чтобы Чиспас познал все тонкости и подставил плечо.
Они вяло обсудили эпидемию гриппа, происшествие в Буэнос-Айресе, где апристы перебили стекла в посольстве Перу, угрозы всеобщей забастовки текстильщиков — любопытно, привьется ли мода на короткие юбки? — пока не допили свой джин.
— Иносенсия вспомнила, что это твое любимое блюдо и приготовила чупе с креветками. — Дядя Клодомиро прижмурил глаз. — Старушка готовит теперь уже не так, как бывало. Я хотел было пообедать с тобой в городе, но не стоит огорчать ее.
Клодомиро налил ему стаканчик вермута. Как чисто было в его квартирке на Сан-Беатрис, как все сияло и сверкало там, какая добрая старушка была Иносенсия, помнишь, Савалита? Она вырастила обоих братьев и обращалась к ним на «ты» и однажды при тебе дернула отца за ухо: «Что ж ты, Фермин, глаз не кажешь?» Дядюшка Клодомиро отпил глоточек, утер губы. Опрятный и благообразный, в жилете, манжеты и воротник сорочки жестко накрахмалены, а глазки такие живые и веселые, гибкая, миниатюрная фигурка и нервные руки. Знал ли он, узнает ли он? Сколько месяцев, сколько лет ты не видел его, Савалита, думает он. Надо навестить, непременно навещу.
— Ты помнишь, Амбросио, какая у них была разница в возрасте? — говорит Сантьяго.
— Это бестактно с твоей стороны, — засмеялся Клодомиро. — Стариков об этом не спрашивают. Пять лет. Фермину пятьдесят два, ну, а я подбираюсь к шестидесяти.
— Он выглядит старше, — сказал Сантьяго. — Ты лучше сохранился, дядюшка.
— Ну уж, — улыбнулся Клодомиро. — Это потому, что я остался холостяком. Ну что, навестил ты наконец родителей?
— Еще нет, — сказал Сантьяго. — Обязательно схожу. Честное слово.
— Ты слишком тянешь с этим, слишком тянешь. — Светлые, чистые глаза взглянули на него с укором. — Сколько месяцев, как ты не был дома? Четыре? Пять?
— Они же устроят мне ужасную сцену, мама будет рыдать и умолять меня вернуться. — Уже полгода, думает он. — А я не вернусь, пора им свыкнуться с этой мыслью.
— Столько времени не видеть мать, отца, брата с сестрой! И живете в одном городе. — Клодомиро недоуменно покачал головой. — Был бы ты моим сыном, я бы уже на следующий день разыскал тебя, надавал по шее и вернул домой.
А отец не разыскал, не надавал, не вернул, думает он. Почему, папа?
— Не хочу лезть с советами, ты уже взрослый малый, но позволь тебе сказать, что нехорошо с твоей стороны. Хочешь жить один — живи, хоть это и сумасбродство чистой воды. Но не видеться с родителями — это извини меня. Соила совершенно не в себе. И Фермин, когда приезжает спросить, как ты, что ты, где ты, тоже на себя не похож, пришибленный какой-то.
— Он может меня разыскать — пожалуйста, — сказал Сантьяго. — Может хоть сто раз возвращать меня домой силой, и я сто раз буду уходить.
— Он тебя не понимает, и я тоже, — сказал Клодомиро. — Ты недоволен, что он тебя вытащил из каталажки? Ты хотел посидеть с этими полоумными подольше? Не он ли во всем тебе потакал? Ни с Тете, ни с Чиспасом он так не носился. Скажи мне правду. Что случилось? За что ты на него взъелся?
— Мне трудно это тебе объяснить, дядя. Но пока мне лучше дома не бывать. Потом я съезжу, обещаю тебе.
— Да перестань же ты упрямиться, — сказал Клодомиро. — Ни Соила, ни Фермин не против того, что ты служишь в «Кронике». Они беспокоятся только, как бы ты не бросил университет. Они не хотят, чтобы ты пошел по моим стопам, сделался конторской крысой.
Он улыбнулся без малейшей горечи и вновь наполнил рюмки. Сейчас подадут чупе, издали долетел надтреснутый голос Иносенсии: бедная старушка почти ничего не видит.
Да что ж это за нахальство такое, совсем совесть потерял, — говорила Хертрудис Лама, — искать с тобой встречи после всего, что он натворил, вот ужас-то! Вот ужас-то, повторяла Амалия, но, понимаешь ли, он всегда был такой. Да какой такой? — спрашивала Хертрудис. А Амалия: он все время, под любым предлогом попадался ей на глаза — то в буфетной, то в комнатах, то в патио. Поначалу он и рта не раскрывал, а только посматривал на нее красноречивей всяких слов, а она боялась, что взгляды эти заметит сеньора Соила или кто из детей, и ей влетит. Много времени прошло, пока он не начал говорить. Что говорить? Говорить, что вот, мол, какая красоточка у нас завелась, и какое у нее личико — прямо весной пахнуло, а она все время была в страхе, ведь это было ее первое место, первая служба. Но мало-помалу успокоилась, поняв, что он хоть и нахал, но на рожон лезть опасается, даже, можно сказать, трусит: хозяев он, Хертрудис, больше боялся, чем я. Да что там господ: стоило появиться кому из прислуги — кухарке или второй горничной, он тут же исчезал. Но наедине с нею он стал уж давать волю рукам, а уж разговоры его делались вовсе бесстыжее. А ты что? — смеялась Хертрудис. А Амалия хлопала его по рукам, а однажды огрела по-настоящему. Ты ведь знаешь, Хертрудис, что мужики несут в таких случаях: ты меня приворожила, ты меня присушила, и все норовил сорвать поцелуйчик. Он так устроился, что выходные у них совпадали, узнал, где она живет, и однажды Амалия увидела, как он прохаживается у дома ее тетки в Суркильо, а ты небось смотрела на него в окошко и радовалась, засмеялась Хертрудис. Нет, я рассердилась. И кухарке, и другой горничной он нравился — какой высоченный, какой здоровенный, и как ему идет синяя тужурка, прямо мурашки бегут. А ей — хоть бы что, такой же, как все, ничего особенного. Чем же тогда он тебя взял? — спросила Хертрудис. Да наверно подарочками, которые оставлял у нее рядом с кроватью. Когда он в первый раз сунул ей какой-то пакетик в карман передника, она его вернула, даже не развернув, а потом — вот дура-то, правда Хертрудис? — стала брать и по ночам думала: а что сегодня он мне подарит? Черт его знает, когда он успевал пробраться к ней в комнату и оставить под подушкой то брошку, то браслетик, то носовые платочки. Так ты уж тогда была с ним? — спросила Хертрудис. — Нет, еще нет. А вот однажды когда тетки дома не было, а он появился под окнами, она — нет, ну ты подумай, какая дура! — спустилась к нему. Разговаривали посреди улицы, что-то ели у лотка, а на следующей неделе, в выходной, пошли в кино. Да? — сказала Хертрудис. Да. Тогда начались уже и поцелуи и прочее. С того дня он возомнил невесть что, решил, что права на нее получил, и однажды, когда они были вдвоем, он к ней полез по-серьезному, пришлось бегством спасаться. Он спал над гаражом, комната у него была больше, чем у горничных, там был и умывальник свой, и все, и вот как-то ночью, — что? что? — спросила Хертрудис, — когда господа ушли, а барышня Тете и ниньо Сантьяго уже спали, а у ниньо Чиспаса увольнение кончилось — ну? ну? — она, дурища безмозглая, заглянула к нему. И конечно, он уж ее не выпустил, такой оказии не пропустил. Тогда, значит, это случилось? — засмеялась Хертрудис. Знаешь, Хертрудис, как страшно ей было, как больно, как она плакала. Вот с той ночи стала она в нем разочаровываться, а Хертрудис — ха-ха-ха — ну, что ты ржешь, вовсе не потому, почему ты думаешь, у тебя одно на уме, что ты за бесстыдница такая, и меня в краску вогнала. Так чем же он тебя разочаровал? — сказала Хертрудис. В комнате было темно, они лежали, а он ее утешал, говорил все, что в таких случаях говорят, — я и не думал, что ты еще нетронутая, — целовал, и тут они услышали у самой двери голоса: хозяева вернулись. Вот, Хертрудис, тогда, Хертрудис, я и поняла, какое он ничтожество. Как же ты поняла? Как, как, очень просто: ладони у него сразу взмокли — спрячься, спрячься, — стал ее толкать под кровать, — замри, не шевелись, — а сам чуть не плакал со страху, ты подумай, Хертрудис, такой здоровила, — а потом зажал ей рот, словно она собиралась кричать или еще что. А отпустил ее, только когда хозяева прошли через сад к дому, и еще наврал: я боялся, как бы тебя не накрыли, как бы тебя не стали ругать, как бы тебя не рассчитали. И еще — что надо быть очень осторожными, сеньора Соила очень строга, спуску не даст. И до того странно ей было на следующий день, и смешно было, и хорошо, и стыдно, когда она потихоньку от всех отстирывала простыню, сама не знаю, зачем я тебе все это рассказываю, Хертрудис. А Хертрудис ей: потому что ты, птичка, уже позабыла Тринидада, потому что ты опять сохнешь по этому гаду Амбросио. Вот почему, Амалия.
— Сегодня утром у меня была встреча с американцами, — сказал наконец дон Фермин. — Куда до них Фоме Неверующему! Я дал им все гарантии, но они непременно желают увидеться с вами, дон Кайо.
— Их нетерпение легко понять, — благодушно сказал он. — Речь идет о нескольких миллионах.
— Я, должно быть, никогда не пойму их, они какие-то не взрослые, вам не кажется? — все тем же недовольным тоном продолжал дон Фермин. — Полудикари. Кладут ноги на стол, снимают пиджак, не спросив разрешения. А ведь это не проходимцы, а вроде бы порядочные люди. Порою мне хочется послать им книгу Карреньо «Правила хорошего тона».
Он глядел в окно на трамваи, бежавшие по Кольмене, слушал, как журчит неиссякаемый поток анекдотов за соседним столом, и вдруг сказал:
— Вопрос урегулирован. Я ужинал с министром продовольствия. Решение будет опубликовано в «Правительственном вестнике» в понедельник или во вторник. Можете передать вашим друзьям, чтобы спали спокойно.
— Это не друзья, а партнеры, — с улыбкой возразил дон Фермин. — Вы бы, к примеру, смогли дружить с гринго? У нас мало общего с этими мужланами.
Он, ничего не отвечая, ждал, когда дон Фермин протянет руку к тарелке с орешками, потом поднесет к губам стакан, сделает глоток, вытрет рот салфеткой, взглянет ему в глаза и скажет:
— Вы и вправду не хотите купить эти акции? — и тотчас отведя взгляд, словно внезапно заинтересовавшись пустым стулом, стоявшим перед ним. — Они настоятельно просили вас уговорить, дон Кайо. Признаться, я и сам не понимаю, почему вы отказываетесь.
— Потому что в коммерции я — полный профан, — сказал он. — Я ведь вам рассказывал, что за двадцать лет не сумел заключить ни одной выгодной сделки.
— Это акции на предъявителя, на свете нет ничего более надежного и тайного. — Дон Фермин послал ему дружескую улыбку. — Не хотите держать — продайте: очень скоро они будут стоить два номинала. Поймите, получая их, вы не совершаете ничего неположенного.
— Я давно забыл, чем положенное отличается от неположенного, — ответно улыбнулся он. — Я руководствуюсь критерием «выгодно — невыгодно».
— Акции, которые идут за счет этих неотесанных американцев, — продолжал улыбаться дон Фермин. — Вы оказали им услугу, вполне естественно, что они хотят отблагодарить вас. Эти акции куда дороже ста тысяч наличными, дон Кайо.
— У меня скромные запросы. — Он снова улыбнулся и, закашлявшись, смолк, пережидая приступ. — Этих ста тысяч мне вполне хватит. Акции пусть отдадут министру продовольствия, он настоящий бизнесмен. Я же признаю только то, что можно потрогать и пересчитать. Так учил меня отец, дон Фермин, а он был ростовщиком. Очевидно, у меня это в крови.
— Что ж, на вкус и цвет товарищей нет, — пожал плечами дон Фермин. — Я займусь вкладом, чек будет выписан завтра же.
Они молчали до тех пор, пока не подошел официант — забрать стаканы и подать меню. Консоме и рыбу, — сказал дон Фермин, а он попросил мясо, поджаренное на угольях, и салат. Официант принялся сервировать стол, а он рассеянно слушал, как дон Фермин рассказывает о новом способе похудеть, не ограничивая себя в еде, опубликованном в последнем номере «Селесьонес».
— Они никогда тебя не приглашали в дом, — сказал Сантьяго. — Всегда смотрели на тебя сверху вниз.
— Ну, благодаря твоему побегу мы стали видеться чаще, — сказал Клодомиро. — Теперь они постоянно приезжают, чтобы узнать о тебе. И не только Фермин, но и Соила. Давно пора было преодолеть эту нелепую отчужденность.
— Да какая там отчужденность! — сказал Сантьяго. — Мы видели тебя раз в году.
— Это все бредни Соилиты, — мягко, думает он, ласково, словно речь шла о милых и безобидных чудачествах, сказал Клодомиро. — Она, знаешь, всегда была склонна строить из себя гранд-даму. Да нет, она выдающаяся женщина, сеньора, как говорится, с головы до ног, но всегда была немного предубеждена против нашей семьи: мы же бедные и неродовитые. Вот и Фермин от нее заразился.
— А ты им все прощаешь, — сказал Сантьяго. — Отец всю жизнь помыкает тобой, а ты все покорно сносишь.
— Твоему отцу всякая посредственность внушает ужас, — засмеялся Клодомиро. — Потому он и бегал от меня как от чумы. Он ведь, Сантьяго, с детства был очень честолюбив, всегда мечтал о многом. Он своего добился, и никто не смеет в чем-то его упрекнуть. Тебе скорее следовало бы им гордиться. Фермин достиг всего, что имеет, собственным потом и кровью. Конечно, Соилина родня ему помогала, но потом, а женился он, уже достигнув видного положения. А дядюшка твой всю жизнь гнил в провинциальных филиалах Кредитного банка.
— Ты вечно говоришь о себе как о неудачнике, но ведь в глубине души этому не веришь, — сказал Сантьяго. — И я не верю. Ты не разбогател, но жаловаться тебе не на что.
— Спокойствие — это еще не счастье, — сказал Клодомиро. — Раньше меня обижал ужас, с которым твой отец относился к моей жизни, но теперь я его понимаю. Знаешь, иногда начнешь задумываться, вспоминать, а вспомнить-то и нечего. Контора — дом, дом — контора. Всякая чепуха, изо дня в день одно и то же. Ну ладно, не будем унывать.
В комнату вошла старая Иносенсия: идите обедать. Помнишь, Сантьяго, ее шлепанцы, ее шаль, ее щуплое тельце в непомерно большом фартуке, ее надтреснутый голос? На столе стояло блюдо с дымящимся чупе, но перед прибором дяди — только чашка кофе с молоком и бутерброд.
— Вечером я ничего больше не ем, — сказал Клодомиро. — Ну, давай, давай, пока не остыло.
Время от времени в столовой появлялась Иносенсия, спрашивала: вкусно? Гладила его по щеке, совсем большой стал, ах, как вырос, а когда она выходила, Клодомиро подмигивал ему: бедная старуха, она так ласкова с тобой и со всеми на свете.
— Почему же мой дядюшка так и не женился? — говорит Сантьяго.
— Знаешь, ты мне надоел со своими вопросами, — без всякого упрека сказал Клодомиро. — Я совершил ошибку: думал, что в провинции карьеру сделать легче. А во всех этих захолустных городках подходящей невесты не нашлось.
Чему ты так удивляешься, Амбросио? — думает Сантьяго. Что тут особенного? Бывает это и в лучших домах.
— А когда вернулся в Лиму, обнаружилось, что теперь уже я никому не подхожу, — засмеялся Клодомиро. — После того как меня коленом под зад попросили из банка, пришлось начинать в министерстве с самого низу, жалованье было грошовое. Вот я и остался холостым. Однако не думай, что у меня не было романов. Были, да еще сколько.
— Подожди, подожди, мой мальчик, — закричала откуда-то из-за двери Иносенсия. — Еще сладкое.
— Почти не видит, почти не слышит, а трудится целый божий день, — прошептал Клодомиро. — Я несколько раз пытался нанять прислугу, чтобы старуха не надрывалась. Куда там! Такой крик поднимает, твердит, что я хочу от нее избавиться. Упряма как ослица. Прямым ходом пойдет в царствие небесное.
Да ты с ума сошла, сказала Амалия, я его не простила и не прощу, я его ненавижу. Часто, что ли, ссорились? — сказала Хертрудис. Редко, и каждый раз из-за его трусости. Виделись они по выходным, в кино ходили или так гуляли, а по ночам она босиком пробегала через сад, проводила с Амбросио когда час, когда два. Все хорошо шло, никто ни о чем даже не догадывался. А Хертрудис: «А когда ты смекнула, что у него — другая?» Утром как-то она смотрела, как он моет машину и разговаривает с ниньо Чиспасом. Амалия смотрела на него краем глаза, а сама тем временем закладывала белье в стиральную машину, и вдруг заметила, что он смутился и сказал ниньо Чиспасу: мне? С чего вы это взяли, ниньо? Ему она вовсе даже не нравится, приплатили бы — и то не стал с такой водиться. И при этом показывал на меня — представляешь, Хертрудис? — потому что знал, я все слышу. Амалия представила, как она бросает белье, подлетает к нему и вцепляется в рожу. А ночью пошла к нему, только чтобы сказать, что она его ненавидит и что, мол, он себе навоображал, и думала: Амбросио будет просить прощения. Ничего подобного, Хертрудис, ничего подобного, все наоборот: уходи отсюда, сказал он, проваливай. И она осталась стоять в темноте как потерянная, совсем опешила, Хертрудис. За что ж ты меня так? что я тебе плохого сделала? — и он наконец встал с кровати, захлопнул и запер дверь, и был он в самой настоящей ярости. Просто, Хертрудис, кипел от злобы. Амалия расплакалась: думаешь, я не слышала, что ты обо мне говорил? — а теперь еще и на порог не пускаешь. А он: Чиспас заподозрил, что у нас с тобой шуры-муры, — и схватил ее за плечи и стал трясти: чтоб не смела больше сюда являться! чтобы ноги твоей здесь никогда больше не было! — и с таким, Хертрудис, отчаяньем, — слышишь? вон отсюда, убирайся! Он был в ярости, он вроде бы как помешался от страха и все тряс ее, так что она затылком билась о стену. Это ты не из-за хозяев, попыталась сказать она, это все отговорки, ты другую себе нашел, но он подтащил ее к двери, выкинул вон и дверь захлопнул: чтоб я тебя никогда больше не видел, поняла? И ты ему это простила? и ты его еще любишь? А Амалия: да ты что? я его ненавижу. — А кто ж эта другая? — Этого Амалия не знала и никогда ее не видала. Униженная, обруганная, сама не своя от стыда, прибежала она к себе и зарыдала в голос, так что даже кухарка проснулась и пришла, и пришлось врать, что у нее месячные; я всегда в эти дни на стену от болей лезу. — И с тех пор ни разу? — Ни разу. Он, конечно, потом подъезжал к ней — я все тебе объясню, давай как раньше, только в доме встречаться больше не будем. Трус, брехло, лицемер поганый, будь ты проклят, крикнула ему Амалия, и его как ветром сдуло. Хорошо хоть, ребеночка от него, гада, не заполучила, сказала Хертрудис. А Амалия: я и разговаривать с ним перестала, если встречались на улице, он скажет «здравствуй», а она отвернет голову и мимо пройдет, он — «привет, Амалия», а она — ноль внимания. А может, это и не отговорки были, сказала Хертрудис, может, он и впрямь боялся, что вас накроют да обоих и уволят, может, у него другой бабы и не было? Ты думаешь? — сказала Амалия. Ведь вот же, сколько лет минуло, а он встретил тебя и помог на место поступить, сказала Хертрудис, а иначе зачем бы он стал тебя разыскивать, приглашать туда-сюда? Может, он все-таки тебя любил, а пока ты была с Тринидадом, переживал, думал про тебя, может, его совесть замучила за то, что так с тобою обошелся? Ты думаешь, сказала Амалия, ты думаешь?
— Вы теряете на этом большие деньги, — сказал дон Фермин. — Нелепо довольствоваться ничтожными суммами, нелепо, что ваш капитал лежит в банке под спудом, без движения.
— Вы все стараетесь приобщить меня к бизнесу, — улыбнулся он. — Напрасно, дон Фермин. Я уже однажды обжегся. Больше не хочу.
— Другой бы на вашем месте получал втрое больше, — сказал дон Фермин. — Это несправедливо, потому что именно вы все решаете. А с другой стороны, дон Кайо, когда же вы решитесь наконец вложить капитал в какое-нибудь дело? Вы отвергли четыре или пять таких предложений, за которые всякий ухватился бы обеими руками.
Он слушал Савалу, вежливо улыбался, но в глазах тлело раздражение. Он не дотронулся до чурраско[53], хотя блюдо уже несколько минут стояло перед ним.
— Я ведь вам уже объяснял. — Он взял наконец в руки нож и вилку. — Когда режим рухнет, платить за разбитые горшки придется мне.
— Тем более следует обеспечить свое будущее, — сказал дон Фермин.
— Меня вываляют в грязи, и усердней всех станут делать это нынешние столпы режима. — Он глядел на мясо и салат. — Как будто благодаря этому они остаются чистенькими. Я не слабоумный, чтобы при таком раскладе вкладывать хотя бы сентаво.
— Полноте, дон Кайо, вы сегодня чересчур мрачно настроены. — Дон Фермин отодвинул консоме, и официант тотчас поставил перед ним рыбу. — Кто сказал, что Одрии вот-вот придет конец?
— Еще не «вот-вот», — сказал он. — Но вечных правительств не бывает. Я человек не тщеславный. Когда все это кончится, я уеду за границу, буду там жить себе спокойно и почию с миром.
Он взглянул на часы, попытался съесть еще немного мяса — жевал с отвращением, запивал каждый кусочек минеральной водой и наконец показал официанту, чтобы тот унес блюдо.
— В три у меня встреча с министром, а сейчас уже два пятнадцать. Какие у нас с вами еще дела, дон Фермин?
Дон Фермин велел подать кофе и закурил. Потом достал из кармана конверт, положил его на стол.
— Я кое-что тут набросал вам для памяти, посмотрите на досуге. Ходатайство о получении пустошей, это где-то в Багуа[54], подано молодыми, энергичными инженерами — очень хотят работать. Хотят разводить там крупный рогатый скот, ну, вы сами прочтете. Лежит в министерстве уже полгода.
— Входящий номер указан? — Не глядя, он спрятал конверт в портфель.
— Все указано: и сроки прохождения по инстанциям, и все отделы, — сказал дон Фермин. — На этот раз я лично никаких выгод от этого не жду, а просто хочу помочь людям. Это мои друзья.
— Пока ничего не могу вам обещать, надо навести справки, — сказал он. — Кроме того, министр сельского хозяйства меня недолюбливает. Ну хорошо, я вас уведомлю.
— Разумеется, мальчики знают и принимают ваши условия, — сказал дон Фермин. — Я хлопочу за них по дружбе, но вы вовсе не обязаны бесплатно помогать неизвестным вам людям.
— Разумеется, — без улыбки сказал он. — Бесплатно я помогаю только режиму.
Кофе выпили молча. Когда официант подал счет, оба одновременно вытащили бумажники, но расплатился дон Фермин. Они вместе вышли на площадь Сан-Мартин.
— Воображаю, сколько у вас забот в связи с поездкой президента в Кахамарку, — сказал дон Фермин.
— Да уж, — сказал он, протягивая руку. — Как только это кончится, я вам позвоню. Вот моя машина. Будьте здоровы, дон Фермин.
Он опустился на сиденье: в министерство и поскорей. Амбросио, развернувшись на площади, поехал к Университетскому парку, вырулил на Абанкай. Он листал бумаги, лежавшие в конверте, который передал ему дон Фермин, и время от времени глаза его уставлялись в затылок Амбросио: поганец, не хочет, видите ли, чтобы его сынок якшался с чоло, они могут расшатать его нравственные устои, и поэтому принимает у себя в доме людишек вроде Аревало или Ланды, американцев, которых считает неотесанным хамьем — всех, кроме него. Он засмеялся, вытащил из кармана облатку, набрал в рот слюны: не хочет, чтобы ты расшатал нравственные устои его жены, его детей.
— Ты весь вечер задаешь мне вопросы. Теперь моя очередь, — сказал Клодомиро. — Каково тебе работается в «Кронике?»
— Учусь правильно выбирать размер статьи, — сказал Сантьяго. — Раньше писал слишком коротко или чересчур пространно. Работать по ночам, а днем отсыпаться я уже привык.
— Вот это как раз очень беспокоит Фермина, — сказал Клодомиро. — Он боится, что от такой беспорядочной жизни ты загубишь здоровье. И что бросишь университет, если уже не бросил. Скажи честно, ты ходишь на лекции?
— Честно? Не хожу, — сказал Сантьяго. — С тех пор как я ушел из дому, я в университете не был. Но ты отцу не говори.
Клодомиро замер, потом смятенно всплеснул маленькими ручками, в глазах его мелькнул испуг.
— И не спрашивай почему, не могу тебе объяснить, — сказал Сантьяго. — Иногда мне кажется, что не хочу встречаться с теми ребятами, которые остались сидеть, когда меня выпустили. А иногда — что вовсе и не в этом дело. Мне не нравится право, меня не прельщает адвокатура. Дурацкое занятие. Так зачем же мне диплом?
— Фермин прав, дурную услугу я тебе оказал, — горестно сказал Клодомиро. — Теперь, когда ты начал сам зарабатывать, учиться тебя не заставишь.
— Не могу постичь, дон Кайо. — Дон Фермин говорил теперь серьезно. — Всегда был такой примерный мальчик, образцовый — круглый отличник, даже немного слишком правильный. И вдруг — такое неверие, выверты, причуды. Не хватало только, чтоб он стал коммунистом или анархистом или я не знаю чем.
— Тогда уж часть ваших забот я возьму на себя, — улыбнулся он. — Но, знаете, я своего сына отправил бы именно в Сан-Маркос. Там много чепухи, и вредной чепухи, но, что ни говорите, это настоящий университет. Куда до него Католическому.
— Дело даже не в том, что там его непременно втянут в политику, — рассеянно сказал дон Фермин. — Университет потерял свое лицо, он далеко не тот, что был раньше. Прибежище вонючих чоло. С кем ему там придется иметь дело?
Он глядел на дона Фермина не мигая, и тот заморгал, смущенно отвел взгляд.
— Поймите меня правильно, я ничего не имею против чоло, — ага, паскуда, догадался, что сморозил, — совсем наоборот, я всегда был и остаюсь демократом. Я просто не хочу, чтобы Сантьяго загубил свою будущность. Он заслуживает многого. А в нашей стране почти все зависит от связей.
Они заказали еще по порции. Дон Фермин бросал в рот орешки, оливки, ломтики хрустящего картофеля. Он же только пил и курил.
— Я слышал, продается еще одна ветка «Панамериканы», — сказал он. — Не собираетесь принять участие в торгах?
— Нам пока хватит шоссе в Пакасмайо, — сказал дон Фермин. — По одежке протягивай ножки. Лаборатория отнимает у меня очень много времени, а сейчас я еще задумал сменить оборудование. Прежде чем расширяться, мне хотелось бы, чтобы Чиспас познал все тонкости и подставил плечо.
Они вяло обсудили эпидемию гриппа, происшествие в Буэнос-Айресе, где апристы перебили стекла в посольстве Перу, угрозы всеобщей забастовки текстильщиков — любопытно, привьется ли мода на короткие юбки? — пока не допили свой джин.
— Иносенсия вспомнила, что это твое любимое блюдо и приготовила чупе с креветками. — Дядя Клодомиро прижмурил глаз. — Старушка готовит теперь уже не так, как бывало. Я хотел было пообедать с тобой в городе, но не стоит огорчать ее.
Клодомиро налил ему стаканчик вермута. Как чисто было в его квартирке на Сан-Беатрис, как все сияло и сверкало там, какая добрая старушка была Иносенсия, помнишь, Савалита? Она вырастила обоих братьев и обращалась к ним на «ты» и однажды при тебе дернула отца за ухо: «Что ж ты, Фермин, глаз не кажешь?» Дядюшка Клодомиро отпил глоточек, утер губы. Опрятный и благообразный, в жилете, манжеты и воротник сорочки жестко накрахмалены, а глазки такие живые и веселые, гибкая, миниатюрная фигурка и нервные руки. Знал ли он, узнает ли он? Сколько месяцев, сколько лет ты не видел его, Савалита, думает он. Надо навестить, непременно навещу.
— Ты помнишь, Амбросио, какая у них была разница в возрасте? — говорит Сантьяго.
— Это бестактно с твоей стороны, — засмеялся Клодомиро. — Стариков об этом не спрашивают. Пять лет. Фермину пятьдесят два, ну, а я подбираюсь к шестидесяти.
— Он выглядит старше, — сказал Сантьяго. — Ты лучше сохранился, дядюшка.
— Ну уж, — улыбнулся Клодомиро. — Это потому, что я остался холостяком. Ну что, навестил ты наконец родителей?
— Еще нет, — сказал Сантьяго. — Обязательно схожу. Честное слово.
— Ты слишком тянешь с этим, слишком тянешь. — Светлые, чистые глаза взглянули на него с укором. — Сколько месяцев, как ты не был дома? Четыре? Пять?
— Они же устроят мне ужасную сцену, мама будет рыдать и умолять меня вернуться. — Уже полгода, думает он. — А я не вернусь, пора им свыкнуться с этой мыслью.
— Столько времени не видеть мать, отца, брата с сестрой! И живете в одном городе. — Клодомиро недоуменно покачал головой. — Был бы ты моим сыном, я бы уже на следующий день разыскал тебя, надавал по шее и вернул домой.
А отец не разыскал, не надавал, не вернул, думает он. Почему, папа?
— Не хочу лезть с советами, ты уже взрослый малый, но позволь тебе сказать, что нехорошо с твоей стороны. Хочешь жить один — живи, хоть это и сумасбродство чистой воды. Но не видеться с родителями — это извини меня. Соила совершенно не в себе. И Фермин, когда приезжает спросить, как ты, что ты, где ты, тоже на себя не похож, пришибленный какой-то.
— Он может меня разыскать — пожалуйста, — сказал Сантьяго. — Может хоть сто раз возвращать меня домой силой, и я сто раз буду уходить.
— Он тебя не понимает, и я тоже, — сказал Клодомиро. — Ты недоволен, что он тебя вытащил из каталажки? Ты хотел посидеть с этими полоумными подольше? Не он ли во всем тебе потакал? Ни с Тете, ни с Чиспасом он так не носился. Скажи мне правду. Что случилось? За что ты на него взъелся?
— Мне трудно это тебе объяснить, дядя. Но пока мне лучше дома не бывать. Потом я съезжу, обещаю тебе.
— Да перестань же ты упрямиться, — сказал Клодомиро. — Ни Соила, ни Фермин не против того, что ты служишь в «Кронике». Они беспокоятся только, как бы ты не бросил университет. Они не хотят, чтобы ты пошел по моим стопам, сделался конторской крысой.
Он улыбнулся без малейшей горечи и вновь наполнил рюмки. Сейчас подадут чупе, издали долетел надтреснутый голос Иносенсии: бедная старушка почти ничего не видит.
Да что ж это за нахальство такое, совсем совесть потерял, — говорила Хертрудис Лама, — искать с тобой встречи после всего, что он натворил, вот ужас-то! Вот ужас-то, повторяла Амалия, но, понимаешь ли, он всегда был такой. Да какой такой? — спрашивала Хертрудис. А Амалия: он все время, под любым предлогом попадался ей на глаза — то в буфетной, то в комнатах, то в патио. Поначалу он и рта не раскрывал, а только посматривал на нее красноречивей всяких слов, а она боялась, что взгляды эти заметит сеньора Соила или кто из детей, и ей влетит. Много времени прошло, пока он не начал говорить. Что говорить? Говорить, что вот, мол, какая красоточка у нас завелась, и какое у нее личико — прямо весной пахнуло, а она все время была в страхе, ведь это было ее первое место, первая служба. Но мало-помалу успокоилась, поняв, что он хоть и нахал, но на рожон лезть опасается, даже, можно сказать, трусит: хозяев он, Хертрудис, больше боялся, чем я. Да что там господ: стоило появиться кому из прислуги — кухарке или второй горничной, он тут же исчезал. Но наедине с нею он стал уж давать волю рукам, а уж разговоры его делались вовсе бесстыжее. А ты что? — смеялась Хертрудис. А Амалия хлопала его по рукам, а однажды огрела по-настоящему. Ты ведь знаешь, Хертрудис, что мужики несут в таких случаях: ты меня приворожила, ты меня присушила, и все норовил сорвать поцелуйчик. Он так устроился, что выходные у них совпадали, узнал, где она живет, и однажды Амалия увидела, как он прохаживается у дома ее тетки в Суркильо, а ты небось смотрела на него в окошко и радовалась, засмеялась Хертрудис. Нет, я рассердилась. И кухарке, и другой горничной он нравился — какой высоченный, какой здоровенный, и как ему идет синяя тужурка, прямо мурашки бегут. А ей — хоть бы что, такой же, как все, ничего особенного. Чем же тогда он тебя взял? — спросила Хертрудис. Да наверно подарочками, которые оставлял у нее рядом с кроватью. Когда он в первый раз сунул ей какой-то пакетик в карман передника, она его вернула, даже не развернув, а потом — вот дура-то, правда Хертрудис? — стала брать и по ночам думала: а что сегодня он мне подарит? Черт его знает, когда он успевал пробраться к ней в комнату и оставить под подушкой то брошку, то браслетик, то носовые платочки. Так ты уж тогда была с ним? — спросила Хертрудис. — Нет, еще нет. А вот однажды когда тетки дома не было, а он появился под окнами, она — нет, ну ты подумай, какая дура! — спустилась к нему. Разговаривали посреди улицы, что-то ели у лотка, а на следующей неделе, в выходной, пошли в кино. Да? — сказала Хертрудис. Да. Тогда начались уже и поцелуи и прочее. С того дня он возомнил невесть что, решил, что права на нее получил, и однажды, когда они были вдвоем, он к ней полез по-серьезному, пришлось бегством спасаться. Он спал над гаражом, комната у него была больше, чем у горничных, там был и умывальник свой, и все, и вот как-то ночью, — что? что? — спросила Хертрудис, — когда господа ушли, а барышня Тете и ниньо Сантьяго уже спали, а у ниньо Чиспаса увольнение кончилось — ну? ну? — она, дурища безмозглая, заглянула к нему. И конечно, он уж ее не выпустил, такой оказии не пропустил. Тогда, значит, это случилось? — засмеялась Хертрудис. Знаешь, Хертрудис, как страшно ей было, как больно, как она плакала. Вот с той ночи стала она в нем разочаровываться, а Хертрудис — ха-ха-ха — ну, что ты ржешь, вовсе не потому, почему ты думаешь, у тебя одно на уме, что ты за бесстыдница такая, и меня в краску вогнала. Так чем же он тебя разочаровал? — сказала Хертрудис. В комнате было темно, они лежали, а он ее утешал, говорил все, что в таких случаях говорят, — я и не думал, что ты еще нетронутая, — целовал, и тут они услышали у самой двери голоса: хозяева вернулись. Вот, Хертрудис, тогда, Хертрудис, я и поняла, какое он ничтожество. Как же ты поняла? Как, как, очень просто: ладони у него сразу взмокли — спрячься, спрячься, — стал ее толкать под кровать, — замри, не шевелись, — а сам чуть не плакал со страху, ты подумай, Хертрудис, такой здоровила, — а потом зажал ей рот, словно она собиралась кричать или еще что. А отпустил ее, только когда хозяева прошли через сад к дому, и еще наврал: я боялся, как бы тебя не накрыли, как бы тебя не стали ругать, как бы тебя не рассчитали. И еще — что надо быть очень осторожными, сеньора Соила очень строга, спуску не даст. И до того странно ей было на следующий день, и смешно было, и хорошо, и стыдно, когда она потихоньку от всех отстирывала простыню, сама не знаю, зачем я тебе все это рассказываю, Хертрудис. А Хертрудис ей: потому что ты, птичка, уже позабыла Тринидада, потому что ты опять сохнешь по этому гаду Амбросио. Вот почему, Амалия.
— Сегодня утром у меня была встреча с американцами, — сказал наконец дон Фермин. — Куда до них Фоме Неверующему! Я дал им все гарантии, но они непременно желают увидеться с вами, дон Кайо.
— Их нетерпение легко понять, — благодушно сказал он. — Речь идет о нескольких миллионах.
— Я, должно быть, никогда не пойму их, они какие-то не взрослые, вам не кажется? — все тем же недовольным тоном продолжал дон Фермин. — Полудикари. Кладут ноги на стол, снимают пиджак, не спросив разрешения. А ведь это не проходимцы, а вроде бы порядочные люди. Порою мне хочется послать им книгу Карреньо «Правила хорошего тона».
Он глядел в окно на трамваи, бежавшие по Кольмене, слушал, как журчит неиссякаемый поток анекдотов за соседним столом, и вдруг сказал:
— Вопрос урегулирован. Я ужинал с министром продовольствия. Решение будет опубликовано в «Правительственном вестнике» в понедельник или во вторник. Можете передать вашим друзьям, чтобы спали спокойно.
— Это не друзья, а партнеры, — с улыбкой возразил дон Фермин. — Вы бы, к примеру, смогли дружить с гринго? У нас мало общего с этими мужланами.
Он, ничего не отвечая, ждал, когда дон Фермин протянет руку к тарелке с орешками, потом поднесет к губам стакан, сделает глоток, вытрет рот салфеткой, взглянет ему в глаза и скажет:
— Вы и вправду не хотите купить эти акции? — и тотчас отведя взгляд, словно внезапно заинтересовавшись пустым стулом, стоявшим перед ним. — Они настоятельно просили вас уговорить, дон Кайо. Признаться, я и сам не понимаю, почему вы отказываетесь.
— Потому что в коммерции я — полный профан, — сказал он. — Я ведь вам рассказывал, что за двадцать лет не сумел заключить ни одной выгодной сделки.
— Это акции на предъявителя, на свете нет ничего более надежного и тайного. — Дон Фермин послал ему дружескую улыбку. — Не хотите держать — продайте: очень скоро они будут стоить два номинала. Поймите, получая их, вы не совершаете ничего неположенного.
— Я давно забыл, чем положенное отличается от неположенного, — ответно улыбнулся он. — Я руководствуюсь критерием «выгодно — невыгодно».
— Акции, которые идут за счет этих неотесанных американцев, — продолжал улыбаться дон Фермин. — Вы оказали им услугу, вполне естественно, что они хотят отблагодарить вас. Эти акции куда дороже ста тысяч наличными, дон Кайо.
— У меня скромные запросы. — Он снова улыбнулся и, закашлявшись, смолк, пережидая приступ. — Этих ста тысяч мне вполне хватит. Акции пусть отдадут министру продовольствия, он настоящий бизнесмен. Я же признаю только то, что можно потрогать и пересчитать. Так учил меня отец, дон Фермин, а он был ростовщиком. Очевидно, у меня это в крови.
— Что ж, на вкус и цвет товарищей нет, — пожал плечами дон Фермин. — Я займусь вкладом, чек будет выписан завтра же.
Они молчали до тех пор, пока не подошел официант — забрать стаканы и подать меню. Консоме и рыбу, — сказал дон Фермин, а он попросил мясо, поджаренное на угольях, и салат. Официант принялся сервировать стол, а он рассеянно слушал, как дон Фермин рассказывает о новом способе похудеть, не ограничивая себя в еде, опубликованном в последнем номере «Селесьонес».
— Они никогда тебя не приглашали в дом, — сказал Сантьяго. — Всегда смотрели на тебя сверху вниз.
— Ну, благодаря твоему побегу мы стали видеться чаще, — сказал Клодомиро. — Теперь они постоянно приезжают, чтобы узнать о тебе. И не только Фермин, но и Соила. Давно пора было преодолеть эту нелепую отчужденность.
— Да какая там отчужденность! — сказал Сантьяго. — Мы видели тебя раз в году.
— Это все бредни Соилиты, — мягко, думает он, ласково, словно речь шла о милых и безобидных чудачествах, сказал Клодомиро. — Она, знаешь, всегда была склонна строить из себя гранд-даму. Да нет, она выдающаяся женщина, сеньора, как говорится, с головы до ног, но всегда была немного предубеждена против нашей семьи: мы же бедные и неродовитые. Вот и Фермин от нее заразился.
— А ты им все прощаешь, — сказал Сантьяго. — Отец всю жизнь помыкает тобой, а ты все покорно сносишь.
— Твоему отцу всякая посредственность внушает ужас, — засмеялся Клодомиро. — Потому он и бегал от меня как от чумы. Он ведь, Сантьяго, с детства был очень честолюбив, всегда мечтал о многом. Он своего добился, и никто не смеет в чем-то его упрекнуть. Тебе скорее следовало бы им гордиться. Фермин достиг всего, что имеет, собственным потом и кровью. Конечно, Соилина родня ему помогала, но потом, а женился он, уже достигнув видного положения. А дядюшка твой всю жизнь гнил в провинциальных филиалах Кредитного банка.
— Ты вечно говоришь о себе как о неудачнике, но ведь в глубине души этому не веришь, — сказал Сантьяго. — И я не верю. Ты не разбогател, но жаловаться тебе не на что.
— Спокойствие — это еще не счастье, — сказал Клодомиро. — Раньше меня обижал ужас, с которым твой отец относился к моей жизни, но теперь я его понимаю. Знаешь, иногда начнешь задумываться, вспоминать, а вспомнить-то и нечего. Контора — дом, дом — контора. Всякая чепуха, изо дня в день одно и то же. Ну ладно, не будем унывать.
В комнату вошла старая Иносенсия: идите обедать. Помнишь, Сантьяго, ее шлепанцы, ее шаль, ее щуплое тельце в непомерно большом фартуке, ее надтреснутый голос? На столе стояло блюдо с дымящимся чупе, но перед прибором дяди — только чашка кофе с молоком и бутерброд.
— Вечером я ничего больше не ем, — сказал Клодомиро. — Ну, давай, давай, пока не остыло.
Время от времени в столовой появлялась Иносенсия, спрашивала: вкусно? Гладила его по щеке, совсем большой стал, ах, как вырос, а когда она выходила, Клодомиро подмигивал ему: бедная старуха, она так ласкова с тобой и со всеми на свете.
— Почему же мой дядюшка так и не женился? — говорит Сантьяго.
— Знаешь, ты мне надоел со своими вопросами, — без всякого упрека сказал Клодомиро. — Я совершил ошибку: думал, что в провинции карьеру сделать легче. А во всех этих захолустных городках подходящей невесты не нашлось.
Чему ты так удивляешься, Амбросио? — думает Сантьяго. Что тут особенного? Бывает это и в лучших домах.
— А когда вернулся в Лиму, обнаружилось, что теперь уже я никому не подхожу, — засмеялся Клодомиро. — После того как меня коленом под зад попросили из банка, пришлось начинать в министерстве с самого низу, жалованье было грошовое. Вот я и остался холостым. Однако не думай, что у меня не было романов. Были, да еще сколько.
— Подожди, подожди, мой мальчик, — закричала откуда-то из-за двери Иносенсия. — Еще сладкое.
— Почти не видит, почти не слышит, а трудится целый божий день, — прошептал Клодомиро. — Я несколько раз пытался нанять прислугу, чтобы старуха не надрывалась. Куда там! Такой крик поднимает, твердит, что я хочу от нее избавиться. Упряма как ослица. Прямым ходом пойдет в царствие небесное.
Да ты с ума сошла, сказала Амалия, я его не простила и не прощу, я его ненавижу. Часто, что ли, ссорились? — сказала Хертрудис. Редко, и каждый раз из-за его трусости. Виделись они по выходным, в кино ходили или так гуляли, а по ночам она босиком пробегала через сад, проводила с Амбросио когда час, когда два. Все хорошо шло, никто ни о чем даже не догадывался. А Хертрудис: «А когда ты смекнула, что у него — другая?» Утром как-то она смотрела, как он моет машину и разговаривает с ниньо Чиспасом. Амалия смотрела на него краем глаза, а сама тем временем закладывала белье в стиральную машину, и вдруг заметила, что он смутился и сказал ниньо Чиспасу: мне? С чего вы это взяли, ниньо? Ему она вовсе даже не нравится, приплатили бы — и то не стал с такой водиться. И при этом показывал на меня — представляешь, Хертрудис? — потому что знал, я все слышу. Амалия представила, как она бросает белье, подлетает к нему и вцепляется в рожу. А ночью пошла к нему, только чтобы сказать, что она его ненавидит и что, мол, он себе навоображал, и думала: Амбросио будет просить прощения. Ничего подобного, Хертрудис, ничего подобного, все наоборот: уходи отсюда, сказал он, проваливай. И она осталась стоять в темноте как потерянная, совсем опешила, Хертрудис. За что ж ты меня так? что я тебе плохого сделала? — и он наконец встал с кровати, захлопнул и запер дверь, и был он в самой настоящей ярости. Просто, Хертрудис, кипел от злобы. Амалия расплакалась: думаешь, я не слышала, что ты обо мне говорил? — а теперь еще и на порог не пускаешь. А он: Чиспас заподозрил, что у нас с тобой шуры-муры, — и схватил ее за плечи и стал трясти: чтоб не смела больше сюда являться! чтобы ноги твоей здесь никогда больше не было! — и с таким, Хертрудис, отчаяньем, — слышишь? вон отсюда, убирайся! Он был в ярости, он вроде бы как помешался от страха и все тряс ее, так что она затылком билась о стену. Это ты не из-за хозяев, попыталась сказать она, это все отговорки, ты другую себе нашел, но он подтащил ее к двери, выкинул вон и дверь захлопнул: чтоб я тебя никогда больше не видел, поняла? И ты ему это простила? и ты его еще любишь? А Амалия: да ты что? я его ненавижу. — А кто ж эта другая? — Этого Амалия не знала и никогда ее не видала. Униженная, обруганная, сама не своя от стыда, прибежала она к себе и зарыдала в голос, так что даже кухарка проснулась и пришла, и пришлось врать, что у нее месячные; я всегда в эти дни на стену от болей лезу. — И с тех пор ни разу? — Ни разу. Он, конечно, потом подъезжал к ней — я все тебе объясню, давай как раньше, только в доме встречаться больше не будем. Трус, брехло, лицемер поганый, будь ты проклят, крикнула ему Амалия, и его как ветром сдуло. Хорошо хоть, ребеночка от него, гада, не заполучила, сказала Хертрудис. А Амалия: я и разговаривать с ним перестала, если встречались на улице, он скажет «здравствуй», а она отвернет голову и мимо пройдет, он — «привет, Амалия», а она — ноль внимания. А может, это и не отговорки были, сказала Хертрудис, может, он и впрямь боялся, что вас накроют да обоих и уволят, может, у него другой бабы и не было? Ты думаешь? — сказала Амалия. Ведь вот же, сколько лет минуло, а он встретил тебя и помог на место поступить, сказала Хертрудис, а иначе зачем бы он стал тебя разыскивать, приглашать туда-сюда? Может, он все-таки тебя любил, а пока ты была с Тринидадом, переживал, думал про тебя, может, его совесть замучила за то, что так с тобою обошелся? Ты думаешь, сказала Амалия, ты думаешь?
— Вы теряете на этом большие деньги, — сказал дон Фермин. — Нелепо довольствоваться ничтожными суммами, нелепо, что ваш капитал лежит в банке под спудом, без движения.
— Вы все стараетесь приобщить меня к бизнесу, — улыбнулся он. — Напрасно, дон Фермин. Я уже однажды обжегся. Больше не хочу.
— Другой бы на вашем месте получал втрое больше, — сказал дон Фермин. — Это несправедливо, потому что именно вы все решаете. А с другой стороны, дон Кайо, когда же вы решитесь наконец вложить капитал в какое-нибудь дело? Вы отвергли четыре или пять таких предложений, за которые всякий ухватился бы обеими руками.
Он слушал Савалу, вежливо улыбался, но в глазах тлело раздражение. Он не дотронулся до чурраско[53], хотя блюдо уже несколько минут стояло перед ним.
— Я ведь вам уже объяснял. — Он взял наконец в руки нож и вилку. — Когда режим рухнет, платить за разбитые горшки придется мне.
— Тем более следует обеспечить свое будущее, — сказал дон Фермин.
— Меня вываляют в грязи, и усердней всех станут делать это нынешние столпы режима. — Он глядел на мясо и салат. — Как будто благодаря этому они остаются чистенькими. Я не слабоумный, чтобы при таком раскладе вкладывать хотя бы сентаво.
— Полноте, дон Кайо, вы сегодня чересчур мрачно настроены. — Дон Фермин отодвинул консоме, и официант тотчас поставил перед ним рыбу. — Кто сказал, что Одрии вот-вот придет конец?
— Еще не «вот-вот», — сказал он. — Но вечных правительств не бывает. Я человек не тщеславный. Когда все это кончится, я уеду за границу, буду там жить себе спокойно и почию с миром.
Он взглянул на часы, попытался съесть еще немного мяса — жевал с отвращением, запивал каждый кусочек минеральной водой и наконец показал официанту, чтобы тот унес блюдо.
— В три у меня встреча с министром, а сейчас уже два пятнадцать. Какие у нас с вами еще дела, дон Фермин?
Дон Фермин велел подать кофе и закурил. Потом достал из кармана конверт, положил его на стол.
— Я кое-что тут набросал вам для памяти, посмотрите на досуге. Ходатайство о получении пустошей, это где-то в Багуа[54], подано молодыми, энергичными инженерами — очень хотят работать. Хотят разводить там крупный рогатый скот, ну, вы сами прочтете. Лежит в министерстве уже полгода.
— Входящий номер указан? — Не глядя, он спрятал конверт в портфель.
— Все указано: и сроки прохождения по инстанциям, и все отделы, — сказал дон Фермин. — На этот раз я лично никаких выгод от этого не жду, а просто хочу помочь людям. Это мои друзья.
— Пока ничего не могу вам обещать, надо навести справки, — сказал он. — Кроме того, министр сельского хозяйства меня недолюбливает. Ну хорошо, я вас уведомлю.
— Разумеется, мальчики знают и принимают ваши условия, — сказал дон Фермин. — Я хлопочу за них по дружбе, но вы вовсе не обязаны бесплатно помогать неизвестным вам людям.
— Разумеется, — без улыбки сказал он. — Бесплатно я помогаю только режиму.
Кофе выпили молча. Когда официант подал счет, оба одновременно вытащили бумажники, но расплатился дон Фермин. Они вместе вышли на площадь Сан-Мартин.
— Воображаю, сколько у вас забот в связи с поездкой президента в Кахамарку, — сказал дон Фермин.
— Да уж, — сказал он, протягивая руку. — Как только это кончится, я вам позвоню. Вот моя машина. Будьте здоровы, дон Фермин.
Он опустился на сиденье: в министерство и поскорей. Амбросио, развернувшись на площади, поехал к Университетскому парку, вырулил на Абанкай. Он листал бумаги, лежавшие в конверте, который передал ему дон Фермин, и время от времени глаза его уставлялись в затылок Амбросио: поганец, не хочет, видите ли, чтобы его сынок якшался с чоло, они могут расшатать его нравственные устои, и поэтому принимает у себя в доме людишек вроде Аревало или Ланды, американцев, которых считает неотесанным хамьем — всех, кроме него. Он засмеялся, вытащил из кармана облатку, набрал в рот слюны: не хочет, чтобы ты расшатал нравственные устои его жены, его детей.
— Ты весь вечер задаешь мне вопросы. Теперь моя очередь, — сказал Клодомиро. — Каково тебе работается в «Кронике?»
— Учусь правильно выбирать размер статьи, — сказал Сантьяго. — Раньше писал слишком коротко или чересчур пространно. Работать по ночам, а днем отсыпаться я уже привык.
— Вот это как раз очень беспокоит Фермина, — сказал Клодомиро. — Он боится, что от такой беспорядочной жизни ты загубишь здоровье. И что бросишь университет, если уже не бросил. Скажи честно, ты ходишь на лекции?
— Честно? Не хожу, — сказал Сантьяго. — С тех пор как я ушел из дому, я в университете не был. Но ты отцу не говори.
Клодомиро замер, потом смятенно всплеснул маленькими ручками, в глазах его мелькнул испуг.
— И не спрашивай почему, не могу тебе объяснить, — сказал Сантьяго. — Иногда мне кажется, что не хочу встречаться с теми ребятами, которые остались сидеть, когда меня выпустили. А иногда — что вовсе и не в этом дело. Мне не нравится право, меня не прельщает адвокатура. Дурацкое занятие. Так зачем же мне диплом?
— Фермин прав, дурную услугу я тебе оказал, — горестно сказал Клодомиро. — Теперь, когда ты начал сам зарабатывать, учиться тебя не заставишь.