"Вы что, господин хороший, - обращается ко мне, - к профессору Лихачеву?" - "Да, - говорю, - к Венедикту Петровичу по неотложному делу". - "А вы что, его сродственник или еще кто?" - спрашивает она и косит глазами на брезентовый тюк. "Почти, - говорю, - сродственник. Сколько лет вместе путешествовал с Венедиктом-то Петровичем". - "Странно, - говорит. Если вы сродственник, то должны же знать, что профессор неделю тому назад отбыл насовсем в Санкт-Петербург". - "Как, - говорю, - насовсем? Этого не может быть. Он ждал меня и не мог уехать". - "А вот выходит, что не очень ждал. Уехал. Навсегда. Будет теперь вносить смуту в другом месте". И барыня с этими словами застучала каблучками по доскам тротуара. Я верил и не верил тому, что она сказала. Снова принялся дергать за проволоку, а потом даже в окно постучал. Но тут из того же соседнего дома вышел важный такой барин с тростью в руке. "Напрасно, - говорит, - стараетесь. Профессор Лихачев отбыл в Петербург. В доме этом никого нет".
   Вот уж тут, Иван Иваныч, слезы брызнули у меня. "Да за какие же провинки, - думаю, - такое наказание мне?" Сколько я там на крыльце простоял, не помню, потом кинул тюк на плечо и поплелся на постоялый двор.
   - И где же этот тюк теперь? - поспешно спросил Акимов, и Лукьянов заметил, что в глазах его вспыхнули лихорадочным блеском тревожные огоньки.
   - Берегу. Дома в ящике под замком держу. Вдруг Венедикт Петрович востребует.
   - Ну, событие! - воскликнул, повеселев, Акимов. - И мне ведь об этом ни звука. Не любит дядюшка о своих промашках другим расписывать.
   - Он и тогда, в пути, виду особого не показывал, Погоревал, и все. "Звонок, - говорит, - Степан Димитрич". Я не понял, спрашиваю: "Какой звонок, Венедикт Петрович?" - "Не из приятных звонок. Напоминает он:
   о приближении старости. Собранность уходит, память слабнет".
   - Полукавил дядюшка! У него столько собранности, что другому молодому поучиться.
   - "Затмение, - говорю, - у каждого может быть.
   Венедикт Петрович". - "Не утешайте, - говорит. - Раньше ничего подобного со мной не могло произойти.
   Степан Димитрич". Мне-то тогда тоже от этой потери лихо было. Вроде и мой недосмотр. - Лукьянов умолк, вздохнул, потом заговорщическим тоном продолжал: - Одним словом, Иван Иваныч, если свидитесь с профессором, передайте: буду тюк его беречь сколько надо, а уж коли смертный час придет, накажу и жене, и сыну, и дочкам... А может быть, у вас другое размышление?
   Прихватить бы тючок вам с собой... А только как?
   Вот именно: как? Услышав о бумагах ученого, таким странным образом оказавшихся у Лукьянова, Акимов прежде всего подумал: "Заберу с собой. Вот будет радость дядюшке! Ждет меня одного, а я явлюсь с бумагами его кетских путешествий... Наверняка они нужны ему сейчас позарез".
   - Сколько, по-вашему, Степан Димитрич, весу в этом тюке? - прищурив глаза, спросил Акимов.
   - Не пробовал взвешивать, Иван Иваныч.
   - А приблизительно?
   - Приблизительно... - Лукьянов задумался. - Ну уже никак не меньше пуда. А может быть, и побольше... Думаю все, с чем бы сравнить, и не могу ничего подходящего найти. Мешок с кедровыми шишками? Тяжелее. Гораздо тяжелее. Заплечная сумка с ружейным припасом и харчами? Пожалуй, полегче. А в ней пудикто вполне наберется. Да, вот так и есть: в тюке пуд о походом... пуд десять фунтов.
   - А можно этот тюк посмотреть, Степан Димитрич?
   - Он у меня в Лукьяновке, а нам туда заходить ни в коем разе нельзя.
   - А доставить его куда-нибудь на очередную остановку можно?
   - Можно доставить к Окентию Свободному, хотя времени у нас в обрез. Ну, постараюсь.
   - Постарайтесь, Степан Димитрич.
   Спать они легли рано, чуть только стемнело. Лукьяйов рассудил: уж раз придется тюк из Лукьяновки тащить к Окентию, это значит, путь его завтра увеличится верст на пятнадцать - двадцать. Чем раньше они придут на заимку Окентия, тем легче обойдется ему поход в Лукьяновку за бумагами Лихачева.
   Но спалось плохо. Лукьянов все думал о бумагах. Не поспешил ли он со своим признанием? Все-таки Акимов только племянник профессора, а не сам профессор. Бумаги же принадлежат профессору, и никому более.
   Вдруг ученый останется недовольным его решением отдать бумаги Акимову? Более того, он может в любой момент востребовать их, и что в этом случае ответит он Лихачеву? Отдал бумаги Ивану Ивановичу. Так-то так, а по чьей указке это сделано, Степан Димитрич? Разве вас об этом просили?
   Мысленно Лукьянов метался, все еще оставляя за собой право в решительную минуту сказать Акимову:
   "А бумаги, Иван Иваныч, отдать не могу. Извиняйте за Поспешность, за необдуманность. Будут вручены только ггрофессору".
   Просыпаясь и ворочаясь на жестких нарах, прикидывал возникшую ситуацию и Акимов. "Не взять бумаги дядюшки - глупость и безумие. Второй подобной оказии никогда не возникнет. Уж коли Венедикт Петрович взялся за свой труд о Сибири, легко себе представить, сколь необходимы ему материалы кетских путешествий. Неудобство в дороге, безусловно, от этого дядюшкиного тючка будет немалое, но что ж делать? Возят же товарищи и литературу и оружие, рискуют, конечно, страшно, но все-таки дело свое делают. Чем же я-то лучше их? Во всей нашей партии, пожалуй, не найдешь ни одного такого товарища, который, решая одну задачу, упустил бы случай, когда можно что-то сделать и сверх того! А тут у меня получается одно к другому.
   Не только сам еду к ученому - везу ему подспорье в виде его собственных материалов".
   Нет, в отличие от Лукьянова Акимов не колебался и, может быть, потому спал хоть и с перерывами, но крепким, здоровым сном, который и силы возвращает, и бодрость поддерживает.
   6
   Когда сквозь голый лес показалась бревенчатая, с покосившейся от снежного намета крышей изба Окентия Свободного и напахнул дымок, расползавшийся по примолкшей тайге, Лукьянов остановился.
   - Придется вам, Иван Иваныч, немпожко подождать здесь. Зайду в избу, огляжусь, переговорю со стариком, - сказал Лукьянов.
   - Да разве с ним не было разговора раньше? -"
   спросил Акимов.
   - Был, конечно, разговор. А все-таки в избу я зайду поначалу один. Осторожность не мешает.
   - Спору нет, - согласился Акимов.
   Лукьянов скатился в лог, потом поднялся на его противоположный склон, снял лыжи, воткнул их в снег и скрылся в избе. Акимов закурил, сдвинув шапку на затылок, прислушивался к зимнему лесу. Приятно освежал морозный воздух запотевшую голову. Было хорошо и ногам, отдыхавшим в покое. Сегодня Лукьянов торопился, несколько раз переходил на такой бег, что Акимов отставал на полверсты, невольно вспоминая тунгусского озорника Николку. В том, что Лукьянов торопился, ничего необычного или непонятного не было: в течение вечера и ночи ему предстояло сходить в село и вернуться назад на заимку. Но переход от озера "Девичьи слезы" до избы Окентия согрел Акимова, притомил. Видно, у охотников какая-то своя мера всему. Совсем не оправдались слова Лукьянова: "Тут до Окентия рукой подать". Они шли и быстро и долго. Правда, шли по равнине, прямиком, не карабкались, как вчера, по лесным завалам. В другой раз надо поосторожнее относиться к слбвам таежников. Настроился бы сразу же на более трудный путь, легче было бы.
   Акимов выпускал изо рта клубочки дыма, взглядывал на макушки деревьев с охапками снега на сучьях, на белесое, в свинцовых пятнах небо и думал о завтрашнем дне. Именно завтра или послезавтра произойдет самое ответственное событие в его побеге, затянувшемся на столько месяцев. Наконец товарищи должны доставить его в Томск и там посадить в поезд, который пойдет на запад, все дальше и дальше от Сибири.
   Все ли произойдет, как намечено? Все ли предусмотрено?
   И прежде и сейчас Акимов чувствовал, как где-то внутри, за грудной клеткой, от этой мысли натягивается струна тревоги и сердце начинает стучать редкими и сильными ударами. Нетерпение... Это врывается в его душу нетерпение, жажда действий, загорается страсть к борьбе... Он сдерживал себя, старался ослабить эту струну, рисовал самое худшее. А самое худшее это тюрьма, стены, отрыв от природы, в которой он всегда найдет себе дело, как нашел его в Дальней тайге... лишь бы не разлучили с землей, не заковали в каменное безмолвие... А так, как он жил эти месяцы, жить все-таки можно... Наблюдать и думать ради будущего... Ради будущего, которое не может не прийти...
   - Иван Иваныч! - вдруг услышал он голос Лукьянова и отбросил окурок, который прижигал уже пальцы.
   - Эге! - откликнулся Акимов и заспешил на зов.
   Немного не дойдя до избы, он остановился и, отведя от лица темную пихтовую ветку, увидел картину, которую увидеть никогда не ожидал. Рядом о Лукьяновым стояла... Катя - Екатерина Ксенофонтова, сестра егО друга и наставника в партийных делах Александра Ксе-"
   нофонтова, его "невеста", доставлявшая в предварилку продукты и важные инструкции от товарищей, а самоа главное, в чем он давно уже признался самому себе, егО сердечная тайна, его любовь...
   Катя была одета в крестьянский полушубок, в пимы, голова ее утопала в шали, но его острые глаза не могли ошибиться: ее лицо, с круто очерченными бровями и круглым подбородком, с прямым носиком и выразительными черточками от носа к уголкам красных, ярких губ, пылало радостью. Акимову показалось даже, что по щекам ее покатились слезинки и она поспешила вытереть их черной рукавичкой.
   Лукьянов слегка подбоченился, выставил одну ногу вперед и, вскинув бородку, весело смеялся. Он что-то узнал от нее в эти минуты и был доволен, что они встретились, и встретились не без его заботы о них.
   Акимов приближался медленно, сбавляя скорость с каждой секундой, и был молчалив и строг.
   - Ваня! Здравствуй, Ваня! - сказала Катя, не выдержав и заливаясь краской, опустила голову. Но тут же подняла ее и шагнула навстречу.
   - Где вы ее взяли, Степан Димитрич?! Катя, здравствуй! Вот уж не ожидал! Не ожидал! Никак не ожидал! - повторял он одни и те же слова, прямо направляясь к ней. Акимов размахнул руки, чтобы обнять ее, но не успел этого сделать, потому что Катя опередила его, кинувшись к нему тоже с распростертыми руками.
   Они постояли несколько секунд обнявшись и тут же отошли друг от друга.
   - Боже, как он зарос! Тебя по глазам, Ваня, только по глазам можно узнать. Ваня, Ваня, какой ты стал, Ваня! Совершенно не похожий на того, петербургскою Ваню! - Ей, по-видимому, приятно было произносить его имя, и она не считалась сейчас с чистотой фразы, за строением которой всегда следила с педагогической щепетильностью.
   - Был Ваня, а стал таежный инок Иоанн, - усмехнулся Акимов и принялся развязывать ременные постромки.
   Катя подскочила к нему, чтоб помочь развязать узел ремешка, но Акимов остановил ее.
   - Нет уж, мы сами, немало-с обучены этому, - смеялся он, искоса поглядывая на Катю и видя лишь ее горящие нестерпимым светом любви глаза.
   Прежде чем войти в избу вслед за Лукьяновым и Катей, Акимов тщательно стряхнул с шапки набившийся снег, обнажив заросшую густым волосом все еще мокрую от пота голову, рукавицей смахнул снег с полушубка, постукивая носками пимов о сосновый чурбак, валявшийся возле избы, стряхнул снег и с обуви. Катя оглянулась у раскрытой двери, предупредила:
   - Учти, Ваня, это не простое жилище. Здесь обитает философ Окентий Свободный, человек, преодолевший страх перед миром. Оригинальный тип! Сочный голос Кати дрожал от волнения.
   - Преодолевший страх? Поучусь. А то ведь все время дрожу от опасения быть пойманным. Ей-богу! - Акимов поднял плечи, раскинул руки: что, мол, поделаешь - от правды не уйти.
   Катя звонко рассмеялась, и Акимов понял, что ей в эти минуты в его страхи не верится. Он говорил всерьез, а она воспринимала его слова как шутку.
   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
   1
   После обеда Акимов и Катя остались в избе одни.
   Лукьянов заспешил в село, а Окентий пошел на выселок, понес в мешке рыбу, намереваясь обменять ее на муку. Пока он не произвел на Акимова того впечатления, о котором говорила Катя. Может быть, потому, что затронуть философские проблемы за обедом не удалось. Речь шла о вещах более прозаических: в какое время и в каком месте лучше, безопаснее выйти на тракт? Где, на каком участке тракта вероятнее всего можно наткнуться на "крючков"? С какой стороны безопаснее войти в город, чтоб не оказаться замеченным?
   А потом Катя утоляла любопытство Акимова битый час.
   Сколько времени он был оторван от известий о войне, о жизни страны, о событиях в мире! Рассказала и о том, как она снова очутилась в избушке Окентия.
   Оставшись вдруг наедине, они долго сидели в полной растерянности, глядя друг на друга с каким-то затаенным недоумением в глазах.
   - Вот где пришлось свидеться, Ваня! Необычно и странно. К чему бы это? Как все это понять? Что происходит? У меня просто какое-то затмение в голове.
   Я плохо соображаю, хотя ехала сюда, в Сибирь, чтоб увидеть тебя. И представь себе, именно это подталкивало меня, именно это, а не только паспорт и деньги, которые нужны тебе. Мне стыдно... Может быть, ты и осудишь меня... - Катя приложила ладони к вискам и внезапно умолкла, чуть наклонив голову над столом, на котором стояли еще не убранные чашки с рыбьими костями.
   - К чему бы это? К чему бы это? - подхватил слова Кати Акимов и, заглядывая ей в глаза через стол, разделявший их, как-то сразу сник, осекся, испытывая робость перед тем, что хотелось сказать и о чем сказать было непросто. - Ты получила мою записку из тюрьмы?
   Я запрятал ее в оторвавшийся подклад сумки. Могла и не дойти, преодолев какое-то внутреннее препятствие, продолжал Акимов.
   - Конечно, Ваня, получила! И если откровенно сказать, то не удивилась этой записке, потому что день ото дня ждала ее. Может быть, ты опять-таки осудишь меня за самоуверенность, что ли, но мне казалось, что ты не можешь не написать мне именно этих слов. И эта записочка всегда со мной. Вот и теперь она здесь, у сердца, в моем потайном карманчике. Ах, Ваня, знал бы ты, как дороги мне были твои слова! Они согревали мне душу и наподобие волшебного огонька светили всегда - и в темную ночь и в ясный день... Прости меня, если тебе все это слышать не очень приятно, так как, может быть, тебе мои чувства покажутся неуместными в такой до удивления необыкновенной обстановке, в какой мы оказались...
   Катя высказала все это с таким волнением, с такой предельной искренностью, что даже глаза ее покраснели и увлажнились.
   Акимов поначалу слушал молча, будто оцепенев, и лишь слегка покручивая прядку своей жесткой темнорусой бороды. Но когда она кончила, он вскочил, подошел к ней и поцеловал ее крепким и долгим поцелуем.
   Затем он сел рядом с ней, придвинув некрашеную табуретку, бережно обнял Катю. На него напахнуло головокружительными запахами молодого девичьего тела, которое, хотя и было прикрыто сейчас поношенной крестьянской кофтой и юбкой, цвело и буйно и пылко тянулось к нему всеми своими подспудными силами. Катя пересела к нему на колени, обхватила его заросшую длинными волосами шею, уткнулась в грудь, всхлипнула от счастья и затихла.
   Акимов весь сжался. Сжался от неудержимой радости, которая так охватила его, что сердце могло не вынести этих громких, четких ударов, отзывавшихся набатным звоном в ушах. Происходило то, о чем он мечтал как о далеком и желанном. Катя была с ним, она любила его, а он любил ее. И все, все между ними было ясно, определенно и не внушало никаких сомнений.
   - Катя... родная... моя... навсегда... навечно... - Ему казалось, что он произносит эти слова вслух, отчетливо, но она чувствовала лишь, как шевелятся его губы под самым ее ухом. Да она и без слов понимала, что радость, которой наградила их в этот зимний день сибирская тайга, ни с чем не сравнима - жизнь дарит ее людям один раз. Будут другие радости, но эта уже не повторится.
   Акимов обнял Катю, намереваясь перенести" в угол избы, где стоял топчан старика философа, но тут же опустился на табуретку. В ушах его зазвучал густой и резкий голос ее брата и его друга Саши Ксенофонтова,:
   "Ты что же это, Ванька, ополоумел? Разве можно вести себя так? Ведь слишком мало времени провели вы вместе, чтоб так неудержимо катиться к концу того, что называется началом жизни для двоих?.. И нашел же ты, непутевый, место для любви! Ведь едва наступит рассвет, как долг перед революцией разведет вас в разные концы планеты. И никто не скажет, будете ли вы когданибудь вместе. Слишком много впереди у нас трудностей и испытаний... Ты об этом-то подумал? Или страсть твоя необузданная лишила тебя рассудка и ты, как дикарь, чувствуешь лишь зов природы?.. Да время ли? Остепенись".
   Руки Акимова ослабли, и он чуть не выронил Катю.
   Она почувствовала это и еще крепче обвила руками его шею, плотнее прижалась к нему.
   - Ваня... родной... нам выпало счастье! И вспомни, какой сегодня день канун нового, семнадцатого года...
   Завтра он начнет отсчет... Может быть, он принесет свободу... Ваня... Я всегда знала - ты моя судьба... Крестьянка Мамика учила меня... - Катя говорила, целуя Акимова то в губы, то в лоб, то в глаза.
   Акимов же в эту минуту держал ответ перед другом, воспринимая Катин голос каким-то уголком сознания, как отзвук попутного эха.
   "Не упрекай меня, Саша, - мысленно говорил Акимов. - Я не уроню ее чести, не унижу ее. Пойми, я люблю ее. Я жил мыслями о ней. Не моя вина, что был я с ней мало. Не будь тюрьмы и ссылки, живи я в условиях, достойных человека, как мы с тобой понимаем его назначение на земле, я давно был бы с ней вместе и навсегда. Сегодня, дменно сегодня решается будет ли наше будущее общим или я могу потерять ее..."
   - Потерять?! - вдруг не своим голосом вскрикнул Акимов.
   - Что ты, Ваня? Что потерять? - обеспокоясь его возгласом, спросила Катя и, чуть отстранясь от него, заглянула ему в глаза. В них стоял испуг и мятежные искорки вспыхивали в зрачках.
   - Тебя потерять, Катя, - упавшим голосом сказал он.
   - Почему потерять? Я твоя, Ваня. Пойми, навсегда твоя, - твердо произнесла Катя.
   Словно кто-то подтолкнул Акимова. Он вскинул Катю на своих сильных руках, покружился с ней на середине избы и осторожно, подставляя под ее спину широкие ладони, положил на дощатый топчан.
   В промороженное окошко заглядывало просветлевшее под вечер зимнее небо. Нежная голубизна распахнулась во всю ширь над притихшим лесом, а по ней огкуда-то из глубины тайги лились и лились неудержимые розово-багряные потоки, предвещавшие поворот на сильный мороз.
   2
   Банка с воском догорела, и Катя запалила другую банку с рыбьим жиром. Светильник потрескивал, источая горьковатый чад.
   Напрягая глаза, Акимов вслух читал:
   - "Царские опричники - эти злые церберы самодержавия - попирают элементарные права человека.
   Произвол, насилие, поборы, взятки - все это стало повседневным явлением. Самодержавие гниет заживо, отравляя озон нашей общественной жизни ядовитым зловонием..."
   Катя сидела напротив Акимова и внимательно слушала его чтение, то и дело посматривая на него настороженными глазами. Акимов дочитал до конца листок, отложил его и тихо сказал:
   - Все правильно, Катя, а все-таки листовка еще не вызрела. Во-первых, нужно вычеркнуть такие слова, как "цербер", "озон" и другие, которые знают только грамотные люди, да и то, пожалуй, не все. И, во-вторых, по-моему, необходимо перестроить композицию листовки. Все общие положения отнести в самый конец. Начинай с главного...
   - Одну минутку: вооружусь. - Катя достала из внутреннего кармана стеганой поддевки карандаш и бумагу и, разгладив ладонью лист на столе, быстро-быстро принялась писать.
   - Я бы так начал, Катя. - Акимов, встал, оперся ладонью о кромку стола: - "Царские опричники готовятся осуществить жестокую расправу над крестьянкой, женой солдата, потерявшегося на фронте без вести, Зинаидой Новоселовой. Истерзанная нуждой, растоптанная бесправием, доведенная до крайней степени отчаяния, Зинаида Новоселова, двадцатидевятилетняя женщина, убила полицейского Карпухина. Виновата ли Зинаида Новоселова? Нет, не виновата. Изнуренная гнусными домогательствами наглеца и развратника в полицейских погонах, Зинаида своим вынужденным выстрелом защищала свою честь женщины, свою верность мужу, достоинство своего ребенка. Не Зинаида Новоселова окажется на скамье подсудимых, а царские опричники, самодержавие, его насквозь прогнивший правопорядок, поддерживающий произвол, казнокрадство, Лихоимство, взяточничество и прочие чудовищные пороки.
   Не бедной крестьянке, рискнувшей поднять руку на безумства власть имущих, а царю-кровопийце Николаю второму, царскому правительству, всему правящему классу России суд подпишет приговор..." И тут, Катя, переход к той части, где ты говоришь о войне, о страданиях народа, о революции...
   - Да, да, Ваня. Вот посмотри, как тут хорошо все смыкается. - Катя взяла листок, лежавший перед Акимовым, и, найдя необходимое место, стала читать: - "Разве одинока в своей горькой судьбе сибирская крестьянка Зинаида Новоселова? Стоном стонет русская земля. Свыше двенадцати миллионов рабочих и крестьян три года проливают кровь в бессмысленной братоубийственной войне. Война не принесла и не принесет избавления народу. Все громче и сильнее по всей земле русской слышится призыв партии социал-демократов большевиков: "Долой войну! Долой самодержавие! Да здравствует революция!"
   Заключительные слова будущей листовки Катя прочла нараспев, сочно, сопровождая отдельные слова взмахами руки. Темные глаза ее загорелись. Она вскинула голову, подчиняясь настроению протеста и подъема, которое сама старалась вложить в листовку. Акимов залюбовался Катей. Подошел к ней, склонился, осыпал разгоряченное лицо поцелуями.
   - Ты у меня трибун! Молодец! Уж как я люблю тебя! - отступив, сказал он с ласковой улыбкой, чуть выпятив из-под усов покрасневшие от поцелуев губы.
   Катя подбирала обеими руками рассыпавшуюся прическу, тихо смеялась сама себе, не в силах сдерживать своей радости от его нежности и похвалы.
   - Еще не все, товарищ Гранит! Не все! Хочу с тобой поговорить о женщинах-свидетельницах. Что ты МИР посоветуешь, Ваня? - Катя смотрела на него в упор, пытаясь быть серьезной и строгой. Но нет, это не удавалось. Губы вздрагивали, из глаз струился особый свет - свет любви, греющий его душу, сдержанная улыбка делала ее лицо бесконечно милым и одухотворенным.
   - Ну что тебе посоветовать? - Акимов тоже старался быть предельно серьезным, и это тоже не очень выходило. - Все, что ты рассказала, не шутка. Ты многое уже сделала. То, что на суде выступят семь свидетельниц-крестьянок, - это хорошо. Постарайся их подготовить ко всякого рода каверзным вопросам судей и прокурора. Ясно, что суд и обвинение будут их сбивать, путать и наконец просто запугивать.
   - Учла все это, Ваня! Бабы мои храбрятся, обещают не бояться, стоять на своем. Зину они любят, судьба ее им близка и понятна. Не один, не два часа провела я с ними в откровенных разговорах. И снова буду видеться с ними. Провожу тебя (Катя глубоко и сокрушенно вздохнула) и опять пойду на выселок...
   - Ну, а как сама подсудимая? Представляет она, что царское правосудие будет клеймить ее самыми страшными словами?
   - За нее, Ваня, я не боюсь. Через одного томского адвоката нам удалось передать ей некоторые наставления. Я убеждена, что Зина будет вести себя уверенно, смело. Ах, Ваня, знал бы ты, какая горькая судьба выпала на долю этой замечательной женщины! Кстати, я ведь тебе забыла сказать, что Зина Новоселова родная сестра Степану Димитричу Лукьянову...
   - Что ты говоришь?! Ну если она обладает умом брата, его отвагой, то действительно процесс превратится в политическую демонстрацию., А как томские рабочие и студенты? Неужели промолчат?
   - Конечно, не промолчат!
   - Важно, чтобы власти не пронюхали о ваших действиях раньше времени.
   - Кажется, все предусмотрено. И все-таки надо быть готовыми ко всему.
   - Именно. Мой побег тому хороший пример.
   - Где же, Ваня, по-твоему, могла произойти утечка?
   - Думал я об этом часами, Катя. Одно из двух:
   либо жандармерия сразу, с предварилки взяла меня под свой контроль и неусыпно следила за мной, либо просочилось как-нибудь через дядюшку Венедикта Петровича. Решение о моем побеге, о том, что я направляюсь к нему в Стокгольм, товарищи должны были сообщить ему. А кто его там окружает, неизвестно. Я убежден - не могли его оставить за границей без наблюдения российские власти.
   - Ну, дойдешь, Ваня, до Швеции, возможно, что-то узнаешь. - Катя посмотрела на Акимова долгим прощальным взглядом.
   - Постараюсь, Катя. Постараюсь изо всех сил.
   Они замолчали. Вдруг Катя вскочила, кинулась к нему, прижала лохматую голову к своей груди.
   - Ваня, какое это счастье, что мы встретились! Какое счастье! Мне так хорошо... Я не нахожу слов... Что мне готовит жизнь, не знаю... Но ничего я не боюсь.
   Я предчувствую... скоро, скоро мы будем вместе... Ваня, пойдем на улицу, посмотрим, как течет первая ночь нового, девятьсот семнадцатого года...
   Они надели шубы, подняли воротники, закутались шарфами и вышли. Взойдя по снегу на бугорок, очищенный от зарослей леса, встали рядом, прижимаясь друг к другу, и подняли головы к небу. Оно было чистым, безоблачным и переливалось серебряными дорогами, уходившими куда-то в необозримую даль за чернеющий горизонт - в дебри леса, освещенного месяцем в золотой оболочке. Было безветренно. Деревья, прибранные куржаком и снегом, стояли в полном безмолвии, не шевеля даже самыми чуткими к движению воздуха ветками. От тишины позвянькивало в ушах.
   - Боже, даже не верится, что под покровом этого покоя на земле страстно и яростно грохочут битвы люд-"
   ские, - сказала Катя шепотом.
   Акимов набрал в легкие воздуха, крикнул:
   - Эй ты, Новый год, будь здоров! Здравствуй, процветай на радость рода человеческого!