На улицах города совсем стало светло, когда Степашка, понукая Малыша, заторопился к переезду. Своих часов у него не было, но в одном месте он придержал коня и обратился к толстой даме, прогуливавшей по бульвару мохнатого рослого пса:
   - Скажите, пожалуйста, сколько сейчас времени?
   - Без пятнадцати минут десять, молодой человек, - довольно любезно ответила дама, а пес ее заворчал, засучил лапами, натянув поводок, как струну.
   Степашка понукнул Малыша:
   - Трогай веселей, трогай!
   До условленного времени оставалось четверть часа, правда, и расстояние до березника тут было не больше полутора верст. Но недаром сказано: человек предполагает, а бог располагает.
   Желая проехать к переезду более коротким путем, Степашка свернул в проулок и, миновав его, у выезда к железной дороге догнал трех солдат, шагавших друг за другом посередине дороги с винтовками на спине. "Надо их перегнать, иначе как раз в березнике они меня засекут с тем человеком в компании", - подумал Степашка и снова заторопил Малыша.
   До солдат оставалось шагов двадцать. Вдруг передний солдат отделился и, становясь на проезжую часть дороги, поднял руку, крича:
   - Остановись! Говорю, остановись!
   Степашка понял, что, если он попытается проскочить - мимо солдат, уехать ему все равно не удастся: на переезде пыхал паровоз с длинным составом товарных вагонов. Натянув вожжи, Степашка волей-неволей осадил Малыша, не зная еще, как происшествие обернется дальше.
   - Ты куда, парень, скачешь? - спросил солдат, на погонах которого Степашка рассмотрел фельдфебельские лычки.
   - Еду куда надо! А ты не видишь на дуге надпись:
   "Торговый дом купчихи Некрасовой"?.. - от волнения у Степашки вздрагивал голос.
   - А вот и хорошо, что подвода купчихи. Не обеднеет, если служилых подвезет. Эй, ребята, садись, парень свойский! - Фельдфебель, не ожидая согласия Степашки, прыгнул в сани, сел на ящик. В ту же минуту рядом с ним оказались еще двое.
   Малыш, почуяв груз, сбавил шаг. Степашка посмот-"
   рел на солдат, дышавших тяжело, с перебоями, и решил, что никакая сила не заставит их покинуть сани.
   - Вы куда топаете? - спросил Степашка, прикидывая про себя, как ему лучше выпутаться из этой неожиданной истории.
   - В Лучановку, на стекольный завод, - сказал фельдфебель.
   - Чего вы там забыли?
   - Мы ничего не забыли, а вот начальство забыло, видать, что-то. Солдат, парень, подневольная скотина.
   Приказали - иди! - Фельдфебель как-то загадочно переглядывался со своими товарищами.
   - Ну, братики, я вам попутчик ненадолго. Мне в Богашеву надо. А сейчас за переездом подсядет ко мне старший приказчик - Селифон Акимыч. Небось уже ждет меня. Купчиха летний дом в кедрачах строит, вот мы и мыкаемся из города то и дело, - врал Степашка.
   - Немнож-ко хоть подвезешь, и на том спасибо. Приказчик-то не прогонит?.. Как думаешь? - забеспокоился фельдфебель.
   - Не должен. А на санях места хватит, - примиряюще сказал Степашка. Ему вдруг показалось, что это даже хорошо, что он везет солдат. По крайней мере, ни один полицейский гад не остановит его, не спросит, куда да зачем едет. Солдаты с винтовками, судя по всему, ожесточены, и с ними не разведешь турусы на колесах...
   Как вот только ловчее посадить того человека с плисовым воротником?
   Степашка увидел его сразу же, как только миновали переезд. На обочине березовой рощи находился дровяной склад, обнесенный забором. Акимов стоял возле забора, с угла, обращенного к дороге. Увидев подводу, он на три шага выступил вперед с таким расчетом, чтобы ямщик мог рассмотреть его. Простоял он тут с полминуты.
   Солдат увидел не сразу. Высокие головки саней, заделанные досками, поначалу скрывали их от его глаз. Но вот на спуске с переезда сани развернулись, и Акимов увидел солдат в натуральную величину. Не ожидавший этого, он поспешно отступил за угол. "Еще уйдет совсем", - с беспокойством подумал Степашка, решивший рисковать. Придержав коня напротив дровяного склада, Степашка, размахивая руками, сказал:
   - Садитесь, Селифон Акимыч! И не ругайтесь за бога ради, что солдат посадил. Все ж таки жалко служивых. Подвезем до лучановского свертка.
   В первое мгновение Акимов опешил, но Степашка прямо и выразительно смотрел на него, давая понять, что все идет хорошо.
   - Здорово, служивые! - подходя и по-хозяйски укладывая тюк на сани, сказал Акимов.
   - Здравия желаем, вашество, - ответили солдаты и сели поплотнее, уступая лучшее место "старшему приказчику".
   Выехали за рощу, город скрылся за лесом. Здесь в поле ветерок пронизывал насквозь. Солдаты сжались в кучку, надвинули папахи до глаз, подняли воротники старых шинелей. Прошивал ветер и Акимова. Ища защиты от ветра, он притиснулся к фельдфебелю, грея своей спиной и его и себя.
   - Одежка-то, ваше степенство, у вас вроде нашей - на рыбьем меху, засмеялся фельдфебель.
   - Оплошал! Хотел утром шубу надеть, да показалось, что тепло. А тут, видать, как раз ветерок-то и разгулялся. Не в городе! - еле двигая замерзшими губами, бормотал Акимов.
   Через полчаса солдаты соскочили с саней. Топчась возле сворота на Лучановку, они дружески помахали руками, прощаясь и благодаря Степашку и Акимова за подвоз.
   Несколько минут ехали молча. Теперь от встречного ветра Акимова спасал-Степашка. Ему мороз и ветер были нипочем! В полушубке, в пимах, в шапке и с шарфом на шее, он чувствовал себя как дома.
   - Ну-ка, вспомни, как ты меня при солдатах назвал? - усмехаясь, сказал наконец Акимов и еще теснее прижался к Степашкиному боку.
   - Селифон Акимыч. У нас так зовут управляющего торговым домом.
   - Селифон Акимыч! Ну, братец мой, и окрестил же ты меня! Век не забуду.
   - А что же делать?! Они же сели ко мне на сани и не спросились даже. Сели, и все! А когда я увидел, что вы вроде собрались уходить, уж тут закричал, думаю, будь что будехе
   - И правильно сделал... А ты знаешь, кого везешь-то?
   - Сколько можно, знаю.
   - Ну и спасибо тебе за выручку. Может быть, когда-нибудь и встретимся.
   - Все может быть.
   Акимов замерз так, что озноб начал колотить ею.
   - Слезайте и бегом за мной. Погреться надо.
   Акимов соскочил, а Степашка перевел Малыша на
   резвую рысь. Скользя в ботинках с калошами на выбоинах, Акимов пустился вслед за подводой. Он пробежал, может быть, с версту, чувствуя, как тепло вопреки холодному ветру, бьющему в лицо, разливается по всему телу.
   - Подожди, дружок, согрелся, - взмолился Акимов, когда они, миновав широкий лог, поднялись снова на равнину.
   Степашка остановил Малыша и дождался Акимова.
   Весь путь до Богашевой от рощи занял часа два.
   Когда показались крепкие, из отборных бревен дома богашевских крестьян, Акимов спросил Степашку, где он думает высадить его.
   - А вот тут неподалечку, не доезжая до домов. А на площадку пройдете прямо по насыпи, - сказал Степашка и посмотрел на Акимова с сочувствием. Желая утешить своего спутника, вынужденного прятаться от людских глаз, Степашка с раздумьем добавил: - И не горюйте, что приходится уезжать втайне. Скоро вот революция произойдет. Тогда-то уж походите вволю по главной Почтамтской улице...
   Слова Степашки тронули Акимова за сердце. Он порывисто прижал плечо паренька к себе, сурово сжал губы, подумал: "Так и будет, дружище! Будет! Будет так!"
   Около тропки, пробитой через сугроб, Степашка остановил Малыша.
   - Вот тут бы и взойти к линии. В добрый путь!
   - Хорошо. Счастья тебе, удач! - Акимов схватил тюк, закинул его за спину, поспешил подняться по крутому склону на полотно железной дороги.
   Из глубины снежного месива, поднятого усиливающимся ветром, донесся отдаленный перестук вагонных колес. Из Томска к Богашевой приближался поезд.
   ГЛАВА ПЯТАЯ
   1
   После свирепых рождественских морозов запуржило над нарымскими просторами. Вьюги сопровождались обильными снегопадами и такими голосистыми ветрами, что Федот Федотович, повидавший на своем веку всякое, и тот как-то вечером, сидя с Горбяковым за чаем, сказал:
   - Ты послушай, Федя, как он высвистывает, ветерто! Сколько живу здесь, в Нарыме, ни разу такой пуржистой зимы не было. Раньше у стариков примета была:
   если ветры вот так стоголосо поют, жди вестей, да не простых, а таких, от которых умопомрачение случается.
   - Пустяки все это, фатер. Вести - одно, а ветер - другое. Выдумывают люди то для утешения души, то, наоборот, для ее возбуждения. Вот в такие длинные вечера делать нечего, ну и выдумывают, сочиняют всякую всячину...
   - Ну, не скажи, Федя, - не согласился старик с Горбяковым. - Выдумывать народишко горазд - это так, а все ж таки старики подолгу живут не зря. Коечто примечают такое, чего разом и не выдумаешь.
   - А вот это верно, фатер. Без этих вековых наблюдений тяжело было бы и рыбакам и охотникам, да и на пашне они многое подсказывают.
   - Про то и толкую, Федя. Нет, ты послушай, послушай, как завывает! Аж за сердце берет!
   - Наверняка, фатер, трубу стряпка позабыла закрыть, - с искренним пылом не уступал Горбяков, никогда не веривший ни в какие приметы.
   - За трубой, Федя, я сам слежу. На твою стряпку понадейся, так она такой угар устроит, что заснешь беспробудным сном на веки вечные.
   Ну поговорили Федот Федотович с Горбяковым между собой да и призабыли оба о своей вечерней беседе под свист и пение ветра. Призабыли, да только ненадолго.
   В один из таких же вьюжных вечеров в дом с рыданиями и криком вбежала Поля:
   - Папка, дедушка, беда у нас! Никита пропал! - Поля задыхалась, спазмы душили ее.
   - Ну успокойся, расскажи все по порядку, - обнимая дочь и усаживая ее на стул, сказал Горбяков. А Федот Федотович перекрестился, пробормотал себе в бороду:
   - Вот и не верь в приметы! Ветер-то как выл!
   - К вечеру приехал Епифан Корнеич, - все еще всхлипывая, начала рассказывать Поля, - Пьяный, злой.
   Едва зашел в дом, кинулся на меня чуть не с кулаками.
   "Почему ты, такая-сякая, назад не вернулась? Или в самом деле ты "яму" чужим людям выдала?" Ну, обстрамил меня всяко и за Анфису Трофимовну взялся.
   А та саданула ему скалкой раза два по спине, посадила на табуретку и спрашивает: "А сын где? Где Никишку оставил?" Тот протрезвел сразу: "Я его не видел". - "Как так не видел? Он тебе деньги повез, вместо Поли поехал, на другой день, как только вернулся из Томска с обозом! Куда сына девал, варнак, отпетая голова?"
   А тот молчит, лупит на нас свои бесстыжие глаза... "Я же через все деревни и станки проехал. Нигде и следа Никшпкиного не встретил". А потом лицо его вдруг переменилось, видно, какие-то догадки пришли ему на ум, и он рухнул на пол, как подкошенный, завопил на весь дом:
   "Сгубили его, нехристи и душегубы! Сгубили!"
   - Ты на коне или пешая? - спросил Горбяков, когда Поля закончила свой рассказ.
   - На коне я, папка. Анфиса Трофимовна послала.
   Просит, чтоб ты подъехал. Сама она на другом коне помчалась за урядником.
   - Ну что же, Полюшка, поедем.
   - А что, Федя, я тебе ни в чем не понадоблюсь? - спросил Федот Федотович, испытывая желание помочь чем-нибдь людям.
   - Поедем, фатер, вместе. Посмотрим там.
   Сквозь вечернюю пургу, не утихавшую уже вторые сутки, они добрались до Голещихиной. Большой двухэтажный дом Криворуковых замаячил вдали в снежной завесе, освещенными окнами напоминая чем-то пароход, плывущий по реке в осенний туман.
   Урядник Филатов, Епифан и Анфиса сидели за столом и озабоченно разговаривали. Прикидывали и то, и это, и пятое, и десятое. Чего только не предполагали!
   Заболел Никишка внезапно, лежит где-нибудь в чужой, безвестной избе хворый, ждет-пождет, когда вернется здоровье. А может быть, загулял где-нибудь? Есть в кого! Папаша и до сей норы показывает пример насчет беззаботной, разгульной жизни. Вполне возможно, что и загулял. Правда, долговато для гулянки. Две недели прошло, как из дому уехал. Сколько ж можно гулять?
   Думали и еще об одном: не сломал ли Никишка какойнибудь выгодный подряд. Но какой и у кого? Все нарымские торгаши своих коней содержали как для ввоза, так и для вывоза разнообразного добра. А вдруг какой-нибудь купец припожаловал с низов - из Сургута, Тобольска или Березова? Может так быть? Вполне допустимо, хотя и берут сомнения. Что, к примеру, везти?
   Рыбу? Едва ли! Слишком далеко. Как известно, за морем телушку можно взять за полушку, да только за перевоз рубль слупят. А пушнину? Это другое дело.
   Душнину можно и за две тысячи верст везти - все равно выгодно. Но и это казалось малоправдоподобным, настраивало на недоверчивое размышление.
   Горбяков и Федот Федотович присели к столу, втянулись в беседу, но ничего нового прибавить не смогли.
   - А что, Епифашка, - вдруг послышался голос Домпушки, которая, притулившись к теплой печи, стояла молча, никем не замеченная, сумрачная, длинноносая, в черном, широком платье до пят, - не могли Никифора волокитинские псы подкараулить? Ведь сказывают, не раз грозил купец тебе поперек пути встать.
   Епифан готов был согласиться с придурковатой сестрой, но урядник Филатов замахал рукой:
   - Уж что нет, то нет! Фома Лукич - истинно христианская душа! Ни за что на живого человека руку не подымет! - И от умиления у Филатова повлажнели глаза.
   Все приумолкли, вспомнив разговорчики по округе:
   Фома Волокитин существует с Варсонофием Квинтельяновпчем в большой, хотя, понятно, и тайной дружбе.
   Урядник двум царям служит: одному далекому, тому, что в святом Питере, а другому - здешнему, нарымскому, Фоме Волокитину.
   - А может, скопцы Никишку погубили? Сам же ты, Епифашка, сказывал, что жадные они, как кашей бессмертные, - не унимаясь, вновь заговорила Домпушка.
   Но теперь замахал на нее рукой брат:
   - Да ты бы уж помолчала, чо ли, полудурок разнесчастный! Нашла убивцев! Они же калеченые, получеловеки! Смиренные они, как кутята. Правда, Палагея? Вон пусть она скажет. Сколько мы у них прожили-то? А разве зло видели? - обратился Епифан за поддержкой к снохе.
   - Не по сердцу они мне, батюшка, твои приятели, - высказалась Поля кратко, но со всей определенностью.
   К полуночи подошли к тому самому, с чего начали:
   подождать денек-два еще, вдруг Никифор сам заявится, а уж если не произойдет этого, отправиться в розыски туда-сюда, по людям весточку о несчастном пошире разнести. Как знать, гляди, что-нибудь и узнается.
   Горбяков и Федот Федотович поднялись, начали прощаться. Не усидел больше и Филатов. Поля и окончательно протрезвевший Епифан пошли проводить невольных гостей до ворот. Криворуковский работник подогнал коня, запряженного в кошеву: как-никак ночь, буран, пешком идти тяжело. Усаживаясь рядом с урядником, Федот Федотович, молчавший весь вечер, вдруг сказал, обращаясь к Епифану:
   - А что, сват, не мог Никифор стать добычей зверей? Волки нынче до того обнаглели, что вон в Большой Нестеровой влезли в хлев, съели двух телят и тут же спать улеглись.
   - Все могло быть, сват, - тихо, впервые с печалью проронил Епифан.
   Прошло два-три дня после возвращения Епифана из далекой поездки, и весть об исчезновении Никифора разнеслась по всему Нарымскому краю.
   Пролетела неделя, вторая, третья, а отзвука ниоткуда не доносилось. И тогда поняла Поля неизбежное:
   осталась она в криворуковском доме одна, если не считать будущего ребенка, которого зачала в тот последний неурочный час.
   Пока Никифора искали, Анфиса вроде подобрела к Поле, но когда стало очевидно, что Никифор исчез невозвратно, снова зазвучала в ее голосе злоба, будто была сноха виновницей происшедшего. Поля отмолчалась и раз, и два, и три. Но терпению ее был предел.
   - А ну-ка, Анфиса Трофимовна, замолчи, - резко сказала Поля, услышав новые укоры бывшей свекрови, - ты мне теперь никто. Фю-фю! - присвистнула Поля и повела рукой. - Тень, призрак. Уйду сегодня я от вас. И помни - из вашего добра ничего не взяла.
   И платок дареный оставлю, и серьги, и шелк, что привез Никифор тайно от тебя. Вон все выложила на кровать... И хоть страшно без мужа остаться, а все ж чую радость: вырвалась из вашей темницы. Прощайте! Тебе, Домна Корнеевна, спасибо. Ничего худого от тебя но видела... - Поля зашла в комнатку под лестницей, взяла узел, приготовленный еще ночью.
   Как ни жестока, как ни твердокаменна была Анфиса Трофимовна, но услышать такие слова, пронизанные ярой ненавистью к тому укладу жизни, который нещадно внедряла в этом доме, она не ожидала. Может быть, впервые за все годы жизни с Епифаном Криворуковым на короткое мгновение все ее старания, все ее бессердечие к людям обернулось изнанкой, и, почувствовав это, она не закричала на Полю, а лишь заплакала:
   - Ну за что же ты меня так, Палагея? Ты осталась без мужа, а я без сына... Он ведь у меня единственный...
   Взглянув на нее, сразу постаревшую и ставшую жалкой, с перекошенными плечами и страдальческими глазами, Поля пожалела о своей резкости. "Все же она ему мать", - пронеслось в голове.
   - Ишь ты, какая нежная! Не любишь, когда тебе дают сдачи! Молодец, Поля! Распоясалась она, халда!
   Управы на нее нет! Собака! Сука! - Это уж кричала Домнушка. Ее костистое, бескровное лицо стало совсем белым. Глаза округлились, подернулись дымкой, и от всего ее облика повеяло безумием.
   - Не надо так, Домна Корнеевна, не надо! Лежачего даже мужики не бьют. Она же ему мать... все-таки мать... Разве ей легко? - спокойно, насколько это можно было в ее возбужденном состоянии, сказала Поля.
   И тут произошло неожиданное, о чем даже много времени спустя Поля вспоминала с удивлением.
   - Не сердись на меня, Полюшка! Не осуждай Христа ради! Не от злости грызла тебя, от боязни, что заберешь ты под свою руку не только сына, но и весь дом.
   С первого часа поняла я: нет, не совладать мне с твоим характером, не устоять перед тобой... - Анфиса вдруг опустилась на колени, схватила Полину руку и принялась ее целовать. Поля попятилась, но что-то в душе ее рухнуло, и она не удержалась бы от того, чтобы обнять Анфису, если б не послышался снова голос Домнушки:
   - Ты смотри, как опа комедь-то ломает! Не верь ей, Поля, не верь!
   В этот же день Поля переехала к отцу, переехала с твердым намерением никогда, ни при каких обстоятельствах не покидать его дома.
   2
   Все начало зимы Глафира Савельевна жила в тщетном ожидании высоких гостей: исправника и архиерея. К именинам Вонифатия они не приехали, и, в сущности, именин не было. Пришли Горбяков, Филатов с супругой, парабельский волостной писарь, два-три богатея из окрестных деревень. Был сытный, до объедения обед. И скучный до одури. Спиртного Глафира Савельевна выставила ограниченно. Берегла на случай, если вдруг исправник и архиерей все-таки нагрянут неожиданно, хотя слух уже донесся - из Колпашевой повернули они назад, в Томск. Гости поели вдоволь, порыгали, поговорили о том о сем и разошлись, испытывая лишь одно желание завалиться на перины и уснуть: под тяжестью переполненного живота и скукоты.
   Горбяков задержался дольше всех. Сам Вонифатий уже спал. Его хватило лишь на проводы дальних гостей, а фельдшер вроде бы свой, ближний, он не взыщет и не осудит за непочтительность.
   Пылая горящими щеками и шурша шелком платья с оборками и буфами, Глафира Савельевна прохаживалась по горнице, говорила звонким, с дрожинкой, голосом:
   - Ни минуты не сомневалась я, что они не приедут! И в то же время была надежда... Интересно ведь, Федя, посмотреть на людей иного круга, послушать их суждения, возможно, что-нибудь перенять этакое благородное... Но где же, разве они снизойдут до сельского попа, который им кажется существом мизерным, ничтожным и потому достойным только презрения?..
   - Не понимаю, Глаша, почему тебя это так сильно задело? Ну и пусть себе живут как хотят, - равнодушным тоном сказал Горбяков, про себя думая: "Вот оно, расейское, исхлестанное мещанство - бить себя, тиранить жестокими муками лишь за то, что человек более высокого крута не повел на тебя бровью, не осчастливил тебя прикосновением своего мизинца..."
   - А разве это тебя не задевает? Скажи честно, не задевает? - Глафира Савельевна воспламенилась еще больше. Голос ее взлетел до потолка, дрогнул, умолк и снова зазвенел тонко и высоко: - А я задета! Я дрожу. Мне хочется справедливости и равенства ..
   - Скажу честно, уж коли тебя это интересует: ни капельки, ни вот столечко. - И Горбяков чиркнул пальцем одной руки по ногтю указательного пальца другой руки. - Не трогает меня это. Ты говоришь: "Что-нибудь перенять такое благородное". Ну будь, Глаша, серьезной и скажи мне, что бы ты могла благородного перенять от исправника, от человека, призвание которого держать людей в неволе, глушить в них все человеческое, низводить их до степени бессловесных рабов?.. Что благородного, к примеру, могла4 бы ты от него перенять? А ты не думала о том, что сама ты со своим сердцем, со своей отзывчивостью к несчастьям других в сто, в тысячу раз благороднее этого человека в чине или в сане... Вот подумай и скажи... И только не кричи... Разбудешь Вонифатия Гаврилыча... А зачем его втягивать в наши споры?
   Глафира Савельевна притихла, села рядом с Горбяковым, зашептала с исступлением:
   - Возможно, что ты прав, Федя. Разве о себе знаешь что-нибудь по-настоящему? Сам себе не судья.
   Судьи другие. А чаще всего суд других и опрометчив и пристрастен. Спасибо тебе, Федя, хоть ты чуешь, что есть во мне душа... И какая, Федя! Порой мне кажется, что я могла бы совершить нечто значительное... Могла бы пожертвовать собой ради любимого человека или отдать себя служению великой идее... Скажи мне, Федя, скажи не кривя душой: может быть, тебе надо убить кого-нибудь? Клянусь, рука у меня не дрогнет, и я не пожалею своей жизни... Ты знаешь, порой мне хочется запалить этот дом и вместе с ним сгореть самой... Ах, как жаль, что не родилась я в Петербурге!.. Я бы пригодилась студентам-террористам... Я бы, не задумываясь, кидала бомбы...
   - Во имя чего, Глаша? - спросил Горбяков.
   - Во имя того, чтоб грохотала земля, чтоб не умирали люди от равнодушия друг к другу...
   - Воспален твой мозг, Глаша. Говоришь безотчетно. Иди отдохни. А я побреду домой. - И Горбяков ушел.
   А через несколько дней Глафира Савельевна сама прибежала к нему. И снова, заглядывая ему в глаза, допытывалась: не нужно ли ему убить кого-нибудь, кто стоит на его пути, мешает ему жить и делать добро людям?
   Горбяков попробовал перевести весь разговор в шутку, но ему это не удалось. Глафира Савельевна настойчиво возвращалась к той же теме.
   - Тебе нужно, Глаша, срочно переменить обстановку. Тобой начинает овладевать идея фикс. Это небезопасно. Поезжай-ка в Томск или в Новониколаевск.
   Встряхнись немножко.
   И она вняла совету Горбякова и поехала вместе с отцом Вонифатием не в город, а в остяцкие юрты и тунгусские стойбища, раскиданные вокруг Парабели. У священника накопились там неотложные дела: надо было окрестить детей, родившихся за последние два года, произвести обряды венчания молодых пар, вступивших в брак, отпеть усопших. Короче сказать, напомнить инородцам о православии, о поклонении господу богу, пресвятой матери богородице и всем святым.
   Поездка по приходу была рассчитана почти на целый месяц. Чтобы добраться до верхнепарабельских селений, предстояло проехать не меньше трехсот верст. Но Вонифатий изо всех сил стремился в эту поездку, знал, что вернется назад не с пустыми руками - будет и пушнина, и рыба, и мясо, и кедровый орех.
   Однако не прошло и половины намеченного срока, как Вонифатий появился у Горбякова в доме.
   - Спасайте, Федор Терентьевич, матушку Глафиру Савельевну. Тяжело заболела.
   Горбяков заспешил в дом попа. Осмотрев и ослугаав Глафиру Савельевну, Горбяков вышел в прихожую, где ждал его с нетерпением Вонифатий.
   - Сыпной тиф у нее, Вонифатий Гаврилыч. Она без памяти. Кажется мне, что приближается кризис. Важно не упустить этих минут. Нужна сиделка на все время.
   Сиделка нашлась в соседнем доме, и, когда она пришла, Горбяков сам дал ей наказы:
   - Без устали давайте ей с чайной ложечки воду как можно чаще.
   Утром, чуть проглянул свет, Горбяков отправился навестить больную. Глафира Савельевна лежала пластом, но на короткое время пришла в себя и захотела поговорить с Горбяковым один на один. Вонифатий и сиделка вышли из спальни, полагая, что женщина хочет сказать фельдшеру что-то такое интимное, что связано с ее болезнью.
   - Умираю я, Федя, - слабым голосом произнесла Глафира Савельевна, пытаясь взять Горбякова за руку.
   Он понял ее желание и сам взял ее руку. Рука была горячая, словно только что ее держали над огнем.
   - Поправишься, Глаша! Я уверен в этом, - сказал Горбяков, сам не веря своим словам.
   - Нет, Федя, не поправлюсь, не утешай... И не хочу... не хочу жить под одной крышей... с ним... с Вонифатием. Боже, какой обман... вероломство... изуверство... Все равно руки бы на себя наложила... Бесчестно... жить... Чем они виноваты... эти темные, таежные люди...
   Глафира Савельевна замолкла, из ее закрытых глаз выступили крупные слезинки и докатились по щекам.
   Горбяков напоил ее и отодвинул стул, намереваясь уйти.
   - Не уходи, Федя, еще одну минутку, - открыв воспаленные глаза, сказала Глафира Савельевна. - Послушай меня в последний раз...
   - Ну зачем так? Слушаю, Глаша.
   - Ты... ты... знал, что я любила тебя с первой встречи?
   - Знал, Глаша.
   - Прости меня.
   - За что же прощать тебя? Ты ни в чем не виновата. Спасибо тебе.
   - Живи долго и счастливо, - с усилием прошептала она и, сомкнув губы, замолчала. Но вдруг исхудавшие руки ее задвигались по одеялу, воспаленное лицо нервически передернулось, и она заговорила все громче и громче о студентах, о бомбах, о пожаре. Это был уже бред.
   Вечером ее буйный крик прервался и жизнь ее погасла вместе с короткой вечерней зорькой, мятежно вспыхнувшей над парабельским кедрачом.