Страница:
Обычно я опасалась таких дорогих магазинов – несмотря на то что я главный редактор Gloss, ха, то есть бывший главный редактор, – и ходила туда только на презентации. В толпе приглашенных всегда найдется кто-нибудь, одетый хуже тебя. А вот так просто завернуть в бутик, в котором кроме меня еще два посетителя и могучая кучка продавцов (с лету вычисляют сумму прописью, надетую на тебя) – на это у меня не хватало смелости.
Теперь мне все равно. К тому же, я только что из Милана. Я не только знала розничный ассортимент Montenapoleone, но и была в курсе того, чем эти продавцы будут торговать через год. Экс-главный редактор – это, по сути, модный эксперт.
Я двинулась вниз по Третьяковскому проезду. Gucci, Graff, Tiffany, Dolce&Gabbana… Кстати, по сравнению с культовой (слово, затертое глянцем до состояния тусклой бессмысленности) Montenapoleone наша улица моды смотрелась провинциальным тупичком. Картонный макет роскоши в огромном пространстве грязноватого мартовского города. Было в этом что-то наивно-деревенское – так же смотрится свадебный «Роллс-Ройс» у подъезда пятиэтажки, к которому по лужам ковыляет на каблуках невеста в тюлевом платье. Я так счастлива, что ничего не вижу, – читается на ее лице. Здесь то же самое – мы так богаты, что открываем глаза, только припарковавшись у витрины Graff.
Из гордых логотипов я неплохо была знакома только с одним – Prada. Вот так и становятся постоянными клиентами марки – купишь одну вещь, и уже не страшно. Кто попрет против Прады из последней коллекции? Знакомьтесь, прямо из Милана!
Я ее сразу увидела – на полке стояла сумка, такая же, как у меня. Они встретились. Две родные сестры – коричневая москвичка и черная итальянка. Заглянула в кармашек в поисках ценника. Привычка сравнивать цены досталась мне от бабушки. Она, как заправский маркетолог, проводила многочасовой мониторинг цен в окрестных магазинах, и, сэкономив 78 копеек на пачке творога, возвращалась домой довольная, но еле живая. Потом мерила давление и пила лекарство. Убеждать ее, что лекарство дороже творога, было бесполезно.
Я ощутила себя наследницей семейной стратегии, когда нашла бирку. Неплохо я сэкономила! Бабушка была бы счастлива. Жаль, что она не дожила до моего экономического триумфа.
– Вам подсказать? – подбежала ко мне продавщица, принимая из моих рук вещь.
– Нет, я все вижу и так. А распродажи у вас здесь бывают?
– А как же, конечно. Но на некоторые сумки скидки мы не делаем. Так что если вы хотите, лучше покупайте сейчас.
– Я уже купила, – сказала я, выставляя свою Праду в качестве щита.
– Ну… – она скептически осмотрела мою сумку. – А вы где ее покупали, если не секрет?
– В Милане.
– Вряд ли. Потому что этой коллекции там нет. Есть только в Лондоне и в Москве, боюсь, что вы ошибаетесь.
Это был намек. Или точный маркетинговый ход. Чтобы доказать подлинность своей Прады, я должна купить еще одну – именно здесь. Не дождетесь! Я вышла на улицу.
Напротив был бутик Graff, который часто фигурировал в Иркиных письмах. Интерьер внутри походил на музей-квартиру. Только здесь никто не жил, кроме бриллиантов и рубинов, запаянных в бронированное стекло.
Я наугад ткнула в витрину. Просто чтобы понять порядок цен. Я, может быть, тоже маркетолог. Или муж у меня маркетолог. Изучает цены на нефтяные фьючерсы. Торгует совестью на бирже.
– Все вместе, – около миллиона евро, – улыбнулась мне очаровательная продавщица.
– Боже мой, неужели это кто-то покупает? – выдохнула я. Сумма была больше любых моих ожиданий. Хорошо, что бабушка до этого не дожила. Плохо, что нет у меня мужа, бессовестного роскошного олигарха. А Канторович мог бы… Стоять! Не сметь даже думать!
– Покупают, конечно, и очень хорошо, – девушка сияла и излучала доброжелательность. – Вы что-то для себя выбираете? Я могу подсказать. Вообще у Graff – лучшие в мире бриллианты. Ну, имеются в виду, конечно, большие, от карата.
Не знаю, кем надо быть, чтобы грамотно поддержать такой диалог и не скатиться в обсуждение итогов приватизации.
– А что у вас самое дешевое? – спросила я, изображая отважную Одри Хепберн, которая спрашивала у продавца в бутике Tiffany: «А что у вас есть за десять долларов?» Продавец отвечал, что Tiffany славится своим великодушием, и предложил набиратель телефонного номера за $7. Самым великодушным предложением у Graff были сережки-бабочки за €7000. Похожие я носила в детстве.
От вступления в ряды коммунистов-антиглобалистов меня спасла мама.
– Алло, Аленушка, дочка, ты где?! Как дела? – кричала мама в трубку, нарушая музейную тишину бутика. – Аленушка, ты на работе?!
– Нет, я в Третьяковке.
Мне не хотелось ее расстраивать. Пусть поживет еще полдня в неведении, что ее дочь провалила очередной карьерный проект.
– В Третьяковке? Там что, выставка?
– В некотором смысле да.
Это было прелестно. По отношению к слову «Третьяковка» можно было судить о статусе человека, как по ударению в слове «звоните». Мама, бывший научный работник, ставила ударение правильно и знала, что Третьяковка – это такой музей. И не подозревала о существовании людей, которые думали, что Третьяковка – это такой магазин, и вообще не парились по поводу ударений.
– Аленушка, ты голодная? Хочешь, приезжай. У меня обед есть.
– Мам, я перезвоню, хорошо?
Я поблагодарила барышню и рванула к выходу. Охранник с явным облегчением выпустил меня наружу. Правильно, не надо смущать людей, они же подумали, что я пришла их грабить. Принять меня за покупателя было невозможно. Он знает своих покупателей наперечет. По котировкам на фондовой бирже.
Я покинула Третьяковский проезд, выставку антинародного хозяйства. Сразу стало легче дышать.
Вот. Я поняла, в чем дело. Что мне мешало в новой Москве и чего не было в старом добром Милане. В районе Montenapoleone не было ничего демократичного. Это была концентрированная роскошь безо всяких заигрываний с электоратом. Хотите есть – идите в кафе Armani. А здесь, стоило выйти из-под арки Третьяковки, начиналась другая жизнь. В нескольких метрах стоял киоск «Стардогс», сосиски с кетчупом, студенты с пивом, обертки от мороженого.
Я встала в очередь за студентом в красной курточке. И назло всей Третьяковке купила себе датскую сосиску с майонезом.
Если бы меня сейчас увидел кто-нибудь из пула гламурных журналистов, это был бы конец карьеры. После такого публичного падения меня никогда, ни под каким видом не пустили бы на порог журнала «Вог».
Я поехала домой. Не к себе, в съемную квартиру, которая сразу станет задавать вопрос – ну что, Борисова, на сколько еще у тебя денег хватит, чтобы здесь жить? – а к родителям, домой, где пылятся на спинке дивана мои старые игрушки, стоит у окна выгоревший лакированный письменный стол, а в нем шкатулка с коллекцией значков. И Ленин там маленький есть, и «30 лет освоения космоса», и черт знает еще какие замшелые реликвии детства. А на дне записка одноклассника «Алене Б. Я тебя люблю. Олег К.». И цветочек на могилке, нарисованный неумелой детской рукой. То ли объяснение, то ли оскорбление. Или пророчество – вот так к тебе, Борисова, и будут относиться мужчины – я тебя люблю, я тебя и убью.
– Вас что, раньше отпустили сегодня? – спросила мама с порога, не заметив моей перекошенной рожи. Мама не понимала, что у капитализма не бывает приятных исключений. Отпустили пораньше, ха! – это значит, отпустили насовсем.
Мама ушла греметь тарелками на кухню, я заглянула в комнату к отцу.
– Дочка, что-то случилось? – папа кое-что понимал.
Я села рядом, уткнулась ему в плечо, обняла.
Он погладил меня по голове, развернул к свету.
– На работе, да? – Я заморгала часто-часто, чтобы смахнуть слезы, но не удержалась и зарыдала.
– Ну, Аленушка, Аленушка, не надо так. Все наладится, все будет хорошо. Я пойду к маме, а ты тут посиди, успокойся, – папа поднялся с дивана. Он всегда сбегал от женских слез. – Ты справишься, ты же сильная.
– Да я не сильная, пап, я не могу больше быть сильной. – Я схватила его за руку. – Посиди со мной.
– Я на минутку. Ты же знаешь мать, она одна не справится, – сказал он и улизнул.
Я осталась одна. Сняла с дивана меховую белую собаку с черными ушами и спрятала нос в ее свалявшейся, пахнущей пылью шерсти. Не так уж я любила эти реликты из детства – в их наивном дизайне и плохом качестве была какая-то энергия разочарования, утраченных надежд. Когда-то мы были вместе, принимали друг друга с восторгом и открытым сердцем. А теперь я вижу все их недостатки, пятна, проплешины на животе – то, чего настоящая любовь не видит. Я стала другая, а они остались теми же. Они меня еще любили, а я их уже стеснялась. И в этом было мое предательство.
Я отшвырнула собаку. Вот он – источник моей неуверенности. Вот как я выгляжу по сравнению с Настей – убогий блохастый щенок рядом с коллекционным медведем, пошитым из натурального меха норки.
– Я твой журнал читала тут. Ничего не поняла, – сказала мама, когда мы сели за стол. – Слова какие-то иностранные. Вы не можете разве по-русски писать? Отцу тоже не понравилось, правда, Валера?
– Юлечка, я ничего такого не говорил.
– Нет, ты сказал, что тут тебе понятно только одно – что это Алена, твоя дочь, на фотографии!
– Да, но это же не значит, что я критиковал.
– Ты просто не читал! Тебе вообще ничего не интересно, кроме твоих формул! Ты когда последний раз Пушкина, например, перечитывал? А я, между прочим, наизусть могу сейчас прочесть «Онегина». Давай, скажи, из какой это главы: «Еще бокалов жажда просит, залить пожарский жар котлет…» Дальше давай…
– Юлечка, я сдаюсь. Ты знаешь, я не эстет. Я навозный жук, копаюсь в своих формулах.
– Вот, Алена, теперь понятно, в кого ты, – в мать! Ты поэтому и журналисткой стала. Потому что твоя мать всегда восхищалась прекрасным. Мне никогда не нравилась твоя газета, а журнал нравится. Красивый. Как вы там говорите – гламурный?
Еще недавно мама была ярым ненавистником гламура. Сейчас она узнает, что ей придется полюбить какой-нибудь новый орган СМИ.
– Я Маринке Олейниковой так и сказала, что молодежи сейчас именно такие журналы нужны! А ее Света недостойным делом занимается – сигареты продает неокрепшим душам. Все это западное нашу нацию убивает!
– Ну положим, Юлечка, журнал Аленин – тоже западное влияние.
– Валера, ты не понимаешь, что дети должны жить в красивом мире? У меня вообще ничего этого не было – ни косметики, ни одежды. Ты же ничего не зарабатывал никогда! Слава богу, что теперь у них эти вещи есть. Им надо, они молодые. Между прочим, Валера, у Марины на работе женщина младше меня пластику сделала. А твоя жена не может себе позволить. Суп еще будешь? – спросила она отца без всякой паузы.
– Нет, Юлечка, спасибо. Ты и так хороша, – сказал папа, отказываясь от любых бонусов – лишней еды, добавочной красоты.
– Алена в моем возрасте будет иначе выглядеть. У них кремы такие в журнале рекламируют. Дочка, у меня ночной твой швейцарский крем кончается.
– La Prairie? – спросила я, тяжело вздохнув. Теперь у мамы он появится не скоро, крем, стоивший четыре ее пенсии. – Не знаю, мам, смогу ли я найти.
– Как же ты не знаешь? Ты же главный редактор! Скажи, для матери надо. Главному редактору не откажут.
Вот он, момент истины. Пора вырвать маму из тумана идеологических заблуждений, в котором она блуждала по моей вине. Как быстро мама стала жертвой глянца. И как горько мне было сейчас ее разочаровывать.
– Мам, пап… Я уволилась сегодня. Я больше не работаю там. Вот, – я уткнулась носом в стакан с морсом. Сейчас начнется.
– Валера, ты слышал, что она сказала?
– Дочка, ты уверена, что так надо было? – спросил папа робко.
– Что значит уверена?! Ты можешь свое отцовское слово сказать?! Алена, я удивляюсь – ты нигде не задерживаешься! – мама кричала.
Эта работа была третьей – до газеты я торчала в агентстве, занимавшемся бизнес-пиаром, из которого меня выманил Полозов, спасая от смертельной тоски.
– Я тебе говорила, с начальством нужно уметь ладить! Нужно на компромиссы идти. А ты вся в отца – он тоже у нас борец за справедливость! И что ты теперь будешь делать? – Она смотрела на меня сурово, думая, что этот напор заставит меня собраться перед лицом жизненных трудностей. Бедная мама, она не понимала, что мне надо всего лишь сказать – я тебя люблю, а они просто сволочи. И тогда я переверну весь мир. Ну пол-Москвы точно.
– Еще не думала.
– Не думала! Мать на пенсии, отец твой получает гроши. Замуж ты не хочешь выходить. В газету-то тебя хотя бы возьмут?
Неплохо получить в спину это подлое «хотя бы».
– Не знаю! Я должна подумать, что мне вообще надо! Чего я вообще хочу!
Я разозлилась.
– А у тебя разве есть возможность выбирать, чего ты хочешь? Ты что, дочка Путина, чтобы выбирать? Надо делать то, что дают! Валера, где корвалол?
– Юлечка, успокойся. – Папа вскочил, загремел пузырьками. Корвалол всегда был последней каплей в семейных скандалах.
Зазвонил телефон. Мама сняла трубку.
– А, Светочка, ты? Аленушка у нас, – проворковала она. Никто бы не подумал, что она только билась в истерике. Мама придерживалась жестких правил: ни соринки из избы, поэтому слыла в дальнем кругу женщиной приятнейшей, с легким характером. А ближний круг молчал, не собираясь развеивать иллюзии.
– Она тебе дозвониться не может, – зло шепнула она мне. – А как у тебя дела, девочка? На работе все хорошо? А у нашей Аленушки опять проблемы. Уволилась сегодня… (Взгляд, исполненный страдания: посмотри, как ты доводишь мать.) Ты поддержи, ее девочка. Светочка, узнай, найдется там у вас место для Алены, она могла бы журналистом подработать. (Взгляд, означающий: смотри, твоя мать решает проблемы, которые ты решить не в состоянии!) Да, девочка, передаю трубку. Мамочке привет.
– Алло, Аленка, ты там опять в жопе?
– Угу, – сказала я, пытаясь не прислушиваться к маминому бубнению. (Вот дал бог ребенка, нервы мне мотает, у других дети нормальные).
– Они тебя там довели уже?
– Угу, – буркнула я.
(Вот почему у Маринки дочка работает, как все, а наша вечно?)
– Хочешь, я приеду?
– Хочу.
(Валера, ну что нам с ней делать, почему ты молчишь?)
– Я в пробке на Октябрьской. Через час буду.
– Договорились.
Я встала из-за стола.
– Спасибо, все было очень вкусно.
– Алена, тебе дать курицу с собой? – Мама распахнула холодильник в поисках того, что могло бы быть сухим пайком. Сухой паек вместо любви. – А колбаски возьмешь? Может, сыра? Помидоры, помидоры у тебя есть?
– Нет, не надо. Спасибо.
– Ну как хочешь – мать предлагает, заботится. Скоро некому будет, родителей доведешь когда…
Папа вывел меня в коридор.
– Держись, дочь! На мать не обижайся, ее не переделаешь. Она переживает тоже, а это форма такая…
– Я знаю, пап. Не волнуйся, у меня все будет хорошо.
– О чем вы там шепчетесь? Меня обсуждаете? – Мама появилась в коридоре с банкой супа, я схватила банку, быстро чмокнула их и выскочила из квартиры.
Уф, как же это тяжело. Впадать в детство. Я все время пыталась там найти опору для взрослой жизни, но всегда возвращалась ни с чем. Немного супа в литровой банке, соль (по маминому рецепту, щедро, на свеженькое кровоточащее мяско), и папино «держись, дочь». Ну будем считать, что за этим я и приезжала.
Олейникова явилась с бутылкой вина и блоком сигарет, выданных некурящей сотруднице табачной империи в качестве мелкого бонуса. Отлично, будем на халяву растравливать сигаретным дымом слезные железы. На то, чтобы все подробно изложить, мне понадобилось полпачки.
Когда я закончила, Олейникова задала главный вопрос:
– Теперь, надеюсь, ты с этим подонком покончила?
– Не знаю, Свет. Пока еще, наверное, нет.
– Значит, сейчас буду жестко тебя лечить! Извини, подруга, но лучше сразу. Ты думала, что у тебя отношения. А выяснилось – давно причем выяснилось, – что у него другая баба. Он даже не скрывает, понимаешь? Отношений нет. С тобой у него нет отношений! Я уверена, что у него несколько таких девок. Журналистка, галеристка, кто еще – стилистка? Девушки гламура? А ты что, готова быть номер два, что ли?
– А ты не номер два?
– Ты меня с собой не сравнивай! Там все сложнее. Да, он женатый. Но у него с женой ничего нет, только дети его держат. И Ванька трахается, как бог. Фавн просто. А твой импотент – он же ничего не может. У вас даже секса не было.
Про тот секс я Олейниковой ничего не рассказывала.
– Был.
– Да не придумывай. Опять оправдываешь его. Ну хорошо – и как секс?
– Отлично, – внутри меня что-то сжалось. Я вспомнила, как это было…
– Отлично от нуля! Тебе сложно оценить. У тебя опыта мало. Ты же у нас романтическая. И потом, я тебе всегда говорила: они и мы – два мира, два детства. Но ты меня не слушала. Тебе богатого надо – ты же у нас эстет. А бедность – это неэстетично. Я понимаю. Скажи честно, упиралась бы ты в Канторовича, если бы он не был олигархом? Ну представь – все то же самое, но без денег. Подожди, сейчас пописать схожу.
Думала ли я о том, сколько у него денег? Да, думала. Я знала его рейтинг в списке Forbes. Но не пересчитывала, сколько и чего мне бы досталось, если бы да кабы, не включала счетчик… Работая в газете и каждый день имея дело с обладателями фантастических состояний, я привыкла абстрагироваться, воспринимать деньги как количество нулей. К тому же мы писали не о том, сколько у них денег, а про то, что они с этими деньгами делают. Мы смотрели на деньги как на экономический инструмент, который заставляет работать заводы и фабрики, конторы и офисы, двигает башни подъемных кранов и качает нефть в трубах. Это была абстрактная, неперсонифицированная энергия экономики, которая худо-бедно, но шевелилась, подгоняемая деньгами. Советская программа «Время» показывала вести с полей – комбайны молотили рожь, варилась сталь, грузились вагоны, повинуясь воле партии и правительства. То же самое грандиозное движение теперь свершалось по воле денег. Эти деньги, превращенные в инвестиции, в железки, трубы, сырье, нельзя было потрогать и попользовать.
В журнале я увидела оборотную сторону. Гламур – это как раз про то, как деньги пользовать. Я погрузилась в изучение стихии вип-потребления – бриллианты, яхты, пароходы. И в самолете мне понравилось летать. И дом, Настин дом, был скорее всего шикарный. То, что я успела увидеть, было неплохо. Потреблять на уровне Канторовича, как Канторович, вместе с Канторовичем – это, наверное, здорово. Но мой визит в страну крутых был кратковременным и даже экстремальным.
Я не успела утонуть в роскоши, только отхлебнула маленький глоточек… В самолете я летела с бедной Настей, в вертолете я везла Настю, в его доме меня встречала Настя.
Удовольствие – тогда удовольствие, когда оно отделено от других функций, например, от функции обслуживания. А я была призвана в олигархические чертоги как обслуга – спасти прекрасную принцессу от французской полиции. Так что не надо меня спрашивать, что я думаю про его деньги. Может, стоит спросить у шофера Абрамовича, получает ли он удовольствие, когда рулит его «Майбахом», или у капитана Абрамовича, нравится ли тому управлять яхтой Extasea? И какое еще чувство примешивается к этому? Зависть, раздражение, желание все взять и поделить? Или ревность – как в моем случае?
Мне хотелось понять, какую роль сыграли деньги в том, что наши отношения разрушились. Или они вообще были обречены? Меня волновал вопрос – каким бы был Канторович, если бы не был богатым? Каким он вообще был, пока не стал богатым? Вот что важнее! Все это время я искала и находила в нем черты того человека, который еще не знал, во что превращаются люди в итоге приватизации.
А может, все не так. И я сижу и вру себе. Я нормальная, такая же, как все, корыстная сука. Как сказал кто-то умный – деньги самый сексуальный объект в современном мире. Вот поэтому олигархи, а не нищие. Что любят женщины? Власть, талант, деньги. В нем был талант властвовать над деньгами. Три мужские доблести, за которыми все охотятся так же, как и я.
– Ну, на чем мы остановились? – Обновленная Олейникова явилась из ванной с чистыми руками. И приступила к прерванной операции.
– На теме «если бы он не был Канторовичем».
– Нет, ты не путай меня! Мы про деньги. Я тебя понимаю, хочется уверенности и гарантий, а их дают деньги. Ты просто попалась.
– Нет. Я попалась, потому что он – это он, – сказала я, пересчитывая сигареты в пачке. Осталось всего четыре.
– Не ври. Хоть сама себе не ври! Ты опять по кругу ходишь.
– Нет, Свет. Я же видела и других – разных, всяких. А тут совпало. Все совпало.
– Алена, это не лечится! Я тебе объясняю из учебника политэкономии – это классовая борьба. Помноженная на межполовую, – говорила Светка, заливая в себя остатки вина.
– Почему борьба? Мужчина и женщина – это любовь, а не борьба.
Несмотря на сегодняшнее, я настаивала на этом!
– Ты совсем у меня дурочка. Это всегда борьба. В браке борьба – кто главный. За детей борьба – кого больше будут любить, маму или папу. До самой смерти будем воевать – кто раньше умрет и кому достанется наследство. На родителей своих посмотри. Или на моих. Что, разве не так?
– Не согласна. Зачем тогда вообще выходить замуж?
– Затем, чтобы тебя родить, такую умную! И экономику никто не отменял. Вдвоем жить экономичнее. Это я тебе как маркетолог говорю. А если ты богатая, вообще не надо замуж. Заметь, твой Канторович так же думает. Почему, спрашивается, он не женится?
– Он женится на Насте, – сказала я, отчаянно пытаясь переломить ее логику. Чтобы опрокинуть эту систему убийственной аргументации, пришлось рвануть глубинную бомбу, которая тут же разорвала мне внутренности.
– Опять расчет! Она же член клана. Это просто слияние капиталов. Я не уверена вообще, что там какая-то любовь. У девки этой связи, папа – лауреат Госпремии или чего там, дача на Рублевке. На голоштанных им не надо жениться.
– Да почему? Наоборот, деньги дают свободу жениться на ком хочешь. Он свободен выбирать.
– Ален, ты вроде не идиотка и книжки читала. Деньги – наоборот, тотальная несвобода. Ничего нельзя выбирать. Выбор – в пользу денег всегда, понимаешь? Всегда с точки зрения денег. Он деловой человек, а не барышня с соплями, как ты. Он все уже посчитал. И он раб капитала. Как Карл Маркс тебе говорю.
– И все равно!
Я не верила и Карлу Марксу.
– Все, с тобой бесполезно! Хочешь страдать – страдай! А лучше скорректируй ожидания – завтра же явится нормальный мужик. Хочешь, я тебя с Мирским сведу? У меня на дне рождения был, помнишь?
– Ужасный зануда. Пафосный и глупый.
– Он не дурак. Не такой умный, может быть, как твой Канторович. И не олигарх. Обычный менеджер среднего звена. Или такой не подходит?
– Он дурак. С психологией среднего звена.
Светка вскинулась:
– А чем плоха психология среднего звена?! Нормальная бюргерская психология. Хорошая карьера, большая компания! Не то что твой голоштанный гламур! Мирский ипотечный кредит, между прочим, оформляет…
– Ага, и страховку. И в выходные на грядку.
– Да, и что? А тебе надо в Канны? Между прочим, это самый лучший вариант для мужа – повязан кредитом. Обязательствами. Полная предсказуемость.
– И управляемость!
– Да, и стабильность!
– И все за тебя решает начальник, да?!
Я, кажется, пережала. Олейникова обиделась.
– А что?! Это плохо? Четко ограниченный круг обязанностей – это комфортная психологическая ситуация. Дольше проживешь. А твой Канторович умрет от инфаркта. Года в пятьдесят два.
– С ума сошла? Плюнь, сейчас же плюнь и постучи по дереву!
– Хорошо, тьфу-тьфу.
– И скажи: дай бог ему здоровья!
– Дай бог ему здоровья, Александру свет Канторовичу! Олигарху всея Руси. Но при такой жизни, я тебе точно говорю…
– Света, прекрати!
– Почему?! Ты же хотела правду? Или посадят его. Этот ваш список «Форбс» – это же расстрельный список. То, что журналисты пишут про них, – считай, уже приговор. Прокуратуре дело облегчают. Ты там не спрашивала его, когда будет пересмотр итогов приватизации?
– Да что с тобой, Свет? Ты у нас вроде никогда не боролась за социальную справедливость.
Теперь мы с Олейниковой были как два борца на ринге в программе Соловьева. Она – коммунист, а я защитник преступно нажитого капитала. Только Олейникова была сотрудником капитала, преступно продающего сигареты, а я – уволенным голоштанником.
– А ты никогда не спрашивала, что я на самом деле думаю! А я думаю, что он урод. Все они уроды, подонки и воры! А ты просто хочешь перепрыгнуть из эконом-класса в бизнес. За его счет.
– Света, мы поссоримся, если ты так будешь продолжать…
– Пожалуйста! Давай поссоримся! Я вообще тебя не узнаю в последнее время! Ты стала как они. Королева гламура – так ты себя называешь?!
– Никогда я себя так не называла. И меня уволили, если ты забыла! Так что твой пафос излишен.
– Уволили… И куда ты пошла после того, как тебя уволили, – в Третьяковку?! И мне рассказывала сейчас про бриллианты. Они тебя заразили этим, понимаешь?! Отравили. Ты даже не замечаешь, какой ты теперь стала сноб! Посмотри, какие платья, какие кольца – ты только об этом и говоришь! А я родителям дачу достраиваю. И шмотки на распродаже в МEXX покупаю. И я должна с тобой обсуждать твою сумку!
– Можешь не обсуждать. Нечего уже обсуждать, – я докурила пачку, и теперь выжигала сигаретой узоры на пластиковой обертке.
Теперь мне все равно. К тому же, я только что из Милана. Я не только знала розничный ассортимент Montenapoleone, но и была в курсе того, чем эти продавцы будут торговать через год. Экс-главный редактор – это, по сути, модный эксперт.
Я двинулась вниз по Третьяковскому проезду. Gucci, Graff, Tiffany, Dolce&Gabbana… Кстати, по сравнению с культовой (слово, затертое глянцем до состояния тусклой бессмысленности) Montenapoleone наша улица моды смотрелась провинциальным тупичком. Картонный макет роскоши в огромном пространстве грязноватого мартовского города. Было в этом что-то наивно-деревенское – так же смотрится свадебный «Роллс-Ройс» у подъезда пятиэтажки, к которому по лужам ковыляет на каблуках невеста в тюлевом платье. Я так счастлива, что ничего не вижу, – читается на ее лице. Здесь то же самое – мы так богаты, что открываем глаза, только припарковавшись у витрины Graff.
Из гордых логотипов я неплохо была знакома только с одним – Prada. Вот так и становятся постоянными клиентами марки – купишь одну вещь, и уже не страшно. Кто попрет против Прады из последней коллекции? Знакомьтесь, прямо из Милана!
Я ее сразу увидела – на полке стояла сумка, такая же, как у меня. Они встретились. Две родные сестры – коричневая москвичка и черная итальянка. Заглянула в кармашек в поисках ценника. Привычка сравнивать цены досталась мне от бабушки. Она, как заправский маркетолог, проводила многочасовой мониторинг цен в окрестных магазинах, и, сэкономив 78 копеек на пачке творога, возвращалась домой довольная, но еле живая. Потом мерила давление и пила лекарство. Убеждать ее, что лекарство дороже творога, было бесполезно.
Я ощутила себя наследницей семейной стратегии, когда нашла бирку. Неплохо я сэкономила! Бабушка была бы счастлива. Жаль, что она не дожила до моего экономического триумфа.
– Вам подсказать? – подбежала ко мне продавщица, принимая из моих рук вещь.
– Нет, я все вижу и так. А распродажи у вас здесь бывают?
– А как же, конечно. Но на некоторые сумки скидки мы не делаем. Так что если вы хотите, лучше покупайте сейчас.
– Я уже купила, – сказала я, выставляя свою Праду в качестве щита.
– Ну… – она скептически осмотрела мою сумку. – А вы где ее покупали, если не секрет?
– В Милане.
– Вряд ли. Потому что этой коллекции там нет. Есть только в Лондоне и в Москве, боюсь, что вы ошибаетесь.
Это был намек. Или точный маркетинговый ход. Чтобы доказать подлинность своей Прады, я должна купить еще одну – именно здесь. Не дождетесь! Я вышла на улицу.
Напротив был бутик Graff, который часто фигурировал в Иркиных письмах. Интерьер внутри походил на музей-квартиру. Только здесь никто не жил, кроме бриллиантов и рубинов, запаянных в бронированное стекло.
Я наугад ткнула в витрину. Просто чтобы понять порядок цен. Я, может быть, тоже маркетолог. Или муж у меня маркетолог. Изучает цены на нефтяные фьючерсы. Торгует совестью на бирже.
– Все вместе, – около миллиона евро, – улыбнулась мне очаровательная продавщица.
– Боже мой, неужели это кто-то покупает? – выдохнула я. Сумма была больше любых моих ожиданий. Хорошо, что бабушка до этого не дожила. Плохо, что нет у меня мужа, бессовестного роскошного олигарха. А Канторович мог бы… Стоять! Не сметь даже думать!
– Покупают, конечно, и очень хорошо, – девушка сияла и излучала доброжелательность. – Вы что-то для себя выбираете? Я могу подсказать. Вообще у Graff – лучшие в мире бриллианты. Ну, имеются в виду, конечно, большие, от карата.
Не знаю, кем надо быть, чтобы грамотно поддержать такой диалог и не скатиться в обсуждение итогов приватизации.
– А что у вас самое дешевое? – спросила я, изображая отважную Одри Хепберн, которая спрашивала у продавца в бутике Tiffany: «А что у вас есть за десять долларов?» Продавец отвечал, что Tiffany славится своим великодушием, и предложил набиратель телефонного номера за $7. Самым великодушным предложением у Graff были сережки-бабочки за €7000. Похожие я носила в детстве.
От вступления в ряды коммунистов-антиглобалистов меня спасла мама.
– Алло, Аленушка, дочка, ты где?! Как дела? – кричала мама в трубку, нарушая музейную тишину бутика. – Аленушка, ты на работе?!
– Нет, я в Третьяковке.
Мне не хотелось ее расстраивать. Пусть поживет еще полдня в неведении, что ее дочь провалила очередной карьерный проект.
– В Третьяковке? Там что, выставка?
– В некотором смысле да.
Это было прелестно. По отношению к слову «Третьяковка» можно было судить о статусе человека, как по ударению в слове «звоните». Мама, бывший научный работник, ставила ударение правильно и знала, что Третьяковка – это такой музей. И не подозревала о существовании людей, которые думали, что Третьяковка – это такой магазин, и вообще не парились по поводу ударений.
– Аленушка, ты голодная? Хочешь, приезжай. У меня обед есть.
– Мам, я перезвоню, хорошо?
Я поблагодарила барышню и рванула к выходу. Охранник с явным облегчением выпустил меня наружу. Правильно, не надо смущать людей, они же подумали, что я пришла их грабить. Принять меня за покупателя было невозможно. Он знает своих покупателей наперечет. По котировкам на фондовой бирже.
Я покинула Третьяковский проезд, выставку антинародного хозяйства. Сразу стало легче дышать.
Вот. Я поняла, в чем дело. Что мне мешало в новой Москве и чего не было в старом добром Милане. В районе Montenapoleone не было ничего демократичного. Это была концентрированная роскошь безо всяких заигрываний с электоратом. Хотите есть – идите в кафе Armani. А здесь, стоило выйти из-под арки Третьяковки, начиналась другая жизнь. В нескольких метрах стоял киоск «Стардогс», сосиски с кетчупом, студенты с пивом, обертки от мороженого.
Я встала в очередь за студентом в красной курточке. И назло всей Третьяковке купила себе датскую сосиску с майонезом.
Если бы меня сейчас увидел кто-нибудь из пула гламурных журналистов, это был бы конец карьеры. После такого публичного падения меня никогда, ни под каким видом не пустили бы на порог журнала «Вог».
Я поехала домой. Не к себе, в съемную квартиру, которая сразу станет задавать вопрос – ну что, Борисова, на сколько еще у тебя денег хватит, чтобы здесь жить? – а к родителям, домой, где пылятся на спинке дивана мои старые игрушки, стоит у окна выгоревший лакированный письменный стол, а в нем шкатулка с коллекцией значков. И Ленин там маленький есть, и «30 лет освоения космоса», и черт знает еще какие замшелые реликвии детства. А на дне записка одноклассника «Алене Б. Я тебя люблю. Олег К.». И цветочек на могилке, нарисованный неумелой детской рукой. То ли объяснение, то ли оскорбление. Или пророчество – вот так к тебе, Борисова, и будут относиться мужчины – я тебя люблю, я тебя и убью.
– Вас что, раньше отпустили сегодня? – спросила мама с порога, не заметив моей перекошенной рожи. Мама не понимала, что у капитализма не бывает приятных исключений. Отпустили пораньше, ха! – это значит, отпустили насовсем.
Мама ушла греметь тарелками на кухню, я заглянула в комнату к отцу.
– Дочка, что-то случилось? – папа кое-что понимал.
Я села рядом, уткнулась ему в плечо, обняла.
Он погладил меня по голове, развернул к свету.
– На работе, да? – Я заморгала часто-часто, чтобы смахнуть слезы, но не удержалась и зарыдала.
– Ну, Аленушка, Аленушка, не надо так. Все наладится, все будет хорошо. Я пойду к маме, а ты тут посиди, успокойся, – папа поднялся с дивана. Он всегда сбегал от женских слез. – Ты справишься, ты же сильная.
– Да я не сильная, пап, я не могу больше быть сильной. – Я схватила его за руку. – Посиди со мной.
– Я на минутку. Ты же знаешь мать, она одна не справится, – сказал он и улизнул.
Я осталась одна. Сняла с дивана меховую белую собаку с черными ушами и спрятала нос в ее свалявшейся, пахнущей пылью шерсти. Не так уж я любила эти реликты из детства – в их наивном дизайне и плохом качестве была какая-то энергия разочарования, утраченных надежд. Когда-то мы были вместе, принимали друг друга с восторгом и открытым сердцем. А теперь я вижу все их недостатки, пятна, проплешины на животе – то, чего настоящая любовь не видит. Я стала другая, а они остались теми же. Они меня еще любили, а я их уже стеснялась. И в этом было мое предательство.
Я отшвырнула собаку. Вот он – источник моей неуверенности. Вот как я выгляжу по сравнению с Настей – убогий блохастый щенок рядом с коллекционным медведем, пошитым из натурального меха норки.
– Я твой журнал читала тут. Ничего не поняла, – сказала мама, когда мы сели за стол. – Слова какие-то иностранные. Вы не можете разве по-русски писать? Отцу тоже не понравилось, правда, Валера?
– Юлечка, я ничего такого не говорил.
– Нет, ты сказал, что тут тебе понятно только одно – что это Алена, твоя дочь, на фотографии!
– Да, но это же не значит, что я критиковал.
– Ты просто не читал! Тебе вообще ничего не интересно, кроме твоих формул! Ты когда последний раз Пушкина, например, перечитывал? А я, между прочим, наизусть могу сейчас прочесть «Онегина». Давай, скажи, из какой это главы: «Еще бокалов жажда просит, залить пожарский жар котлет…» Дальше давай…
– Юлечка, я сдаюсь. Ты знаешь, я не эстет. Я навозный жук, копаюсь в своих формулах.
– Вот, Алена, теперь понятно, в кого ты, – в мать! Ты поэтому и журналисткой стала. Потому что твоя мать всегда восхищалась прекрасным. Мне никогда не нравилась твоя газета, а журнал нравится. Красивый. Как вы там говорите – гламурный?
Еще недавно мама была ярым ненавистником гламура. Сейчас она узнает, что ей придется полюбить какой-нибудь новый орган СМИ.
– Я Маринке Олейниковой так и сказала, что молодежи сейчас именно такие журналы нужны! А ее Света недостойным делом занимается – сигареты продает неокрепшим душам. Все это западное нашу нацию убивает!
– Ну положим, Юлечка, журнал Аленин – тоже западное влияние.
– Валера, ты не понимаешь, что дети должны жить в красивом мире? У меня вообще ничего этого не было – ни косметики, ни одежды. Ты же ничего не зарабатывал никогда! Слава богу, что теперь у них эти вещи есть. Им надо, они молодые. Между прочим, Валера, у Марины на работе женщина младше меня пластику сделала. А твоя жена не может себе позволить. Суп еще будешь? – спросила она отца без всякой паузы.
– Нет, Юлечка, спасибо. Ты и так хороша, – сказал папа, отказываясь от любых бонусов – лишней еды, добавочной красоты.
– Алена в моем возрасте будет иначе выглядеть. У них кремы такие в журнале рекламируют. Дочка, у меня ночной твой швейцарский крем кончается.
– La Prairie? – спросила я, тяжело вздохнув. Теперь у мамы он появится не скоро, крем, стоивший четыре ее пенсии. – Не знаю, мам, смогу ли я найти.
– Как же ты не знаешь? Ты же главный редактор! Скажи, для матери надо. Главному редактору не откажут.
Вот он, момент истины. Пора вырвать маму из тумана идеологических заблуждений, в котором она блуждала по моей вине. Как быстро мама стала жертвой глянца. И как горько мне было сейчас ее разочаровывать.
– Мам, пап… Я уволилась сегодня. Я больше не работаю там. Вот, – я уткнулась носом в стакан с морсом. Сейчас начнется.
– Валера, ты слышал, что она сказала?
– Дочка, ты уверена, что так надо было? – спросил папа робко.
– Что значит уверена?! Ты можешь свое отцовское слово сказать?! Алена, я удивляюсь – ты нигде не задерживаешься! – мама кричала.
Эта работа была третьей – до газеты я торчала в агентстве, занимавшемся бизнес-пиаром, из которого меня выманил Полозов, спасая от смертельной тоски.
– Я тебе говорила, с начальством нужно уметь ладить! Нужно на компромиссы идти. А ты вся в отца – он тоже у нас борец за справедливость! И что ты теперь будешь делать? – Она смотрела на меня сурово, думая, что этот напор заставит меня собраться перед лицом жизненных трудностей. Бедная мама, она не понимала, что мне надо всего лишь сказать – я тебя люблю, а они просто сволочи. И тогда я переверну весь мир. Ну пол-Москвы точно.
– Еще не думала.
– Не думала! Мать на пенсии, отец твой получает гроши. Замуж ты не хочешь выходить. В газету-то тебя хотя бы возьмут?
Неплохо получить в спину это подлое «хотя бы».
– Не знаю! Я должна подумать, что мне вообще надо! Чего я вообще хочу!
Я разозлилась.
– А у тебя разве есть возможность выбирать, чего ты хочешь? Ты что, дочка Путина, чтобы выбирать? Надо делать то, что дают! Валера, где корвалол?
– Юлечка, успокойся. – Папа вскочил, загремел пузырьками. Корвалол всегда был последней каплей в семейных скандалах.
Зазвонил телефон. Мама сняла трубку.
– А, Светочка, ты? Аленушка у нас, – проворковала она. Никто бы не подумал, что она только билась в истерике. Мама придерживалась жестких правил: ни соринки из избы, поэтому слыла в дальнем кругу женщиной приятнейшей, с легким характером. А ближний круг молчал, не собираясь развеивать иллюзии.
– Она тебе дозвониться не может, – зло шепнула она мне. – А как у тебя дела, девочка? На работе все хорошо? А у нашей Аленушки опять проблемы. Уволилась сегодня… (Взгляд, исполненный страдания: посмотри, как ты доводишь мать.) Ты поддержи, ее девочка. Светочка, узнай, найдется там у вас место для Алены, она могла бы журналистом подработать. (Взгляд, означающий: смотри, твоя мать решает проблемы, которые ты решить не в состоянии!) Да, девочка, передаю трубку. Мамочке привет.
– Алло, Аленка, ты там опять в жопе?
– Угу, – сказала я, пытаясь не прислушиваться к маминому бубнению. (Вот дал бог ребенка, нервы мне мотает, у других дети нормальные).
– Они тебя там довели уже?
– Угу, – буркнула я.
(Вот почему у Маринки дочка работает, как все, а наша вечно?)
– Хочешь, я приеду?
– Хочу.
(Валера, ну что нам с ней делать, почему ты молчишь?)
– Я в пробке на Октябрьской. Через час буду.
– Договорились.
Я встала из-за стола.
– Спасибо, все было очень вкусно.
– Алена, тебе дать курицу с собой? – Мама распахнула холодильник в поисках того, что могло бы быть сухим пайком. Сухой паек вместо любви. – А колбаски возьмешь? Может, сыра? Помидоры, помидоры у тебя есть?
– Нет, не надо. Спасибо.
– Ну как хочешь – мать предлагает, заботится. Скоро некому будет, родителей доведешь когда…
Папа вывел меня в коридор.
– Держись, дочь! На мать не обижайся, ее не переделаешь. Она переживает тоже, а это форма такая…
– Я знаю, пап. Не волнуйся, у меня все будет хорошо.
– О чем вы там шепчетесь? Меня обсуждаете? – Мама появилась в коридоре с банкой супа, я схватила банку, быстро чмокнула их и выскочила из квартиры.
Уф, как же это тяжело. Впадать в детство. Я все время пыталась там найти опору для взрослой жизни, но всегда возвращалась ни с чем. Немного супа в литровой банке, соль (по маминому рецепту, щедро, на свеженькое кровоточащее мяско), и папино «держись, дочь». Ну будем считать, что за этим я и приезжала.
Олейникова явилась с бутылкой вина и блоком сигарет, выданных некурящей сотруднице табачной империи в качестве мелкого бонуса. Отлично, будем на халяву растравливать сигаретным дымом слезные железы. На то, чтобы все подробно изложить, мне понадобилось полпачки.
Когда я закончила, Олейникова задала главный вопрос:
– Теперь, надеюсь, ты с этим подонком покончила?
– Не знаю, Свет. Пока еще, наверное, нет.
– Значит, сейчас буду жестко тебя лечить! Извини, подруга, но лучше сразу. Ты думала, что у тебя отношения. А выяснилось – давно причем выяснилось, – что у него другая баба. Он даже не скрывает, понимаешь? Отношений нет. С тобой у него нет отношений! Я уверена, что у него несколько таких девок. Журналистка, галеристка, кто еще – стилистка? Девушки гламура? А ты что, готова быть номер два, что ли?
– А ты не номер два?
– Ты меня с собой не сравнивай! Там все сложнее. Да, он женатый. Но у него с женой ничего нет, только дети его держат. И Ванька трахается, как бог. Фавн просто. А твой импотент – он же ничего не может. У вас даже секса не было.
Про тот секс я Олейниковой ничего не рассказывала.
– Был.
– Да не придумывай. Опять оправдываешь его. Ну хорошо – и как секс?
– Отлично, – внутри меня что-то сжалось. Я вспомнила, как это было…
– Отлично от нуля! Тебе сложно оценить. У тебя опыта мало. Ты же у нас романтическая. И потом, я тебе всегда говорила: они и мы – два мира, два детства. Но ты меня не слушала. Тебе богатого надо – ты же у нас эстет. А бедность – это неэстетично. Я понимаю. Скажи честно, упиралась бы ты в Канторовича, если бы он не был олигархом? Ну представь – все то же самое, но без денег. Подожди, сейчас пописать схожу.
Думала ли я о том, сколько у него денег? Да, думала. Я знала его рейтинг в списке Forbes. Но не пересчитывала, сколько и чего мне бы досталось, если бы да кабы, не включала счетчик… Работая в газете и каждый день имея дело с обладателями фантастических состояний, я привыкла абстрагироваться, воспринимать деньги как количество нулей. К тому же мы писали не о том, сколько у них денег, а про то, что они с этими деньгами делают. Мы смотрели на деньги как на экономический инструмент, который заставляет работать заводы и фабрики, конторы и офисы, двигает башни подъемных кранов и качает нефть в трубах. Это была абстрактная, неперсонифицированная энергия экономики, которая худо-бедно, но шевелилась, подгоняемая деньгами. Советская программа «Время» показывала вести с полей – комбайны молотили рожь, варилась сталь, грузились вагоны, повинуясь воле партии и правительства. То же самое грандиозное движение теперь свершалось по воле денег. Эти деньги, превращенные в инвестиции, в железки, трубы, сырье, нельзя было потрогать и попользовать.
В журнале я увидела оборотную сторону. Гламур – это как раз про то, как деньги пользовать. Я погрузилась в изучение стихии вип-потребления – бриллианты, яхты, пароходы. И в самолете мне понравилось летать. И дом, Настин дом, был скорее всего шикарный. То, что я успела увидеть, было неплохо. Потреблять на уровне Канторовича, как Канторович, вместе с Канторовичем – это, наверное, здорово. Но мой визит в страну крутых был кратковременным и даже экстремальным.
Я не успела утонуть в роскоши, только отхлебнула маленький глоточек… В самолете я летела с бедной Настей, в вертолете я везла Настю, в его доме меня встречала Настя.
Удовольствие – тогда удовольствие, когда оно отделено от других функций, например, от функции обслуживания. А я была призвана в олигархические чертоги как обслуга – спасти прекрасную принцессу от французской полиции. Так что не надо меня спрашивать, что я думаю про его деньги. Может, стоит спросить у шофера Абрамовича, получает ли он удовольствие, когда рулит его «Майбахом», или у капитана Абрамовича, нравится ли тому управлять яхтой Extasea? И какое еще чувство примешивается к этому? Зависть, раздражение, желание все взять и поделить? Или ревность – как в моем случае?
Мне хотелось понять, какую роль сыграли деньги в том, что наши отношения разрушились. Или они вообще были обречены? Меня волновал вопрос – каким бы был Канторович, если бы не был богатым? Каким он вообще был, пока не стал богатым? Вот что важнее! Все это время я искала и находила в нем черты того человека, который еще не знал, во что превращаются люди в итоге приватизации.
А может, все не так. И я сижу и вру себе. Я нормальная, такая же, как все, корыстная сука. Как сказал кто-то умный – деньги самый сексуальный объект в современном мире. Вот поэтому олигархи, а не нищие. Что любят женщины? Власть, талант, деньги. В нем был талант властвовать над деньгами. Три мужские доблести, за которыми все охотятся так же, как и я.
– Ну, на чем мы остановились? – Обновленная Олейникова явилась из ванной с чистыми руками. И приступила к прерванной операции.
– На теме «если бы он не был Канторовичем».
– Нет, ты не путай меня! Мы про деньги. Я тебя понимаю, хочется уверенности и гарантий, а их дают деньги. Ты просто попалась.
– Нет. Я попалась, потому что он – это он, – сказала я, пересчитывая сигареты в пачке. Осталось всего четыре.
– Не ври. Хоть сама себе не ври! Ты опять по кругу ходишь.
– Нет, Свет. Я же видела и других – разных, всяких. А тут совпало. Все совпало.
– Алена, это не лечится! Я тебе объясняю из учебника политэкономии – это классовая борьба. Помноженная на межполовую, – говорила Светка, заливая в себя остатки вина.
– Почему борьба? Мужчина и женщина – это любовь, а не борьба.
Несмотря на сегодняшнее, я настаивала на этом!
– Ты совсем у меня дурочка. Это всегда борьба. В браке борьба – кто главный. За детей борьба – кого больше будут любить, маму или папу. До самой смерти будем воевать – кто раньше умрет и кому достанется наследство. На родителей своих посмотри. Или на моих. Что, разве не так?
– Не согласна. Зачем тогда вообще выходить замуж?
– Затем, чтобы тебя родить, такую умную! И экономику никто не отменял. Вдвоем жить экономичнее. Это я тебе как маркетолог говорю. А если ты богатая, вообще не надо замуж. Заметь, твой Канторович так же думает. Почему, спрашивается, он не женится?
– Он женится на Насте, – сказала я, отчаянно пытаясь переломить ее логику. Чтобы опрокинуть эту систему убийственной аргументации, пришлось рвануть глубинную бомбу, которая тут же разорвала мне внутренности.
– Опять расчет! Она же член клана. Это просто слияние капиталов. Я не уверена вообще, что там какая-то любовь. У девки этой связи, папа – лауреат Госпремии или чего там, дача на Рублевке. На голоштанных им не надо жениться.
– Да почему? Наоборот, деньги дают свободу жениться на ком хочешь. Он свободен выбирать.
– Ален, ты вроде не идиотка и книжки читала. Деньги – наоборот, тотальная несвобода. Ничего нельзя выбирать. Выбор – в пользу денег всегда, понимаешь? Всегда с точки зрения денег. Он деловой человек, а не барышня с соплями, как ты. Он все уже посчитал. И он раб капитала. Как Карл Маркс тебе говорю.
– И все равно!
Я не верила и Карлу Марксу.
– Все, с тобой бесполезно! Хочешь страдать – страдай! А лучше скорректируй ожидания – завтра же явится нормальный мужик. Хочешь, я тебя с Мирским сведу? У меня на дне рождения был, помнишь?
– Ужасный зануда. Пафосный и глупый.
– Он не дурак. Не такой умный, может быть, как твой Канторович. И не олигарх. Обычный менеджер среднего звена. Или такой не подходит?
– Он дурак. С психологией среднего звена.
Светка вскинулась:
– А чем плоха психология среднего звена?! Нормальная бюргерская психология. Хорошая карьера, большая компания! Не то что твой голоштанный гламур! Мирский ипотечный кредит, между прочим, оформляет…
– Ага, и страховку. И в выходные на грядку.
– Да, и что? А тебе надо в Канны? Между прочим, это самый лучший вариант для мужа – повязан кредитом. Обязательствами. Полная предсказуемость.
– И управляемость!
– Да, и стабильность!
– И все за тебя решает начальник, да?!
Я, кажется, пережала. Олейникова обиделась.
– А что?! Это плохо? Четко ограниченный круг обязанностей – это комфортная психологическая ситуация. Дольше проживешь. А твой Канторович умрет от инфаркта. Года в пятьдесят два.
– С ума сошла? Плюнь, сейчас же плюнь и постучи по дереву!
– Хорошо, тьфу-тьфу.
– И скажи: дай бог ему здоровья!
– Дай бог ему здоровья, Александру свет Канторовичу! Олигарху всея Руси. Но при такой жизни, я тебе точно говорю…
– Света, прекрати!
– Почему?! Ты же хотела правду? Или посадят его. Этот ваш список «Форбс» – это же расстрельный список. То, что журналисты пишут про них, – считай, уже приговор. Прокуратуре дело облегчают. Ты там не спрашивала его, когда будет пересмотр итогов приватизации?
– Да что с тобой, Свет? Ты у нас вроде никогда не боролась за социальную справедливость.
Теперь мы с Олейниковой были как два борца на ринге в программе Соловьева. Она – коммунист, а я защитник преступно нажитого капитала. Только Олейникова была сотрудником капитала, преступно продающего сигареты, а я – уволенным голоштанником.
– А ты никогда не спрашивала, что я на самом деле думаю! А я думаю, что он урод. Все они уроды, подонки и воры! А ты просто хочешь перепрыгнуть из эконом-класса в бизнес. За его счет.
– Света, мы поссоримся, если ты так будешь продолжать…
– Пожалуйста! Давай поссоримся! Я вообще тебя не узнаю в последнее время! Ты стала как они. Королева гламура – так ты себя называешь?!
– Никогда я себя так не называла. И меня уволили, если ты забыла! Так что твой пафос излишен.
– Уволили… И куда ты пошла после того, как тебя уволили, – в Третьяковку?! И мне рассказывала сейчас про бриллианты. Они тебя заразили этим, понимаешь?! Отравили. Ты даже не замечаешь, какой ты теперь стала сноб! Посмотри, какие платья, какие кольца – ты только об этом и говоришь! А я родителям дачу достраиваю. И шмотки на распродаже в МEXX покупаю. И я должна с тобой обсуждать твою сумку!
– Можешь не обсуждать. Нечего уже обсуждать, – я докурила пачку, и теперь выжигала сигаретой узоры на пластиковой обертке.