Пицунде с мальчишеским азартом резался в настольный теннис. При его
комплекции проворство, с каким он двигается у теннисного стола, кажется
неожиданным. Одевается довольно небрежно, но рубашки всегда чистые.
Галстуков не носит.
Красавцем-мужчиной его не назовешь, но когда он говорит, трудно не
поддаться обаянию его вдохновенной речи, блистательного ума, не заразиться
его увлеченностью. Тут он становится воистину прекрасен, будь я женщиной -
влюбился бы в него по уши. Популярность его огромна. На лекцию в
какой-нибудь никому не ведомый клуб, без всяких афиш, путем одного только
оповещения по телефонной цепочке собирается 600-700 человек - еще один
пример самодеятельной гражданской свободы. Организуют эти лекции всякий раз
энтузиасты-общественники. Ни в одном официальном учреждении эти лекции не
регистрируются. Ни цензура, ни финансовые органы о них не знают (или делают
вид, что не знают). Билеты продаются на месте по очень низкой цене - для
оплаты дежурства гардеробщиц и электрика. Клубные залы, как правило,
предоставляют бесплатно.
Слушают, как говорится, затаив дыхание. Потом засыпают записками и
вопросами. После полуторачасовой лекции аудитория, не убавляясь, еще час
выслушивает его ответы. И при таком успехе - ни тени снобизма. Не то что
высокомерия, но даже малейшего возвышения над слушателями. Удивительная у
него манера говорить. Я бы определил ее словами "радостное изумление". Как
будто он только что узнал потрясающе интересные факты, ужасно этому рад и
спешит порадовать нас. И даже вроде смущен тем, что узнал немного раньше
нас, слушателей, и потому ему приходится говорить, хотя, конечно же, мы бы и
сами могли все узнать и обо всем догадаться. Точно так же Натан рассказывает
двум-трем слушателям за столом. При этом у них возникает ощущение, что,
слушая, они доставляют удовольствие рассказчику, что он им благодарен за
внимание. Их вопросы, даже не очень уместные, его не раздражают, а напротив,
стимулируют еще расширить рассказ, даже перебросить его в другую область,
если она интересует его собеседников. Трудно отделаться от впечатления, что
Натану совершенно необходимо, чтобы вы, именно вы его поняли, ему поверили,
разделили его радость и изумление. И это не иллюзия. Так оно и есть - такой
вот человек!
Его общительность не знает границ. Сашка забавно рассказывал, что во
время работы над совместным сценарием, когда они оба жили в одном доме
творчества, ему с великим трудом удавалось "отловить" Эйдельмана, чтобы хоть
часок поработать вместе: Натан непрерывно с кем-то общался. "Я не могу
понять, - говорит Сашура, - как и когда он пишет свои книги!" А я могу. Ведь
само писание - дело простое и быстрое. Вопрос в том, чтгии. Иной раз в день строчил
страниц по пятнадцать и только досадовал, что перо движется медленно - за
мыслями не поспевает. Так ведь что в этом удивительного? Научный язык -
истинно птичий! Слов пятьсот, не больше. Да пара сотен терминов - вот и вся
палитра! И синонимов почти нет. Можно написать, что температура
увеличивается, а можно - что возрастает. Велика ли разница? И если надо
слово "белок" в одной фразе повторить три раза, то и повторяй. Ведь о белке
речь - желтком его не назовешь. Лишь бы смысл был точный. А уж смысл-то
готовился заранее. Тысячи статей были прочитаны и нужное -
законспектировано. Конспекты разложены в заранее проработанном порядке. Ну и
пиши на здоровье. Пробежал глазами один конспект, суть использованного
метода изложил в абзаце, конспект в сторону - и к другому. Пишешь, как
читаешь, и задумываться не о чем.
Наверное и Натан так же - пишет, как читает. Только все его
бесчисленные "конспекты" не на бумажках, а в голове! Там же он их
раскладывает и оттуда достает по мере надобности. Да ведь что пишет?! Но и
говорит-то как!
Тут самый момент описать, как он читает свои лекции. Выходит на сцену с
пятью-шестью листками бумаги в руке, на которых крупным почерком, и по виду
кое-как, что-то начертано. Ручаюсь, что не план и уж тем более не тезисы
лекции. Да он в них и не заглядывает. Только иногда вдруг сделает паузу, с
отрешенным видом переберет эти листки руками, ни на чем не остановит своего
внимания и понесется дальше рассказывать. Я сильно подозреваю, что листки
эти для отвода глаз или для того, чтобы оправдать паузу, когда что-то надо
обдумать по ходу рассказа. Может быть, для уверенности, если что-нибудь
забудет. Дату или имя. Только он забыть не может! Память у него
феноменальная, эрудиция - необозримая. Увлекшись, он от рассказа о Марине
Цветаевой может унестись в царствование Рамсеса II, а оттуда - в нашествие
монголов на Иран. При этом из его памяти, как чертики, выскакивают такие
сведения, цифры, имена, которые покоятся только в специальных монографиях
ученых-специалистов по древнему Египту или истории Ближнего Востока. Сразу
после этого вы можете узнать, что писала "Литературка" по этому поводу,
когда и кто был автором статьи. Видимо, все, что прочитывает, он запоминает
во всех подробностях и навсегда. Но с какой скоростью работает его мозг,
если из этих своих необъятных кладовых он достает нужные ему сведения
мгновенно, не прерывая рассказа?!
Вы скажете, что все это обдумано и подготовлено заранее? Э, нет! То же
самое происходит во время ответа на бесспорно неожиданный, зачастую не
относящийся к теме доклада вопрос из зала. И при всем этом речь блестящая,
живая, без единого повтора, без длиннот и лишних слов-паразитов. С яркими,
точными характеристиками людей, со зримыми картинами событий. Это - талант!
Постичь его невозможно. Я бы Сашкин вопрос поставил по-другому. Когда он все
это прочитывает? Когда успевает перерывать архивы? На эти вопросы я ответа
не нахожу.
Еще одна забавная подробность - цитирование. Часто во время лекции
Натану надо прочитать стихотворение или кусок прозы из чьих-то воспоминаний
или переписки. Я никогда не мог заметить, что нужное место в книге у него
было бы отмечено закладкой. Даже зло берет - ну почему бы это не сделать?
Объявив о том, что он сейчас прочитает нечто, он открывает книгу явно наугад
и начинает ее листать сначала в одну сторону, потом в обратную. Проходит
секунда, другая. Шансы найти нужное место от такого перелистывания явно не
увеличиваются. Я начинаю нервничать. И вдруг он останавливается и читает
нужный ему отрывок. Фокус, да и только!
Вот таков Эйдельман, Тоник, как его любовно зовут друзья.
Необыкновенный человек, невероятный! И притом чрезвычайно добрый,
доброжелательный. Он так искренне и заразительно смеется, что можно
поклясться: никакого зла, никакого подвоха этот человек сотворить не может.
Унылым, мрачным, досадующим мне его видеть не случалось. Сама
жизнерадостность и жизнеутверждение. Это - от богатства и щедрости души. Мы
со своими обидами и несчастьями просто нищие рядом с ним. До чего же я рад,
что мне выпала такая удача - познакомиться с Натаном Эйдельманом! Пытаюсь
втянуть его в обучение игре в большой теннис. Ведь при таком образе жизни и
полноте у него скоро начнутся сбои в сердце. Как бы отодвинуть это подальше!
Для нас и наших детей".
........................................................................................................................
Спустя полгода я прочитал эту запись Натану у него дома. Он за это
наградил меня бесценным автографом, написав на полях дневника: "Все правда,
не вся правда! Спасибо. Натан. 20/XI-83.
........................................................................................................................
7 февраля 1986 года (из дневника)
"Дня три назад был на лекции Натана Эйдельмана о Николае I во дворце
культуры электролампового завода. Огромный зал с ярусами заполнен до предела
задолго до начала лекции (места ненумерованные). Люди всех возрастов и
одинаково интеллигентной внешности. Натан, как всегда, читал увлекательно, с
массой бытовых подробностей. Но вот что было неожиданно и очень интересно.
Оказывается, Николай I в самом начале своего царствования намеревался
освободить крестьян (с землей) и дать законы либерального толка. Когда он
говорил декабристам, что напрасно они замыслили мятеж - он сам бы все
сделал, то был искренен. Около 10 миллионов государственных (т.е. царских)
крестьян было освобождено сразу. Для подготовки реформы с освобождением
помещичьих крестьян царь создал четыре секретных комитета. Одновременно
Сперанскому была поручена разработка новых законов. Правой рукой царя в ту
пору был генерал Киселев - человек либеральных взглядов, некогда даже
связанный с будущими декабристами, покровитель и поклонник Пушкина. Хотя
комитеты были секретными, о намерениях царя стало известно всем. Многие
передовые люди того времени стали предлагать свои проекты реформы. Такой
проект разработали даже... Пущин и Фонвизин в Сибири и через Вяземского
передали его Киселеву. Киселев проект одобрил, но сказал Вяземскому, что
положить его на стол царю не может, так как должен (по своим понятиям чести)
назвать авторов...
Однако высшее российское дворянство (и, следовательно, весь
государственный аппарат) не желало расставаться со своими крепостными и
отдавать им землю. Начался саботаж. Комиссии заседали четыре года, учреждали
подкомиссии, призывали экспертов и проч., но проекта реформы так и не
выработали. Конечно, царь мог бы "топнуть ножкой". Но понимал, что
восстановит против себя весь правящий Россией слой, повиснет в воздухе, и
того гляди, с ним разделаются так же, как с его отцом. И он отступил! От
намерения освободить крестьян отказался. Сперанский был отставлен.
(Параллель - Горбачев, если у него есть благие намерения, и
партийно-советская верхушка).
Озлившись на дворян, царь зажал их в кулак, придушил всякую свободу
слова и прочие вольности. Отказался и от намерения вернуть декабристов. Они
были бы ему живым укором - выходило, что он их обманывал. Как полагается,
деспотический режим (а с ним дворянство и чиновничество легко согласились)
породил коррупцию, угодничество и дезинформацию. В том числе и самого царя.
В конце своего царствования, намереваясь начать новую войну с турками,
Николай запросил послов в Лондоне и Париже о том, как отнесутся там к этому
намерению. Послы, желая угодить царю, ответили, что отнесутся индифферентно.
Царь начал войну. Последовала осада Севастополя англо-французской эскадрой.
Обокраденная поставщиками армия терпела поражение за поражением. Николай был
этим настолько подавлен, что не хотел царствовать. (В последние дни
донесения с фронта велел передавать сыну, Александру). И даже жить не хотел.
Весьма вероятно, что покончил с собой...
После лекции я спросил Натана: "Ты понимал, что твой рассказ звучит
ультрасовременно?" От ответил: "Вообще-то говоря, да, но по-настоящему я это
почувствовал уже во время лекции".
Сейчас я читаю (в ксерокопии) последнюю книгу Буковского - о жизни
Запада. Названия не знаю. Ксерокопия титульного листа предусмотрительно не
сделана (на случай, если книгу отберут "органы"). Буковский убедительно
описывает кризис западных демократий, но не понимает того, что главная их
беда - в утрате нравственных основ жизни. У нас в России, в силу нашей
истории и особенностей нынешнего существования, есть еще люди, ищущие эту
основу, жаждущие ее. Именно такими людьми был заполнен зал на лекции
Эйдельмана".
........................................................................................................................
5 декабря 1986 года (из дневника)
"Вчера в Доме кино была знаменательная лекция Эйдельмана. Объявлена она
была как "Загадки истории в прошлом и настоящем" или что-то в этом роде.
Хотя на самом деле было нечто совсем иное.
Зал полон. Мы с Линой сидим близко к сцене. Перед началом лекции я
вижу, что Натан, против обыкновения, очень волнуется. От этого доклад его,
строго говоря, нехорош. Мысли прыгают, нет логики и развития темы.
Информации, интересного исторического материала в лекции почти нет. Но есть
другое и очень важное на сегодня - смелость! Речь шла о духовной свободе.
Довольно общо, без примеров и фактов, Натан говорил о повторяющихся в нашей
истории периодах подъема свободы, начиная со времен Екатерины II. Но
основная речь шла о нашем времени: о XX съезде и сегодняшних днях. Здесь
Натан позволил себе сказать вслух такое, чего никто не говорил и не писал. О
Хрущеве, которого теперь не упоминают. О Сахарове и Солженицыне, чьими
именами мы еще будем гордиться (так и сказал!). О Викторе Некрасове, о
Ростроповиче, Любимове и других. Читал стихи Бродского. Говорил о
политических эмигрантах наших дней как о "детях XX съезда", о том, что в их
отъезде виноваты мы сами. О том, что надо открыть двери и разрешить всем
говорить то, что они думают, приезжать и уезжать свободно. О том, что не
экономика решает вопросы жизни и процветания страны, а раскрепощение,
свобода мысли. И так далее. Короче, говорил прямым текстом то, что мы сейчас
думаем. И не в клубе какого-нибудь завода, а в Доме кино, где "стукачи"
найдутся, без сомнения.
Несколько раз зал аплодировал. Хотя не весь, не весь! После окончания
лекции две трети присутствовавших аплодировали Натану стоя. Можно простить
ему несовершенство лекции - смысл ее был в утверждении свободы. Безусловно,
это очень мужественный поступок. Не знаю, придется ли ему за него
расплачиваться (вполне возможно). Но уверен, что в историю духовного
раскрепощения нашего общества (если ему суждено в наши дни состояться), это
событие войдет значительной вехой. Молодец Натанчик! Мое всегдашнее
восхищение его талантом дополнилось глубоким уважением его гражданской
доблести. Вот пример соответствия слова и дела. Всю жизнь он писал и
рассказывал о свободе, мужестве и достоинстве наших духовных праотцев. То,
что было вчера, уже не просто слово, а дело! Резонанс будет несомненно.
Значение этого поступка трудно переоценить. С открытым забралом Эйдельман
вышел из полутени. Он вправе себе это позволить!"
Мне в течение многих лет удавалось сохранять принятую изначально
позицию - вести пропаганду гражданских свобод "из полутени", не демаскируя
свое неприятие существующего режима.
Но иногда обстоятельства заставляли по какому-нибудь конкретному поводу
выступать на яркий свет, рискуя потерять возможность вести эту, на мой
взгляд, важнейшую пропагандистскую работу. Первый раз такие обстоятельства
сложились летом 68-го года. Меня пригласили в иностранный отдел нашего
Института и настоятельно предложили поехать в Чехословакию в составе научной
делегации для участия в какой-то конференции, которая там созывалась с явной
целью продемонстрировать научной общественности мира, что отношения между
двумя странами остаются нормальными. Я категорически отказался, открыто
заявив, что в страну, оккупированную нашими войсками, я не поеду. Меня
оставили в покое, но, без сомнения, ответ мой сообщили "куда следует". Я
ожидал исключения из партии и, быть может, увольнения из Института. Но
ничего подобного не случилось. Единственное, чем я заплатил за свою
дерзость, был отказ до последнего дня работы в ИМБ выпускать меня за
границу, несмотря на приходившие в мой адрес приглашения.
Второй раз (это было, наверное, в начале 70-х годов) мое "выступление
на авансцену" было связано с защитой моего друга, а во многом и учителя, -
Саши Нейфаха, которого я не раз упоминал в предыдущей главе. В том же 68-м
году Саша в какой-то форме открыто осудил вторжение наших войск в
Чехословакию. Я тогда еще не был с ним знаком и потому подробностей не знаю.
Но знаю, что тогда его исключили из партии. Однако заведующим лабораторией
он остался. Теперь случилось так, что один из сотрудников его лаборатории
эмигрировал в Израиль, получив на это официальное разрешение властей.
Разрешение диктовалось "высокой политикой", но каждый отъезд ставился в укор
администрации и парторганизации соответствующего учреждения. А если дело
касалось научного института, то и районному комитету партии. Который, как
правило, должен был в связи с этим делать какие-то "оргвыводы". В случае с
Нейфахом, уже исключенным из партии, райком решил снять его с поста
заведующего лабораторией. Юридического права на это у них, разумеется, не
было. Не удалось принудить к необходимому решению и директора Института
биологии развития академика Астаурова - ученого с мировым именем и в высшей
степени порядочного человека. Тогда райкомовские деятели решили
"организовать общественное мнение" и таким образом оказать давление на
президиум Академии наук. Они составили длинное письмо, адресованное всем
сотрудникам академических институтов. С "анафемой" в адрес Нейфаха, не
сумевшего или не пожелавшего "наладить политико-воспитательную работу во
вверенной ему лаборатории". И потому не имеющего морального права занимать
пост ее руководителя. Письмо призывало академических ученых, в первую
очередь коммунистов, выразить свое одобрение позиции райкома партии и
присоединиться к требованиям о снятии Нейфаха с должности завлаба.
Пришло письмо и в наш Институт. Собралось партийное собрание. Зачитали
письмо. Секретарь партбюро бодро сказал: "Я думаю, никто из нас не будет
против резолюции, поддерживающей предложение райкома". Тут я попросил слова
и сказал, что как раз наоборот - нам следует отвергнуть некомпетентное
вмешательство райкома в существо нашей научной работы и ее организации. Мы
хорошо знаем Нейфаха как превосходного ученого и как весьма авторитетного
руководителя лаборатории. Своими известными нам успехами лаборатория в
первую очередь обязана ему. Не дело райкома мешать развитию этих успехов.
Что же касается эмиграции, то она разрешена государством, и
политико-воспитательная работа, связанная с этим разрешением, - дело
государственного масштаба. Вешать ответственность за ее неэффективность на
заведующего лабораторией глупо и несправедливо. Еще несколько человек
выступило в поддержку моей позиции. В результате подавляющим большинством
голосов предложение райкома было отвергнуто. Говорили, что после этого
злополучное письмо было отозвано из многих институтов. Саша остался в своей
должности заведующего лабораторией... Мое выступление опять осталось для
меня без последствий - партийная власть на районном уровне явно давала
слабину! Я благополучно вернулся в свою "полутень", чтобы продолжать
политико-просветительскую и культурную работу, направленную на пробуждение
стремления к завоеванию гражданских свобод.

    За советом ко Льву Толстому


Сейчас я хочу вернуться немного назад, чтобы рассказать, как произошел
крутой поворот на моем основном жизненном пути. Летом 83-го года я прочитал
последнюю лекцию по методам исследования. К концу того же года была
закончена рукопись третьей книги, которой завершалось изложение всего
прочитанного за три года курса. Я выполнил свое намерение передать молодым
ученым все мои знания и опыт экспериментальной работы. Что дальше? Мне
исполнилось 60 лет, можно было выйти на пенсию. При той ограниченности
личных потребностей, которая давно уже стала для меня привычным образом
жизни, этой пенсии хватило бы для поддержания вполне сносного существования
в материальном плане. Тем более, что моя жена Лина успешно работала в
Институте элементоорганических соединений Академии и уже готовилась к защите
докторской диссертации. Наш сын Андрей тоже работал и не нуждался в нашей
помощи.
Но я еще был полон сил и не был морально готов к переходу в категорию
пенсионеров. Конечно, и в этом качестве я мог бы продолжать свою
просветительскую деятельность. Партийная организация пенсионеров по месту
жительства охотно поручила бы мне вести политзанятия для тех же пенсионеров.
И для чтения вольнолюбивых стихов я, вероятно, сумел бы найти аудиторию,
быть может, менее многочисленную. Но вряд ли бы меня это удовлетворило. Я
еще мог и хотел приносить пользу обществу своим активным трудом. Уход из
Института был в принципе решен. Естественно было подумать о постоянной
работе в школе. Но это оказалось не так просто. Мои переговоры с директором
43-й школы, расположенной в нашем районе, в начале 84-го года закончились
неудачно. Я понял, что мой диплом кандидата наук и немотивированное
сколь-нибудь серьезно намерение покинуть академический институт вызвали
определенную настороженность. Директор школы мне сказал, что если у него в
школе откроют математический класс, то разговор о моем зачислении будет
иметь смысл. Просил справляться у него по телефону. Я справлялся в 85-м и
86-м годах с тем же результатом.
Впрочем, можно было не торопиться с проблемой трудоустройства. В
Институте у меня по-прежнему хватало дел в качестве председателя
научно-технического совета. Кроме того, я был порядочно занят
редактированием английских переводов моих книг по методам и подготовкой
рисунков для них. Но вся эта работа к 86-му году должна была закончиться. К
этому времени решение о будущей общественно полезной деятельности должно
быть принято. Некоторое время я еще думал о возможности возобновления
прерванной ранее исследовательской работы по моей гипотезе. Но после смерти
Энгельгардта в июле 84-го года поддержать такое намерение было некому.
Не раз я мысленно просматривал прожитую жизнь. Чаще всего вспоминал
счастливые годы моего пребывания в семье Родионовых. В главе 7-й я кратко
описал эти годы. Там же упомянул, что редакторская работа Николая Сергеевича
по изданию Полного, академического собрания сочинений Л.Н. Толстого не
казалась мне тогда исторически важным делом. (Ведь все основные произведения
Толстого, наверное, были уже напечатаны, думалось мне.) Николай Сергеевич о
своей работе говорил мало, а доступ к его дневникам я получил только в
феврале 2000 года.
Но атмосфера доброжелательности, внимания, участия, даже радости по
поводу удачи или успеха любого из друзей или просто знакомых ощущались
каждым, кто, пусть в первый раз, оказывался в этой квартире. Тем более -
мной, в течение нескольких лет бывавшим в ней едва ли не каждый вечер. И это
при том, что хозяева дома потеряли на войне обоих своих мальчиков.
Где был источник этого безграничного великодушия, которое наполняло
смыслом жизнь двух осиротевших стариков? - спрашивал я себя. Откуда они
черпали силы, чтобы при каждой возможности помогать людям - то бодрящим
словом, а то доступным для них делом? Вспоминая, я с позиций моего зрелого
возраста нашел ответ на эти вопросы. Этим источником была личность и
нравственное учение Льва Николаевича Толстого.
Я уже упоминал, что, работая с дневниками Н.С., среди его тетрадей я
нашел несколько листков, написанных мною и датированных августом 51-го года.
Это было "жизненное кредо" молодого человека 28 лет, сложившееся под
влиянием "духа Толстого", царившего в доме. В 7-й главе я переписал мое
кредо полностью, а здесь повторю только одну ключевую фразу: "...Я могу быть
счастлив, если буду сознавать, что моя жизнь протекала не в безразличии к
счастью других, а напротив, все ее содержание, весь труд, который и есть ее
главное содержание - все служит тому, чтобы помочь людям быть
счастливыми..." Далее там следует изложение моих тогдашних мечтаний о
занятии наукой, и именно биофизикой.
К 83-му году я напрочь забыл о существовании этого "документа". Но
фактически следовал его смыслу в течение всей предшествующей жизни. И вот
теперь расставался с наукой. Каким же другим трудом я смогу теперь послужить
людям? Решил обратиться к первоисточнику этих идей - "посоветоваться" с
самим Львом Николаевичем.
4 февраля 1984 года (из дневника)
"Чертовски давно ничего не записывал - было некогда. С первых дней
года, с обычным своим азартом, то есть с 5 часов утра и до вечера
занимался... "нравственным самообразованием". Во-первых, читал Толстого.
Прочел все художественное, написанное после "Исповеди" (1882 год). Ее
старинное издание мне подарил некогда Николай Сергеевич. Читал другими
глазами, чем в юности. С волнением следил за поисками Л.Н. нравственной
основы жизни - "Бога внутри нас". Наиболее значимые места выписывал.
Перечитал книгу Николая Сергеевича "Л.Н. Толстой в Москве". Сашура
сфабриковал для меня письмо от своей киноконторы в Толстовский музей. Засяду
там в читальном зале и буду читать дневники, письма и все, напечатанное Л.Н.
в последние тридцать лет его жизни. Что вошло только в 90-томное
академическое собрание сочинений, выпущенное Николаем Сергеевичем. Прочитал
внимательно и записал, что надо из четырех Евангелий и "Деяний святых
апостолов".. Неожиданно обнаружил, что "Нагорная проповедь", где учение
Христа в основном и представлено, есть только в Евангелии от Матфея.
Очевидно, это вклад безвестного гуманиста, автора этого Евангелия.
Меня интересует не столько само вероучение и его происхождение, сколько
то, почему миллионы людей его приняли и им жили столько веков. Почему
эллинизированная Малая Азия, Александрия, а затем и Рим захотели отказаться
от своей веселой веры в богов-олимпийцев, от своего нестрашного загробного
царства теней в пользу аскетического и мрачноватого христианства, с его
постоянными обещаниями геенны огненной?.. А ведь принятие христианства
сулило и вполне конкретные мучения здесь, на земле. Приняли его не только