Страница:
половиной метра оставалось еще копать и копать! Ребят послабее командир
нашего отделения поставил откидывать глину от края рва. А я и еще двое
студентов кидали ее со дна. Теперь каждый бросок приходилось делать с
замахом, так, чтобы пласт глины с шорохом соскальзывал с лопаты и летел
высоко вверх на кромку рва. Это стало нашей специальностью. По мере того как
ров продвигался, мы переходили с одного придонного участка на другой. Я
гордился своей ответственной ролью, но к вечеру уставал до смерти, хотя
спину и руки по утрам уже не ломило.
Перед сном мы с моим корешем Витей Киреевым, лежа на соломе возле
сарая, глядели в прозрачную высь предзакатного неба и разговаривали.
Вспоминали Москву. Дом за домом мысленно проходили по знакомым улицам...
Почти каждый вечер, в одно и то же время над нами шли на Москву
бомбардировщики. Им никто не мешал. Они ровно, уверенно, хотя из-за большой
высоты и негромко, гудели моторами. Часа через два, уже ночью, летели
обратно. Мы с Витькой гадали, насколько успешны их налеты. Из Москвы вестей
не было. Конечно, подступы к ней охраняют и зенитки, и истребители. Но
самолетов было много, и какие-то, наверное, прорывались к городу. За своих
близких мы не тревожились - рядом было метро. А вот не знать, что с городом,
велики ли разрушения, много ли жертв бомбардировок было тяжело. Все
сходились на том, что невелики и немного, но поручиться за это, конечно,
никто не мог.
Так прошел весь июль. Мы дважды переходили на новое место. Очерченная
густой тенью, линия рва тянулась насколько хватало глаз. Странное дело - я
почти совсем не думал об Ирине. И не потому, что она оказалась права: Гитлер
коварно обманул Сталина. Просто последние воспоминания о встречах с Иркой
были безрадостными. А хотелось вспоминать что-то хорошее, теплое и легкое, к
чему можно будет вернуться после войны. В этом плане образ Ольги постепенно
обрел черты необыкновенной привлекательности. Как я мог думать расстаться с
ней? Ведь она меня любит беззаветно. И я ее люблю! Я писал ей нежные письма,
хотя и не мог их отправить - никакая почта нас не обслуживала. Но мне
становилось легче, когда я писал. Переносился мысленно в ее комнатку, где мы
целовались, гулял с ней по аллеям парка. И она приветливо и радостно
улыбалась мне...
Но вот в конце месяца я случайно узнал, что в деревню, находившуюся в
нескольких километрах от нашей, прибыла колонна студентов 1-го медицинского
института. И все во мне вдруг всколыхнулось. Ярко вспомнился тот бесконечно
счастливый школьный год. Что если Иринка там, в этой колонне? Шансы
невелики. У нас девушек на трудфронт не очень-то брали. Но в медицинском
большинство студентов - девчонки. Может быть, их поставят на другую, менее
тяжелую работу. Я не находил себе места. Удалось выяснить, что медики
остановились на большой привал, будут обедать, а потом уйдут. Я решил
сбегать туда. Отпросился у командира взвода и побежал. Меня лихорадило:
неужели опоздаю? В котором часу они встали на привал, я не знал. Быть может,
сейчас они уже уходят. Старался бежать быстро, но так, чтобы не сбить
дыхания. И все же начинал задыхаться. Пот лил градом, сердце колотилось
отчаянно. Поневоле переходил на быстрый шаг. Но беспокойство подстегивало.
"Жалеешь себя, - говорил я вслух, - а она уйдет и мы, может быть, никогда не
увидимся! Тряпка! Беги - не помрешь!" И я снова пускался бежать. И снова
через несколько сотен шагов, когда в глазах темнело, переходил на ходьбу.
Предположение, что мы можем никогда не увидеться, имело под собой
некоторое основание. Дня за два до того впереди линии нашего рва, на берегу
небольшой речушки, появились красноармейцы. Они начали рыть окопы и
устраивать огневые точки. Стало ясно, что раз уж здесь начали готовить
резервную линию обороны, значит немцы близко. Ров был почти готов,
оставались только перешейки между участками соседних колонн, которые должны
были срыть в последнюю очередь, так как по ним еще проходили к фронту наши
автомашины. (Потом говорили, что по этим перешейкам прошли немецкие танки).
Ожидалось, что скоро студентов вернут в Москву. Мы с Витькой решили просить
командира воинской части, рывшей окопы, взять нас к себе. Оба хорошо знали
винтовку и хорошо стреляли в тире...
...Когда я уже буквально падал от изнеможения, дорога вышла из леса на
опушку и невдалеке на пригорке я увидел деревню. Колонна была еще там. Чтобы
отдышаться, я уже не побежал, а пошел к деревне. Сначала быстро, потом все
медленнее, страшась узнать, что Иринки нет среди студентов, хотя с самого
начала был к этому готов... Она была там!
Самого момента нашей встречи я почему-то не могу вспомнить, но хорошо
помню, что было потом. Колонна должна была отправиться через полчаса. Мы с
Ирой вышли за деревню и пошли по дороге среди высокой, пыльно-желтой, сухо
шелестящей пшеницы. Поле было большое, окаймленное лесом. Солнце палило,
безоблачное небо было подернуто дымкой. Мы шли, взявшись за руки, и
говорили, торопясь рассказать все, что с нами произошло за этот огромный
месяц. Я расспрашивал о Москве, о бомбежках, о том, что у нее дома.
Рассказывал о Витьке и ребятах. Вдруг Ира остановилась и показала в сторону
леса:
- Смотри, видишь?
Я посмотрел. Далеко за лесом в небе почти неподвижно висели немецкие
бомбардировщики. Я уже привык и издали узнал их контуры.
- Смотри, смотри! - настойчиво повторила Ира.
Я взглянул еще раз и увидел, как падают бомбы. Это и я видел в первый
раз. Короткие темные черточки отделялись от фюзеляжей, медленно, как бы
нехотя, поворачивались и, описав четкую дугу, падали где-то за лесом.
Разрывов не было слышно. Этот безмолвный полет бомб и неподвижность
самолетов - все было как во сне, как-то нереально, не взаправду и, вместе с
тем, было абсолютной правдой. Там, за лесом, рвались бомбы, погибали люди,
стонали раненые. А здесь была тишина, припекало солнце, и легкий ветерок
обдувал наши лица.
Бомбежка окончилась, мы очнулись. Я подумал, что, может быть, сам скоро
окажусь под бомбами. Страха не было, но говорить больше не хотелось.
Хотелось прижаться лицом к Иркиному лицу, найти губами ее губы и так стоять,
ни о чем не думая. Я потянулся к ней, обнял. Но она мягко отстранилась,
посмотрела мне в глаза своими потемневшими глазами и тихо сказала: "Нет,
Лева, сейчас нельзя - война, гибнут люди". И я вдруг понял, что
действительно нельзя, хотя не смог бы объяснить, почему...
Мы вернулись в деревню, где уже строилась походная колонна...
Дня через три ров на нашем участке был закончен, но нас перевели в
другое место, где работа задержалась. Там мы провели только три дня. Ночью
нас подняли по тревоге, кое-как построили и быстрым маршем повели куда-то.
Вскоре по рядам распространился слух, что немцы выбросили десант и мы
выходим и окружения. Приказано было идти молча. Мы шли и шли без остановок
по мягкой, еще теплой пыли едва серевшей в темноте дороги. Взяв друг друга
под руку, засыпая и просыпаясь на ходу. Утром пришли в большую деревню, где
были наши войска, повалились на траву и уснули. А вечером приехали военные
грузовики и отвезли нас в Москву.
Ира оказалась в городе. Их колонне не пришлось даже начать работать.
Оли в Москве еще не было. Она возвратилась в начале сентября, получив
извещение о приеме в Энергетический институт.
Москва очень изменилась за то время, что я пробыл на трудфронте. Окна
домов заклеены бумажными крестами - от взрывной волны. Зеркальные витрины на
улице Горького "ослепли", доверху заложенные мешками с песком. Странно
выглядит Большой театр, гостиница "Москва" и другие крупные здания,
разрисованные огромными пятнами камуфляжа. Днем на площадях отдыхают грузные
на вид аэростаты воздушного заграждения. Их охраняют девушки в военной
форме. По вечерам, еще засветло аэростаты поднимаются в небо и парят там,
как бы перекликаясь между собой. На плоских крышах многих домов стоят
зенитки. На подходящих к Москве шоссе лежат, пока что по обочинам, сваренные
из мощных стальных балок противотанковые "ежи". Днем на улицах людей
немного, а машин совсем мало - их реквизировали для фронта. На перекрестках
вместо милиционеров стоят военные регулировщики. Вечером улицы и вовсе
пустеют - жители спешат по домам до начала налета. Синим светом
фосфоресцируют таблички с названиями улиц. Автомобили с тускло-синими фарами
едут медленно...
Метро заканчивало работать рано. В него начинали впускать людей для
укрытия от бомбежки. Многие предпочитали идти туда спать, не дожидаясь
объявления воздушной тревоги. У входов на станции заранее выстраивались
очереди москвичей со свертками подстилок, одеял и подушек. Очереди выглядели
буднично, и это произвело на меня сильное впечатление. Темнело тоже рано, и
я вместе с другими ребятами, еще остававшимися во дворе, отправлялся
дежурить на крышу. До начала налета устраивался на лестнице, ведущей на
чердак (там горела лампочка) и читал по-английски адаптированный для
начинающих рассказ Оскара Уайльда "Соловей и роза".
Теперь немцы прилетали в темноте. Привычно выли сирены, и густой голос
диктора медленно, с расстановкой повторял: "Граждане, воздушная тревога!
Граждане, воздушная тревога!" Те, кому неохота было стоять в очередях у
метро, отправлялись в бомбоубежище, находившееся в соседнем переулке.
Впрочем, многие, уповая на судьбу, оставались дома.
По чердаку, по чердачной пыли, напоминавшей детство, я проходил к
слуховому окну и вылезал на крышу. Немецкие бомбардировщики бросали главным
образом "зажигалки". Мы их хватали рукой в рукавице и сбрасывали во двор.
Впрочем, имела место и некоторая вероятность попасть под фугасную бомбу.
Несколько домов в центре были уже разрушены. Одна бомба попала в Большой
театр.
Опять, как при первых тревогах в самом начале войны, было жутковато и
весело следить, как быстро из конца в конец ночного неба метались лучи
прожекторов. Вдруг два или три луча останавливались, и в их перекрестье ярко
блестел маленький серебристый самолетик. Со всех сторон споро и деловито
били зенитки. Вскоре я научился различать "голоса" тех, что были расположены
где-то близко. Феерическое зрелище являли собой красные линии трассирующих
пуль из зенитных пулеметов.
Немцы все продвигались. На всех фронтах. Дважды в день радио передавало
сообщения Совинформбюро. Люди группками собирались на улицах около
громкоговорителей, установленных на фонарных столбах. Слушали молча, хмуро.
Наши войска "отходили на заранее подготовленные позиции, нанося врагу
тяжелый урон в живой силе и технике". Но сколько еще было у Гитлера этой
силы и техники? На него работала вся Европа, а открытие второго фронта
союзниками (Англией и США) все откладывалось.
Предприятия и учреждения эвакуировали из Москвы. Говорили, что на
некоторых заводах рабочим выдают зарплату за два месяца вперед и распускают.
По-видимому, эти заводы эвакуировать не будут. По городу ползли тревожные
слухи. Говорили, хотя в сводках этого не было, что немцы уже взяли Вязьму,
которую мы так весело проезжали всего два месяца назад. "Знатоки" мрачно
утверждали, что по шоссе от Вязьмы немецкие танки могут дойти до Москвы за
шесть часов. Общая тревога нарастала...
1 сентября начались занятия в институте, хотя явно чувствовалось, что
ни профессорам, ни студентам не до лекций. У меня лично была только одна
забота - попасть на фронт. В октябре мне, наконец, исполнялось восемнадцать
лет. Но я уже выяснил, что в военкомат соваться бесполезно. Энергетический
институт был отнесен к категории учебных заведений, имеющих
оборонно-стратегическое значение. Всех его студентов "бронировали", то есть
освободили от призыва в армию. К счастью, я узнал в институтском комитете
комсомола, что будет формироваться "коммунистический батальон" из членов
партии и комсомольского актива. В случае, если немцы подойдут к Москве,
батальон будет стоять насмерть. Я был комсоргом группы. Секретарь партбюро
института самолично внес меня в список батальона и сказал: "Жди вызова в
казарму для прохождения ускоренного курса военной подготовки. А пока, чтобы
не создавать паники, ходи на занятия". Я успокоился. Победа или смерть -
такая альтернатива отвечала моему настроению. В середине сентября стало
известно, что институт будут эвакуировать из Москвы. Во дворе нового здания
жгли какие-то ненужные архивы, в воздухе летал пепел. Но меня это уже не
касалось. Каждый день я ждал вызова в казарму коммунистического батальона.
Сразу после возвращения с трудфронта я позвонил Иринке. Вплоть до 1
сентября мы встречались почти ежедневно. Бродили по ощетинившемуся городу и
то обсуждали последние новости с фронтов, то подолгу молчали. Она очень
нервничала и была как-то подавлена. Военкомат отказался направить ее в школу
медсестер и предложил продолжать учебу в медицинском. Ей сказали, что
специальная подготовка уже включена в программы всех курсов и, если
потребуется, студентов-медиков будут посылать на фронт прямо из института.
Нас обоих тревожило быстрое продвижение немцев к Москве. Но если я
сохранял определенный оптимизм, уповая на коммунистические батальоны,
которые, разумеется, создавались не только в нашем институте, то Ирка
относилась к этому скептически.
- Неужели ты думаешь, - говорила она, - что даже самоотверженные, но
плохо обученные пехотинцы, сколько бы их ни было, смогут задержать
продвижение танковых колонн и всей профессиональной немецкой армии? Ну
перебьют всех вас - что толку?
Мы раздраженно спорили, даже ссорились. Потом спохватывались и
мирились. Иногда мне казалось, что на любую мою реплику Ира отвечает
возражением ради возражения. Я просил у нее прощения, объяснял, что
нервничаю потому, что мое место на фронте, а не на крыше с ребятишками.
Никаких нежностей между нами не было: я хорошо помнил ее слова, сказанные
там, на поле во время нашей встречи на трудфронте. Порой мне казалось, что
кроме общей тревоги Ирку гнетет что-то сиюминутное, какая-то проблема. Но
мне она не говорила ничего. Один раз только обмолвилась, что тревожится за
родителей. На вопрос "почему?" - не ответила. Я часто заходил к ним домой,
но Ольгу Ивановну и Николая Александровича почти не видел. Они теперь
приходили поздно, когда мне уже пора было отравляться на свою крышу.
В начале сентября вечером вдруг позвонила Ольга - она только что
вернулась. Сказала, что ее приняли в наш институт и завтра она поедет на
занятия. Я ужасно обрадовался. Договорились ехать вместе (она жила на нашей
улице). В сентябре-октябре мы ежедневно встречались в институте, вместе
возвращались. Часто днем бродили по городу или ездили в парк. В непогоду
оставались у нее, благо, никого из родителей днем дома не бывало. С Ирой я
встречался вечером - она училась во вторую смену.
Характер наших отношений с Олей складывался совсем иначе, чем с Ирой.
Во-первых, она, так же как и я, была уверена, что немцы Москву не возьмут,
хотя оснований для такой уверенности не было ни у меня, ни у нее. Во-вторых,
она, в отличие от Иринки, полагала, что, пока война нас не разлучила,
следует радоваться каждому дню, что мы проводим вместе, каждой минуте
счастья, которую нам дарит любовь. Так мы оба стали называть нашу взаимную
привязанность. Теперь Оля щедро оделяла меня своей нежностью и лаской. Мне
было легко с ней, и я отвечал ей взаимностью, может быть, лишь чуть-чуть
преувеличенной.
Передо мной мое письмо к Оле, датированное 20 июля 42 года. (Откуда оно
послано и как вернулось ко мне, я расскажу позднее). Это письмо начинается
обращением "My love!" Оно посвящено воспоминаниям о раннем периоде наших
отношений. В частности, о сентябре-октябре 41-го года. Там есть описание
такой сценки:
"Чудесные два месяца. Я лежу в знакомой комнатке на кровати и смотрю на
клочок неба за окном. Отчего мне так хорошо? Никогда я не чувствовал себя
так покойно и радостно, так светло... Я глажу родное, теплое тело. Оно
рядом, оно греет меня. Тревожные дни октября, но я чувствую себя уверенно -
рядом друг, с ним пойдем вместе любой дорогой".
Читатель, не спеши из этих строчек делать вывод, что между нами уже
тогда установилась "интимная близость". Я-то точно знаю, что был ее первым
мужчиной, но... четырьмя годами позже, уже после войны. Такие в те времена
господствовали нравы. Большинство юношей и девушек до женитьбы не допускали
и мысли о чем-то большем, чем ласки и поцелуи. (На фронте перед лицом
ежедневно грозящей смерти и этот запрет рухнул. Но и после войны, когда
жизнь вошла в более или менее нормальное русло, до "сексуальной революции" в
мире, а тем более в СССР, оставался еще добрый десяток лет). Кроме того, Оля
была так же молода, как и я. Женщина в ней еще не проснулась.
В начале октября ситуация на фронте стала критической. Немцы уже
подходили к Истре. Эвакуация из Москвы шла полным ходом. Говорили, что
Казанский и Ярославский вокзалы запружены людьми, что на шоссе Энтузиастов
рабочие останавливают автомашины. Если обнаруживают кого-то, кто "драпанул"
с казенным имуществом или деньгами, высаживают и избивают. Занятия
прекратились. Энергетический институт готовился к эвакуации, составлялись
списки эшелона. В комсомольском бюро курса мне просто сказали:
"Коммунистического батальона не будет. Отправляйся вместе со всеми".
Я не знал, что мне делать. Эвакуироваться я не собирался. Оля - тоже.
Надо было отыскать возможность попасть в армию. Но как? Еще в самом начале
войны в Москве формировались дивизии народного ополчения. Но этот процесс
был давно закончен. Возникла идея отправиться пешком на восток от Москвы,
где, как говорили, подходят войска из Сибири, и постараться примкнуть к ним.
Но удастся ли это? Меня могут принять за шпиона. Я решил посоветоваться с
Ольгой Ивановной и попросить ее содействия. Ведь если какие-то специальные
отряды для защиты Москвы формируются, то это дело, конечно, возглавляет
горком партии, где у нее, наверное, есть знакомые. Позвонил, и Ольга
Ивановна назначила мне прийти к ней на следующий день вечером...
Мне открыла Ира. Накануне мы с ней в очередной раз глупо поссорились.
Она холодно сказала, что у мамы посетитель и она просит меня подождать
несколько минут. Мы прошли в большую комнату и сели оба на Иркин диванчик,
но поодаль друг от друга. Я лихорадочно повторял про себя аргументы,
которыми надеялся убедить Ольгу Ивановну, что эвакуироваться с институтом
никак не могу. Ира тоже молчала и читала или делала вид, что читает какую-то
книжку.
Я понимал, что это нелепо, что момент слишком серьезен. Мне хотелось
объяснить Ире, зачем я пришел, но я ждал, что вот-вот посетитель уйдет и
Ольга Ивановна позовет меня. Начать рассказывать и быть прерванным на
полуслове было бы тоже нелепо. Так в тревожном молчании прошло минут десять.
Наконец дверь в кабинет отворилась, Ольга Ивановна проводила своего гостя и
позвала меня. Мы сели на кожаный диван, и я стал торопливо рассказывать о
коммунистическом батальоне, об эвакуации института, о том, что учиться
сейчас, когда решается судьба страны, я все равно не могу. От волнения меня
трясло. - "Успокойтесь, Лева", - сказала Ольга Ивановна.
В этот момент позвонил телефон. Просили Иру. Когда она вошла, я
замолчал. Мне показалось бессмысленным при ней продолжать мой рассказ с
середины. К счастью, разговор продолжался лишь несколько секунд. Ира
слушала, потом сказала: "Хорошо, сейчас", повесила трубку и вышла. Я
вернулся к своим аргументам, просил совета и помощи. Ольга Ивановна
терпеливо дослушала меня до конца и порекомендовала еще раз пойти в
военкомат - возможно, что в нынешней ситуации меня возьмут, несмотря на
бронь. Если же нет, то ехать с институтом и добиваться отправки на фронт
там, на месте.
Через день я позвонил с намерением извиниться перед Ирой за неловкость
своего поведения в тот вечер. К телефону подошла Ольга Ивановна. Я попросил
позвать Иру. После небольшой паузы она сказала:
- Разве Вы не знаете, Лева? Ира вышла замуж за Яшу и вчера вместе с ним
уехала из Москвы.
Я бессмысленно пробормотал "спасибо" и положил трубку. Не сомневаюсь,
что читатель испытывает такое же недоумение по поводу столь неожиданного
финала наших отношений, какое испытал тогда я. Чтобы не оставлять его в этом
неприятном состоянии, я сейчас расскажу о том, что произошло в тот
злополучный вечер, хотя узнал я это из письма Иры лишь через полгода. А дело
было так.
Еще в августе 41-го года правительство начало прорабатывать вариант
возможного захвата Москвы немцами. Начали готовить московское подполье.
Родители Иры получили предписание остаться в Москве, сменив фамилию и место
жительства. Ира их связывала. Этим объясняются ее нервозность и
подавленность после моего возвращения с трудфронта. Был в принципе возможен
вариант ее переезда ко мне, замужества и смены фамилии. Но она видела, что я
к этому не готов. Отсюда все размолвки и ссоры. Ее сомнения особенно
укрепились в тот самый вечер, когда я приехал, чтобы о чем-то важном
посоветоваться с Ольгой Ивановной, а ей ничего не сказал. Более того, я
замолчал, когда она вошла в комнату к телефону. Значит, не хотел, чтобы она
знала, о чем речь. Для сомнений больше не оставалось места: я ее разлюбил!
Это проклятое мгновение решило ее (и мою) судьбу.
Звонил Яша и попросил ее спуститься вниз к подъезду. Он сказал, что
завтра эшелон Бауманского института отбывает из Москвы. Что он может взять
ее с собой, но только в качестве законной жены. С горя от сознания моей
измены и под давлением сложившейся в семье ситуации она согласилась. На
следующее утро они расписались (тогда это не требовало никаких
предварительных заявок) и в тот же день с эшелоном отправились к месту
эвакуации института - в город Бийск Алтайского края.
Там им пришлось поселиться в одной маленькой комнатке вместе с
родителями Яши. Но стать его женой в полном смысле слова Ира не смогла.
Скрыть это от Яшиных родителей было невозможно. Положение стало нестерпимым.
Яша добился отправки на фронт и вскоре погиб. Трудно вообразить, что
пережила Ира, оставаясь с его родителями в течение еще двух долгих лет,
прежде чем Ольге Ивановне удалось выхлопотать разрешение ей приехать в
Москву...
Но вернемся к началу октября 41-го года.
Числа десятого я заболел гриппом. Пришлось несколько дней проваляться в
постели, жадно слушая все более тревожные сводки Совинформбюро. Первый раз
вышел на улицу утром 16 октября. Говорят, что в этот день в Москве была
паника. Это слово обычно связывается с представлением о куда-то бегущих,
обезумевших людях. Ничего подобного на нашей улице я не заметил. Прохожих
мало, машин еще меньше. Только трамваи идут переполненные. Потом
рассказывали, что на восточных вокзалах в этот день была давка. Люди
штурмовали отходящие поезда и эшелоны эвакуируемых.
Часов в десять уличный громкоговоритель около нашего дома прочистил
свою черную глотку и знакомым голосом Левитана сообщил, что в одиннадцать
часов будет передано важное правительственное сообщение. Он повторил это
раза три и умолк. К одиннадцати возле черных рупоров, стоявших вдоль всей
улицы собрались кучки молчаливых людей. На большинстве лиц был написан не
страх, а злая решимость. В последней сводке Совинформбюро сообщалось, что
немецкая танковая колонна прорвала фронт на Истринском направлении. Ждали
призыва москвичей к организации самообороны, информации о раздаче оружия,
противотанковых гранат или бутылок с зажигательной смесью...
Ровно в одиннадцать громкоговорители снова ожили, и Левитан объявил,
что правительственное сообщение будет передано в двенадцать часов. Все
понимали, что идет заседание Комитета обороны под председательством Сталина,
где решается судьба города. Многие, и я в том числе, остались у
репродукторов. Время тянулось безумно медленно. Люди молчали. У всех была
одна мысль: неужели сдадут Москву? Напряжение нарастало.
В двенадцать часов (минута в минуту) громкоговорители вновь
"прокашлялись", на мгновение умолкли, и, наконец, раздалось долгожданное:
"Постановление Московского совета депутатов трудящихся от 16 октября 1941
года..." Громкий, густой и неспешный голос диктора эхом прокатывался вдоль
всей замершей в ожидании улице. Вот сейчас прозвучат слова: "Город в
смертельной опасности. За оружие, товарищи!" Но вместо этих грозных и
мужественных слов из рупоров полилась какая-то чепуха: "...Парикмахерские и
прачечные заканчивают работу раньше положенного времени... городской
транспорт... четкая работа... укрепление дисциплины..." В недоумении
осмысливая происходящее, люди смотрели друг на друга. Потом какой-то пожилой
мужчина, с виду рабочий, громко сказал: "Сволочи! Сдадут немцам город, а мы
об этом узнаем, когда их танки будут уже на улицах". Повернулся и пошел
прочь. Все посмотрели ему вслед, но никто ничего не сказал. Стали
расходиться...
Сначала я растерялся. Машинально пошел вдоль улицы, лихорадочно
обдумывая ситуацию. Ясно, что предполагалось сообщить что-то другое,
действительно важное. Потом раздумали. Почему? Быть может, сначала хотели
призвать к оружию весь город, а потом прикинули, что и оружия не хватит, и
нашего отделения поставил откидывать глину от края рва. А я и еще двое
студентов кидали ее со дна. Теперь каждый бросок приходилось делать с
замахом, так, чтобы пласт глины с шорохом соскальзывал с лопаты и летел
высоко вверх на кромку рва. Это стало нашей специальностью. По мере того как
ров продвигался, мы переходили с одного придонного участка на другой. Я
гордился своей ответственной ролью, но к вечеру уставал до смерти, хотя
спину и руки по утрам уже не ломило.
Перед сном мы с моим корешем Витей Киреевым, лежа на соломе возле
сарая, глядели в прозрачную высь предзакатного неба и разговаривали.
Вспоминали Москву. Дом за домом мысленно проходили по знакомым улицам...
Почти каждый вечер, в одно и то же время над нами шли на Москву
бомбардировщики. Им никто не мешал. Они ровно, уверенно, хотя из-за большой
высоты и негромко, гудели моторами. Часа через два, уже ночью, летели
обратно. Мы с Витькой гадали, насколько успешны их налеты. Из Москвы вестей
не было. Конечно, подступы к ней охраняют и зенитки, и истребители. Но
самолетов было много, и какие-то, наверное, прорывались к городу. За своих
близких мы не тревожились - рядом было метро. А вот не знать, что с городом,
велики ли разрушения, много ли жертв бомбардировок было тяжело. Все
сходились на том, что невелики и немного, но поручиться за это, конечно,
никто не мог.
Так прошел весь июль. Мы дважды переходили на новое место. Очерченная
густой тенью, линия рва тянулась насколько хватало глаз. Странное дело - я
почти совсем не думал об Ирине. И не потому, что она оказалась права: Гитлер
коварно обманул Сталина. Просто последние воспоминания о встречах с Иркой
были безрадостными. А хотелось вспоминать что-то хорошее, теплое и легкое, к
чему можно будет вернуться после войны. В этом плане образ Ольги постепенно
обрел черты необыкновенной привлекательности. Как я мог думать расстаться с
ней? Ведь она меня любит беззаветно. И я ее люблю! Я писал ей нежные письма,
хотя и не мог их отправить - никакая почта нас не обслуживала. Но мне
становилось легче, когда я писал. Переносился мысленно в ее комнатку, где мы
целовались, гулял с ней по аллеям парка. И она приветливо и радостно
улыбалась мне...
Но вот в конце месяца я случайно узнал, что в деревню, находившуюся в
нескольких километрах от нашей, прибыла колонна студентов 1-го медицинского
института. И все во мне вдруг всколыхнулось. Ярко вспомнился тот бесконечно
счастливый школьный год. Что если Иринка там, в этой колонне? Шансы
невелики. У нас девушек на трудфронт не очень-то брали. Но в медицинском
большинство студентов - девчонки. Может быть, их поставят на другую, менее
тяжелую работу. Я не находил себе места. Удалось выяснить, что медики
остановились на большой привал, будут обедать, а потом уйдут. Я решил
сбегать туда. Отпросился у командира взвода и побежал. Меня лихорадило:
неужели опоздаю? В котором часу они встали на привал, я не знал. Быть может,
сейчас они уже уходят. Старался бежать быстро, но так, чтобы не сбить
дыхания. И все же начинал задыхаться. Пот лил градом, сердце колотилось
отчаянно. Поневоле переходил на быстрый шаг. Но беспокойство подстегивало.
"Жалеешь себя, - говорил я вслух, - а она уйдет и мы, может быть, никогда не
увидимся! Тряпка! Беги - не помрешь!" И я снова пускался бежать. И снова
через несколько сотен шагов, когда в глазах темнело, переходил на ходьбу.
Предположение, что мы можем никогда не увидеться, имело под собой
некоторое основание. Дня за два до того впереди линии нашего рва, на берегу
небольшой речушки, появились красноармейцы. Они начали рыть окопы и
устраивать огневые точки. Стало ясно, что раз уж здесь начали готовить
резервную линию обороны, значит немцы близко. Ров был почти готов,
оставались только перешейки между участками соседних колонн, которые должны
были срыть в последнюю очередь, так как по ним еще проходили к фронту наши
автомашины. (Потом говорили, что по этим перешейкам прошли немецкие танки).
Ожидалось, что скоро студентов вернут в Москву. Мы с Витькой решили просить
командира воинской части, рывшей окопы, взять нас к себе. Оба хорошо знали
винтовку и хорошо стреляли в тире...
...Когда я уже буквально падал от изнеможения, дорога вышла из леса на
опушку и невдалеке на пригорке я увидел деревню. Колонна была еще там. Чтобы
отдышаться, я уже не побежал, а пошел к деревне. Сначала быстро, потом все
медленнее, страшась узнать, что Иринки нет среди студентов, хотя с самого
начала был к этому готов... Она была там!
Самого момента нашей встречи я почему-то не могу вспомнить, но хорошо
помню, что было потом. Колонна должна была отправиться через полчаса. Мы с
Ирой вышли за деревню и пошли по дороге среди высокой, пыльно-желтой, сухо
шелестящей пшеницы. Поле было большое, окаймленное лесом. Солнце палило,
безоблачное небо было подернуто дымкой. Мы шли, взявшись за руки, и
говорили, торопясь рассказать все, что с нами произошло за этот огромный
месяц. Я расспрашивал о Москве, о бомбежках, о том, что у нее дома.
Рассказывал о Витьке и ребятах. Вдруг Ира остановилась и показала в сторону
леса:
- Смотри, видишь?
Я посмотрел. Далеко за лесом в небе почти неподвижно висели немецкие
бомбардировщики. Я уже привык и издали узнал их контуры.
- Смотри, смотри! - настойчиво повторила Ира.
Я взглянул еще раз и увидел, как падают бомбы. Это и я видел в первый
раз. Короткие темные черточки отделялись от фюзеляжей, медленно, как бы
нехотя, поворачивались и, описав четкую дугу, падали где-то за лесом.
Разрывов не было слышно. Этот безмолвный полет бомб и неподвижность
самолетов - все было как во сне, как-то нереально, не взаправду и, вместе с
тем, было абсолютной правдой. Там, за лесом, рвались бомбы, погибали люди,
стонали раненые. А здесь была тишина, припекало солнце, и легкий ветерок
обдувал наши лица.
Бомбежка окончилась, мы очнулись. Я подумал, что, может быть, сам скоро
окажусь под бомбами. Страха не было, но говорить больше не хотелось.
Хотелось прижаться лицом к Иркиному лицу, найти губами ее губы и так стоять,
ни о чем не думая. Я потянулся к ней, обнял. Но она мягко отстранилась,
посмотрела мне в глаза своими потемневшими глазами и тихо сказала: "Нет,
Лева, сейчас нельзя - война, гибнут люди". И я вдруг понял, что
действительно нельзя, хотя не смог бы объяснить, почему...
Мы вернулись в деревню, где уже строилась походная колонна...
Дня через три ров на нашем участке был закончен, но нас перевели в
другое место, где работа задержалась. Там мы провели только три дня. Ночью
нас подняли по тревоге, кое-как построили и быстрым маршем повели куда-то.
Вскоре по рядам распространился слух, что немцы выбросили десант и мы
выходим и окружения. Приказано было идти молча. Мы шли и шли без остановок
по мягкой, еще теплой пыли едва серевшей в темноте дороги. Взяв друг друга
под руку, засыпая и просыпаясь на ходу. Утром пришли в большую деревню, где
были наши войска, повалились на траву и уснули. А вечером приехали военные
грузовики и отвезли нас в Москву.
Ира оказалась в городе. Их колонне не пришлось даже начать работать.
Оли в Москве еще не было. Она возвратилась в начале сентября, получив
извещение о приеме в Энергетический институт.
Москва очень изменилась за то время, что я пробыл на трудфронте. Окна
домов заклеены бумажными крестами - от взрывной волны. Зеркальные витрины на
улице Горького "ослепли", доверху заложенные мешками с песком. Странно
выглядит Большой театр, гостиница "Москва" и другие крупные здания,
разрисованные огромными пятнами камуфляжа. Днем на площадях отдыхают грузные
на вид аэростаты воздушного заграждения. Их охраняют девушки в военной
форме. По вечерам, еще засветло аэростаты поднимаются в небо и парят там,
как бы перекликаясь между собой. На плоских крышах многих домов стоят
зенитки. На подходящих к Москве шоссе лежат, пока что по обочинам, сваренные
из мощных стальных балок противотанковые "ежи". Днем на улицах людей
немного, а машин совсем мало - их реквизировали для фронта. На перекрестках
вместо милиционеров стоят военные регулировщики. Вечером улицы и вовсе
пустеют - жители спешат по домам до начала налета. Синим светом
фосфоресцируют таблички с названиями улиц. Автомобили с тускло-синими фарами
едут медленно...
Метро заканчивало работать рано. В него начинали впускать людей для
укрытия от бомбежки. Многие предпочитали идти туда спать, не дожидаясь
объявления воздушной тревоги. У входов на станции заранее выстраивались
очереди москвичей со свертками подстилок, одеял и подушек. Очереди выглядели
буднично, и это произвело на меня сильное впечатление. Темнело тоже рано, и
я вместе с другими ребятами, еще остававшимися во дворе, отправлялся
дежурить на крышу. До начала налета устраивался на лестнице, ведущей на
чердак (там горела лампочка) и читал по-английски адаптированный для
начинающих рассказ Оскара Уайльда "Соловей и роза".
Теперь немцы прилетали в темноте. Привычно выли сирены, и густой голос
диктора медленно, с расстановкой повторял: "Граждане, воздушная тревога!
Граждане, воздушная тревога!" Те, кому неохота было стоять в очередях у
метро, отправлялись в бомбоубежище, находившееся в соседнем переулке.
Впрочем, многие, уповая на судьбу, оставались дома.
По чердаку, по чердачной пыли, напоминавшей детство, я проходил к
слуховому окну и вылезал на крышу. Немецкие бомбардировщики бросали главным
образом "зажигалки". Мы их хватали рукой в рукавице и сбрасывали во двор.
Впрочем, имела место и некоторая вероятность попасть под фугасную бомбу.
Несколько домов в центре были уже разрушены. Одна бомба попала в Большой
театр.
Опять, как при первых тревогах в самом начале войны, было жутковато и
весело следить, как быстро из конца в конец ночного неба метались лучи
прожекторов. Вдруг два или три луча останавливались, и в их перекрестье ярко
блестел маленький серебристый самолетик. Со всех сторон споро и деловито
били зенитки. Вскоре я научился различать "голоса" тех, что были расположены
где-то близко. Феерическое зрелище являли собой красные линии трассирующих
пуль из зенитных пулеметов.
Немцы все продвигались. На всех фронтах. Дважды в день радио передавало
сообщения Совинформбюро. Люди группками собирались на улицах около
громкоговорителей, установленных на фонарных столбах. Слушали молча, хмуро.
Наши войска "отходили на заранее подготовленные позиции, нанося врагу
тяжелый урон в живой силе и технике". Но сколько еще было у Гитлера этой
силы и техники? На него работала вся Европа, а открытие второго фронта
союзниками (Англией и США) все откладывалось.
Предприятия и учреждения эвакуировали из Москвы. Говорили, что на
некоторых заводах рабочим выдают зарплату за два месяца вперед и распускают.
По-видимому, эти заводы эвакуировать не будут. По городу ползли тревожные
слухи. Говорили, хотя в сводках этого не было, что немцы уже взяли Вязьму,
которую мы так весело проезжали всего два месяца назад. "Знатоки" мрачно
утверждали, что по шоссе от Вязьмы немецкие танки могут дойти до Москвы за
шесть часов. Общая тревога нарастала...
1 сентября начались занятия в институте, хотя явно чувствовалось, что
ни профессорам, ни студентам не до лекций. У меня лично была только одна
забота - попасть на фронт. В октябре мне, наконец, исполнялось восемнадцать
лет. Но я уже выяснил, что в военкомат соваться бесполезно. Энергетический
институт был отнесен к категории учебных заведений, имеющих
оборонно-стратегическое значение. Всех его студентов "бронировали", то есть
освободили от призыва в армию. К счастью, я узнал в институтском комитете
комсомола, что будет формироваться "коммунистический батальон" из членов
партии и комсомольского актива. В случае, если немцы подойдут к Москве,
батальон будет стоять насмерть. Я был комсоргом группы. Секретарь партбюро
института самолично внес меня в список батальона и сказал: "Жди вызова в
казарму для прохождения ускоренного курса военной подготовки. А пока, чтобы
не создавать паники, ходи на занятия". Я успокоился. Победа или смерть -
такая альтернатива отвечала моему настроению. В середине сентября стало
известно, что институт будут эвакуировать из Москвы. Во дворе нового здания
жгли какие-то ненужные архивы, в воздухе летал пепел. Но меня это уже не
касалось. Каждый день я ждал вызова в казарму коммунистического батальона.
Сразу после возвращения с трудфронта я позвонил Иринке. Вплоть до 1
сентября мы встречались почти ежедневно. Бродили по ощетинившемуся городу и
то обсуждали последние новости с фронтов, то подолгу молчали. Она очень
нервничала и была как-то подавлена. Военкомат отказался направить ее в школу
медсестер и предложил продолжать учебу в медицинском. Ей сказали, что
специальная подготовка уже включена в программы всех курсов и, если
потребуется, студентов-медиков будут посылать на фронт прямо из института.
Нас обоих тревожило быстрое продвижение немцев к Москве. Но если я
сохранял определенный оптимизм, уповая на коммунистические батальоны,
которые, разумеется, создавались не только в нашем институте, то Ирка
относилась к этому скептически.
- Неужели ты думаешь, - говорила она, - что даже самоотверженные, но
плохо обученные пехотинцы, сколько бы их ни было, смогут задержать
продвижение танковых колонн и всей профессиональной немецкой армии? Ну
перебьют всех вас - что толку?
Мы раздраженно спорили, даже ссорились. Потом спохватывались и
мирились. Иногда мне казалось, что на любую мою реплику Ира отвечает
возражением ради возражения. Я просил у нее прощения, объяснял, что
нервничаю потому, что мое место на фронте, а не на крыше с ребятишками.
Никаких нежностей между нами не было: я хорошо помнил ее слова, сказанные
там, на поле во время нашей встречи на трудфронте. Порой мне казалось, что
кроме общей тревоги Ирку гнетет что-то сиюминутное, какая-то проблема. Но
мне она не говорила ничего. Один раз только обмолвилась, что тревожится за
родителей. На вопрос "почему?" - не ответила. Я часто заходил к ним домой,
но Ольгу Ивановну и Николая Александровича почти не видел. Они теперь
приходили поздно, когда мне уже пора было отравляться на свою крышу.
В начале сентября вечером вдруг позвонила Ольга - она только что
вернулась. Сказала, что ее приняли в наш институт и завтра она поедет на
занятия. Я ужасно обрадовался. Договорились ехать вместе (она жила на нашей
улице). В сентябре-октябре мы ежедневно встречались в институте, вместе
возвращались. Часто днем бродили по городу или ездили в парк. В непогоду
оставались у нее, благо, никого из родителей днем дома не бывало. С Ирой я
встречался вечером - она училась во вторую смену.
Характер наших отношений с Олей складывался совсем иначе, чем с Ирой.
Во-первых, она, так же как и я, была уверена, что немцы Москву не возьмут,
хотя оснований для такой уверенности не было ни у меня, ни у нее. Во-вторых,
она, в отличие от Иринки, полагала, что, пока война нас не разлучила,
следует радоваться каждому дню, что мы проводим вместе, каждой минуте
счастья, которую нам дарит любовь. Так мы оба стали называть нашу взаимную
привязанность. Теперь Оля щедро оделяла меня своей нежностью и лаской. Мне
было легко с ней, и я отвечал ей взаимностью, может быть, лишь чуть-чуть
преувеличенной.
Передо мной мое письмо к Оле, датированное 20 июля 42 года. (Откуда оно
послано и как вернулось ко мне, я расскажу позднее). Это письмо начинается
обращением "My love!" Оно посвящено воспоминаниям о раннем периоде наших
отношений. В частности, о сентябре-октябре 41-го года. Там есть описание
такой сценки:
"Чудесные два месяца. Я лежу в знакомой комнатке на кровати и смотрю на
клочок неба за окном. Отчего мне так хорошо? Никогда я не чувствовал себя
так покойно и радостно, так светло... Я глажу родное, теплое тело. Оно
рядом, оно греет меня. Тревожные дни октября, но я чувствую себя уверенно -
рядом друг, с ним пойдем вместе любой дорогой".
Читатель, не спеши из этих строчек делать вывод, что между нами уже
тогда установилась "интимная близость". Я-то точно знаю, что был ее первым
мужчиной, но... четырьмя годами позже, уже после войны. Такие в те времена
господствовали нравы. Большинство юношей и девушек до женитьбы не допускали
и мысли о чем-то большем, чем ласки и поцелуи. (На фронте перед лицом
ежедневно грозящей смерти и этот запрет рухнул. Но и после войны, когда
жизнь вошла в более или менее нормальное русло, до "сексуальной революции" в
мире, а тем более в СССР, оставался еще добрый десяток лет). Кроме того, Оля
была так же молода, как и я. Женщина в ней еще не проснулась.
В начале октября ситуация на фронте стала критической. Немцы уже
подходили к Истре. Эвакуация из Москвы шла полным ходом. Говорили, что
Казанский и Ярославский вокзалы запружены людьми, что на шоссе Энтузиастов
рабочие останавливают автомашины. Если обнаруживают кого-то, кто "драпанул"
с казенным имуществом или деньгами, высаживают и избивают. Занятия
прекратились. Энергетический институт готовился к эвакуации, составлялись
списки эшелона. В комсомольском бюро курса мне просто сказали:
"Коммунистического батальона не будет. Отправляйся вместе со всеми".
Я не знал, что мне делать. Эвакуироваться я не собирался. Оля - тоже.
Надо было отыскать возможность попасть в армию. Но как? Еще в самом начале
войны в Москве формировались дивизии народного ополчения. Но этот процесс
был давно закончен. Возникла идея отправиться пешком на восток от Москвы,
где, как говорили, подходят войска из Сибири, и постараться примкнуть к ним.
Но удастся ли это? Меня могут принять за шпиона. Я решил посоветоваться с
Ольгой Ивановной и попросить ее содействия. Ведь если какие-то специальные
отряды для защиты Москвы формируются, то это дело, конечно, возглавляет
горком партии, где у нее, наверное, есть знакомые. Позвонил, и Ольга
Ивановна назначила мне прийти к ней на следующий день вечером...
Мне открыла Ира. Накануне мы с ней в очередной раз глупо поссорились.
Она холодно сказала, что у мамы посетитель и она просит меня подождать
несколько минут. Мы прошли в большую комнату и сели оба на Иркин диванчик,
но поодаль друг от друга. Я лихорадочно повторял про себя аргументы,
которыми надеялся убедить Ольгу Ивановну, что эвакуироваться с институтом
никак не могу. Ира тоже молчала и читала или делала вид, что читает какую-то
книжку.
Я понимал, что это нелепо, что момент слишком серьезен. Мне хотелось
объяснить Ире, зачем я пришел, но я ждал, что вот-вот посетитель уйдет и
Ольга Ивановна позовет меня. Начать рассказывать и быть прерванным на
полуслове было бы тоже нелепо. Так в тревожном молчании прошло минут десять.
Наконец дверь в кабинет отворилась, Ольга Ивановна проводила своего гостя и
позвала меня. Мы сели на кожаный диван, и я стал торопливо рассказывать о
коммунистическом батальоне, об эвакуации института, о том, что учиться
сейчас, когда решается судьба страны, я все равно не могу. От волнения меня
трясло. - "Успокойтесь, Лева", - сказала Ольга Ивановна.
В этот момент позвонил телефон. Просили Иру. Когда она вошла, я
замолчал. Мне показалось бессмысленным при ней продолжать мой рассказ с
середины. К счастью, разговор продолжался лишь несколько секунд. Ира
слушала, потом сказала: "Хорошо, сейчас", повесила трубку и вышла. Я
вернулся к своим аргументам, просил совета и помощи. Ольга Ивановна
терпеливо дослушала меня до конца и порекомендовала еще раз пойти в
военкомат - возможно, что в нынешней ситуации меня возьмут, несмотря на
бронь. Если же нет, то ехать с институтом и добиваться отправки на фронт
там, на месте.
Через день я позвонил с намерением извиниться перед Ирой за неловкость
своего поведения в тот вечер. К телефону подошла Ольга Ивановна. Я попросил
позвать Иру. После небольшой паузы она сказала:
- Разве Вы не знаете, Лева? Ира вышла замуж за Яшу и вчера вместе с ним
уехала из Москвы.
Я бессмысленно пробормотал "спасибо" и положил трубку. Не сомневаюсь,
что читатель испытывает такое же недоумение по поводу столь неожиданного
финала наших отношений, какое испытал тогда я. Чтобы не оставлять его в этом
неприятном состоянии, я сейчас расскажу о том, что произошло в тот
злополучный вечер, хотя узнал я это из письма Иры лишь через полгода. А дело
было так.
Еще в августе 41-го года правительство начало прорабатывать вариант
возможного захвата Москвы немцами. Начали готовить московское подполье.
Родители Иры получили предписание остаться в Москве, сменив фамилию и место
жительства. Ира их связывала. Этим объясняются ее нервозность и
подавленность после моего возвращения с трудфронта. Был в принципе возможен
вариант ее переезда ко мне, замужества и смены фамилии. Но она видела, что я
к этому не готов. Отсюда все размолвки и ссоры. Ее сомнения особенно
укрепились в тот самый вечер, когда я приехал, чтобы о чем-то важном
посоветоваться с Ольгой Ивановной, а ей ничего не сказал. Более того, я
замолчал, когда она вошла в комнату к телефону. Значит, не хотел, чтобы она
знала, о чем речь. Для сомнений больше не оставалось места: я ее разлюбил!
Это проклятое мгновение решило ее (и мою) судьбу.
Звонил Яша и попросил ее спуститься вниз к подъезду. Он сказал, что
завтра эшелон Бауманского института отбывает из Москвы. Что он может взять
ее с собой, но только в качестве законной жены. С горя от сознания моей
измены и под давлением сложившейся в семье ситуации она согласилась. На
следующее утро они расписались (тогда это не требовало никаких
предварительных заявок) и в тот же день с эшелоном отправились к месту
эвакуации института - в город Бийск Алтайского края.
Там им пришлось поселиться в одной маленькой комнатке вместе с
родителями Яши. Но стать его женой в полном смысле слова Ира не смогла.
Скрыть это от Яшиных родителей было невозможно. Положение стало нестерпимым.
Яша добился отправки на фронт и вскоре погиб. Трудно вообразить, что
пережила Ира, оставаясь с его родителями в течение еще двух долгих лет,
прежде чем Ольге Ивановне удалось выхлопотать разрешение ей приехать в
Москву...
Но вернемся к началу октября 41-го года.
Числа десятого я заболел гриппом. Пришлось несколько дней проваляться в
постели, жадно слушая все более тревожные сводки Совинформбюро. Первый раз
вышел на улицу утром 16 октября. Говорят, что в этот день в Москве была
паника. Это слово обычно связывается с представлением о куда-то бегущих,
обезумевших людях. Ничего подобного на нашей улице я не заметил. Прохожих
мало, машин еще меньше. Только трамваи идут переполненные. Потом
рассказывали, что на восточных вокзалах в этот день была давка. Люди
штурмовали отходящие поезда и эшелоны эвакуируемых.
Часов в десять уличный громкоговоритель около нашего дома прочистил
свою черную глотку и знакомым голосом Левитана сообщил, что в одиннадцать
часов будет передано важное правительственное сообщение. Он повторил это
раза три и умолк. К одиннадцати возле черных рупоров, стоявших вдоль всей
улицы собрались кучки молчаливых людей. На большинстве лиц был написан не
страх, а злая решимость. В последней сводке Совинформбюро сообщалось, что
немецкая танковая колонна прорвала фронт на Истринском направлении. Ждали
призыва москвичей к организации самообороны, информации о раздаче оружия,
противотанковых гранат или бутылок с зажигательной смесью...
Ровно в одиннадцать громкоговорители снова ожили, и Левитан объявил,
что правительственное сообщение будет передано в двенадцать часов. Все
понимали, что идет заседание Комитета обороны под председательством Сталина,
где решается судьба города. Многие, и я в том числе, остались у
репродукторов. Время тянулось безумно медленно. Люди молчали. У всех была
одна мысль: неужели сдадут Москву? Напряжение нарастало.
В двенадцать часов (минута в минуту) громкоговорители вновь
"прокашлялись", на мгновение умолкли, и, наконец, раздалось долгожданное:
"Постановление Московского совета депутатов трудящихся от 16 октября 1941
года..." Громкий, густой и неспешный голос диктора эхом прокатывался вдоль
всей замершей в ожидании улице. Вот сейчас прозвучат слова: "Город в
смертельной опасности. За оружие, товарищи!" Но вместо этих грозных и
мужественных слов из рупоров полилась какая-то чепуха: "...Парикмахерские и
прачечные заканчивают работу раньше положенного времени... городской
транспорт... четкая работа... укрепление дисциплины..." В недоумении
осмысливая происходящее, люди смотрели друг на друга. Потом какой-то пожилой
мужчина, с виду рабочий, громко сказал: "Сволочи! Сдадут немцам город, а мы
об этом узнаем, когда их танки будут уже на улицах". Повернулся и пошел
прочь. Все посмотрели ему вслед, но никто ничего не сказал. Стали
расходиться...
Сначала я растерялся. Машинально пошел вдоль улицы, лихорадочно
обдумывая ситуацию. Ясно, что предполагалось сообщить что-то другое,
действительно важное. Потом раздумали. Почему? Быть может, сначала хотели
призвать к оружию весь город, а потом прикинули, что и оружия не хватит, и