Страница:
Еще директор ввел в каждом классе дисциплинарную тетрадь, куда учителя
должны были по пятибалльной системе вносить оценку дисциплины на своем
уроке. Эти сведения старосты докладывали одновременно с отметками по
предметам. Тут же вычислялся средний балл. Он определял продвижение красной
ленточки соответствующего класса вправо на другой доске: "Эстафета по
дисциплине".
Основным сроком подведения итогов соревнования была неделя. В
понедельник после уроков в зале собирался митинг, на который являлись все
классы и становились в каре на отведенных им местах. Председатель школьного
ученического комитета (учком) подводил итоги прошлой недели и вручал
переходящие призы трем лучшим классам. В итогах, кроме успеваемости и
дисциплины, учитывались чистота и украшение класса. (У каждого была своя
классная комната. От урока к уроку "кочевали" учителя, а не ученики).
Переходящим призом служила красивая рамочка, где под стеклом находился
соответствующий похвальный текст за подписью самого директора. Эту рамочку
победители торжественно водружали на стену рядом с классной доской. Кроме
того, класс, занявший 1-е место, получал бесплатные билеты на концерт в
Колонный зал Дома союзов, который шефствовал над нашей школой.
Тогдашние школьники принимали весьма близко к сердцу результаты
соревнования. Сильные ученики охотно помогали слабым или пропустившим уроки
по болезни. Комсомольские группы старших классов брали шефство над
младшими... Кроме того, под эгидой комитета комсомола выходил небольшого
формата, но ежедневный "Школьный листок". В нем помещались главным образом
карикатуры на злобу дня (с соответствующими подписями), выполненные очень
талантливым учеником Геной Алимовым.
Наконец, кроме докладов старост, мы учредили и свою службу
"чрезвычайных ситуаций". Во время большой перемены я дежурил в комитете, а в
каждом классе был назначен "информатор", обязанный в случае каких-либо ЧП
немедленно сообщать о них мне.
Мы неосознанно подражали четкой военной организации. шел 1939 год.
Фашистская Германия уже начала свою агрессию в Европе. В том. что рано или
поздно в войну вступит и Советский Союз, ни у кого не было сомнения. В школе
мы развернули и настоящую "оборонную работу". В военном кружке учились
разбирать и чистить винтовку. Ходили стрелять в расположенный неподалеку
тир. Тренировались в обращении с противогазом и оказании первой помощи.
Устраивали учебные тревоги. В комсомольском комитете был ответственный за
всю эту работу - Леня Войтенко. Сын военного, он ходил в школу в гимнастерке
и крагах. После окончания школы поступил в военно-политическую академию.
Мы, активисты-комсомольцы, очень любили свою школу. Часто задерживались
в ней допоздна. Это был наш дом родной. Устраивали разные вечера, спектакли,
празднества...
Теперь хочу ненадолго вернуться к нашему директору Г.В. Гасилову. В
школе у меня с ним были наилучшие отношения. Я восхищался им. А он, по его
собственным словам, гордился своим "питомцем". Однажды даже демонстративно
оставил меня на целый день замещать его в качестве директора школы. Я сидел
в директорском кабинете. В тот день, помнится, завозили уголь на зиму,
какие-то родители приходили со своими проблемами. Летом 1940 года он добился
постановки моего доклада на районной научно-педагогической конференции.
Доклад был напечатан в журнале "Советская педагогика". После выпускного
вечера Гасилов горячо убеждал меня в том, что мое призвание - быть
учителем...
Вскоре началась война. Лет двадцать мы не виделись. Я знал, что он стал
заведующим одного из РОНО... И вдруг в конце 60-х годов в одном из
самиздатовских бюллетеней я прочитал погромную речь Г.В. Гасилова на
районной учительской конференции в адрес одного из учителей, подписавшего
(как в те годы делали многие) письмо в защиту кого-то из арестованных
диссидентов. Документ был подлинный. Я узнал всю хорошо мне знакомую
риторику. Конечно там было и "Нас недаром прозвали твердокаменными" и насчет
киселя и железа, и многое другое...
Спустя некоторое время Гасилов (видимо, он вышел на пенсию) разыскал
мой домашний телефон и, сообщив, что пишет книгу воспоминаний, просил меня
написать что-нибудь в приложение в качестве его воспитанника (как у
Макаренко, в его книге). Я отказался. Он спросил: почему? Я ответил, что
теперь мы находимся на разных идейных позициях. Он потребовал уточнить, на
каких же. Я сказал, что не намерен рисковать в разговоре с ним.
Еще через пару лет во дворе нашей бывшей школы собралось много ребят -
моих сверстников. Мы устанавливали мемориальную доску с именами погибших в
войну одноклассников... Вдруг слышу сзади: "Ну, Остерман, здравствуй!".
Оборачиваюсь - мало изменившийся Гасилов протягивает мне руку...
- Извините, Георгий Васильевич, но я Вам руки не подам, - сказал я.
- Отчего же так?
- Я читал Ваше выступление против такого-то (забыл имя).
- Ты не понимаешь! Я его этим спасал...
- Сомневаюсь...
- Смотри, Остерман. У меня в райкоме партии осталось много друзей...
- Дело Ваше...
На том и расстались. Иногда думаю: а вдруг я неправ, считая его
подлецом и приспособленцем? Может и вправду спасал от увольнения. Ведь взял
же он в 57-м году директором школы в свой район моего друга Кирилла Волкова,
побывавшего во время войны в немецком плену...
В заключение этой главы хочу вернуться в довоенные времена и рассказать
об одном довольно показательном эпизоде. В сентябре 1940 года меня избрали
делегатом IV конференции ВЛКСМ Свердловского района Москвы от 635-й школы. Я
отправился на эту конференцию с твердым намерением "свалить" прежний состав
бюро райкома. В нашем центральном районе предприятий почти не было,
большинство комсомольцев были школьники и студенты. Между тем райком, по
моему мнению, уделял слишком мало внимания школам. Я сговорился с другими
секретарями школьных комсомольских организаций - мы составили "оппозицию" на
конференции. Зная по опыту, что к моменту избрания пленума райкома старое
бюро подготовит список членов нового пленума и предложит его голосовать в
целом, мы подготовили свой список. Наша "оппозиция" уполномочила меня
выступить с критикой работы бюро райкома и предложить за основу наш список.
Пленум, избранный по этому списку на выборах бюро райкома, заведомо
"прокатил" бы прежних его членов. Как опытный "заседатель", я самым первым
подал в президиум конференции заявку на выступление в прениях по вопросу о
выборах. (Кстати, конференция проходила в том самом Октябрьском зале Дома
союзов, где всего за пару лет до того шли процессы "врагов народа"). Тем не
менее, когда начались полагавшиеся по регламенту прения, один за другим
стали выступать ставленники старого бюро в поддержку предложенного им
списка, а мне слова не давали. Тогда я встал и со своего места громогласно
обратился к залу с протестом против того, что президиум конференции явно
намерен лишить меня возможности выступить от имени столь многочисленной
части делегатов. Комсомольцы-школьники стали шумно требовать предоставить
слово. Сторонники власти предержащей кричали: "Подвести черту", то есть
прекратить прения. Еле-еле первому секретарю райкома партии удалось
восстановить порядок. Он предложил проголосовать список райкома и, если он
не наберет более половины голосов, возобновить прения и первое слово
предоставить мне. Проголосовали, как полагается, тайно. Большинство, хотя и
незначительное, собрал список, предложенный бюро райкома. В наши дни, без
сомнения, кто-нибудь поднял бы вопрос о фальсификации результатов
голосования. Тогда это нам и в голову не могло прийти - такова была вера в
непогрешимость партии...
Через несколько дней меня вызвали на бюро райкома комсомола
(практически прежнего состава). Честно говоря, несмотря на все, что мне было
известно о борьбе со всякими оппозициями в партии и преследованиях
оппозиционеров, я не представлял себе, с каким огнем затеял игру.
Большинство членов бюро райкома решительно потребовало исключить меня из
комсомола "за попытку срыва работы районной конференции". И только молчавший
до конца этих филиппик первый секретарь бюро предложил ограничиться строгим
выговором. Так и порешили. Фамилия этого первого секретаря была Дорфман. До
появления первых ласточек государственного антисемитизма (ими послужили
увольнения в аппарате ЦК партии) было еще далеко.
В здание новой школы мы переехали в середине ноября 38-го года. А 10-го
декабря на сцене зала, занимавшего почти весь четвертый этаж, наш драмкружок
уже показывал спектакль "Очная ставка". Я его смотрел в театре и поначалу
идти не собирался, но потом надумал. Поэтому опоздал к началу. Кое-как
пристроив пальто в переполненной раздевалке, стал, невольно торопясь,
подниматься по опустевшей лестнице.
На площадке третьего этажа нагнал незнакомую мне девочку, по-видимому,
десятиклассницу.
- Вы не знаете, откуда надо входить в зал - с этой или с той стороны? -
спросила девочка.
Меня удивило ее черное шелковое, старинного фасона платье с открытой
шеей. И очень тонкая талия. А еще - туго облегающие голову темные волосы с
пробором посередине. Она их заплела в косу, уложенную пучком на затылке, что
оставляло открытым высокий и чистый лоб. Никто из девочек так волосы не
убирал. Выражение карих глаз под слегка изогнутыми бровями было тоже
непривычно серьезным, но приветливым. Немного застенчиво улыбавшиеся губы
казались чуть-чуть воспаленными. Вообще, она мне показалась не то чтобы
красивой, но какой-то необычной. И голос своеобразный - мягче, что ли, чем у
других.
Я знал, что сцена находится как раз с этой стороны. Поэтому мы пошли
неосвещенным коридором третьего этажа в другое крыло здания. Шли рядом,
молча мимо белевших в полутьме справа запертых дверей классов, мимо больших
окон слева, где неистово сияла луна, наступая на лежавшие на полу косые
полосы света с черными перекрестьями. Наши шаги гулко раздавались в пустом
коридоре и, вместе с тем, я слышал, как шуршит шелк ее платья. Все это было
необычно, даже немного таинственно.
Но самое необыкновенное случилось потом, в зале. Когда мы вошли,
оказалось, что он полон, и только в ряду стульев, стоявших сбоку у стены,
оставались свободными три последних места. Девочка села впереди, а я рядом с
ней, сзади. Нам пришлось повернуться вполоборота к сцене. Я положил руку на
спинку ее стула - так было удобнее сидеть. И неожиданно ощутил поток тепла,
идущий от ее шеи к моей руке. Как от голландской печки, которую топили у нас
дома. С удивлением я посмотрел на чуть наклоненную вперед шею. И потом уже
почти не смотрел на сцену, а все на эту трогательно тонкую шею и нежную
линию плеч, обрисованную шелком платья. Я не отдавал себе отчета в том, что
меня так трогало и восхищало. Мне казалось, что я только хочу понять, почему
шея девочки излучает такое сильное тепло...
После спектакля мы познакомились. Ее звали Ира Виноградова, и она,
действительно, училась в 10-м классе. Потом стали встречаться на переменах.
Сначала вроде бы случайно (мой 9-й класс находился на другом этаже).
Обсуждали школьные комсомольские дела. Ее они так же живо интересовали, как
и меня. Потом, уже не стесняясь этого, оба торопились найти друг друга:
всегда было что-то, чем хотелось поделиться. Потом, чтобы продолжить
разговор с этой серьезной девочкой, я стал провожать ее домой. Меня удивило,
что она живет в здании гостиницы "Метрополь". Только вход на лестницу,
ведущую к ее квартире, был не с площади, а из небольшого тупика с задней
стороны огромного здания, рядом с почтой. Ира объяснила мне, что с этой
стороны, в бывших гостиничных номерах, размещены семьи многих партийных
работников, не имевших в свое время жилплощади в Москве. Ее мама, Ольга
Ивановна, читала лекции по философии в Высшей партийной школе. Она родилась
в деревне, давно вступила в партию и благодаря своему упорству в учебе
достигла звания профессора. Эти сведения вызвали у меня тогда глубокое
уважение к Ольге Ивановне, которое затем только подтвердилось.
Я стал приходить в школу заранее и из окна коридора нашего третьего
этажа высматривал, когда с Петровки в проходном дворе, ведущем к нашей
школе, появится рыженькое пальтишко и синяя вязаная шапочка Иры... (Семья
профессора ВПШ, очевидно, в то время жила бедно. Тонкое рыженькое пальтишко
служило и в сильные морозы. Тогда под него Ира надевала серый свитер. Кроме
свитера и "парадного" черного платья, у нее была еще коричневая блузка и
отложным воротничком, застегнутая доверху, без каких-либо украшений. Да еще
единственное, белое с цветочками, летнее платье).
Наш взаимный общественный интерес вскоре стал приобретать и личную
окраску. Мне помнится одно наше комсомольское собрание. Все комсомольцы
школы тогда еще умещались в одном классе... Мы сидим рядом за партой и...
вовсе не слушаем то, что происходит на собрании, а заняты бесспорно глупым,
но для нас увлекательным делом. Ира рисует на бумажке мой "вензель" в виде
буквы "Л" внутри кружка "О". Правая палочка буквы "Л" стоит вертикально, а
левая - наклонно. Тогда я забираю бумажку и добавляю еще одну вертикальную
палочку слева, так что "Л" превращается в "И", а к правой палочке "Л"
пририсовываю два полукружия, образующие слитные Ирины инициалы "ИВ",
обведенные кружком. Это - наш общий вензель. Какое-то время спустя я
ухитрился выцарапать его рядом с угловым окном третьего этажа большого,
облицованного гранитом дома, что стоит на углу Большой Дмитровки и проезда
Художественного театра (я там был на дне рождения у нашей одноклассницы).
Размеры вензеля и глубина бороздок оказались таковы, что многие годы спустя
он был еще хорошо виден с улицы. Как мне удалось это сделать? Вероятно, пока
я "художествовал", кто-то в комнате держал меня за ноги.
Но самое яркое впечатление этого счастливого года моей юности осталось
от елки в Колонном зале Дома союзов. В январские каникулы на эту елку
съезжались малыши со всей Москвы. А в последний день каникул в зале был
устроен бал для старшеклассников...
Я встретил Ирину у ее подъезда и мы наискось через сквер направились к
Дому союзов. Оба были взволнованы и уверены, что нас ожидает что-то
необыкновенное. Знакомая площадь Свердлова мне показалась таинственно
красивой. Фонари в сквере еще не горели, и ветви деревьев, одетые толстым
слоем инея, искрились бесчисленными отражениями огней площади. Мне казалось,
что деревья нарядились специально для этого вечера, что снег под ногами
скрипит как-то особенно весело, а проносящиеся по площади машины
приветствуют нас шуршанием шин: "Счастливо, счастливо!"
Внизу в гардеробе было тепло, сияли люстры, блестел желтоватый мрамор.
Народу набралось уже много. Стоял ровный веселый гул, на фоне которого то
здесь, то там слышались приветливые возгласы и вспышки смеха. Кстати
сказать, Ирка смеялась неожиданно звонко и заразительно. Смеялись глаза и
все лицо ее словно освещалось изнутри веселым светом, пробивавшимся через
повседневную серьезность.
Я бережно помог ей снять пальто. И это простое, но непривычное для меня
действие тоже было праздником. Она подошла к зеркалу, достала из маленькой
сумочки гребенку и поправила свои и без того гладкие волосы. Я смотрел на
эту сумочку, на знакомое черное шелковое платье, на всю ее легкую фигурку с
удивлением и нежностью, готовыми выплеснуться наружу.
Потом мы поднимались по широкой мраморной лестнице. Я взял Иру под
руку. Она немного смутилась, но руку не отняла, и я с почтительной гордостью
поддерживал ее тонкую, невесомую руку. Вся стена лестничной площадки
представляла собой огромное зеркало. Когда мы отразились в нем во весь рост:
она - хрупкая, стройная, с удивительно тонкой талией и я - выше нее на
голову, в коричневой замшевой куртке и белой рубашке, оба с сияющими лицами,
я подумал, что мы очень здорово смотримся вместе. И тут же почувствовал, что
Иринка подумала то же самое. Мы повернулись друг к другу и рассмеялись. Меня
переполняло ощущение радостной силы. Сейчас бы я мог совершить любой подвиг.
Мне даже представилось, что если бы вдруг случился пожар, как бы я вынес
Ирку на руках, а потом снова и снова возвращался в горящее здание и у нее на
глазах выносил бы других девчонок.
К действительности меня вернул голос Иринки. Она лукаво спрашивала,
будет ли на балу мой друг и одноклассник Костя, с которым она непременно
хочет потанцевать.
- Костя очень хорошо танцует, - сказала она, - глядя на меня с
преувеличенно невинным видом. В прошлом году на школьном вечере я только с
ним и танцевала.
Я понимал, что Ирка нарочно поддразнивает меня, и все же где-то в
глубине души шевельнулось ревнивое чувство.
- Конечно, будет. Сдам ему тебя с рук на руки, а сам поищу Наю
Островер. Вот с кем и мне давно хотелось потанцевать.
Ира несколько натянуто рассмеялась и сказала:
- Ну нет! К Найке я тебя не отпущу. Это опасно - она слишком
хорошенькая.
- Но и Костя парень что надо! - возразил я.
- Ладно. Я танцую с Костей только один танец, а ты смотришь и мне потом
докладываешь, как это выглядит со стороны. Идет?
- Один танец - согласен.
- И без компенсации?
- Без компенсации. Ради чистого удовольствия полюбоваться тобой и моим
другом. Только не кокетничай с ним.
- Ради твоего спокойствия воздержусь, - рассмеялась Иринка.
Мы поднялись в фойе. В зал еще не пускали, и вся анфилада комнат фойе
была запружена ребятами. Пастельно-желтые, голубые, заленоватые,
декорированные белыми лепными узорами стены были украшены гирляндами хвои,
пестрыми флажками и разноцветными лентами. От ярко светивших центральных
люстр к углам каждого фойе тянулись цепочки китайских фонариков. Простенки
между окнами были заняты картинками из сказок, оставшимися от утренников для
малышей.
В одном из углов следующего фойе на столике лежала груда цветных
открыток, разрезанных зигзагом на две части. Строгая девочка с комсомольским
значком на блузке следила за тем, чтобы желающие брали только по одной части
открытки.
- Ты можешь отыскать, кому досталась другая часть - так, чтобы разрезы
точно совпали. И это будет твоя судьба, - говорила она нарочито серьезно.
Ира сказала: "Интересно встретить свою судьбу" и взяла половину разрезанной
картинки. Я поискал глазами к ней дополнение, понял, что это дело
безнадежное и заявил, что свою судьбу определяю сам.
Затем мы отправились искать Костю. Народу набилось уже много. Веселая
толпа теснилась, двигалась во все стороны - по большей части группками
девочек и ребят, еще обособленными друг от друга. Не успели мы дойти до
конца анфилады, как двери зала распахнулись и оттуда грянули звуки оркестра.
Все с радостными криками устремились внутрь.
Мы с Ирой давиться не стали и вошли в числе последних. В дверях
остановились, восхищенные открывшимся зрелищем. Зал был погружен в полумрак.
Стулья убраны, и в центре, уходя вершиной высоко под потолок, красовалась
огромная густая ель. Она сияла огнями сотен разноцветных лампочек и их
отражений в больших посеребренных шарах и гигантских цепях золотой канители.
Все украшения на ели были огромными, под стать ей самой. Огромные хлопушки и
конфеты, огромные яблоки, груши, апельсины - стеклянные или из папье-маше.
Подножие огибал громадный рог изобилия, из которого изливался красочный
поток: грозди золотистого и черного винограда с виноградинами размером с
грецкий орех, большущие коробки конфет, плитки шоколада...
Внезапно сверху из углов ударили лучи цветных прожекторов. Заполнившая
зал толпа украсилась пятнами винно-красного, желтого, зеленого и синего
цвета. Потом они стали меняться местами. Пошел густой, крупный "снег" -
бесчисленные световые пятнышки медленно поплыли наискось и вниз по стенам,
колоннам и по самой ели.
Оркестр заиграл вальс. Толпа расступилась. В круг устремились первые
пары танцующих. Ира потянула меня за руку. Я взглянул на ее сияющее лицо,
заметил, как блестят в полумраке ее глаза, обнял за талию, и мы закружились
прямо от двери, прокладывая себе дорогу к центральному кругу. Я любил и
неплохо умел танцевать и потому сразу отметил, что Ирка танцует превосходно.
Это добавило еще одну радость к тому ощущению счастливой легкости, которое
владело нами с самого начала этого волшебного вечера. Мне совсем не
приходилось вести ее. Она угадывала каждое мое движение, каждый поворот.
Несмотря на то, что внутри круга уже становилось тесновато, я откинул в
сторону левую руку, в которой послушно лежала ее узкая ладонь, откинулся
назад сам, держа Иру за талию на почти выпрямленной правой руке. Мы
кружились быстро, словно летели. (Нам, наверное, уступали место.) Я видел,
как раскраснелось ее лицо, видел счастливую улыбку, сияющие глаза... и не
было ничего, кроме этого полета, этой улыбки, этих необыкновенных глаз.
Потом танцевали фокстрот и медленное танго. Я восхищался грациозностью
каждого ее движения. Мы не разговаривали - это было не нужно. И не
пропустили ни одного танца. Раз в перерыве я увидел на другой стороне круга
Костю и показал его Иринке.
- Хочешь потанцевать с ним? - спросил я.
Она посмотрела на меня снизу вверх, потом молча и энергично покрутила
головой. А затем прижалась щекой к моему плечу, как бы целиком вверяя себя
мне...
Оркестр ушел отдыхать и начался концерт. Артисты были первоклассные:
Вадим Козин, Канделаки, Лидия Русланова, Людмила Геоли, Миронова и Менакер.
Вел концерт Михаил Гаркави. Зрители стояли, сгрудившись перед сценой. И в
этом тоже была прелесть необычности: можно было тихонько перейти с места на
место или в промежутке между номерами пробраться вплотную к сцене. Мы с
Иркой расположились у самой ели. Я стоял сзади, сцепив пальцы рук на ее
талии спереди. Она была такая тоненькая, что я не рисковал слишком
приблизить ее к себе. Она только опиралась головой мне на грудь, и я щекой
осторожно гладил ее волосы. Мы оба молчали, захваченные этой близостью. И
опять, как тогда, в наш первый вечер, я ощущал поток тепла, поднимающийся к
моему лицу от ее плеч и шеи.
"Дан приказ ему на Запад, ей - в другую сторону" - пела артистка. И мне
казалось, что строгий командир в гимнастерке, перекрещенной портупеей,
вручает мне приказ отправиться с важным заданием на Запад, а Ирка провожает
меня. Я, сильный и мужественный, держу ее лицо в своих ладонях и говорю: "Не
грусти! Я вернусь к тебе. Со мной ничего не может случиться"...
После этого бала наши отношения приобрели более нежный характер.
Наконец наступил день, когда мы оба признались, что любим друг друга. Теперь
наши провожания затягивались. Сначала я ее провожал до подъезда, потом она
меня до угла их тупика, выходящего на площадь. Потом снова к подъезду и
опять обратно. И на каждом "конечном пункте" подолгу целовались (благо
вечерами там людей было мало), не находя в себе сил расстаться до
завтрашнего утра. В школе характер наших отношений всем уже был понятен, и
даже девчонки из моего класса перестали подсмеиваться надо мной.
Наконец, где-то в конце февраля мы решили, что мне пора познакомиться с
родителями Иры. День был назначен и согласован с Ольгой Ивановной. Я
медленно поднялся на второй этаж, пару секунд постоял перед дверью, потом
собрался с духом и позвонил. С облегчением услышал торопливые и легкие
Иркины шаги. Она открыла мне, веселая, улыбающаяся.
- Ну наконец-то, - сказала она, - мы тебя заждались. Чмокнула в щеку и
потащила за собой по длинному и совершенно пустому коридору.
Виноградовы занимали две смежные комнаты. В первой, большой, высокой и
светлой, совершенно пустые стены были выкрашены доверху бледно-зеленой
клеевой краской. Я подумал, что квартира, наверное, казенная и вешать
что-либо на стены не полагается. Слева стоял маленький, потрепанного вида
диванчик, на котором спала Ира. Между двух больших окон поместился обеденный
стол, покрытый клеенкой. На нем уже стояли чашки, сахарница и вазочка с
печеньем. Правый, дальний от окон угол комнаты был отгорожен ширмой. За ней
виднелась узкая кровать, накрытая белым узорчатым покрывалом. Там спала
бабушка - мать Ольги Ивановны. Я знал все это по рассказам Иры. Единственным
роскошным предметом, явно не вязавшимся с этой скудной обстановкой,
оказалось стоявшее в левом переднем углу, у окна, большое овальное зеркало
(видимо, осталось от гостиничного номера). Оправленное в узорную, из темного
дерева раму, оно опиралось на деревянные же львиные лапы.
В правой стене, почти вплотную к окнам высокая, двустворчатая дверь
вела в узкую и длинную, но тоже светлую, вторую комнату. Прямо против двери
виднелся рабочий стол Ольги Ивановны. Над ним - пара полок с собранием
сочинений Ленина. На верхнюю полку опиралась окантованная под стеклом
большая фотография Сталина. Слева от стола стоял простой канцелярского вида
шкаф, заполненный книгами по марксизму. Перед столом - жесткое рабочее
кресло с подлокотниками. К стене, разделяющей две комнаты, притиснулся
большой кожаный диван с высокой спинкой. За ним, перпендикулярно к стене,
стоял второй такого же вида шкаф с художественной литературой. В
отгороженном им дальнем конце комнаты поблескивала металлическая кровать.
Стены и здесь были пустые, если не считать висящего над диваном телефона.
должны были по пятибалльной системе вносить оценку дисциплины на своем
уроке. Эти сведения старосты докладывали одновременно с отметками по
предметам. Тут же вычислялся средний балл. Он определял продвижение красной
ленточки соответствующего класса вправо на другой доске: "Эстафета по
дисциплине".
Основным сроком подведения итогов соревнования была неделя. В
понедельник после уроков в зале собирался митинг, на который являлись все
классы и становились в каре на отведенных им местах. Председатель школьного
ученического комитета (учком) подводил итоги прошлой недели и вручал
переходящие призы трем лучшим классам. В итогах, кроме успеваемости и
дисциплины, учитывались чистота и украшение класса. (У каждого была своя
классная комната. От урока к уроку "кочевали" учителя, а не ученики).
Переходящим призом служила красивая рамочка, где под стеклом находился
соответствующий похвальный текст за подписью самого директора. Эту рамочку
победители торжественно водружали на стену рядом с классной доской. Кроме
того, класс, занявший 1-е место, получал бесплатные билеты на концерт в
Колонный зал Дома союзов, который шефствовал над нашей школой.
Тогдашние школьники принимали весьма близко к сердцу результаты
соревнования. Сильные ученики охотно помогали слабым или пропустившим уроки
по болезни. Комсомольские группы старших классов брали шефство над
младшими... Кроме того, под эгидой комитета комсомола выходил небольшого
формата, но ежедневный "Школьный листок". В нем помещались главным образом
карикатуры на злобу дня (с соответствующими подписями), выполненные очень
талантливым учеником Геной Алимовым.
Наконец, кроме докладов старост, мы учредили и свою службу
"чрезвычайных ситуаций". Во время большой перемены я дежурил в комитете, а в
каждом классе был назначен "информатор", обязанный в случае каких-либо ЧП
немедленно сообщать о них мне.
Мы неосознанно подражали четкой военной организации. шел 1939 год.
Фашистская Германия уже начала свою агрессию в Европе. В том. что рано или
поздно в войну вступит и Советский Союз, ни у кого не было сомнения. В школе
мы развернули и настоящую "оборонную работу". В военном кружке учились
разбирать и чистить винтовку. Ходили стрелять в расположенный неподалеку
тир. Тренировались в обращении с противогазом и оказании первой помощи.
Устраивали учебные тревоги. В комсомольском комитете был ответственный за
всю эту работу - Леня Войтенко. Сын военного, он ходил в школу в гимнастерке
и крагах. После окончания школы поступил в военно-политическую академию.
Мы, активисты-комсомольцы, очень любили свою школу. Часто задерживались
в ней допоздна. Это был наш дом родной. Устраивали разные вечера, спектакли,
празднества...
Теперь хочу ненадолго вернуться к нашему директору Г.В. Гасилову. В
школе у меня с ним были наилучшие отношения. Я восхищался им. А он, по его
собственным словам, гордился своим "питомцем". Однажды даже демонстративно
оставил меня на целый день замещать его в качестве директора школы. Я сидел
в директорском кабинете. В тот день, помнится, завозили уголь на зиму,
какие-то родители приходили со своими проблемами. Летом 1940 года он добился
постановки моего доклада на районной научно-педагогической конференции.
Доклад был напечатан в журнале "Советская педагогика". После выпускного
вечера Гасилов горячо убеждал меня в том, что мое призвание - быть
учителем...
Вскоре началась война. Лет двадцать мы не виделись. Я знал, что он стал
заведующим одного из РОНО... И вдруг в конце 60-х годов в одном из
самиздатовских бюллетеней я прочитал погромную речь Г.В. Гасилова на
районной учительской конференции в адрес одного из учителей, подписавшего
(как в те годы делали многие) письмо в защиту кого-то из арестованных
диссидентов. Документ был подлинный. Я узнал всю хорошо мне знакомую
риторику. Конечно там было и "Нас недаром прозвали твердокаменными" и насчет
киселя и железа, и многое другое...
Спустя некоторое время Гасилов (видимо, он вышел на пенсию) разыскал
мой домашний телефон и, сообщив, что пишет книгу воспоминаний, просил меня
написать что-нибудь в приложение в качестве его воспитанника (как у
Макаренко, в его книге). Я отказался. Он спросил: почему? Я ответил, что
теперь мы находимся на разных идейных позициях. Он потребовал уточнить, на
каких же. Я сказал, что не намерен рисковать в разговоре с ним.
Еще через пару лет во дворе нашей бывшей школы собралось много ребят -
моих сверстников. Мы устанавливали мемориальную доску с именами погибших в
войну одноклассников... Вдруг слышу сзади: "Ну, Остерман, здравствуй!".
Оборачиваюсь - мало изменившийся Гасилов протягивает мне руку...
- Извините, Георгий Васильевич, но я Вам руки не подам, - сказал я.
- Отчего же так?
- Я читал Ваше выступление против такого-то (забыл имя).
- Ты не понимаешь! Я его этим спасал...
- Сомневаюсь...
- Смотри, Остерман. У меня в райкоме партии осталось много друзей...
- Дело Ваше...
На том и расстались. Иногда думаю: а вдруг я неправ, считая его
подлецом и приспособленцем? Может и вправду спасал от увольнения. Ведь взял
же он в 57-м году директором школы в свой район моего друга Кирилла Волкова,
побывавшего во время войны в немецком плену...
В заключение этой главы хочу вернуться в довоенные времена и рассказать
об одном довольно показательном эпизоде. В сентябре 1940 года меня избрали
делегатом IV конференции ВЛКСМ Свердловского района Москвы от 635-й школы. Я
отправился на эту конференцию с твердым намерением "свалить" прежний состав
бюро райкома. В нашем центральном районе предприятий почти не было,
большинство комсомольцев были школьники и студенты. Между тем райком, по
моему мнению, уделял слишком мало внимания школам. Я сговорился с другими
секретарями школьных комсомольских организаций - мы составили "оппозицию" на
конференции. Зная по опыту, что к моменту избрания пленума райкома старое
бюро подготовит список членов нового пленума и предложит его голосовать в
целом, мы подготовили свой список. Наша "оппозиция" уполномочила меня
выступить с критикой работы бюро райкома и предложить за основу наш список.
Пленум, избранный по этому списку на выборах бюро райкома, заведомо
"прокатил" бы прежних его членов. Как опытный "заседатель", я самым первым
подал в президиум конференции заявку на выступление в прениях по вопросу о
выборах. (Кстати, конференция проходила в том самом Октябрьском зале Дома
союзов, где всего за пару лет до того шли процессы "врагов народа"). Тем не
менее, когда начались полагавшиеся по регламенту прения, один за другим
стали выступать ставленники старого бюро в поддержку предложенного им
списка, а мне слова не давали. Тогда я встал и со своего места громогласно
обратился к залу с протестом против того, что президиум конференции явно
намерен лишить меня возможности выступить от имени столь многочисленной
части делегатов. Комсомольцы-школьники стали шумно требовать предоставить
слово. Сторонники власти предержащей кричали: "Подвести черту", то есть
прекратить прения. Еле-еле первому секретарю райкома партии удалось
восстановить порядок. Он предложил проголосовать список райкома и, если он
не наберет более половины голосов, возобновить прения и первое слово
предоставить мне. Проголосовали, как полагается, тайно. Большинство, хотя и
незначительное, собрал список, предложенный бюро райкома. В наши дни, без
сомнения, кто-нибудь поднял бы вопрос о фальсификации результатов
голосования. Тогда это нам и в голову не могло прийти - такова была вера в
непогрешимость партии...
Через несколько дней меня вызвали на бюро райкома комсомола
(практически прежнего состава). Честно говоря, несмотря на все, что мне было
известно о борьбе со всякими оппозициями в партии и преследованиях
оппозиционеров, я не представлял себе, с каким огнем затеял игру.
Большинство членов бюро райкома решительно потребовало исключить меня из
комсомола "за попытку срыва работы районной конференции". И только молчавший
до конца этих филиппик первый секретарь бюро предложил ограничиться строгим
выговором. Так и порешили. Фамилия этого первого секретаря была Дорфман. До
появления первых ласточек государственного антисемитизма (ими послужили
увольнения в аппарате ЦК партии) было еще далеко.
В здание новой школы мы переехали в середине ноября 38-го года. А 10-го
декабря на сцене зала, занимавшего почти весь четвертый этаж, наш драмкружок
уже показывал спектакль "Очная ставка". Я его смотрел в театре и поначалу
идти не собирался, но потом надумал. Поэтому опоздал к началу. Кое-как
пристроив пальто в переполненной раздевалке, стал, невольно торопясь,
подниматься по опустевшей лестнице.
На площадке третьего этажа нагнал незнакомую мне девочку, по-видимому,
десятиклассницу.
- Вы не знаете, откуда надо входить в зал - с этой или с той стороны? -
спросила девочка.
Меня удивило ее черное шелковое, старинного фасона платье с открытой
шеей. И очень тонкая талия. А еще - туго облегающие голову темные волосы с
пробором посередине. Она их заплела в косу, уложенную пучком на затылке, что
оставляло открытым высокий и чистый лоб. Никто из девочек так волосы не
убирал. Выражение карих глаз под слегка изогнутыми бровями было тоже
непривычно серьезным, но приветливым. Немного застенчиво улыбавшиеся губы
казались чуть-чуть воспаленными. Вообще, она мне показалась не то чтобы
красивой, но какой-то необычной. И голос своеобразный - мягче, что ли, чем у
других.
Я знал, что сцена находится как раз с этой стороны. Поэтому мы пошли
неосвещенным коридором третьего этажа в другое крыло здания. Шли рядом,
молча мимо белевших в полутьме справа запертых дверей классов, мимо больших
окон слева, где неистово сияла луна, наступая на лежавшие на полу косые
полосы света с черными перекрестьями. Наши шаги гулко раздавались в пустом
коридоре и, вместе с тем, я слышал, как шуршит шелк ее платья. Все это было
необычно, даже немного таинственно.
Но самое необыкновенное случилось потом, в зале. Когда мы вошли,
оказалось, что он полон, и только в ряду стульев, стоявших сбоку у стены,
оставались свободными три последних места. Девочка села впереди, а я рядом с
ней, сзади. Нам пришлось повернуться вполоборота к сцене. Я положил руку на
спинку ее стула - так было удобнее сидеть. И неожиданно ощутил поток тепла,
идущий от ее шеи к моей руке. Как от голландской печки, которую топили у нас
дома. С удивлением я посмотрел на чуть наклоненную вперед шею. И потом уже
почти не смотрел на сцену, а все на эту трогательно тонкую шею и нежную
линию плеч, обрисованную шелком платья. Я не отдавал себе отчета в том, что
меня так трогало и восхищало. Мне казалось, что я только хочу понять, почему
шея девочки излучает такое сильное тепло...
После спектакля мы познакомились. Ее звали Ира Виноградова, и она,
действительно, училась в 10-м классе. Потом стали встречаться на переменах.
Сначала вроде бы случайно (мой 9-й класс находился на другом этаже).
Обсуждали школьные комсомольские дела. Ее они так же живо интересовали, как
и меня. Потом, уже не стесняясь этого, оба торопились найти друг друга:
всегда было что-то, чем хотелось поделиться. Потом, чтобы продолжить
разговор с этой серьезной девочкой, я стал провожать ее домой. Меня удивило,
что она живет в здании гостиницы "Метрополь". Только вход на лестницу,
ведущую к ее квартире, был не с площади, а из небольшого тупика с задней
стороны огромного здания, рядом с почтой. Ира объяснила мне, что с этой
стороны, в бывших гостиничных номерах, размещены семьи многих партийных
работников, не имевших в свое время жилплощади в Москве. Ее мама, Ольга
Ивановна, читала лекции по философии в Высшей партийной школе. Она родилась
в деревне, давно вступила в партию и благодаря своему упорству в учебе
достигла звания профессора. Эти сведения вызвали у меня тогда глубокое
уважение к Ольге Ивановне, которое затем только подтвердилось.
Я стал приходить в школу заранее и из окна коридора нашего третьего
этажа высматривал, когда с Петровки в проходном дворе, ведущем к нашей
школе, появится рыженькое пальтишко и синяя вязаная шапочка Иры... (Семья
профессора ВПШ, очевидно, в то время жила бедно. Тонкое рыженькое пальтишко
служило и в сильные морозы. Тогда под него Ира надевала серый свитер. Кроме
свитера и "парадного" черного платья, у нее была еще коричневая блузка и
отложным воротничком, застегнутая доверху, без каких-либо украшений. Да еще
единственное, белое с цветочками, летнее платье).
Наш взаимный общественный интерес вскоре стал приобретать и личную
окраску. Мне помнится одно наше комсомольское собрание. Все комсомольцы
школы тогда еще умещались в одном классе... Мы сидим рядом за партой и...
вовсе не слушаем то, что происходит на собрании, а заняты бесспорно глупым,
но для нас увлекательным делом. Ира рисует на бумажке мой "вензель" в виде
буквы "Л" внутри кружка "О". Правая палочка буквы "Л" стоит вертикально, а
левая - наклонно. Тогда я забираю бумажку и добавляю еще одну вертикальную
палочку слева, так что "Л" превращается в "И", а к правой палочке "Л"
пририсовываю два полукружия, образующие слитные Ирины инициалы "ИВ",
обведенные кружком. Это - наш общий вензель. Какое-то время спустя я
ухитрился выцарапать его рядом с угловым окном третьего этажа большого,
облицованного гранитом дома, что стоит на углу Большой Дмитровки и проезда
Художественного театра (я там был на дне рождения у нашей одноклассницы).
Размеры вензеля и глубина бороздок оказались таковы, что многие годы спустя
он был еще хорошо виден с улицы. Как мне удалось это сделать? Вероятно, пока
я "художествовал", кто-то в комнате держал меня за ноги.
Но самое яркое впечатление этого счастливого года моей юности осталось
от елки в Колонном зале Дома союзов. В январские каникулы на эту елку
съезжались малыши со всей Москвы. А в последний день каникул в зале был
устроен бал для старшеклассников...
Я встретил Ирину у ее подъезда и мы наискось через сквер направились к
Дому союзов. Оба были взволнованы и уверены, что нас ожидает что-то
необыкновенное. Знакомая площадь Свердлова мне показалась таинственно
красивой. Фонари в сквере еще не горели, и ветви деревьев, одетые толстым
слоем инея, искрились бесчисленными отражениями огней площади. Мне казалось,
что деревья нарядились специально для этого вечера, что снег под ногами
скрипит как-то особенно весело, а проносящиеся по площади машины
приветствуют нас шуршанием шин: "Счастливо, счастливо!"
Внизу в гардеробе было тепло, сияли люстры, блестел желтоватый мрамор.
Народу набралось уже много. Стоял ровный веселый гул, на фоне которого то
здесь, то там слышались приветливые возгласы и вспышки смеха. Кстати
сказать, Ирка смеялась неожиданно звонко и заразительно. Смеялись глаза и
все лицо ее словно освещалось изнутри веселым светом, пробивавшимся через
повседневную серьезность.
Я бережно помог ей снять пальто. И это простое, но непривычное для меня
действие тоже было праздником. Она подошла к зеркалу, достала из маленькой
сумочки гребенку и поправила свои и без того гладкие волосы. Я смотрел на
эту сумочку, на знакомое черное шелковое платье, на всю ее легкую фигурку с
удивлением и нежностью, готовыми выплеснуться наружу.
Потом мы поднимались по широкой мраморной лестнице. Я взял Иру под
руку. Она немного смутилась, но руку не отняла, и я с почтительной гордостью
поддерживал ее тонкую, невесомую руку. Вся стена лестничной площадки
представляла собой огромное зеркало. Когда мы отразились в нем во весь рост:
она - хрупкая, стройная, с удивительно тонкой талией и я - выше нее на
голову, в коричневой замшевой куртке и белой рубашке, оба с сияющими лицами,
я подумал, что мы очень здорово смотримся вместе. И тут же почувствовал, что
Иринка подумала то же самое. Мы повернулись друг к другу и рассмеялись. Меня
переполняло ощущение радостной силы. Сейчас бы я мог совершить любой подвиг.
Мне даже представилось, что если бы вдруг случился пожар, как бы я вынес
Ирку на руках, а потом снова и снова возвращался в горящее здание и у нее на
глазах выносил бы других девчонок.
К действительности меня вернул голос Иринки. Она лукаво спрашивала,
будет ли на балу мой друг и одноклассник Костя, с которым она непременно
хочет потанцевать.
- Костя очень хорошо танцует, - сказала она, - глядя на меня с
преувеличенно невинным видом. В прошлом году на школьном вечере я только с
ним и танцевала.
Я понимал, что Ирка нарочно поддразнивает меня, и все же где-то в
глубине души шевельнулось ревнивое чувство.
- Конечно, будет. Сдам ему тебя с рук на руки, а сам поищу Наю
Островер. Вот с кем и мне давно хотелось потанцевать.
Ира несколько натянуто рассмеялась и сказала:
- Ну нет! К Найке я тебя не отпущу. Это опасно - она слишком
хорошенькая.
- Но и Костя парень что надо! - возразил я.
- Ладно. Я танцую с Костей только один танец, а ты смотришь и мне потом
докладываешь, как это выглядит со стороны. Идет?
- Один танец - согласен.
- И без компенсации?
- Без компенсации. Ради чистого удовольствия полюбоваться тобой и моим
другом. Только не кокетничай с ним.
- Ради твоего спокойствия воздержусь, - рассмеялась Иринка.
Мы поднялись в фойе. В зал еще не пускали, и вся анфилада комнат фойе
была запружена ребятами. Пастельно-желтые, голубые, заленоватые,
декорированные белыми лепными узорами стены были украшены гирляндами хвои,
пестрыми флажками и разноцветными лентами. От ярко светивших центральных
люстр к углам каждого фойе тянулись цепочки китайских фонариков. Простенки
между окнами были заняты картинками из сказок, оставшимися от утренников для
малышей.
В одном из углов следующего фойе на столике лежала груда цветных
открыток, разрезанных зигзагом на две части. Строгая девочка с комсомольским
значком на блузке следила за тем, чтобы желающие брали только по одной части
открытки.
- Ты можешь отыскать, кому досталась другая часть - так, чтобы разрезы
точно совпали. И это будет твоя судьба, - говорила она нарочито серьезно.
Ира сказала: "Интересно встретить свою судьбу" и взяла половину разрезанной
картинки. Я поискал глазами к ней дополнение, понял, что это дело
безнадежное и заявил, что свою судьбу определяю сам.
Затем мы отправились искать Костю. Народу набилось уже много. Веселая
толпа теснилась, двигалась во все стороны - по большей части группками
девочек и ребят, еще обособленными друг от друга. Не успели мы дойти до
конца анфилады, как двери зала распахнулись и оттуда грянули звуки оркестра.
Все с радостными криками устремились внутрь.
Мы с Ирой давиться не стали и вошли в числе последних. В дверях
остановились, восхищенные открывшимся зрелищем. Зал был погружен в полумрак.
Стулья убраны, и в центре, уходя вершиной высоко под потолок, красовалась
огромная густая ель. Она сияла огнями сотен разноцветных лампочек и их
отражений в больших посеребренных шарах и гигантских цепях золотой канители.
Все украшения на ели были огромными, под стать ей самой. Огромные хлопушки и
конфеты, огромные яблоки, груши, апельсины - стеклянные или из папье-маше.
Подножие огибал громадный рог изобилия, из которого изливался красочный
поток: грозди золотистого и черного винограда с виноградинами размером с
грецкий орех, большущие коробки конфет, плитки шоколада...
Внезапно сверху из углов ударили лучи цветных прожекторов. Заполнившая
зал толпа украсилась пятнами винно-красного, желтого, зеленого и синего
цвета. Потом они стали меняться местами. Пошел густой, крупный "снег" -
бесчисленные световые пятнышки медленно поплыли наискось и вниз по стенам,
колоннам и по самой ели.
Оркестр заиграл вальс. Толпа расступилась. В круг устремились первые
пары танцующих. Ира потянула меня за руку. Я взглянул на ее сияющее лицо,
заметил, как блестят в полумраке ее глаза, обнял за талию, и мы закружились
прямо от двери, прокладывая себе дорогу к центральному кругу. Я любил и
неплохо умел танцевать и потому сразу отметил, что Ирка танцует превосходно.
Это добавило еще одну радость к тому ощущению счастливой легкости, которое
владело нами с самого начала этого волшебного вечера. Мне совсем не
приходилось вести ее. Она угадывала каждое мое движение, каждый поворот.
Несмотря на то, что внутри круга уже становилось тесновато, я откинул в
сторону левую руку, в которой послушно лежала ее узкая ладонь, откинулся
назад сам, держа Иру за талию на почти выпрямленной правой руке. Мы
кружились быстро, словно летели. (Нам, наверное, уступали место.) Я видел,
как раскраснелось ее лицо, видел счастливую улыбку, сияющие глаза... и не
было ничего, кроме этого полета, этой улыбки, этих необыкновенных глаз.
Потом танцевали фокстрот и медленное танго. Я восхищался грациозностью
каждого ее движения. Мы не разговаривали - это было не нужно. И не
пропустили ни одного танца. Раз в перерыве я увидел на другой стороне круга
Костю и показал его Иринке.
- Хочешь потанцевать с ним? - спросил я.
Она посмотрела на меня снизу вверх, потом молча и энергично покрутила
головой. А затем прижалась щекой к моему плечу, как бы целиком вверяя себя
мне...
Оркестр ушел отдыхать и начался концерт. Артисты были первоклассные:
Вадим Козин, Канделаки, Лидия Русланова, Людмила Геоли, Миронова и Менакер.
Вел концерт Михаил Гаркави. Зрители стояли, сгрудившись перед сценой. И в
этом тоже была прелесть необычности: можно было тихонько перейти с места на
место или в промежутке между номерами пробраться вплотную к сцене. Мы с
Иркой расположились у самой ели. Я стоял сзади, сцепив пальцы рук на ее
талии спереди. Она была такая тоненькая, что я не рисковал слишком
приблизить ее к себе. Она только опиралась головой мне на грудь, и я щекой
осторожно гладил ее волосы. Мы оба молчали, захваченные этой близостью. И
опять, как тогда, в наш первый вечер, я ощущал поток тепла, поднимающийся к
моему лицу от ее плеч и шеи.
"Дан приказ ему на Запад, ей - в другую сторону" - пела артистка. И мне
казалось, что строгий командир в гимнастерке, перекрещенной портупеей,
вручает мне приказ отправиться с важным заданием на Запад, а Ирка провожает
меня. Я, сильный и мужественный, держу ее лицо в своих ладонях и говорю: "Не
грусти! Я вернусь к тебе. Со мной ничего не может случиться"...
После этого бала наши отношения приобрели более нежный характер.
Наконец наступил день, когда мы оба признались, что любим друг друга. Теперь
наши провожания затягивались. Сначала я ее провожал до подъезда, потом она
меня до угла их тупика, выходящего на площадь. Потом снова к подъезду и
опять обратно. И на каждом "конечном пункте" подолгу целовались (благо
вечерами там людей было мало), не находя в себе сил расстаться до
завтрашнего утра. В школе характер наших отношений всем уже был понятен, и
даже девчонки из моего класса перестали подсмеиваться надо мной.
Наконец, где-то в конце февраля мы решили, что мне пора познакомиться с
родителями Иры. День был назначен и согласован с Ольгой Ивановной. Я
медленно поднялся на второй этаж, пару секунд постоял перед дверью, потом
собрался с духом и позвонил. С облегчением услышал торопливые и легкие
Иркины шаги. Она открыла мне, веселая, улыбающаяся.
- Ну наконец-то, - сказала она, - мы тебя заждались. Чмокнула в щеку и
потащила за собой по длинному и совершенно пустому коридору.
Виноградовы занимали две смежные комнаты. В первой, большой, высокой и
светлой, совершенно пустые стены были выкрашены доверху бледно-зеленой
клеевой краской. Я подумал, что квартира, наверное, казенная и вешать
что-либо на стены не полагается. Слева стоял маленький, потрепанного вида
диванчик, на котором спала Ира. Между двух больших окон поместился обеденный
стол, покрытый клеенкой. На нем уже стояли чашки, сахарница и вазочка с
печеньем. Правый, дальний от окон угол комнаты был отгорожен ширмой. За ней
виднелась узкая кровать, накрытая белым узорчатым покрывалом. Там спала
бабушка - мать Ольги Ивановны. Я знал все это по рассказам Иры. Единственным
роскошным предметом, явно не вязавшимся с этой скудной обстановкой,
оказалось стоявшее в левом переднем углу, у окна, большое овальное зеркало
(видимо, осталось от гостиничного номера). Оправленное в узорную, из темного
дерева раму, оно опиралось на деревянные же львиные лапы.
В правой стене, почти вплотную к окнам высокая, двустворчатая дверь
вела в узкую и длинную, но тоже светлую, вторую комнату. Прямо против двери
виднелся рабочий стол Ольги Ивановны. Над ним - пара полок с собранием
сочинений Ленина. На верхнюю полку опиралась окантованная под стеклом
большая фотография Сталина. Слева от стола стоял простой канцелярского вида
шкаф, заполненный книгами по марксизму. Перед столом - жесткое рабочее
кресло с подлокотниками. К стене, разделяющей две комнаты, притиснулся
большой кожаный диван с высокой спинкой. За ним, перпендикулярно к стене,
стоял второй такого же вида шкаф с художественной литературой. В
отгороженном им дальнем конце комнаты поблескивала металлическая кровать.
Стены и здесь были пустые, если не считать висящего над диваном телефона.