– А чего ждать? В больницу бы шёл, лечился.
   Старуха всплескивает сухонькими руками:
   – Осподи боже мой, уж на что ты, Машка, бестолкова! Ну чему, скажи на милость, вас там в школах-комсомолах учат? Это в какую же такую больницу мы тогда идти могли? Была у нас земская на весь уезд, да и до той тридцать вёрст немереных. Это у кого кони, те верно, в больницу. Только тот, кто коней имел, колтуном не болел. А бедняк-горюн три раза по дороге ноги протянет, прежде чем до больницы до той доберётся… Больница! Это теперь доктора да фершала, избаловался народ. А тогда к бабке сходить надумаешься. Ей и то бывало пяток яиц неси, коли хочешь, чтобы она над тобой пошептала… Больницы, эх! Скажешь!..
   Схватившись за ложку, бабка принялась ожесточённо хлебать простоквашу. Ест она быстро, шумно, со вкусом.
   Лесной лагерь уже проснулся: прозвенели подойниками доярки; как кузнечики в сене, перекликаются молотки, отбивающие косы; где-то за оврагом погромыхивают колеса телеги, мычат коровы, и на весь лагерь крикливо и звонко поносит кого-то Варвара Сайкина.
   – Продрала глаза, балалайка! – сердито ворчит бабка и откладывает в сторону ложку, предварительно её облизав. Потом, покосившись в сторону потемневших икон, бросает на себя три небрежных креста и, вдруг вспомнив что-то интересное, опять придвигается к Мусе: – Вот ты не веришь, что в наших местах целые деревни иной раз по миру ходили. Спроси у Матрёшки-то у Никитичны – она скажет.
   Глаза бабки разгораются, морщины разбегаются от них острыми лучиками, и Муся чувствует, что у старухи уж готова интересная история.
   – Я ж тебе говорила, что Матрёшка-то наша Никитична в гору с телки пошла. Козочкой ту телушку звали. Так ли, нет ли, но я сама от баб мигаловских слышала. Будто это идёт раз Матрёшка с братишкой Колькой зимой из Подлесья к ним в Мигалово с пустыми торбами – никто им, сиротам, в этот день ничего не подал… Идут полем, а тут, как на грех, метель заварилась, да такая: протяни руку – не увидишь… Идут сироты, чунишки у них замёрзли, аж стучат, мороз до костей пробрал. А тут напасть – дорогу потеряли, куда ни ступят – снегу по пояс. Вот беда! Из сил они выбились, сели на какую-то изгородь, сели и стали на бога роптать: дескать, господи Сусе, и куда ты только глядишь, где ж это твоя справедливость? У людей пироги с луком, пироги с кашей да пироги с капустой, а у нас и корки в суме нет и силы кончились. Что ж нам, помирать, что ли?.. А дело было на Николу-зимнего. Ты знаешь, какие у нас в ту пору стужи бывают?
   – И очень глупо, нашли к кому апеллировать! – усмехается Муся.
   Но уж очень хорошо, смачно рассказывает старуха. Девушка отложила ложку, упёрла подбородок в ладонь, и в глазах у неё светится такой интерес, что сердитая бабка прощает ей её слова.
   – А ты не перебивай, слушай, что дальше… Только это они на бога заругались и возроптали – хвать, откуда ни возьмись, выходит к ним из самой метели старичок, седенький-преседенький, хиленький такой, а на лице строгость. Вышел и говорит: «Что же это вы, такие-сякие, немазаные, отроки неразумные, о боге такие слова произносите?» А Матрёшка наша – она и в девчонках боевая была, – прямо как в колхозном правлении, ему и вываливает: «А как же нам, товарищ дедушка, на него не серчать, раз он нас, сирот, забыл, и через такую его халатность погибать нам в чистом поле?» Пустила Матрёшка такую критику, а старичок в ответ дёрнул верёвочку, что в руке держал, а на верёвочке – хвать, телочка красной масти. Её, должно, во время разговора-то из-за метели и не видать было. «Ваша, – говорит, – правда, детушки. У бога в делах завал, неуправка вышла. Однако с критикой это вы зря. Нате вам телочку, ведите её домой, и чтобы больше никакого шума от вас насчёт господа бога не было». Сказал он это, а тут как метель сразу крутнет, я не видать старичка стало. А потом она опала, метель-то, ветер стих, небо вызвездило. Глядят сироты – кругом никого. Пропал старичок тот и следка на снегу не оставил. А тут надоумилось им: а не сам ли то Никола-угодник был к ним посланный?..
   Вот с той телки Козочки и пошла наша Матрёшка в гору. Колька этот, брат её, теперь уж по-учёному где-то, говорят, леса сажает, а сама Матрёна вон куда поднялась, в Кремль совещаться ездила… Вот фашиста выгоним, помяни моё слово, не иначе – ей в Верховном Совете сидеть… А все с телки. Так ли уж было – не знаю. Мигаловские старухи говорили – так. За что купила, за то и продаю. А Козочку эту я сама помню. Первеющая корова в «Красном пахаре» была. Рекордистки Красавка да Мальва ей внучками приходятся…
   Послышались шаги по земляным ступенькам. Вошла Матрёна Никитична. Обрадовавшись её приходу, Муся хотела было посмеяться насчёт её знакомства с Николой-угодником да расспросить у неё о Козочке, но девушку остановило какое-то необычное, строгое выражение лица Рубцовой.
   – Ступай-ка, тётя Прасковья, до телят, – сказала Матрёна Никитична, нервно перебирая пальцами бахрому белого платка, – мне с Машей один на один поговорить надо.
   – И верно, заболталась я тут, – отозвалась старая телятница, и, засуетившись, она опрокинула над миской глиняный горлач, из которого жирными жёлтыми кусками со шлёпаньем вывалилась холодная простокваша. – Садись, Никитична, кушай, веселей разговор пойдёт… И что это заболталась я нынче! Ну просто диво!
   Матрёна Никитична продолжала стоять у входа, свивая и развивая косички из бахромы шали. Казалось, она вся ушла в это пустое занятие. Но Муся почувствовала, что женщина явилась с недоброй вестью, и даже догадалась, с какой именно. Сердце её сжалось.
   – Идти, да? – спросила она едва слышно.
   В голосе её звучала надежда на то, что она обманулась, что не затем пришла Матрёна Никитична. Но та утвердительно кивнула головой:
   – Да. Завтра.
   Девушка опустилась на скамью, тело её вдруг стало бессильным, руки непослушными.
   – Вместе пойдём.
   Муся встрепенулась:
   – Как? Вы тоже?
   Матрёна Никитична медленно кивнула головой. Она была задумчива и печальна. Но Муся не сразу это заметила. Идти вместе с этой женщиной, к которой она уже успела привязаться, показалось ей не так уж страшно.
   – Ой, как я рада! Значит, вместе… Вот здорово! – Вся сияя, девушка бросилась к Рубцовой, прижалась к ней. – Ведь я трусиха, я видела во сне, что иду одна с золотом, и проснулась в холодном поту… Спасибо вам, спасибо!
   – За что же спасибо? – вздохнула женщина, рассеянно гладя тугие, жёсткие кудри девушки.
   Со смуглого лица Матрёны Никитичны не сходило выражение озабоченности. Где-то в самой глубине её глаз углядела Муся тоску и тревогу, и только теперь пришло ей в голову, что у будущей её спутницы – дети, которых придётся оставить тут, в лесу. Она не только рискует собой – ей придётся надолго расстаться с тремя детьми. «Скверная эгоистка! – с отвращением подумала про себя Муся. – Обрадовалась, что мать уходит от детей. Только о себе, только о себе и думаешь!»
   – Матрёна Никитична, отпустите меня одну. Я дойду, я донесу, не беспокойтесь! – прошептала девушка.
   Женщина вздохнула, улыбнулась, и мимолётная улыбка эта была, как те солнечные лучи, что иной раз, на миг проскользнув меж туч, коротко сверкнут в струях падающего дождя.
   – Разве можно одной? Это ж такие ценности…
   Думая о чем-то своём, Матрёна Никитична стала вертеть в руках деревянную ложку. Чтобы только нарушить тяжёлое молчание, Муся невесело пошутила:
   – Мне тут рассказывали, как вы от Николы-угодника какую-то телку Козочку получили…
   Несколько мгновений женщина смотрела на Мусю удивлённо, должно быть не дослышав или не поняв её слов. Потом её бархатные брови поднялись, от глаз и от уголков рта лучиками разбежались тонкие, точно иголкой вычерченные, но очень выразительные морщинки.
   – Это Прасковья, что ли, наплела? Вот старая сорока, ведь знает, отлично все знает! И как я в люди вышла, и откуда в «Красном пахаре» богатство пошло – знает, а все плетёт чушь несусветную… Ходили, ходили когда-то среди старух такие байки, забыть их уж давно пора… Я, Машенька, того самого «Николу-угодника», от которого телку-то получила, вместе с комсомольцами потом раскулачивала. Богатый кулачище был, одной ржи у него из ям тонн пять вычерпали. И вся сгнила уж… Сколько времени прошло, а встреться он мне – я б ему и сейчас в глаза вцепилась, этому святому… За эту телушку я у него все лето от зари до зари в своём поту, как огурец в рассоле, плавала. Расскажу как-нибудь вам всю свою жизнь. Дорога у нас длинная, поговорить время достанет.
   Матрёна Никитична задумалась и вдруг совсем помолодела от весёлой, задорной, белозубой улыбки, осветившей вдруг смуглое, загорелое лицо.
   – Чем про всякую чушь сказки слушать, спросили бы лучше, как Прасковья телят святой водой от поноса лечила. Спросите, спросите. Весь колхоз со смеху помирал… Началась было у нас весной эпизоотия – телячьи поносы. Ну, понятно, сразу все меры приняли. В помощь к нашему ветеринару ещё один из района приехал, карантин установили, все как надо. А Прасковье этого мало. Она тайком от всех возьми да и вызови попа. Провела его в телятник, тот и начал своё колдовство. А когда поп оттуда уж выбирался, приметил его бык Пан. Знаешь, какой он у нас озорник! Приметил – и ну батюшку по двору гонять… Чашу да кропило уж потом бабка в навозе нашла, к нему носила… Этого старая вспоминать не любит. Всыпали мы ей тогда на правлении за такую медицину… Ну, полно болтать, о деле думать надо.
   Обняв девушку, прижав её к себе, Матрёна Никитична сказала, впервые обращаясь к ней на «ты»:
   – Что ж, Маша, давай собирайся. «В путь-дорогу дальнюю», как в песне поётся.
   И они долго стояли обнявшись, думая каждая о своём.



13


   Сборы на этот раз были тщательные.
   Игнат Рубцов понимал, в какой сложный и опасный путь отправляет новых подружек, и старался предусмотреть каждую мелочь.
   Прежде всего он решил, что ни во внешности, ни в одежде путниц не должно быть ничего, что могло бы привлечь фашистский глаз. Он заставил сноху, которая, даже в коровник идя, одевалась всегда хорошо и аккуратно, расстаться со своим костюмом, с пуховым платком. Матрена Никитична надела юбку из бумазеи, одолженную для такого случая у одной пожилой коровницы, повязала голову чёрным старушечьим платком бабки Прасковьи, обулась в лапти, сплетённые ей как-то свёкром и как нельзя лучше подходившие для предстоящего похода. Муся облачилась в свой заношенный из бумажной фланели спортивный костюм и башмаки. Если бы не пышные, отросшие за дорогу волосы да не тонкая девичья шея, в этом костюме она вполне могла бы сойти за мальчишку-подростка. Игнат и посоветовал было ей для пущей безопасности подстричь кудри. Но девушка пришла в такое негодование, что он только махнул рукой.
   По замыслу Игната Рубцова, путницы должны были выдавать себя за голодающих горожанок, отправившихся менять свои пожитки на съестное. Он уже знал, что фашистская саранча быстро уничтожает продовольственные запасы в городах и сотни, тысячи людей, подгоняемые голодом, двинулись в дальние села добывать себе пропитание. Поэтому в мешках спутниц не должно быть ничего, что могло бы разоблачить их. По смене белья, пара байковых одеял, взятых будто бы для обмена, да что-нибудь трикотажное понеказистей, что можно было бы, в случае надобности, надевать для тепла. Ценности он решил положить в мешок, а мешок этот сунуть в другой, больший по размеру, а между ними насыпать прослойку ржи. В случае если фашист пощупает мешок или заглянет в него, – ничего особенного: ржицы добыли себе бабоньки на кашу.
   Игнат советовал также путницам ввиду приближения осени в лес глубоко не забираться, от села к селу идти малоезжими просёлками, избегать только занятых противником деревень, а свободных не чураться, на ночлег располагаться у добрых людей запросто.
   Решив на дорогу выспаться, Муся с вечера простилась со всеми своими новыми подругами, но уснуть не смогла и всю ночь пролежала с открытыми глазами, слушая тонкий комариный звон да вздохи и всхлипы бабки Прасковьи. Чуть свет бабка подняла девушку, всплакнула у неё на плече, осыпав мелкими крестами, по невидной ещё в тумане стёжке проводила до землянки Матрёны Никитичны.
   Там не спали. Потрескивая, горела лучина.
   – Вовка, гляди, за старшего в доме остаёшься, – донёсся снизу взволнованный голос Рубцовой. – Все, что дедушка тебе велит, исполняй. Ему за вами некогда смотреть, у него на плечах вон какая махина! Ты, Вовка, сам маленьких корми. Понял? Вместе с Аришкой Зоиньку нянчите.
   Муся спустилась в землянку. Мать на коленях стояла перед постелью детей. Володя лежал с открытыми глазами. Должно быть, боясь разбудить сестрёнок, мирно посапывавших во сне, он лежал неподвижно, закусив рукав рубашки. По лицу его бежали слезы.
   Заметив Мусю, Матрёна Никитична вскочила. Она была уже одета и стала поспешно обматывать голову темным платком, который сразу прибавил ей лишний десяток лет.
   – Мама, мама, не ходи! – зашептал мальчик, глотая слезы, и все его худое тельце затряслось под одеялом. – Не надо, не уходи!..
   – Не плачь. Ну чего плачешь? Большой уж, восьмой год пошёл! Кабы не война, в школу б пора, – торопливо говорила мать отвернувшись. Она все возилась с платком, должно быть боясь смотреть на детей.
   В землянку вошёл Игнат Рубцов, необыкновенно хмурый, казалось невыспавшийся. Он кивнул с порога путницам и протянул холщовый латаный мешок так легко, точно набит тот был не золотом и зерном, а сеном.
   – Ну, Матрёна, велика была до войны твоя слава, прославься ещё раз! Послужи родине! Сохрани, сдай в верные руки.
   Отдав мешок Матрёне Никитичне, он подошёл к Мусе. Тяжёлая, горько пропахшая табаком рука опустилась на плечо девушки:
   – А ты, красавица, во всем на неё надейся. Большевичка, не подведёт… Ну, ступайте, что ли!
   Не оглядываясь, он пошёл к выходу.
   Матрёна Никитична вскинула тяжёлый мешок на спину, поправила лямки, сделанные из льняного полотенца, и решительно двинулась за свёкром. Пронзительный детский крик остановил её. Она встрепенулась, ахнула, как раненая, и, оттолкнув Рубцова, бросилась назад, упала на колени перед постелью и обняла две черненькие и одну белую с косичками головки, задыхаясь зашептала:
   – Детушки мои, детушки! Как же вы теперь?.. Маленькие вы мои, хорошие!.. Кровиночки мои!..
   Володя как повис у матери на шее, так и замер весь, точно оцепенев. У Аришки и маленькой Зои были сонные, испуганные, ничего не понимающие личики.
   Потрясённая этой сценой, Муся бросилась из землянки и чуть не сшибла Игната Рубцова, стоявшего у входа. Тут же были встревоженные, необычно молчаливые бабка Прасковья, Варвара Сайкина и другие жительницы лесного лагеря.
   Матрёна Никитична поднялась наверх, прямая и решительная. Низко надвинув на глаза платок, она твёрдо сказала женщинам:
   – Присмотрите за ребятишками.
   Женщины, переступая с ноги на ногу, опустили глаза, точно им было стыдно, что они вот остаются тут, а их подруга отправляется в опасный путь. Игнат Рубцов резко и крепко пожал путницам руки. Матрёна Никитична низко всем поклонилась:
   – Ну, простите меня, ежели я кого… Прощайте, граждане!
   Выпрямилась гордо, поправила лямку мешка и, не оглядываясь, легко пошла по тропке, вившейся между деревьями и петлями поднимавшейся из оврага. Муся двинулась за ней,
   И ещё долго из сероватой полупрозрачной мглы звучали им вслед слова прощания, напутствия и захлёбывающийся детский плач.
   Когда голоса стихли и дымы колхозного табора затерялись между древесными стволами, девушка вдруг всем телом, почти физически ощутила, что она уходит из родной, близкой ей среды, где легко дышалось, привычно жилось, и снова вступает в иную, враждебную, где всё – и зрение, и слух, и чувства должны быть настороже.
   С час путницы шли молча, потом Матрёна Никитична замедлила шаг, дала себя нагнать и взяла Мусю под руку.
   – Вот и остались мы с тобой, Машенька, одни, как две щепки в ручье, несёт нас куда-то… – Она поправила за плечами мешок. – Не горюй, не может того быть, чтоб мы с тобой пропали!
   Ещё с вечера уговаривались они, что когда дойдут до деревни, где Муся добывала лекарство для Митрофана Ильича, Матрёна Никитична с ценностями подождёт в леске, а девушка сходит к знакомой женщине. Они знали, что где-то невдалеке придётся им переходить большую реку, на которой недавно бушевало многодневное сражение, и хотелось им у верного человека вызнать все о переправе и о положении на фронте.
   К рассвету они дошли до могилы Митрофана Ильича. Дубовый обелиск возвышался над невысоким холмиком, заботливо обложенным дёрном. Убаюкивающе шумела сосна. Ветер, покачивая её вершину, точно кистью водил по небу. Чернела надпись, старательно выжженная Игнатом Рубцовым. Голубенький мотылёк, поводя крылышками, грелся, припав к одной из букв. Озабоченно гудел мохнатый шмель.
   Муся хотела только постоять над могилой, но колени как-то сами подломились, и она припала к бугорку, пахнущему землёй и молодой травкой. Все эти дни, увлечённая работой в телятнике, новыми впечатлениями и заботами, девушка как-то мало думала о погибшем спутнике. Только сейчас, когда нужно было навсегда проститься с этой могилой, Муся по-настоящему почувствовала, как сильно привязалась она к старому ворчуну, навсегда сложившему свои кости под этой звенящей сосной.
   – Идём. Поклялись мы ему все до места доставить, исполнять надо! – сурово сказала Матрёна Никитична и решительно подняла девушку на ноги.



14


   Как и уговорились, Рубцова осталась в леске, а Муся крадучись добралась до знакомого ей сенного сарая и, не найдя на этот раз ивовой корзины, набрала охапку сена поухватистей и пошла в деревню тем же прогоном, что и в первый раз, когда приходила сюда за лекарством. Хотя сердце у неё тревожно колотилось, она чувствовала себя куда уверенней, чем тогда.
   Но ни одного немца по дороге не встретилось. Улица оказалась пустой, проводов на плетнях не было, флаги с красными крестами исчезли с коньков крыш. Даже рубчатых следов машин не было на дорогах. Их, должно быть, смыли дожди. Только необычная для жаркого полдня тишина деревни пугала и настораживала.
   Муся, не выпуская из рук охапки, смело повернула дверное кольцо и шагнула через порог в прохладный полумрак сеней. На звук шагов из избы вышла знакомая женщина.
   Разглядев Мусю, она не удивилась, ни о чем не спросила и только грустно усмехнулась, взглянув на сено.
   – Брось его здесь, ни к чему оно теперь – всю скотину забрал фашист проклятый. Как госпиталя сниматься стали, наехали интенданты, на весь колхоз паршивой овцы не оставили. Наш-то фельдшер-то «не гут», помнишь, что лекарство-то давал, хотел было за меня вступиться. Да где тут, чуть самого к коменданту не потащили… Ну, входи, что ли!
   Хозяйка распахнула дверь. В избе к запаху жилья ещё примешивались острые ароматы медикаментов, но уже ничто не напоминало о том, что в ней жили чужаки.
   Хозяйка села у окна и, сплетя на коленях узловатые пальцы жилистых рук, молча смотрела на Мусю. Её морщинистое, покрытое тяжёлым загаром лицо за эти дни стало ещё суше, строже.
   – Вот уж и пушек наших не слыхать которую неделю. Одни мы остались… – Она вздохнула. – Ну, а лекарство-то пригодилось?
   – Умер он. Опоздала я тогда.
   – Что ж, будь земля ему пухом! Не один он… Смерть теперь везде урожай снимает, – отозвалась хозяйка. И вдруг в её суровых, усталых глазах затеплился на миг ласковый огонёк. – А сестричка-то – та молодец, выходила-таки в лесу своих раненых. Поднялись, третьего дня за реку пошли, на выход. До армии хотят пробиваться.
   Ободрённая этой вестью, девушка стала просить хозяйку помочь и ей пробраться за реку.
   – Трудно теперь, все мосты наши перед отступлением взорвали. Немцы один навели, да охраняют его, как казну какую. А где хоть малость подходящий бродок, там ихний глаз круглые сутки смотрит. Ох, и зорко следят, пугливые стали! Вдоль большаков да железных дорог леса сводят. Партизаны им всё мерещатся. Видать, здорово вы их щекочете…
   Сидя все в той же неподвижной позе, хозяйка метнула испытующий взгляд на Мусю.
   Девушка густо покраснела. Опять её принимают за кого-то другого, опять приписывают ей несуществующие заслуги…
   – А что про партизан говорят? – спросила она уклончиво.
   – Да какие у нас разговоры! Так, сорочий грай… Лихо, говорят, на дорогах работать стали, поезда под откос летят. Один вон тут, недалеко от нас, вниз по реке, из воды торчит, фрицы с него рыбу удят. С моста слетел.
   – И большой ущерб несут?
   – Да чего ты меня спрашиваешь? Ваша прибыль, вы и считайте.
   – А как же раненые реку переходили?
   Хозяйка вздохнула:
   – Есть один такой бродочек. Трясина там к самой реке подходит… сколько коров в ней перетонуло… Там, верно, немцы почти не показываются. Только ходить опасно – болото, знающий проводник нужен.
   Вспомнилось Мусе, как утопал в трясине Митрофан Ильич, как на глазах уменьшался он, будто таял, и неприятный холодок прошёл по спине.
   – У нас важное дело, вы должны нам помочь, – сказала она, стараясь произносить эти слова с той силой убеждённости, с какой умела говорить Матрёна Никитична.
   – «Должна, должна»… Никому я, милая, ничего не должна, все долги давно выплатила! – раздражённо ответила хозяйка и, отвернувшись, стала смотреть в окно на пустую, точно мёртвую, улицу, залитую солнцем.
   Заблудившаяся большая муха с тоскливым упрямством билась о тусклое стекло. За печкой раз-другой, точно настраиваясь, пиликнул сверчок.
   – Раз надо, чего ж говорить? – произнесла наконец хозяйка. – Не иначе опять моему Костьке вас вести. Сестричку-то ту с ранеными он провёл. А до этого окруженцев провожал, мальчишек ещё каких-то целый табун… Опытный!
   Хозяйка поднялась, долго смотрела в окно. Когда она обернулась, лицо у неё было печально.
   – И что только я, дура, делаю? Муж на фронте, невесть где, ни одного письма до самой оккупации не получила. Старший воюет, а я сына последнего, поильца-кормильца на старости лет под вражью пулю уж который раз посылаю.
   Муся вскочила, хотела было заговорить, но женщина осадила её суровым взглядом:
   – Не агитируй – сагитирована!
   Она вышла из комнаты и через минуту вернулась со знакомым Мусе мальчиком, вытиравшим о рубаху руки, испачканные в земле. Он чинно поздоровался, сел. По-видимому, узнал девушку, но виду не подал и только изредка исподтишка бросал на неё любопытные взгляды.
   – Ты дорогу на брод знаешь?
   – На который, на Каменный? А то нет! Мы там весной острожками щук колем, – по-мальчишески пробасил он. – Мне капитан Мишкин, раненый, когда я их на ту сторону доставил, сказал: «Ты, брат Костька, разведчик настоящий!..» А то не знать!
   Между тем хозяйка завернула в узелок несколько варёных картофелин и кусок хлеба. Сунув узелок сыну, она, опустив глаза, сказала Мусе:
   – Вам не даю, нечего. Все наши трудодни под метлу их интенданты выкачали… Ты там осторожней, сынок, под пулю не лезь. В случае чего, схоронись и лежи.
   – Уж знаю… – вспыхнув, отозвался Костя и, покосившись на Мусю, резко отвернулся от матери, когда та хотела его поцеловать. – Пошли, что ли?



15


   Молча дошли до околицы. Солнце, перед тем как опуститься за лес, разметало багровые лучи по долине. В прощальном свете догоравшего дня открылся вид на немецкое кладбище. Теперь оно занимало не только пригорок, но и всю равнину до самой железнодорожной насыпи, видневшейся вдали. По-прежнему строгими рядами стояли березовые кресты. Целая стая воронья осела на них, точно пеплом их осыпала, и пепел этот розовел в последних закатных лучах. Девушка невольно остановилась. Маленький колхозник по-взрослому усмехнулся:
   – Ай не видела? Посмотри, полюбуйся! Это ещё не все, там вон, за насыпью, ещё есть. Всю берёзовую рощу на кресты свели. – Он потянул девушку за руку: – Пойдём, пока ветер оттуда не дунул. Дух от них тяжёлый.
   Когда кресты остались далеко позади, Костя остановил Мусю:
   – К вам, в партизаны, таких, как я, записывают?
   – Ну, а вы как, ждёте партизан? – уклонилась она от ответа.
   – А то нет! Конечно, ждём. После того как партизаны поезд с моста в реку свалили, староста наш, Жорка Метелкин, – его, говорят, фашисты где-то в Великих Луках, что ли, в тюрьме откопали, – вроде сам не в себе… Днём ходит по колхозу, охальничает, грозится, а как солнце на закат, напьётся, сядет на крыльцо и давай реветь: «Пропала буйная головушка…» Тётя, а у вас много оружия?
   Мальчик был так разочарован и огорчён, что вместо предполагаемого партизанского отряда ему придётся провожать за реку двух тёток, смахивающих на беженок, что сначала было вовсе отказался их вести, а когда повёл, целый час обиженно молчал, односложно отвечая на вопросы: «ну да», «а то нет», «была охота».
   Спутницы тоже молчали, прислушиваясь к тишине. Ночь была, несмотря на луну, тёмная. Землю точно пуховым одеялом покрывал низкий молочно-белый и плотный туман, доходивший до колен. Луна светила сбоку, а впереди, на густо посоленном неяркими звёздами небе, шёл такой частый звездопад, будто там, за кромкой горизонта, был передний край и над ним непрерывно стреляли трассирующими пулями.
   За болотистой равниной заросли камыша стали гуще. Дорожка перешла в узкую тропу. Фигурка мальчика, по пояс погруженная в туман, точно плыла впереди, и Муся, шагавшая второй, старалась не упускать его из виду. Вода смачно жмыхала под ногами. Справа и слева, то расступаясь, то сдвигаясь в сплошную стену, шелестел высокий камыш с тёмными, ещё не запушившимися кисточками. Заросли дышали болотной прелью и дневным, сохранившимся в них теплом.