– Уж какая есть, что чужое-та считать, – отозвалась возившаяся у печи тощая старушка.
   Возле старушки, как-то вся поджавшись, точно собираясь взлететь, стояла худенькая молодая женщина. Она была похожа на эту высохшую клювоносую старушку, как новенький, сверкающий свежим никелем и чёткостью своего рисунка гривенник на тусклую, истёршуюся монету. На руках молодой был грудной ребёнок. Должно быть, она только что его кормила и теперь стояла, загораживая ладонью свободной руки незастёгнутую блузку. Лицо у неё было привлекательное, но болезненно бледное и очень печальное.
   Женщины тревожно смотрели на Николая, сразу заполнившего собой всю переднюю половину избы, на воинственного Толю, обвешанного оружием. Но когда через порог переступила Муся, они переглянулись и точно облегченно вздохнули. Золотистый жар мелодично потрескивал в печи, с хлюпающим болотным звуком лопались пузыри в опаре.
   – Помогай вам бог, – сказала Муся, усвоившая от бабки Прасковьи кое-какие правила сельской вежливости.
   – Спасибо, коли не смеётесь, – тихо ответила молодая.
   И по голосу и по тому, как она произносила эти нарочито народные слова, Муся догадалась, что женщина эта – интеллигентная, городская и, скорее всего, гость в лесной избушке.
   – Что ж, мать, покормить странников надо, – тоненьким, бабьим голоском сказал лесник. – Есть там у нас щец, что ли? А вы садитесь, чего стоять.
   Скинув мешки, партизаны сели к столу, но автоматы положили на лавке возле.
   – Глядите, – шепнул Мусе Толя, потихоньку указывая на стену.
   Девушка подняла глаза и увидела в углу большую цветную фотографию, вырезанную, должно быть, из какого-то журнала. На ней была изображена Матрёна Никитична, обнимавшая пёстрые телячьи мордочки. Широкая белозубая улыбка была на лице женщины. И на миг Мусе показалось, что она видит не засиженный мухами, пожелтевший лист бумаги, а далёкая подруга улыбается ей в этом незнакомом жилище. На душе у девушки сразу стало хорошо, спокойно.
   Старуха молча принесла котелок щей, вылила их в глиняную миску, перед каждым положила по деревянной ложке и тихонько произнесла:
   – Кушайте на здоровье.
   – Много вами благодарны, – ответила Муся.
   – Вот и сразу видно, что вы не деревенская. В колхозах так уж давным-давно не говорят, – усмехнулась бледными губами молодая хозяйка, появляясь с ребёнком в дверях и с любопытством посматривая на гостей.
   – Нет, отчего же, Зоечка, это где как, – политично смягчила старшая и покосилась на автоматы.
   Николай и Толя не могли сдержать улыбку, а сконфуженная Муся дала себе слово больше не прибегать к дипломатическому словарю бабки Прасковьи.
   Лесник, в валенках, в заплатанном, залоснившемся полушубке, стоял, скрестив руки, у входной двери, с усмешкой наблюдая за тем, как быстро пустела объемистая миска. Прежде чем старуха успела принести варёную картошку, с такой же быстротой исчез и целый, ещё теплый каравай хлеба.
   Николай и Толя ели картошку прямо руками, макая её в блюдце с солью. Только Муся пыталась есть вилкой. Но отвыкшие руки дрожали, и раз вилка, выскользнув из пальцев, даже упала на пол. Картошка была съедена так же быстро, как и щи. Собрав и отправив в рот последние разварившиеся кусочки, Николай улыбнулся:
   – Всё уничтожили, как саранча. Вы уж извинит? нас…
   – Кушайте себе, лишь бы на пользу, – сказала старушка.
   Она набрала в опустевший котелок ещё картошки и сунула его в печь.
   Чувствуя в теле приятную сытость, партизаны распустили пояса.
   – Наверное, удивляетесь на таких едоков? – спросил Николай.
   – А чему удивляться, все теперь вот так-то: придут и едят… Раньше-то к нам только охотники и заглядывали, и то больше весной да под осень, к первой пороше, а теперь… – старушка громко вздохнула, – теперь много народу с места стронулось да по лесам бродит, как звери дикие. Война. Слезами земля умывается.
   – Вы ступайте-ка в клеть, мне со странничками потолковать надо, – сказал лесник, отделяясь наконец от дверного косяка.
   Старуха, взглянув в печь, пошевелила кочергой горячую золу и, взяв под руку дочь, вышла с ней из избы.
   Лесник достал из-за печи поллитровку с мутной жидкостью, заткнутую зеленой еловой шишкой, вынул из висевшего на стене шкафчика четыре разномастные кружки, все это поставил на столе.
   – Ну, открывайтесь, «окруженцы»: кто такие? Этот… – он указал на Толю, который от сытости начал уже дремать, – этот «окруженец» в гвардии, что ль, служил?
   На безволосом лице старика появилась косая усмешка.
   – А вы что ж, в полиции, что ль, у немцев? Вам все знать надо? – отозвалась Муся и, будто поправляя гимнастёрку, расстегнула кобуру пистолета, висевшего на поясе за спиной.
   – Зачем в полиции! А если мне знать охота, кто у меня сидит, кого кормлю-пою, – отозвался старик, и выразительные морщины на его лице собрались в пучки насмешливых лучиков. – А ты, милая, пистолетик-то оставь – не пугай: не боязливый я что-то нынче стал. Парнишка сказал, будто вы от партизан разведчики, и оружие у вас подходящее. Вот и пустил я вас. А то бы… Оттуда, что ли? – Он показал на небо. – Может, не там приземлились или ищете кого… Всяко бывает.
   Николай собрал со стола крошки себе в большую ладонь, отправил их в рот и с удовольствием пожевал. Лесник принёс ещё один каравай, разрезал его на крупные ломти и положил на стол. Со стариковской неторопливостью он ждал ответа. Гости опять принялись за хлеб.
   – Видать, наголодались. Долго ищете, что ли? – спросил лесник.
   Николай переглянулся с Мусей. Хотя внешность лесника с первого взгляда мало располагала, надо было, по-видимому, действовать начистоту. Окажись лесник предателем, вряд ли смог бы он вызвать в сторожку полицию. Да и хозяйки, такие обе разные и такие похожие друг на друга, очень располагали к себе тихой деликатностью.
   – Он, – Николай кивнул в сторону Толи, – он правду сказал. Мы – партизаны. Нам нужно перейти фронт.
   Партизан произнёс все это, глядя старику прямо в глаза. Так всегда поступал Рудаков, желая узнать, что творится на душе у человека.
   Морщины хозяина разбежались, на губах мелькнула горькая усмешка:
   – «Перейти фронт»… А до фронта-то сколько идти, знаете?
   – А вы знаете? – спросила Муся. Уловив тоскливую ноту в голосе лесника, она вся похолодела от страшного предчувствия. – Неужели Москва?..
   Старик вздохнул:
   – Фашисты вон в листках своих пишут: не только Москва, а будто и Ленинград взят. Наши будто бы к Уралу отходят. Старостам на сходках велено было об этом пароду объявлять… Листки для партизан по дорогам расклеивают: выходите с повинной, карта ваша бита.
   – Врут, подлецы! – вскрикнул Николай и вскочил с такой стремительностью, что стол приподнялся и все, что было на нем: ложки, кружки, – покачнулось, а миска упала на пол и разбилась.
   Разбуженный шумом, Толя схватился за оружие.
   – Кто? Где? – тревожно спрашивал он, осматриваясь спросонья.
   – И я так полагаю – врут, так что посуду-то громить вроде незачем, – спокойно ответил лесник. Все бесчисленные морщинки опять пучками сбежались к его глазам, и глаза точно сразу помолодели, по-доброму улыбнулись. Собирая с полу черепки, лесник продолжал: – И я так полагаю: не только они не взяли, а и не взять им ни в жизнь Москвы, хоть всю свою гитлерию переведи на мясо… Ходит по лесу слушок, будто город Калинин взял он, будто и ещё к Москве приблизился, а тут ему: «Стой, полно, шабаш!» И к Ленинграду, говорят, будто подошёл, и тут ему опять: «Нет тебе дальше ходу!» Будто там он, фашист-то, теперь кровью и исходит в затяжных боях.
   – Откуда знаете? – быстро спросил Николай.
   У хозяина собралась на лбу целая гармошка морщин.
   – Это уж вроде и не твоё, парень, дело. Я у вас не спрашиваю, как вас звать, к кому с чем посланы. Сейчас, брат, паспорт не важен, сейчас надо знать, кто ты есть – честный советский человек ай стрекулист из гестапы… Ты, брат, за спиной у немцев гуляя, эти слова: «кто», да «где», да «сколько» – забудь. А то как раз от честных людей и схлопочешь себе пулю в затылок. Ты не спрашивай «откуда», а слушай. Ходит ещё по лесу слушок, будто Советская Армия такую для них мясорубку завертела, что в ней сукин сын фашист весь, со всеми своими железками, перемелется. Вот как!
   Ловким ударом лесник выбил из горлышка шишку, разлил по кружкам мутную жидкость.
   – За самого, что ли, выпьем, товарищи страннички? Дай ему бог здоровья и долгих лет!
   Лесник привычно плеснул в рот жгучую влагу, морщины его легли вокруг рта полукружиями.
   – Эх, не такую бы пакость за него пить! Ну, да успеется, фрица турнём – бог даст, белую головку за победу откроем.
   Николай разом осушил свою кружку. Муся хлебнула, подавилась, закашлялась. Толя отодвинул чашку и спокойно, но твёрдо заявил:
   – Не пью.
   Лесник повёл на пего повеселевшими глазами, ткнул его пальцем под ребро:
   – Ишь, «не пью»… А какой же ты партизан, коли не пьёшь! Лесному человеку без того нельзя. Уж не агент ли ты из гестапы? А ну, открывайся!
   Язык у хозяина заметно развязался. Он кликнул жёнщин. Они молча вернулись в избу и принялись возиться с новой партией поспевших хлебов. Старшая тонкой лопатой ловко выхватывала из печи караваи, младшая смачивала верхнюю корку водой, а потом, перекидывая с руки на руку, несла к окну и прикрывала еловыми ветками. Делали они это привычно, умело, не обращая внимания на гостей. Видно было, что не впервой им печь такую гору хлеба и не впервой видеть в своём доме незнакомых вооружённых людей.
   Придя в конце концов в отличное расположение духа, лесник решил:
   – Вот что, ребята: что-то вы чешетесь очень. Должно, фашистов развели тьму, по лесам-то скитаясь. Давайте-ка я вам баньку схлопочу.
   И пока, разомлев от жары, от сытости, от сухого избяного тепла и жилого уюта, путники дремали, привалясь друг к другу на скамье, лесник истопил баню, натаскал воды. Николай с Толей были приглашены помыться «по первому парку».
   Увидя, что партизаны берут с собой оружие, хозяин пошутил:
   – Это что ж, заместо мочалки с веником? – Но, заметив, как гости сразу насторожились, поспешил добавить: – Ладно, ладно, это я так, смеху ради! Правильно, парень, среди волков живёшь – по-волчьи и выть надо. С зубами-то и на ночь не расставайся, а то самого как раз и слопают.



12


   В ожидании своей очереди Муся уснула тут же, на скамье. Кто-то осторожно поднял её голову и подложил подушку. Сквозь тёплую стену сна глухо доносились жёнские голоса.
   – Молоденькая совсем. Ишь ты, ей бы в куклы играть, а она вон по дебрям да по трущобам с оружием лазит… Мужики уж ладно, а такие-то вот на что… девчонка ж… Ох, ох, ох, времечко!..
   Чья-то рука покрыла Мусю тёплой шубой. Ей хотелось благодарно пожать эту руку, но не было сил пошевельнуться, и она только повела губами, думая, что говорит спасибо.
   – Видать, интеллигентная. Ещё школьница, наверное, – отозвался другой голос. – Вон какие воюют! Все воюют, весь народ поднялся, а вы меня не пускаете.
   Старческий голос зачастил испуганно и раздражённо:
   – Думать не смей! Маленького от груди не отняла, а тоже… Ребёнка воспитывай, да хлеб пеки, да бельё стирай – вот и вся твоя война, и на том спасибо. Войне-то, ей не только пули – ей и хлебушко нужен. Гляди: бедная, все чешется во сне-то. Ты уж, Зоюшка, свою станушку для неё захвати. Ей, поди, и переодеться не во что…
   Потом голоса удалились, расплылись в пёстрой мгле видений, и Муся, наслаждаясь теплом и покоем, заснула так, что через час её с трудом разбудили вернувшиеся из бани спутники, распаренные, красные, потные и счастливые. Возле Муси с тазом, со свёртком белья, по-деревенски обмотанная платком, в пёстром от заплат полушубке стояла дочь лесника – Зоя.
   – Что ж, пошли и мы, наша очередь. Соскучились, наверное, по бане?
   Муся не помнила разговора, слышанного сквозь сон, но в душе осталось безотчётное чувство благодарности к этой тоненькой, хрупкой женщине. Девушка доверчиво прижалась к ней, и они, как старые подружки, весело побежали по протоптанной меж гряд огорода дорожке в курную баньку.
   Все дальнейшее: льдистую прохладу предбанника, жаркую горечь банного воздуха, упругие облака пара, шипенье и плеск воды и непередаваемо приятное прикосновение жёсткой мочалки – все это слилось потом в памяти Муси в радостное ощущение уютной домашности, по которой так истосковалась её душа.
   Потрескивая и задыхаясь, коптила в углу маленькая керосиновая лампешка. В клубах пара неясно белел силуэт тоненькой женщины, худенькой и стройной, как подросток. Сквозь плеск воды и шипенье пара на раскалённых камнях слышался её тихий, печальный голос. Пока Муся ожесточённо тёрла себя мочалкой, её новая знакомая, упёршись подбородком в острые девические колени, пространно рассказывала о том, как очутилась она здесь, в избе лесника, у родителей.
   Зоя была женой командира-пограничника. Весь гарнизон в первый же день войны оказался отрезанным от своих колоннами вражеских танков. Пограничники решили сопротивляться до последнего. Засев в блокгаузах и дотах, они стойко отбивали непрерывные атаки. По ночам жены командиров уносили раненых в подвал заставы, превращённый в госпиталь. Под бомбёжкой и обстрелом бинтовали и выхаживали их. Гарнизон редел в неравном бою. На пятый день обороны умер от раны муж Зои – лейтенант, последний защитник северного блокгауза. Раненный, он целый день вёл бой, и Зоя, добравшись сюда ползком, чтобы перевязать мужа, заряжала для него пулеметные ленты. Он умер у неё на руках, и она сама принесла начальнику заставы его ордена и партийный билет.
   На восьмой день круговой обороны, когда от личного состава маленького гарнизона оставалось всего девять человек, из которых шестеро были ранены, начальник, тоже раненный, продолжал руководить боем. Он вызвал жёнщин, имевших детей, и приказал им ночью уходить через овраг.
   – Я спросила его: «А как же раненые?» – звучал из парной мглы печальный женский голос. – А он, капитан, сказал мне, что все, и здоровые и раненые, решили сражаться до конца. Я сказала ему, что у меня ещё нет ребенка и поэтому я останусь при раненых, а он ответил: «Ребёнок у тебя, Зоя, скоро родится, и ты должна уйти вместе с матерями». Я сказала, что никуда не уйду от могилы мужа, что желаю умереть здесь так же, как умер и он. Капитан в ответ пошутил, что если все солдатские жены будут так рассуждать, то в будущую войну некому будет защищать родину. Я сказала, что все-таки никуда не уйду от раненых, а капитан ответил, что он – начальник заставы и я должна его слушаться. Я пошла на могилу мужа. Его ночью закопали рядом с развалинами домика, где мы жили… А потом начальник прислал за мной бойца. «Идите, пока темно, так приказал капитан», – сказал мне боец. И я пошла. Они все могли бы тоже уйти, но не хотели, решили сражаться до конца. И сражались. А я добралась сюда, до своих, и вот все жалею, зачем я ушла: ведь лучше бы мы все погибли там вместе и я лежала бы рядом с мужем. Правда? Ведь правда?
   Мусе казалось, что голос женщины доносится откуда-то издалека. Печальную эту историю она слушала как-то вполслуха, ожесточённо действуя мочалкой, плеща на себя маслянистый мутный щёлок, обливаясь из шайки водой, и только между делом роняла сочувственно:
   – Да, да… Ай-яй-яй…
   Но худенькая женщина, должно быть, и не ждала её ответов. Просто неудержимо рвалось наружу то, что эти тяжёлые месяцы она носила в себе.
   – Мне все мерещится он, Коля мой, как перенесли его из блокгауза. Весь в крови, бледный, и только волосы у него, мягкие-мягкие, как чёсаный ленок, ветер шевелит. Волосы шевелятся, а мне думается – жив он, утомился и спит… А тут мальчишка один, начальника заставы сынишка, теребит его: «Дядя Коля, вставай! Дядя Коля, проснись!..» И я все теперь думаю: зачем от него ушла, не надо было уходить! Лежали бы вместе… А сейчас я что? Так, палый лист. Все маме вот говорю: «Пусти к партизанам». А мама: «И думать не смей, у тебя ребёнок!» А что ребёнок? Победим – без меня хорошим человеком вырастет, а не победим – зачем ему жить! Разве при фашистах жизнь? Правда?.. Я себя страшно ругаю, что тогда ушла. Но ведь начальник сказал «приказываю», а в пограничных частях, знаете, строго…



13


   Потом Муся, раскрасневшаяся, сияющая, одетая в старинную, из грубого, домотканого полотна, крестиком вышитую хозяйкину кофту и в полушубок, вместе с Зоей вернулась в домик. Толя уже сладко посапывал на лежанке. Николай с лесником сидели за столом перед пустой и початой бутылкой. Лесник, весь красный, оживлённо размахивал руками и тоненьким своим голосом кричал на всю избу:
   – …Вот ты, парень, как в баню шли, взял автомат. Почему взял? Не доверяешь мне? А мне не обидно, нет! Почему не обидно? Потому, я знаю: значит, парень настороже… значит, парень этот самый фашисту двойной урон сделает… Значит, валяй, не доверяй. Вот! Я, милый, знаю, мы тут все фашиста щиплем только. Бьют-то его, собаку, там: Красная Армия его лупит. Однако щипки тоже не без пользы. Вот! Спать ему, сукину сыну, не давать ни днём, ни ночью, чтоб он покою не знал. А такого, исщипанного, пуганого да невыспавшегося, его и там, поди, бить легче. Это, парень, стратегия, боевое взаимодействие сил. Так, что ли, оно у вас по уставу-то называется? Нет?
   Увидев вошедших, Николай радостно вскрикнул:
   – Муся, ты знаешь, хозяин говорит, что Совинформбюро передавало… – но не докончил, с восхищением уставившись на свою спутницу.
   Лицо девушки, отмытое от копоти, полыхало ярким румянцем. Отросшие за дорогу волосы вились тугими кольцами. Даже лесник залюбовался ею.
   – А ну, партизаночка, присядь с нами, – пригласил хозяин.
   Муся хмуро покосилась на бутылки.
   – Спать надо, вот что! – коротко бросила она, проходя мимо Николая, и вслед за Зоей скрылась за ситцевой занавеской.
   Здесь стояла узенькая девичья кровать, а рядом в плетёной корзинке, висевшей на толстой, прилаженной к потолку пружине, раскинув ручки, спал маленький розовый человечек, тот самый, что, ещё не родившись, принимал участие в бою на границе своей сражающейся Родины.
   Обе женщины быстро разделись и легли, обнявшись, как сестры. Только сейчас, когда Зоя прижалась к Мусе, спрятала своё лицо у неё на груди, девушка поняла всю горечь того, о чем та рассказывала. Ей стало очень жаль эту женщину, похожую на подростка. Муся, как маленькую, стала гладить её по голове, а Зоя, теснее прильнув к ней, тоскливо и бесшумно заплакала.
   Из-за занавески продолжали доноситься возбуждённые голоса.
   – Фриц, он что? Он привык на танках по Европам разгуливать, а у нас не разгуляешься, нет! – шумел лесник. Гремели чашки, булькала наливаемая жидкость. – Он, собака, как думал? Танком проползу – бац! – и земля моя. Виселицу на площади вкопал, комендатуры и подкомендатуры всякие организовал, шушеру-мушеру в бургомистры да в подбургомистры посадил – нате вам, пожалуйста, «новый порядок»… А вот это самое он видел? Хо! Он предполагает, а мы располагаем. Он вон по саму маковку оружием обвешался, а от одного слова «партизан» его медвежья болезнь хватает… Фронт-то, вон он где, а он тут на ночь тужурку да портки снимать боится. Так, одетый, с автоматом в обнимку и спит… Тут ему, парень, не Западная Европа, не больно разгуляешься. Вот!
   – А что, хозяин, партизан-то много у вас?
   – Опять «сколько» да «где», «кто» да «что»! Говорю, не спрашивай. Видишь хлеб на лавке? На два дня не хватит. Понял? Ты вопросов не задавай, ты слушай… Догадка у меня есть: может, и не зря мы их так далеко пустили, а? Может, у командования у нашего есть такой план: дескать, пусть фашист в боях-то истреплется, а тут его как раз по башке и бац… Не слыхал, как у нас весной на медведей на выман охотятся?.. Может, это одни мои глупые слова, допускаю, однако есть там не этот, так другой какой-нибудь секретный план. Уж это, парень, точно есть. Вот!
   – Что там верховное командование думает – это нам неизвестно, – заметил Николай. – А что мы в Берлине войну кончим, вот это я знаю. Уж это обязательно…
   – О! Правильно! Именно в Берлине. Нет такой силы, чтоб нас ломать. Вот они сейчас по всем дорогам к себе «нах хауз» сплошняком санитарные машины тянут. И день тянут, и ночь тянут, и конца им нет. Мы, брат, хоть мы и оккупированные, а знаем – нас большевистская партия не забыла, помнит о нас, не сегодня – завтра выручит.
   – Спать бы шёл и гостю б покой дал… агитатор! – донёсся с печки тихий голос хозяйки. – Как вина хлебнёт, так пошёл языком воевать. Ложились бы и вы, с дороги-то. Я вам на лавке постелила.
   – Постой, мать, постой!.. А ты, парень, слушай, ты молодой, а я две войны воевал и за две войны два раза германца битым видел. Драпал он от нас. А тогда какие мы были, кто мы были? Ну? А сейчас какие стали, а? То-то и есть!..
   …За занавеской под стёганым, из лоскутов сшитым одеялом шёл другой разговор:
   – Я не знаю, кто вы, и не спрашиваю. Тут приходят из лесу, забирают хлеб, привозят бельё стирать – я тоже ничего не спрашиваю: пеку, стираю. Наши – и всё. Но я прошу вас, очень прошу: возьмите меня с собой. Я не трусливая. Там, на границе, я сидела в блокгаузе вместе с Колей, ленты ему заряжала, а потом, когда второму номеру голову осколком снесло, за второго номера у мужа была… Возьмите! Ну хоть сестрой милосердия или кухаркой. Я не могу тут. Сюда ж немцы заезжают, а я жена… вдова командира. Если я отсюда к вам не уйду, я, наверное, сделаю какую-нибудь глупость и погибну без пользы… Возьмите, родная, возьмите!
   Худенькое тело женщины сотрясалось от рыданий Муся, которая была значительно моложе, чувствовала себя рядом с ней пожилой, умудрённой. Она тихо гладила Зою по голове:
   – Зачем же плакать? Каждый воюет как может, и хлебы печь и бельё стирать – дело. Лишь бы сложа руки не сидеть, не ждать. Я бы тоже с радостью осталась в отряде…
   Муся закусила губу. Собеседница сразу от неё отодвинулась. Она будто вся похолодела и смотрела теперь на девушку насторожённо.
   – …если бы мне не поручили другого задания, – поспешила поправиться Муся.
   И вдруг загремел цепью, залаял пёс. Сквозь лай прорвался отдалённый гул мотора. Зоя разом вскочила и, опустив босые ноги, напряжённо вытянула шею. Мотор то стихал, то слышался вновь. С каждой минутой он звучал все слышнее и слышнее.
   – Они, одевайтесь! – прошептала Зоя.
   Лесник задул лампу, но синий свет фар уже бил в ставни. По избе тревожно метались огромные чёрные тени. Вся одежда Муси ещё выпаривалась в бане. Соскочив с кровати, девушка заметалась, ища впотьмах полушубок или хотя бы кофту. Николай расталкивал Толю, но, разомлев от непривычного домашнего уюта, маленький партизан, обычно такой чуткий в лесу, никак не хотел просыпаться и только отмахивался и мычал. Наконец он открыл глаза и, соскочив с лежанки, сразу же схватился за оружие.
   На промёрзшем крыльце уже скрипели и гремели шаги. Пёс захлёбывался лаем. Стук в дверь раздавался в притихшей избе оглушительно, как канонада.
   – На чердак! – шепнул старик, распахивая дверь в сени.
   Муся и Толя бросились туда и стали взбираться по приставленной лестнице. Николай колебался, видимо не очень доверяя леснику.
   – Не сомневайся, не сомневайся! – с отчаянием шептал лесник, подталкивая его к лестнице. – Я же связной, партизанский связной, мне себя выдавать нельзя. Мне с немцами компанию водить велено.
   В дверь бухали все нетерпеливее. Чем-то тяжёлым колотили в ставень. Лай собаки поднялся до самой высокой ноты, но глухо хлопнуло несколько выстрелов, и он сразу осёкся.
   – Ой, горе, Дружка застрелили!.. Да сейчас, сейчас, носит вас по ночам! – громко ворчал лесник, силой толкая Николая к лестнице.
   – Смотри, в случае чего – вместе на небо полетим, – шепнул партизан.
   Упругими прыжками гимнаста он поднялся наверх и сейчас же втянул за собой лестницу.



14


   Луна просовывала в слуховое окошко холодный толстый луч. Николай, Муся и Толя, тесно прижавшиеся друг к другу, видели в его свете пыльный кирпичный боров, березовые веники, парочками висевшие на шесте. Взволнованное их дыхание морозным облаком срывалось с губ и, переливаясь, уплывало в полутьму.
   Партизаны захватили все своё оружие, но одеться никто из них не успел. Николай был одет теплее других: в ватных шароварах, в гимнастёрке. На Мусе была всего лишь длинная ночная сорочка. В первые минуты, слишком взволнованные, все трое не замечали холода. Сжимая оружие, они прислушивались к голосам, просачивающимся сквозь щели потолка, и старались угадать, что это: случайный приезд незваных гостей или засада, устроенная им лесником?
   Доносившийся до них снизу разговор понемногу убедил их, что приезд немцев случаен, что хозяин вовсе не собирается выдавать. Напряжение схлынуло. Вот тогда-то льдистая стынь крепкого ночного заморозка и впилась в их разгорячённые баней и непривычным избяным теплом тела. Неодолимая зябкая дрожь овладела их мускулами, зубы помимо воли стали выбивать противную дробь. Грея один другого, партизаны все время прислушивались к тому, что происходит внизу.
   Судя по голосам и звукам шагов, в избе находилось пять-семь немцев. Часть из них осталась в кухне, за переборкой, а двое, в том числе и человек, говоривший на ломаном русском языке, прошли в горницу, расположенную как раз под тем местом, где, скорчившись, сидели партизаны. Объяснявшийся по-русски, по-видимому переводчик, говорил с лесником. Партизаны поняли, что машина с солдатами возвращалась из какой-то «особой экспедиции» и озябшие немцы просто зашли погреться. Тот, что разместился в горнице, по-видимому был начальником. Он говорил в нос, растягивая слова. Переводчик обращался к нему: «мейн офицер». Офицер попросил лесника, как выразился переводчик, «сделать воду тёплой». Солдаты, расположась в кухне, стучали консервными банками, резали хлеб да подшучивали над дочерью лесника, которая, судя по стуку ковша, наливала самовар.