А наутро все выяснилось. Навстречу путницам хлынул густой человеческий поток. По малоезжим просёлкам, по лесным дорогам люди бежали на запад. Шли с детьми, вели под руки ветхих стариков, тащили на спине или везли на велосипедах и в детских колясках скудные пожитки. Некоторые, впрягшись по четверо, по шестеро в оглобли, тянули телеги со своим скарбом. Немногие тащили за веревку корову или овцу.
   От этих беглецов путницы и узнали страшную правду. Здесь, в тылу немецких армий, фашистское командование начало создавать для защиты от партизан «мёртвую зону». Специальные карательные отряды принялись жечь подряд деревни, села, посёлки. Всему населению района было приказано за шесть часов эвакуироваться на запад, за реку. Все живое – и люди и скот, – все, что останется здесь после указанного срока, будет уничтожено, говорилось в приказе. Исключение составляли только мобилизованные на работу, снабжённые специальными пропусками военных комендатур и металлическими бирками особого образца.
   Посоветовавшись, подруги решили все же идти вперёд. Они только прибавили шагу, стремясь проскочить через обречённый район ещё до того, как он окончательно обезлюдеет. Теперь не нужно было ждать сумерек, чтобы видеть зарево. Впереди, справа и слева – везде, точно горные вершины, поднимались к небу облака серого дыма. Они походили на далёкие горные хребты, но хребты эти жили, шевелились и перемещались по горизонту, меняя форму и очертания.
   – Эй, куда, куда вас несёт?! Что, иль жить надоело? – кричали беглецы двум женщинам, упрямо шагавшим на восток, и, оглядываясь им вслед, горестно качали головой и строили догадки:
   – Должно быть, разумом помутились.
   – Что ж тут удивительного – такой ужас!..
   К полудню толпы беглецов увеличились. Спасавшиеся из «мёртвой зоны» уже не шли, а бежали – бежали налегке, без вещей, таща на руках притихших, как бы онемевших ребятишек. На подруг, продолжавших упорно идти навстречу этому людскому потоку, уже мало кто обращал внимание.
   Это были уже те, кто, не поверив в угрозы приказа, не покинул к назначенному времени насиженных гнёзд. Они сбивчиво рассказывали, как в указанный час в села врывались на мотоциклетках солдаты в чёрных, не виданных ещё в этих краях мундирах, с мёртвыми костями на фуражках и куртках. Не интересуясь, остался ли кто в доме или нет, солдаты заколачивали двери, из брандспойтов ранцевых опрыскивателей, похожих на те, какие применяются при борьбе с вредителями, обрызгивали стены какой-то жидкостью, и через мгновение изба вместе со всем, что в ней было, превращалась в пылающий костёр.
   Эти в чёрном! Муся вспомнила тех рослых, откормленных молодцов, что в родном её городе, забавляясь, выстрелами из автоматов гоняли по улицам старого врача. В страхе она схватила спутницу за руку:
   – Матрёна Никитична, я не пойду! Милая, повернём!
   – Что ты, что ты, девушка! Как это – повернём? Столько уже прошли… Разве можно! – Голос у Матрёны Рубцовой, за которую все ещё держалась Муся, звучал твёрдо, даже повелительно.
   Мелкая дрожь охватывала девушку.
   – Вы же не знаете этих в чёрном. Вы их не видели, а я видела… Это такие… такие…
   Девушка не нашла подходящего слова.
   – Фашисты, Муся, – тихо подсказала Матрёна Никитична, отнимая у спутницы свою руку. – Все они одинаковые, какой национальности ни будь, какой мундир ни напяль… Идём, идём скорее, некогда нам тут… Да гляди в оба. А то отсекут нас, дороги запрудят – что станешь делать?
   И они шли, шли навстречу бегущим людям, стараясь не обращать внимания ни на крики, ни на слезы, ни на обессилевших стариков, сидевших у дороги. Какой-то лохматый человек в обгорелой одежде, с обожжённым лицом, увидев их, двигающихся прямо туда, в ад, откуда он едва вырвался, пытался заступить, им путь. Но они торопливо разминулись с ним. Подруги шли, стиснув зубы, движимые одним стремлением – скорей пронести ценности через заслон огня, прорваться сквозь этот ужас, преграждавший им путь.
   В конце концов непосредственность восприятия у них притупилась, и они двигались как в страшном кошмаре, утеряв всякую реальность ощущений.
   И с той же непоследовательностью, какая бывает в кошмарах, у какой-то невидимой границы поток беженцев оборвался. Дорога, лежавшая впереди, совсем опустела. Путниц окружала первобытная тишина. Ни один живой звук не нарушал её. Казалось, вся земля пустынна, мертва.
   Это было особенно страшно.
   Вдруг вдалеке зарокотал мотор. Не сговариваясь, подруги перепрыгнули через канаву и что было духу побежали прочь через картофельное поле, спотыкаясь о грядки, путаясь в ботве. Они бежали, пока хватило сил. Наконец, не выдержав, Матрёна Никитична простонала:
   – Маша, не могу больше! – и тяжело опустилась на землю, держась за грудь и хватая воздух открытым ртом.
   Муся свалилась рядом. Кровь, пульсируя, скреблась у неё в висках. Но напряжённый слух продолжал улавливать в тишине отдалённые голоса, рокот и пофыркиванье моторов, отзвуки отрывистых команд, чьих-то криков, редкую стрельбу. Потом Матрёна Никитична поднялась и подняла Мусю.
   – Пойдём! – шёпотом сказала она.
   Дальше подруги шли уже полем, боясь наткнуться на заставы карателей, выставленные, как предупреждали беженцы, на перекрёстках дорог. Шли молча, поминутно останавливаясь и прислушиваясь. Но опять ни одного живого звука, даже птичьего пения, даже треска кузнечиков не раздавалось вокруг.
   Это была уже действительно «мёртвая зона».
   Заночевали в небольшом берёзовом леске. Костра не разводили. Обе всю ночь не смыкали глаз. Они сидели, прижавшись друг к другу, и, машинально выбирая зёрна из колосков, бросали их в рот. А кругом, точно танцуя какой-то медленный страшный танец, колыхались хороводом зарева больших и малых пожаров. Говорить не хотелось. Хотелось плакать, но слез не было. И оттого на душе было особенно тяжело.



19


   Когда забрезжил рассвет, подруги покинули своё лесное убежище и, оглядываясь, вышли на ржаное поле, кое-где покрытое чёрными пятнами воронок.
   Низко нависшее серое небо тихо сочилось мелким обложным дождём. Глинистая почва, звучно чавкая, крепко цеплялась за подошвы.
   Кругом, насколько видел глаз, не было ничего живого.
   – Как последние люди на земле, – сказала Муся, томимая тем же жутким чувством одиночества и ожидания чего-то необычайного, которое она уже испытала в первый день оккупации в домике Митрофана Ильича.
   – Что? – нервно спросила Матрёна Никитична, замирая на полушаге.
   – Страшно очень.
   – Ну что ты! Никого ж кругом нет, пусто…
   – Вот от этого-то и страшно…
   – Идём, девонька, идём…
   Здесь, среди поля, они говорили шёпотом, да и ступать старались так, чтобы ветка не хрустнула под ногой.
   К полудню путницы увидели справа длинную колонну людей в штатском, вытянувшуюся по дороге. По обочинам шли насторожённые, озирающиеся конвоиры. Позади, грузно покачиваясь на ухабах, двигался старомодный грузовик.
   Переждав во ржи, пока колонна не скрылась за пригорком, подруги продолжали путь. На них уже не было сухой нитки, а серенький дождь все сеял и сеял. Впереди туманно вырисовывалась зубчатая кромка леса. К нему-то и устремились путницы, мечтая скрыться, затеряться среди деревьев и по-настоящему отдохнуть там от пережитого в последние дни.
   Лес был уже близко. Сквозь колеблющуюся кисею дождя можно было различить курчавый березняк опушки, а за ним – восковые свечи сосновых стволов. Оставалось пересечь край поля да перелезть через изгородь. И вдруг резкий окрик, точно выстрел, раздавшийся сбоку, пригвоздил путниц к месту:
   – Хальт!
   Подруги оцепенели, боясь оглянуться. Опомнившись, Муся рванулась было прочь, но спутница удержала её за руку:
   – Стой! Пуля догонит!
   Девушка с недоумением взглянула на неё: что же, сдаваться? Матрёна Никитична, уже ссутулясь, опираясь обеими руками на палку, спокойно, будто ничего не соображая, смотрела вперёд.
   Тут и Муся увидела двух немцев в мокрых чёрных пилотках и куцых, знакомых ей куртках с эмблемой смерти над левым карманом. Выйдя из кустов за изгородью, они перескочили через жерди и, не опуская автоматов, шли к подругам.
   Один из них, старший, как сразу определила Муся, плечистый, крутогрудый, с пёстрым, как яйцо кукушки, лицом, приблизившись, презрительно осмотрел их старушечьи рубища, потрогал мешки и, брезгливо поморщась, отёр пальцы о мокрую траву. Он что-то приказал второму, а сам упругим прыжком гимнаста опять легко перескочил изгородь и скрылся в своей засаде.
   Высокий больно ткнул Мусю в спину стволом автомата, показал на опушку леса и тонким, бабьим голосом выкрикнул:
   – Вег! Вег!
   Путницы стояли, не решаясь тронуться. Муся успела разглядеть лицо конвоира, ещё молодое, но уже отечно полное, с коровьими, бесцветными ресницами и близорукими, тоже бесцветными глазами, которые казались неестественно большими из-за толстых стёкол очков в золотой оправе. У него был пухлый и яркий, как ранка, рот и совсем не было видно подбородка. Нижняя губа прямо переходила в жировые складки шеи. В этом близоруком, бледном, нездорово пухлом лице не замечалось ни суровости, ни злости, но было что-то такое, что внушало Мусе леденящий страх, какой она не раз испытала в лесных скитаниях, видя рядом ядовитую змею.
   – Вег! Вег! – угрожающе командовал эсэсовец.
   Верхняя губа у него поднялась, обнажила ровный ряд тускло блестевших стальных зубов. «Нет, этот не пощадит. И не надо его пощады, не надо… Нельзя идти в лес с этой гадиной…»
   Муся почувствовала, как внутри у неё похолодело и словно что-то оборвалось. Потеряв контроль над собой, вся трясясь, она крикнула:
   – Убивай здесь! Убивай, фашист проклятый! Убивай!
   Бесцветные глаза удивлённо поднялись на маленькую чёрную старушонку, что-то кричавшую молодым голосом. Солдат снял и протёр запорошённые дождевой пылью очки, а потом беззлобно, как-то механически ткнул Мусю кулаком в лицо:
   – Вег, вег…
   Девушка не сразу даже поняла, что, собственно, произошло. Сознание её отказывалось верить, что кто-то мог её ударить. Мгновение она удивлённо глядела на врага и ничего не видела, кроме его очков с необыкновенно толстыми линзами. Потом до неё дошло наконец, что этот, без подбородка, её действительно ударил. В ней поднялась волна неукротимого бешенства.
   Но прежде чем Муся успела броситься на конвоира, сильные руки, схватив её сзади, сковали движения.
   – Не смей! – сказал ей в ухо властный голос.
   Муся рванулась ещё раз, но Матрёна Никитична не выпустила её.
   – Он меня ударил… Дрянь, фашист… Пустите! Он меня…
   – Опомнись, не собой рискуешь, – сказала ей в ухо с отрезвляющим спокойствием спутница. – Остынь.
   Вспышка прошла, Муся как-то вся обмякла, почувствовала опустошающую слабость. Солдат без подбородка одобрительно кивнул Матрёне Никитичне:
   – Гут фрау, гут, – и снова квакал, показывая автоматом в сторону леса: – Вег, вег…
   – Жаба! – вяло ругнулась девушка. Ей было все равно, куда идти, все равно – жить или умереть.
   Она не помнила, как доплелась до опушки, как очутилась в молчаливой толпе таких же оборванных, грязных женщин. Кровь продолжала сочиться из разбитого носа, густые красные капли падали на куртку. Кто-то сказал ей:
   – Сядь, утрись.
   Девушка села на землю, обтёрла лицо рукой и, увидев на ладони кровь, провела ею по влажному мху. Вспышка ярости унесла все силы. Муся сидела, привалившись к дереву, смотрела перед собой пустыми глазами, равнодушная к товарищам по несчастью, к собственной своей судьбе, ко всему на свете.
   Между тем Матрёна Никитична, всегда умевшая быстро сходиться с людьми, уже завела с женщинами беседу и исподволь выспрашивала, кто они, почему они здесь, что их ждёт.
   Все это были случайные люди, задержанные патрулями на границе «мёртвой зоны». Для чего их поймали – никто не знал, и говорили об этом разно. Одни уверяли, что их ловят, чтобы вывести за пределы запрещённой зоны; другие добавляли, что пойманных будут не уводить, а расстреливать; третьи предполагали, что всех погонят на ремонт взорванного вчера партизанами моста; четвёртые утверждали, что мост немцы сами чинят, а женщин заставят расчищать минные поля, оставленные частями отступившей Советской Армии. Но большинство склонялось к тому, что их поведут строить блокгаузы и доты для защиты дорог от партизан. Местные жительницы рассказывали, что такие работы уже начаты по всему району, что на опушках лесов оккупанты воздвигают из кирпича, бетона и рельсов целые маленькие крепостцы.
   При этих разговорах слово «партизан» не сходило у пленниц с уст. Его произносили вполголоса, опасливо косясь на охранника. И столько вкладывалось в это слово надежд, что Матрёна Никитична поняла: за немногие недели оккупации партизаны в этих краях успели уже немало досадить вражеской армии.
   – Этот-то наш сторож, видать, новичок. Спокойный. А здешний немец, что тут побыл, этот пуганый. Этот точно на муравейнике без штанов сидит: все вертится да озирается, – сказала, усмехаясь, пожилая дородная женщина в стареньком форменном железнодорожном кителе, не сходившемся на груди.
   Конвоир, тот самый немец, что ударил Мусю, действительно спокойно сидел на пеньке, положив рядом две гранаты с длинными деревянными ручками. На коленях у него лежал автомат. Изредка взглядывая близорукими глазами на женщин, он старательно строгал перочинным ножом какую-то щепочку.
   Постепенно выйдя из состояния тяжёлой апатии, Муся с любопытством, которое не могли побороть ни страх, ни гадливость, внушаемые ей этим эсэсовцем, стала наблюдать за ним.
   Он выстрогал щепочку, огладил её полукруглый кончик лезвием ножа, пополировал о сукно штанов, неторопливо убрал ножик в замшевый чехольчик, сунул в карман куртки, а щепочкой стал ковырять в ухе. Поковыряет, понюхает кончик, вытрет о штаны и опять лезет в ухо. Он весь ушёл в это занятие, и вид у него был такой, какой бывает у человека, оставшегося наедине с самим собой.
   – Ишь, и за людей, должно быть, нас не считает, – сказала за спиной Муси Матрёна Никитична.
   – Сам-то он человек, что ли? – ответил густой, низкий женский голос, и кто-то смачно сплюнул.
   Девушка оглянулась.
   Матрёна Никитична сидела на своём мешке, окружённая группой женщин, и рядом с ней – толстая железнодорожница.
   – Эх, налетели бы партизаны! Они б ему ухи проковыряли! – вздохнул кто-то.
   – А они здесь есть? – оживилась Матрёна Никитична.
   – Есть, да не про нашу честь.
   – А где они? Много их?
   – А кто их в лесу считал! Стало быть, много, раз фашист лютует… Сёла вон, как лесосеку какую, выжигает.
   – Вдоль большаков да шоссеек чуть что не крепости строят. Для красоты, что ль?
   – Вот бы кто гукнул им, партизанам: дескать, томятся бабы, как ягода в крынке, – усмехнулась железнодорожница.
   Эта немолодая полная женщина особенно приглянулась Матрёне Никитичне и своим сердитым спокойствием, и зорким взглядом маленьких, заплывших глазок, которые точно всё что-то искали, и особенно тем, что поглядывала ока на конвоира без страха и даже с усмешкой.



20


   Неслышно сеял мелкий дождь. Порывистый ветер холодил промокшую одежду. Сырость прохватывала до костей. Женщины шёпотом передавали слухи о партизанских делах, и во всех их рассказах звучала надежда, что партизаны нагрянут, выручат, спасут от смерти или вражеского надругательства.
   Матрёна Никитична не разделяла этой самоуспокаивающей надежды. Не так-то все просто! Сидя на своём мешке, она не забывала о его содержимом, и деятельный мозг колхозной активистки неустанно бился над тем, как спасти или, в крайнем случае, хотя бы спрятать ценности.
   «Отвлечь внимание конвойного и зарыть мешок вот тут, в мягком зеленом мху? Не годится, увидит… Незаметно оставить в кустах, когда погонят в путь? Или, может быть, безопаснее уже в пути бросить куда-нибудь под приметный куст, а потом вернуться?»
   Все эти проекты она браковала, но тотчас же начинала обдумывать новые.
   – Ну, а ежели б случилось бежать, как их найти, партизан-то? – спросила она железнодорожницу.
   – Кабы я знала, так бы я тут и сидела с вами, как мухомор под ёлкой! – насмешливо фыркнула та.
   – А ты, милушка, встань, ладошки ко рту приложи да покричи: «Партизаны, ау, где вы?» – насмешливо прозвучал за спиной Матрёны Никитичны дребезжащий тенорок.
   Женщина вздрогнула и оглянулась. Позади неё стоял седой кривой старикашка со сморщенным, как высохший гриб, лицом – единственный мужчина в этой большой толпе полонянок.
   Матрёна Никитична приметила его сразу же, как только очутилась здесь. Одет он был в поношенную куртку железнодорожника, на голове – форменная выгоревшая фуражка с захватанным козырьком. «Вот, пожалуй, стоит с кем пошептаться насчёт побега», – подумалось ей тогда. Но старичок сидел под кустом, глубоко засунув руки в рукава, свернувшись, как ёж, и, казалось, дремал. Большая фуражка была надвинута на уши, как бабий чепец. Выглядел он таким нахохленным и беспомощным, что Рубцова, понаблюдав за ним, отказалась от своей мысли.
   Теперь он незаметно возник за спиной собеседниц, и его единственный глаз, узкий, по-кошачьи зелёный, смотрел на них с затаённой недоброй хитрецой. В левом углу рта у него темнело коричневое никотиновое пятнышко. От старика густо несло табаком. Запах этот, напомнивший Матрёне Никитичне мужа, заядлого курильщика, как-то, вопреки всему, расположил её к незнакомцу.
   Она покосилась на эсэсовца. Тот кончил ковырять в ушах и занялся своими ногтями.
   – Эх, знать бы, где эти партизаны, как пройти к ним! – сказала Матрёна Никитична, косясь на старика, который, как ей казалось теперь, был не так-то уж прост и беспомощен.
   – А кто ж их ведает? – задребезжал тенорок кривого, его единственный зелёный глаз впился в Рубцову. – А тебе на что они, милушка? Что, ай мужик с ними по лесам лазит иль дело к ним есть какое?
   От недоброго взгляда старика женщине стало почему-то не по себе. Она не ответила. Старик опять свернулся, как ёж, под можжевёловым кустом, ещё глубже напялил фуражку на уши и, как послышалось Матрёне Никитичне, даже стал тоненько, с присвистом, похрапывать. Но, неожиданно повернувшись, она уловила на себе изучающий взгляд его прищуренного глаза.
   Нет, с кривым каши не сваришь, его остерегаться надо, решила она и придвинула свой мешок к толстой железнодорожнице. Не упоминая больше о партизанах, она стала тихонько убеждать ту попробовать организовать побег. Судьба их всех и без гадалки ясна. Так что ж, и сидеть ждать? Лучше уж напасть вон на этого очкаря, а потом бежать разом врассыпную. Конечно, кое-кто и голову сложит, но остальные спасутся…
   – С голыми руками на автомат? – усмехнулась железнодорожница. – А у него вон ещё и гранаты. Бросит – и нет никого, куча лому.
   Солдат чистил ногти, старательно обкусывая заусенцы.
   – Да лучше уж от гранаты помереть, чем как скоту на бойне!
   Матрёна Никитична отвернулась от железнодорожницы и подвинулась к Мусе. Девушка совсем оправилась. Она искоса посматривала на охранника, занятого своим туалетом. Под левым глазом у неё наливался синяк. Матрёна Никитична ласково окликнула девушку. Муся не сразу отозвалась.
   – Прикосновение гадины отвратительно, но не может оскорбить человека, – сказала она, отвечая на какую-то свою мысль. – Гадину, если можно, следует раздавить, сердиться на неё смешно, глупо.
   – Раздавить, но с умом. От гадючьего яда помереть – не велико геройство, – ответила Рубцова, радуясь, что её спутница рассуждает уже спокойно.
   Железнодорожница, покосившись на Мусю, спросила у Матрёны Никитичны:
   – Эх, подружки, пошли?.. Эта с тобои, что ли?
   – Со мной, не стесняйся.
   – Я стесняться не умею! – Толстуха развалялась на земле в самой безмятежной позе. – Я вот о чем. Просто так вот, как курам от ястреба, разлететься нельзя. Не выйдет. Тут, бабоньки, нужно что-то придумать, чтоб он шум поднять не успел, подмогу с поля не вызвал. Их ведь там, поди, немало в засадах схоронилось… Вот заманить бы этого сюда да навалиться б на него всем общим собранием, чтоб он и стрельнуть не успел…
   – Много он убьёт с перепугу…
   – Много не много, а я, бабоньки, помирать не согласна. Тут тихо-смирно надо. Как в театре.
   Конвоир встал, отряхнул с колен настриженные ногти, не выпуская из рук автомата, сделал несколько гимнастических упражнений. Потом, чтобы согреться, походил по поляне и, вернувшись к пеньку, возле которого лежали гранаты, сел и стал довольно рассматривать ногти на пухлых белых руках. Что-то бабье было в его фигуре с узкими покатыми плечами, в его рыхлой, отёчной физиономии.
   Муся уже давно подметила равнодушное любопытство, с которым он смотрел порой на оборванных, голодных, вымокших под дождём полонянок. Этот оскорбительный интерес к чужим страданиям больше всего бесил девушку. Её почему-то так и подмывало показать ему язык.
   – Знаете что? – вдруг прошептала она, вся оживляясь, и отчаянное вдохновение засветилось в её серых озорных глазах.
   Обе женщины придвинулись к ней, и все трое долго шушукались, осторожно косясь на охранника…
   Моросил дождь. Полновесные капли звучно падали с деревьев. Холодный ветер пробирал до костей, Пленницы сгрудились, жались друг к другу, стараясь согреться. Вдруг в центре этой молчаливой продрогшей толпы вспыхнула ссора. Никто не успел заметить, как она возникла. Две женщины в рубищах, вцепившись в какой-то мешок, тянули его каждая в свою сторону, зло, визгливо браня друг друга.
   Конвойный, сначала было насторожившийся и даже переложивший гранаты поближе к себе, приподнялся, вытянул шею, стараясь увидеть, что же такое происходит там, внутри круга, образовавшегося около дерущихся. Потом, не выпуская из рук оружия, забрался на пенёк, приподнялся на цыпочках…
   Дрались две женщины. Они уже оставили мешок и вцепились друг другу в волосы. Пухлые губы часового сложились в улыбку. Кирпичный румянец разгорался на его щеках. Он был доволен этим неожиданным развлечением.
   Вот высокая опрокинула маленькую навзничь. Не обращая внимания на сердитые окрики, отталкивая руки, которые тянулись к ней со всех сторон, она, по-видимому, душила противницу. В драке наступал самый интересный момент. Но круг полонянок, все теснее смыкавшийся вокруг дерущихся, не позволял видеть подробности. Конвоир соскочил с пенька, вошёл в толпу и стал рукояткой автомата прокладывать себе путь…
   Что произошло дальше, никто не успел рассмотреть. Послышался звук, короткий и вязкий, как треск разбитого яйца. Брякнулся на землю автомат. Конвойный мягко, будто его тело сразу стало дряблым, осел на землю.
   Наступила тишина. Раздался низкий женский голос:
   – Эй, разбегайся во все стороны! Да не на поле! В лес, в лес!..
   Железнодорожница стояла над телом конвойного с увесистым камнем в руках. Она отбросила камень, осмотрелась и, мелькая тяжёлыми икрами, что есть духу пустилась в чащу. Толпа разлетелась с полянки, как семена одуванчика, на которые дунул ветер. Через минуту здесь было пусто.
   Муся и Матрёна Никитична бежали впереди других. Выпачканные землёй, исцарапанные в недавней схватке, они мчались что было сил, пока не свалились на густой и влажный мох. Их обступал частый ельник.
   Они были одни…



21


   Запасы, которые уложил в мешки путниц рачительный Игнат Рубцов, давно уже иссякли. Когда, переночевав в лесу, подруги принялись готовить завтрак, у них была только молодая картошка, накопанная накануне на брошенном поле. Они сварили её и, поев, оставили немного про запас. При самой жёсткой экономии картошки могло хватить лишь на день. И все-таки они решили идти напрямик лесом, избегая селений и дорог.
   Глушь лесных урочищ с завалами буреломов, с диким зверьём, топкие болота с коварными чарусами не казались им страшными после обезлюдевших, выжженных пространств, которые они прошли накануне. Маршрута у них не было, но Муся уже умела теперь по десяткам признаков правильно определять направление на восток.
   В это ветреное, непогожее утро они впервые почувствовали приближение осени. Ещё недавно лес издали казался сплошь зелёным, а теперь среди вечной зелени елей нежно желтели курчавые вершины берёз, серела, а местами уже начинала багроветь трепетная листва осин. Кусты орешника, буйно и ярко зеленевшие в лесных чащах, на пригорках и открытых местах, загорались снизу золотым пламенем.
   Низкие тучки, спешившие под сердитыми ударами порывистого ветра, казалось, цеплялись за вершины елей. Деревья то и дело стряхивали на путниц целые пригоршни тяжёлых холодных капель. И все же как хорошо было в этом по-осеннему прохладном лесу! После удачного побега подруги чувствовали душевный подъем, улыбались, напевали.
   – Ну, вы мне вчера и дали жару – сейчас больно! – весело вспомнила Муся.
   – А ты мне все волосы спутала – и не расчешешь теперь, – отозвалась Матрёна Никитична. – Ловко это ты придумала его заманить… Хитрая ты, Машка! За тобой будущему мужу глядеть да глядеть…
   Они посмотрели друг на друга, перемигнулись и захохотали. Эхо лесных чащ робко, как-то недоверчиво отозвалось на звонкий, весёлый смех.
   – А я, как затеялась вся эта кутерьма, вдруг вспомнила: «А мешок!» Батюшки-матушки! Даже похолодела вся: а ну кто под шумок стянет? Гляжу краем глаза – лежит мой милый, лежит, валяется, затоптанный, никому не нужный…