А высоко над головой путников все время, не затихая, тянулись на запад самолёты. Они шли мелкими группами. Их не было видно, но звук их моторов, то пропадая, то нарастая, господствовал в прохладной ночи и как бы растворял в себе и вопли лягушек, и шелест камыша, и чавканье шагов.
   – Наши… На Берлин идут, – обернувшись, проговорил наконец Костя. – Вот уж которую ночь над нами ходят… Ох, наверное, и дают они фрицам жизни!
   Спутницы невольно остановились. Моторы в эту минуту звенели как раз над их головой. Мусе показалось даже, что она различает тёмный силуэт машины. И как-то сразу полегчало на душе, будто в прохладной ночи среди болотных испарений и предостерегающего бульканья пузырьков, поднимавшихся из трясины, услышала она далёкую песню друга.
   – Темно, туман, много ли сверху разглядишь! А они летят себе и с пути не собьются, – задумчиво произнесла девушка. – Прежде я считала, что лётчики ночью дорогу находят по звёздам.
   Мальчик покровительственно усмехнулся: он-то уже давно разузнал тайну ночного вождения самолёта.
   – Эх, Машенька, вот они в Берлин слетают, гостинец Гитлеру свезут, а к утру уж дома, у своих. А нам с тобой сколько идти! – отозвалась Матрёна Никитична, вздохнув, но сейчас же, точно спохватившись, добавила: – А что тут говорить, дойдём! Не можем мы с тобой не дойти. Права не имеем. Верно?
   Мальчик уловил в этих словах особый, скрытый смысл. Нет, это не беженки, как подумалось ему сначала. Зачем, скажи на милость, беженкам пробираться ночью по болотам, рискуя головой? Ясно, эти тётки выполняют какое-то особое задание. Может быть, они партизанские разведчицы? Может быть, несут какие-то важные вести? Может, у них в мешках боеприпасы или взрывчатка? И, желая показать спутницам, что он не просто колхозный парнишка, а тоже кое-что смыслит в военных делах, мальчик заявил, что он по дороге этой уж немало перевёл на тот берег разного вооружённого люда. Выяснилось, что эта незаметная, вьющаяся в камышах тропа, протоптанная когда-то деревенскими рыболовами, стала тайной магистралью, по которой неведомо для оккупантов население поддерживает связь между двумя берегами реки, что только позавчера прошли по ней тридцать два раненых, которых в дни боев за переправу медицинская сестра спрятала в лесу левобережья, с помощью колхозниц вылечила и подняла на ноги.
   Эта история особенно заинтересовала Мусю. Ведь когда-то мать Кости приняла её за посланную от той отважной девушки. Впрочем, сестра оказалась, по словам Кости, вовсе и не девушкой, а пожилой женщиной, которую раненые именовали «маманя». Раздобыв крестьянскую одежду, она смело заходила в занятую оккупантами деревню, и по её просьбе женщины выменивали у немецких фельдшеров на кур и овец лекарства, собирали старые бинты и марлю, а Костя вместе с другими ребятами носил медикаменты и еду в лес. Мальчик с гордостью сообщил, что когда он перевёл раненых на тот берег, капитан Мишкин с незажившей раной на ноге, которого несли на носилках, сказал ему, что, вернувшись к своим, они обязательно напишут о колхозе Ветлино самому главному военному начальству.
   – Напишут, а колхоза-то и нет… разогнал фашист колхоз. Председательшу нашу, тётю Глашу Филимонову, повесил и заместо неё этого рви-дери Жорку Метелкина в старосты на три деревни посадил. Тот как глаза продерёт, так и орёт: «Вы теперь ин-ди-ви-дуалы!..»
   Мальчик с трудом выговорил это незнакомое слово и, прикусив язык, покраснел. Оно казалось ему бранным, и он сомневался, можно ли вообще произносить его при женщинах.
   Матрёна Никитична сразу точно очнулась. Она принялась выспрашивать, что творят оккупанты в колхозах. В разговоре замелькали туманные для Муси слова: неделимые фонды, семярезерв… Девушка поняла только, что колхозникам все же удалось как-то обмануть старосту, разобрать по рукам и попрятать наиболее ценное из артельного добра. Постепенно разговор перестал интересовать девушку. Чуть приотстав, она слушала шелест как бы накрахмаленных стеблей камыша, надрывные вопли лягушек, бульканье пузырьков и гуденье моторов, время от времени властно врывавшееся в первобытную тишину.
   Луна светила теперь сзади, бросая под ноги идущим короткие угольно-чёрные тени. Девушка думала, что вот этот сияющий круг видят сейчас и лётчики, летящие на Берлин, и красноармейцы, бодрствующие на переднем крае, и счастливцы, что живут там, за фронтом, на неоккупированной, свободной земле. Может быть, где-нибудь на передовой смотрит сейчас на луну и отец, вылезший из землянки покурить перед сном. Может быть, видит её и мать, вышедшая на крылечко покликать братишек, которым уже пора спать.
   Вспомнив о родителях, Муся вдруг ощутила такую тёску по дому, что изумилась: как это у неё хватило решимости оторваться от семьи! «Милые, милые! Помните ли вы свою взбалмошную Муську?»
   Девушка старалась представить себе, что сейчас может происходить дома. Рисуя себе одну картину за другой, она так увлеклась, что не заметила, как вышли к изгибу неспокойной реки, с ворчливым плеском перебиравшейся через каменистый перекат. От берега к берегу, пересекая посеребрённую, всю точно фосфоресцирующую взлохмаченную водную поверхность, тянулся колеблющийся лунный столб. Холодный парок задумчиво расплывался над рекой.
   Муся вздрогнула: б-р-р!
   – Что же, раздеваться надо? – зябко спросила Матрена Никитична.
   – А то как? Здесь глыбко. Мне в ином месте по шейку, а в ином и донышка не достать, – ответил мальчик.
   – Я плавать не умею, – упавшим голосом сказала женщина, прислушиваясь к торопливому клокотанью воды среди камней.
   Костя критически смерил глазами её высокую фигуру:
   – Ничего, ты большая, так перейдёшь… Тебе по шейку, глыбче не будет. Только смотри, как бы водой с камней в омут не сбросило. Там омутище – ух! Сомы кил на двадцать водятся.
   – А если сбросит? – Матрёна Никитична тревожно смотрела на беспокойный поток, терявшийся в редком тумане. – Я девчонкой тонула раз – пастухи вытащили. С тех пор в воду заходить боюсь.
   Мальчик насмешливо фыркнул:
   – Большая, а боишься! Точно курица… Я как ребят провожал, ремесленников… на окопах они работали у старой границы, их фашист танками отрезал… Ух, Дружные ребята! Все вместе из окружения и выходили. Так вот у них многие и вовсе не плавали – и не боялись.
   – Перешли?
   – Пятерых в омут скинуло.
   – Утонули?
   – Троих вытащили… У них там один – они его Ёлка-Палка зовут, а он по-настоящему Толька – ох, лихой парень! Здорово плавает! Он и вытащил.
   – А двое?
   – В воронку завертело… Этот Ёлка-Палка нырял, нырял, посинел весь, сам воды нахлебался, а не достал… Вот парень, ни черта не боится! Одного из них, Сашку, белявенького такого, так того он на кашлах перенёс… Он у них за командира, этот Ёлка-Палка, даром что там ребята больше его есть…
   – Чёрный, худой такой? – спросила Муся.
   Ей вдруг вспомнилась лесная дорога, толпа ребят в чёрных гимнастёрках с ясными пуговицами, носилки, на которых кого-то тащат. А впереди загорелый, тонкий, смуглый паренёк в одних трусах и форменной фуражке. Неужели они, эти мальчишки, всё ещё идут на восток?.. И почему-то Мусе стало от этого так радостно, что она как-то даже забыла, что им сейчас придётся войти в эту холодную, клокочущую воду. Она в трудные минуты столько раз думала об этих ремесленниках, что добрая весть о их маленьком отряде показалась ей хорошим предзнаменованием.
   – Так этот чернявенький у них за вожака?
   – Во-во-во… Он все «ёлки-палки» говорит. Его за это они и прозвали… Ты его знаешь? Он тоже ваш? – спросил, оживляясь, Костя и вдруг спохватился: – Так что же, идти так идти, чего языки зря трепать! Затемно вам от берега подальше отойти надо… Там у фашиста везде глаз.
   Костя деликатно отошёл за кусты и скоро, уже голый, выглянул оттуда, дрожа от холодной ночной сырости. Увидев, что спутницы раздеваются, он спрятал свою одёжду в траве, бегом проскочил на поляну и, звучно пристукнув у берега босыми пятками, с разбегу плюхнулся в воду. Раздался шумный плеск.
   – Ух, холодна! – послышался снизу возглас.
   Раздевшись, женщины, по совету мальчика, уложили свои пожитки в мешки. Укрепив мешок за плечами, Матрена Никитична решительно спустилась под берег, попробовала ногой воду и тихо ахнула, точно вода обожгла ей пальцы.
   Стоя наверху, Муся залюбовалась спутницей. Высокая, несколько полная, но не потерявшая стройности, с тяжелыми косами, венцом уложенными на голове, она в задумчивой нерешительности стояла у сверкающей водной кромки. Её сильное, строго очерченное тело белело и серебрилось в лунном свете.
   – Давай, давай, чего ёжиться! – послышался голос маленького проводника.
   Матрёна Никитична решительно вошла в реку. Стараясь не отставать, Муся, которой было и холодно и боязно, сбежала, мелко семеня ногами, вниз и, стиснув зубы, по лохматым скользким камням переката пошла вперёд. Вода, бурлившая и с силой бившаяся об её ноги, обжигала. Казалось, она умышленно стремилась столкнуть девушку с каменного гребня в тихие водовороты таинственно курившегося омута. Муся представила, что двое из тех отважных ребят, которых она когда-то видела на лесной дороге, может и сейчас лежат вот тут, рядом, на дне, где водятся усатые, головастые сомы. Ей стало страшно.
   Но впереди она видела прямую, стройную шею, покатые, как у античных статуй, плечи спутницы. Матрёна Никитична, не умевшая плавать, смело двигалась к середине реки, раздвигая упрямые, кипучие струи. Вода была ей уже по грудь. Мусе, которая плавала, как рыба, при виде того, как храбро идёт её подруга, стало стыдно своих страхов. Она ускорила шаги и, всем телом напирая на воду, приблизилась к спутнице, чтобы в случае надобности помочь ей. Беспокойство за подругу сразу убило её собственный страх. Костя, не достававший уже до дна, плыл впереди, отчаянно гребя наискось течению. Время от времени он оглядывался и, задыхаясь, кричал:
   – Левее, левее! На меня держись!
   Наконец вода пошла на убыль, и спутницы, взявшись за руки, вышли на мягкую песчаную косу. Значительно ниже их выплыл отнесённый течением проводник. Ёжась, как выкупанный щенок, он прыгал на одной ноге, вытряхивая из ушей воду. Все тело его было покрыто пупырышками, зубы клацали. Потом он, отвернувшись от спутниц, стал давать им последние советы:
   – Как подниметесь на берег – прямо в лес. Тут тропка направо будет, это на мельницу. На мельницу не ходите: сказывают, там у фрицев пост. Вы возьмите влево через лес на Кадино, потом на Малиновку… Это всё колхозы по опушке. Поняли, что ли?
   – Замёрзнешь ты совсем, на вот платок, погрейся. Дай я тебя оботру, – забеспокоилась Матрёна Никитична, уже облачившаяся в длинную полотняную рубашку.
   – Замёрзну!.. А раньше-то я мёрз? – И, отскочив от спутниц, мальчик побежал по косе, заплескал по мелководью. – Прощайте…
   Вскоре русая голова, охваченная расходившимися искрящимися полудугами, замаячила уже посередине переката. Против лунного света она казалась чёрной.
   – Эх, война и таких вот в покое не оставляет! – вздохнула Матрёна Никитична. – Один пойдёт, а ведь и слова не сказал…
   – Мы его так и не поблагодарили, – пожалела Муся.
   – Благодарить тут не за что – одно дело мы, Машенька, делаем, все одно. И не за спасибо, не из корысти, не за награды.



16


   От реки, долгое время служившей Советской Армии рубежом обороны, путь странниц шёл через район, где враги продвигались медленно, с тяжёлыми, упорными боями. Не только сёла, лежавшие вдоль большаков, но и те, что были в стороне от пути движения основных вражеских сил, оказались разрушенными и сожжёнными. Не только берега рек, ручьёв, скаты оврагов, не только высотки, лесные опушки и иные удобные для обороны места, но и равнины, поля и луга были густо исклёваны снарядами, минами, изъезжены гусеницами танков. Порой Мусе казалось, что здесь пронёсся, все вытаптывая и сокрушая, взбесившийся табун каких-то доисторических животных. Даже леса за рекой не пощадила война. Целые массивы оказались выломанными, вековые сосны, ели, берёзы валялись среди расщеплённых пней и казались богатырями, поверженными в гигантской сечи.
   Девушка со страхом смотрела на зеленые и серые туши танков, видневшиеся то тут, то там, на скелеты сожжённых машин, поднимавшиеся из чёрной, обгорелой травы, на бесформенный алюминиевый хлам погибших самолётов.
   Матрёну Никитичну, которая спокойней относилась к этим памяткам войны, больше сокрушали чёрные пятна и пепел на месте сожжённых стогов и скирд, раздувшиеся трупы коров и лошадей, валявшиеся в придорожных канавах, перестоявшиеся, сохнущие травы, истоптанные, перепутанные, приникшие к земле хлеба с уже осыпавшимся или проросшим в колосе белыми усиками корешков зерном.
   Земляные холмики с крестами и без крестов, с касками, насаженными на палку, или вовсе без всяких отметок, точно большие кротовые кучи, виднелись то тут, то там.
   И спутниц одинаково подавляло необычное безлюдье этого края. Земля здесь казалась даже не покинутой, а вымершей. Встречая на каждом шагу следы человека, плоды его долгих трудов, подруги не слышали ни одного живого звука: ни мычанья коров, ни брёха собак, ни далёкого петушиного пения, которое всегда так радует сердце путника, истосковавшегося по жилью.
   Идти по этому безлюдному краю, где все говорило о недавней жизни, было страшнее и тягостнее, чем пробираться по самому глухому лесу. Однажды, когда они шли через побуревшее льняное поле, тяжело переливавшееся под ветром, Матрёна Никитична не стерпела, качнулась, ухватистыми движениями надёргала несколько горстей льна, ловко перевязала их в аккуратный снопик, любовно подкинула его на руке:
   – Вот ленок! Уродится же такой… Это ж все самым высоким номером пошло бы, богатство! – сказала она необыкновенно глухим голосом и, как ребёнка, прижала к себе жёлто-бурый сноп с костяными, шелковисто шумящими коробочками. – Ой, Машка, какой урожай, какие хлеба! И все попусту, все прахом! Как бы, девушка, мы, советские люди, в эту осень зажили!
   А под вечер они пересекли ржаное поле. Тугие, тяжелые колосья больно стегали их по ногам, теряя зёрна. Густо веяло запахом спелого хлеба. Тучные перепела то и дело неторопливо взмывали из-под самых ног.
   Внезапно Матрёна Никитична, шедшая впереди, остановилась. Во ржи, уткнувшись лицом в землю, лежал немецкий солдат. По-видимому, он замаскировался здесь, на пригорке, среди хлебов и отсюда вёл огонь по дороге, пока кто-то не приколол его ударом штыка в спину. Каска валялась в траве среди целой россыпи уже позеленевших автоматных гильз. Ветер, шелестевший во ржи, теребил рыжие волосы солдата, прямые и сухие, как перестоявшийся лён, и перемешивал сытый дух переспевших хлебов со сладковатым запахом тлена.
   Матрёна Никитлчна, зло усмехнувшись, резко повернулась и пошла прочь.
   Только когда поле скрылось уже за деревьями, она задумчиво сказала спутнице:
   – Себя прямо не узнаю. У этого кольцо на пальце… Видела? Жена, чай, и детишки есть, и мать, может быть, его ждёт. Реветь по нему будут. А мне его ни вот столечко не жалко… Ведь какую он, проклятый, нам жизнь испортил, какую жизнь!..



17


   Идти теперь Мусе было значительно легче, чем раньше, и легче не только потому, что в лесном таборе «Красного пахаря» щедро снабдили их с Матрёной Никитичной продуктами, даже сахару дали в дорогу, а оттого, что Игнат Рубцов наказал им не чураться в пути своих людей и верить в их посильную помощь.
   После того как миновали приречный, начисто опустошенный долгими боями участок, на просёлках стали попадаться беженцы, и подруги присоединились к ним. Вместе с попутчиками они заходили в селения, расположенные в стороне от дорог, и если там не было представителей комендатур, а староста не успел прослыть прислужником оккупантов, рисковали ночевать на сеновалах и даже в избах.
   И радовало, бодрило то, что тут, за спиной фашистской армии, советские люди не только не падали духом, но даже шли на большой риск, всячески стараясь сохранить прежние порядки.
   В одном селе видели путницы длинную виселицу. Неестественно вытянувшись, скосив набок голову, тихо покачивались на ней казнённые. «За саботирование уборочного труда», – поясняли надписи на картоне, пришпиленном английскими булавками к одежде повешенных. Часто попадался на глаза пёстрый плакат, расклеенный на стенах изб, на воротах сельских пожарных сараев: румяный немецкий офицер показывал розовой пухлой рукой на груду туго набитых чувалов живописному бородачу в лаптях, вышитой косоворотке, высокой поярковой шляпе-грешневике, какие носили крестьяне в некрасовские времена. «Что соберёшь – себе возьмёшь», – гласила надпись. Но на плакате этом виднелись обычно и другие надписи, сделанные от руки углём или мелом: «Врёшь», «Не обманешь», «Накось, выкуси», и к этой последней надписи был даже пририсован весьма внушительный шиш.
   И везде тянулись вдоль дорог исхлёстанные дождями, полёгшие, прорастающие хлеба, косматая побуревшая путаница осыпающихся горохов, заросшие бурьяном, поваленные ветром льны, напоминавшие издали поверхность старых, запущенных прудов, да травы, высохшие на корню.
   Все чаще встречались вырванные из тетрадей листки, исписанные разными почерками и приклеенные к телеграфным столбам, к дощечкам немецких дорожных знаков. Они призывали не подчиняться приказам, не выходить в поле, бойкотировать фашистские ссыпные пункты. И все они оканчивались одной фразой: «Смерть гитлеровским захватчикам!», звучавшей как заключительный аккорд сурового военного гимна.
   Эти скромные, наспех исписанные тетрадные листки, так же как гуденье ночных бомбардировщиков, летавших на бомбёжку далёких вражеских тылов, подбадривали путниц в тяжёлую минуту.
   – Вы знаете, Матрёна Никитична, когда я вижу вот эти листовки, мне хочется совершить что-нибудь особенное, героическое! Я не знаю что: взорвать их поезд, убить какого-нибудь самого большого фашистского мерзавца, сжечь их склад, – все равно, но только что-нибудь такое, чтобы узнали там, дома, – мечтала Муся. – Пусть умру, пусть, но пусть потом все говорят: «Вот так Муська Волкова, а? Слыхали? Ведь простая девчонка была, училась с нами, обожала танцульки, песни пела… и вот… кто бы мог подумать!»
   – Чудачка! Да разве мы с тобой малое дело делаем?
   – Сравнили! Разве это настоящее? Это все равно что окопы копать… Тоже нужно, конечно, а какая радость – роешься в земле и роешься, как крот. А мне хочется сделать что-нибудь особенное, такое, чтобы от того Родине большая польза была, чтобы самому Сталину доложили и он сказал: «Правильно поступила товарищ Волкова, передайте ей от имени народа спасибо…» Вы его видели? Какой он?
   Матрёна Никитична прижала девушку к себе… Как странно было теперь, здесь, на оккупированной земле, среди неубранных полей, разбитых деревень, на дорогах, загромождённых скелетами сожжённых машин и распухшими тушами животных, вспоминать незабываемые дни, проведённые в кремлёвском зале. Сразу как-то вся помолодев, Рубцова начала взволнованно говорить о том, что видела и что слышала она на совещании животноводов. К этой теме они потом возвращались не однажды. Каждый раз Матрёна Никитична отыскивала в памяти новые интересные подробности, и Муся не уставала её слушать. Но женщина часто прерывала рассказ на полуслове:
   – Нет, ты подумай, Маша, они хотят нас покорить, а?.. Надеть на нас хомут после такой жизни… Глупцы несусветные! Разве солнце погасишь?
   Иногда с утра на Матрёну Никитичну находило задумчивое настроение. Лицо её становилось неподвижным, замкнутым, в глазах появлялись тоска и тревога. Муся знала, что в эти минуты спутница думает о муже, о детях, и старалась приотстать, чтобы не мешать ей.
   – Я со своим десять лет прожила, – неожиданно проговорила Матрёна Никитична как-то в одну из таких минут. – Всяко бывало – и пошумишь и поссоришься. Я ведь дома-то, грешная, покомандовать люблю… Раз, когда он на курсы в район меня не пускал из-за того, что я Зойкой тяжёлая была, так я даже уходить от него собралась, честное слово! Подумаешь, начальник какой сыскался! А вот сейчас кажется: лучше нашего и жить нельзя… Нет, верно… Где-то он, мой Яшенька?.. Сыро вот по ночам становится, а у него после финской ревматизм. Кто ему малину сварит, как суставы опухнут!.. А у тебя, девонька, так-таки никого на сердце и нет?
   Муся сконфузилась, горячий румянец проступил даже сквозь густой загар щёк:
   – Ну вот ещё! Конечно, нет… и не будет! Подумаешь, добро – мальчишки! В семилетке в меня не только из нашего класса, но и из параллельного «Б» все влюблялись, а я на них – тьфу, очень они мне нужны!
   Лицо женщины подобрело, в нем появилось выражение материнской ласки:
   – Так-таки тебе никто сердечко и не занозил?
   Муся честно припоминала всех своих былых поклонников: и долговязого Арсю – монтёра городской электростанции, обещавшего ей сконструировать какой-то необыкновенный радиоприёмник, и младшего лейтенанта-пограничника Федю, певуна и гитариста, вдохновенно рассказывавшего ей на свиданиях о романтике пограничной службы, и взбалмошного Борьку, студента педагогического института, математика, всегда все везде забывавшего, путавшего места свиданий… Все они, меняя голоса, неутомимо звонили ей в банк по телефону, то вместе, то все порознь ходили с ней в горсад и преподносили ей в дни открытых концертов в музыкальной школе весной букеты сирени и жасмина, а осенью – астры и георгины, уворованные в садиках у соседей… Верно, хорошие были ребята и даже немножечко нравились, но «занозить» ей сердце – боже сохрани! И поцеловать себя она никому из них ни разу не позволила.
   – Я, Матрёна Никитична, наверное, никогда замуж и не пойду… Нет, верно, верно… Чего вы улыбаетесь?.. Зачем? Очень надо!.. Ну, а если уж когда-нибудь и встанет этот вопрос, – во-первых, это будет после войны, во-вторых, когда я стану знаменитой… ну, не совсем знаменитей, а хотя бы известной певицей, а в-третьих, он должен быть не каким-нибудь там мальчишкой, а во всех отношениях выдающейся личностью, умен, красив собой… Понимаете, Матрёна Никитична? Ну тогда, может быть, ещё подумаю. Может быть…
   – Эх, Машенька, не на лице красоту ищи! Мой Яша с лица не очень, а мне он лучше всех. Верно, верно… Знала бы ты, как я о нем стосковалась! Вот случится горе какое или устану так, что все из рук валится, глаза закрываются, ноги не идут, а начну о нем думать – откуда только силы берутся! Точно живой воды испила…
   Так, беседуя о своём, заветном, воскрешая в разговорах милое прошлое, вспоминая дорогие теперь мелочи довоенной жизни, шли по захваченной земле на восток жёнщина и девушка. А вдали над большаками все время маячили столбы пыли: там день и ночь непрерывным потоком двигались на восток вражеские машины, машинищи, тракторы и тягачи, утюгообразные броневики, большие и малые танки, самоходные орудия – вся эта бесчисленная техника, изготовленная гитлеровцами на заводах завоёванной Европы и наречённая человеческими именами и звериными кличками.
   В дни гигантской битвы, напряжение которой, как было очевидно, росло с каждым днём, оккупантам было не до двух бедно одетых женщин с котомками, что плелись по малоезжим дорогам то в одной, то в другой толпе лишённых крова людей, согнанных с родных мест. Только однажды остановил их на перекрёстке немецкий патруль. Но солдаты, презрительно осмотрев их рубища, нащупав в мешках всего лишь немолотую рожь, погнали их прочь.
   Обмотанные чёрными платками, с вымазанными пеплом лицами и руками, путницы походили на истощённых скитаниями старух. Они научились на людях ходить сгорбившись, опираясь на палку. Понемногу они так вошли в роль, что и между собой уже говорили нараспев. И ни попутчикам, ни хозяевам ночлегов не приходило в голову, что одна из этих двух согбенных, насквозь пропылённых беженок, как бы являвших собой живое олицетворение бед оккупации, на самом деле и есть та знатная колхозница, портрет которой и по сей день украшал иные избы, а другая – молоденькая девушка, почти подросток.



18


   Однажды в сумерки Муся заметила на горизонте странный багровый отсвет, окрашивавший облака в тревожный, малиновый цвет.
   Матрёна Никитична предположила, что это поднимается за лесом луна, предвещая на завтра ветреную погоду. Но луна вскоре взошла, а горизонт не померк. Наоборот, отсветы становились все ярче, они как бы расползались и вскоре уже охватили на востоке все небо.
   – Зарево?
   Путницы обрадовано посмотрели друг на друга. Неужели близок фронт? Но спросить было не у кого. Встречные люди, такие же, как и они, бездомные скитальцы, ничего толком не знали. Захватчики утверждали в своих листовках, что их войска успешно движутся на Москву. Партизанские афишки, написанные от руки, сообщали, что враг задержан.
   Что же могло означать это зарево?
   В следующий вечер зарево стало видно ещё до того, как сгустилась тьма. Оно возникло сразу в нескольких местах, быстро разгорелось и повисло над землёй, густое и зловещее. Канонады слышно не было.
   Ночь путницы спали плохо. То одна, то другая из них поднималась и молча смотрела на тревожный багрянец ночного неба, гадая, что бы это такое могло означать.