«Нет, все это нужно исправить, исправить сейчас же! Но как? – раздумывал он, все ещё держа в руках раковину. – Попробуй заактируй, когда нет ни чернил, ни клочка бумаги. На бересте, что ли, прикажете писать, по примеру древних? Можно бы было, конечно, и на бересте, да разве упишешь! Ведь сколько его, золота-то, и разных вещиц… Полотно рубахи? Это мысль… Но какой же это, должно быть, адский труд – писать на полотне! Сколько суток на то уйдёт… Да, задача!»
   Небо на востоке уже светлело, зазолотили верхушки сосен, но непроснувшийся лес был ещё полон лиловатого утреннего тумана, когда Митрофану Ильичу пришла в голову спасительная мысль: а «почётные грамоты»! Ну да, именно «почётные грамоты», «листы ударника», горсоветские аттестаты, все эти памятки долгой и честной трудовой жизни, которые он взял с собой. Их ведь много, их будет достаточно, чтобы мелко переписать на обратной чистой стороне документов все, что им сдали железнодорожники.
   Старик вскочил. Умылся в реке, курившейся розоватым парком, вытерся подолом рубашки, довольно крякнул, почувствовав прилив сил. За дело! Грамоты были в мешке, лежавшем у Муси вместо подушки. Он осторожно приподнял голову девушки, извлёк трубку бумаг. Муся не проснулась. Она только почмокала по-детски губами и, подтянув колени почти к подбородку, поплотнее свернулась калачиком.
   «Отлично, пусть себе спит подольше! По крайней мере, никто не будет жужжать над ухом». Старик укрыл девушку с головой одеялом, а сам пристроился к толстому, ровно спиленному пню, разложил на нем бумагу, извлёк из кармана гимнастёрки старомодное пенсне, посадил его на нос и опытной рукой принялся графить бумагу. Эту простую канцелярскую работу он делал с тем радостным подъёмом, с каким художник, надолго отрывавшийся от своего мольберта, снова берётся за кисть. Даже руки у него чуть-чуть дрожали, когда он чернильным карандашом выводил ровным почерком знакомые и чрезвычайно ему симпатичные теперь слова: «Инвентарная опись ценностей, принятых 2 июля 1941 года городским отделением Госбанка от граждан Иннокентьева Е. Ф. и Чёрного М. О., подлежащих сдаче в первую же контору Госбанка СССР на не оккупированной территории». Дальше привычной рукой он выводил название граф: «Номер по порядку», «Что принято», «Особые приметы», «Примечание». Пересадив пенсне с переносицы пониже на нос, он начал опись, постепенно перекладывая вещи из одной кучки в другую.
   Он работал, как и всегда, старательно, быстро и чётко, совершенно позабыв, что сидит не в конторе банка, а под утренним розовеющим небом у пня с янтарно блестевшими годовыми кольцами. Никогда ещё он так не наслаждался самим процессом привычной работы, как сейчас, когда был оторван от неё кто знает на сколько времени, может быть навсегда. Лишь изредка он останавливался, отрывался от аккуратно заполненных граф, чтобы распрямить онемевшую спину да похрустеть суставами пальцев. Это было у него признаком довольства. Ах, как работалось ему в это утро! Даже показывая почтительно покашливавшим колхозным садоводам свой виноград «аринка», он не испытывал такого удовольствия, как в эти часы, сгибаясь в неудобной позе у пня над графами, строго выведенными на бумаге…
   Муся, разбуженная жарким солнечным лучом, увидела такую картину: невдалеке, без гимнастёрки, в подтяжках, прищипнув кончик носа «чеховским» пенсне, Митрофан Ильич сидел перед пнём и, наклонив голову набок, старательно писал. На лице у него было то сосредоточенное, деловое выражение, какое у него привыкли видеть в банке. На фоне щедро умытого росой леса все это выглядело так странно, что девушка не удержалась и прыснула со смеху.
   Старик пересадил пенсне на переносицу, с неудовольствием посмотрел на проснувшуюся спутницу, мученически вздохнул и продолжал работать.
   Перед ним на аккуратно расстеленном пальто горками лежали драгоценности. По ходу описи он перекладывал их из одной горки в другую.
   – Доброе утро! Может быть, я чем-нибудь могу вам помочь? – спросила Муся, с трудом сгоняя с лица улыбку.
   – Можешь. Молчи и не мешай, – буркнул старик, не отрываясь от бумаг. Он выпрямился, потянулся так, что хрустнули суставы, победно пощёлкал костяшками пальцев и добавил: – Ты знаешь, мне просто страшно стало, когда я рассмотрел все это тут, в спокойной обстановке… Здесь есть такие камни… редчайшие… Колоссальной ценности, чудовищной…
   И все-таки Муся не сумела удержать насмешливую улыбку. «Опять за своё! Кто о чем, а цыган о солонине», как говаривал в таких случаях Мусин отец. Правильно, она даже приблизительно не представляет себе, сколько все это может стоить. Не знает и не желает знать. В книгах она, конечно, читала о могуществе золота, но никогда над этим не задумывалась, резонно считая, что роковая сила благородного металла, о которой столько написано историками, писателями и поэтами минувших веков, в нашей стране – такая же отвергнутая, устарелая и даже странная легенда, как сказка о «голубой царской крови», о «божьей мощи» и других столь же плохо укладывающихся в голове вещах.
   Всего раз в жизни у Муси была золотая вещица, и, может быть, она-то и подорвала окончательно в глазах девушки древний авторитет благородного металла. Это был старинный золотой перстенёк с голубым глазком бирюзы. Когда Муся, при всех своих спортивных и вокальных увлечениях, все же отлично окончила седьмой класс, мать достала этот перстенёк со дна комода и торжественно преподнесла ей. При этом она сказала, что это свадебный подарок отца и вообще ценность. Девушка разочарованно повертела в руках перстенёк, но, уловив на лице матери тревожно-ревнивое выражение, принялась шумно восторгаться и горячо благодарить за подарок. Перстенёк ей не понравился. Он казался тяжёлым, неуклюжим. Чтобы не обидеть мать, она по праздникам надевала его дома, но, выйдя на улицу, снимала и прятала в карман. Ей было стыдно носить на руке эту старомодную вещицу.
   Да, мрачная сила богатства была ей непонятна и чужда. Но вещи, лежавшие перед Митрофаном Ильичом, когда она разглядела их в лучах утреннего солнца, ей понравились. Они были такие красивые, так славно сверкали на ватной подкладке старого пальто. Камни переливались, жалили ей глаза острыми разноцветными огоньками. Мусе вдруг подумалось о том, что ей, наверное, очень пойдут все эти безделушки, и она вдруг захотела их примерить. Иронически усмехаясь, она выбрала в одной из кучек большую, осыпанную крупными бриллиантами диадему и с чисто женским инстинктом ловко приладила это незнакомое ей украшение на своих по-мальчишески подстриженных русых волосах, вьющихся мягкими кольцами. Митрофан Ильич, искоса глянув на неё, усмехнулся:
   – Золушка… Только помни, откуда берёшь… Не перепутай.
   «Бедная, бездомная девочка! – думалось ему. – Все бросила. Ни хлеба, ни крова. А сколько ещё предстоит перенести! Пусть немножко потешится. Может, и ценность вещей поймёт, не будет так легкомысленно относиться к этому грузу».
   – И осторожней, упаси бог посеешь что-нибудь в траве!
   Муся ловко украсила браслетами свои тонкие, уже обожжённые загаром руки, надела на высокую, стройную шею сверкающее колье из бриллиантовых звёзд разной величины, скреплённых в цепочку, прицепила к платью изумрудную брошь в виде дубовой веточки с жёлудем из прекрасного александрита, вспыхнувшего на солнце тревожным, мрачным зеленоватым огнём. Выбрала было и серьги – две виноградные грозди, сделанные из крупных розоватых, радужно мерцающих жемчужин, – но, повертев, бросила их обратно. Уши у неё не были приспособлены к тому, чтобы носить это варварское украшение.
   Сверкая драгоценностями, Муся подбоченилась и, охорашиваясь, задорно косясь на своего спутника, вдруг тихонько запела:

 
…У нашей ли дочки новая сорочка
Узорами шита,
А на белой шее золото монисто,
Золото монисто…

 
   Старый кассир, снова было взявшийся за дело, удивленно оглянулся. Он пересадил пенсне на переносицу, и брови его полезли на лоб:
   – Ого! Вон ты какая!
   Муся озорно тряхнула кудрями, и самоцветы ударили в глаза старику снопами разноцветных лучей.
   – А какая, какая, ну?
   Муся чувствовала, что в этом убранстве она должна нравиться всем, всем. Вот бы взглянуть сейчас в зеркало, как это делала сумасбродная Оксана в опере! Эх, беда, где его возьмёшь, зеркало!
   – Ну, какая же, говорите!
   – Ну, такая… – Митрофан Ильич пощёлкал пальцами, – такая… ну ничего… необыкновенная.
   – Стойте! – радостно крикнула Муся.
   Быстро просеменив босыми ногами по росистой траве, она пересекла лужок и скрылась под откосом. И уже где-то на реке её свежий, чистый, как у жаворонка, голос вывёл:

 
Говорят же люди, будто хороша я,
Как ясная зорька, как белая лебедь,
Будто в целом свете нет такой дивчины…
Эту славу про меня пустили недобрые люди.

 
   «Ишь, распелась! Да у неё же талант, и какой талант! – подумал Митрофан Ильич. Но тут ему представилось увиденное ночью: что-то золотое тускло мерцает в траве. – Сумасшедшая, куда же она убежала? Она же все растеряет!»
   Старик торопливо прижал камешком свои бумаги, чтобы ветер не унёс их, прикрыл сокровища полой пальто и бросился к берегу.
   Речка здесь делала крутой поворот и за перекатом образовывала тишайшую заводь, обрамлённую сочной зеленой осокой. С точностью отражались в ней в опрокинутом виде и серые кудри прибрежных ольх, оплетённых хмелем, и дальше сосны, высоко возносившие свои стройные янтарные стволы.
   Коса мелкого серебристого песка тянулась от берега к середине заводи, точно ножом разрезая её. По этой косе Муся вбежала в тёмную торфяную воду. Серебристые мальки, как живые иголки, бесстрашно засновали возле её ног. По воде, как посуху, толчками двигались паучки-водомерки, а возле самой девушки жучки-вертушки принялись вычерчивать сложные восьмёрки, сверкая на солнце воронёной сталью своих спинок.
   Муся наклонилась. В тёмной глади воды, на фоне отражённого лазоревого неба, она увидела себя такой, что можно было подумать, будто русалка, сверкая волшебными драгоценностями, смотрит на неё из глубины реки большими серыми лучистыми глазами. Вся проникаясь колдовской поэзией летнего утра, следя за тем, как, лоснясь на солнце синими целлофановыми крылышками, играют в камышах две стрекозы, девушка уже громче и уверенней продолжала любимую арию:

 
Нет, нет, нет, нет, люди правду говорят!
У кого такие очи, у кого такие косы?
Очи мои – звезды, косы мои – змеи, чёрные, густые…

 
   Она пела, лукаво посматривая снизу на Митрофана Ильича.
   Старик стоял на берегу, удивлённо смотря на Мусю. Уже не первый год знал он её, и всегда казалась она ему самой обыкновенной, а тут… И куда смотрели банковские женихи! А голос! Не гляди сейчас на неё собственными глазами, Корецкий нипочём и не поверил бы, что поёт та задиристая девчонка, которую сослуживцы звали «Репей». Сердце Митрофана Ильича наполнилось отеческой гордостью: эта в жизни добьётся своего! Лишь бы пробиться через фронт, попасть в родную среду.
   Браслеты тонко звякнули на руке Муси. Мысль, что какая-нибудь из драгоценностей может упасть или даже уже упала в воду, испугала старика. Взмахнув руками, он бросился к заводи:
   – Сумасшедшая, сейчас же вылезай! Утопишь что-нибудь… Немедленно вылезай, слышишь?
   – Хороша, а? – поинтересовалась Муся, снова и снова склоняясь к своему отражению.
   И в самом деле, курносая русалочка, в ореоле сверкающих камней смотревшая на неё со дна реки, была так хороша, что трудно было отвести от неё взгляд.
   – Иди на берег, ветреная девчонка! – кричал Митрофан Ильич и уже лез в воду в своих охотничьих торбасах.
   Муся расхохоталась. Смех её раскатился по реке, отдался от стены сосен.
   – Вы знаете, на кого вы похожи? Вы похожи на клушку, которая вывела утят. Утята поплыли, а она бегает по берегу, хлопает крыльями и ужасно кудахчет.
   – Господи, можно ли быть такой легкомысленной! Ты что-нибудь уронишь… Сейчас же вылезай!
   – Ну и подумаешь, ну и уроню! Кому они нужны, эти безделушки, когда война идёт!
   Девушке вдруг вспомнились виденная на днях высотка, старший лейтенант, застывший с телефонной трубкой, прижатой плечом к уху, и все вокруг как-то сразу потускнело, померкло. Мусе стало стыдно за все эти пустяковины, которые она на себя напялила, за своё пение, за веселых, озорных бесенят, разбуженных в ней прозрачной свежестью летнего утра.
   Она быстро вышла из воды, сердито сорвала с себя драгоценности, небрежно бросила их обратно и, чтобы искупить вину, которой она не понимала, но чувствовала, с особым усердием занялась хозяйством.
   На жерлицу поймались два увесистых щурёнка. Девушка вытащила, очистила их, сварила уху и даже «накрыла стол», расстелив на траве чистое полотенце. Горячие куски рыбы были положены вместо тарелок на листья лопуха.
   Между тем Митрофан Ильич заканчивал опись. Он пронумеровал листы, в конце каждого написал: «Старший кассир» и «Сотрудница банка». Потом торжественно и старательно вывел свою фамилию с витиеватым росчерком внизу. Мусе тоже было предложено расписаться. Покорно вздохнув, она поставила, где следовало, по небрежной закорючке, мимоходом заметив при этом, что не напрасно кое-кого в банке именовали «канцелярской промокашкой».
   Довольный успешным завершением дела, старик пропустил это замечание мимо ушей.
   С удовольствием хлебая из котелка жирную, со знанием дела приготовленную, чуть-чуть припахивающую дымком уху, он снова попытался втолковать спутнице значение того, что им предстояло совершить. Он заговорил о проклятой роли благородного металла в человеческой истории, о том, как в капиталистическом мире из-за горсти золота брат убивал брата, сын – отца, как молодые жёнщины продавали себя за богатство старикам, как за обладание сокровищами разгорались кровавые войны. Он приводил примеры из литературы и даже отважился пропеть дребезжащим тенорком: «Люди гибнут за металл, люди гибнут за металл».
   Муся сосредоточенно ела уху. Старику начало казаться, что наконец-то и она проникается уважением к миссии, выпавшей на их долю. Обсасывая щучью голову, он стал убеждать девушку ещё усерднее. В разговоре замелькали имена Островского и Гоголя, Бальзака и Лондона.
   – Вы знаете, на кого вы походили сегодня там, у пня, среди всех этих своих сокровищ? – невинно спросила Муся, ловко выбирая косточки из щучьего бока.
   – На кого именно? – осведомился Митрофан Ильич, у которого уже иссякал поток литературных примеров.
   – На Скупого рыцаря, верьте слову. Помните? «Я царствую!.. Какой волшебный блеск! Послушна мне, сильна моя держава; в ней счастие, в ней честь моя и слава!» Ну очень, очень похожи!
   Митрофан Ильич вскочил и, размахивая щучьей головой перед самым Мусиным носом, закричал с плаксивыми нотками в голосе:
   – И пусть! Да, и пусть! Правильно, я дрожу за каждую золотинку, за каждый камешек. И мне не стыдно, нет-с, слышишь ты, девчонка!.. не стыдно, потому что я дрожу не за своё, личное богатство, а за общественную собственность… Скупой рыцарь? Отлично, пусть… Да понимаешь ли ты, с кем сравниваешь меня!
   – Что вы мне в нос рыбой тычете? Подумаешь, загадка века – Скупой рыцарь! Чего тут понимать? Он просто псих был, этот ваш классический скупердяй… Ну скажите, разве нормальный человек, имеющий такие деньги, станет корку глодать и ходить в рваных штанах? Что, скажете – не так?
   Митрофан Ильич мученически вздохнул и безнадёжно отмахнулся.
   – И руками махать нечего. Я вот все думаю: сами-то вы с этим золотом, грешным делом, немножечко не того?..
   Девушка многозначительно повертела пальцем перед своим высоким упрямым лбом.



8


   С этого дня Митрофан Ильич больше уже не пытался убеждать свою спутницу. Он сам покорно тащил драгоценный груз и резко отвергал все попытки девушки помочь ему в этом.
   Ложась спать, он клал мешок под голову, предварительно намотав на руку его лямки. Спал он чутко, по-охотничьи говоря – «вполглаза». Каждый шорох заставлял его вздрагивать, насторожённо поднимать голову. Он не доверял теперь ни лесной глуши, ни покою летних ночей, ни безлюдью этих заповедных урочищ, которые пока были обойдены войной.
   И сны у него стали странные, тревожные, все об одном и том же. То снились вражеский офицерик и усатый переводчик, оба мохнатые, зеленые, неестественно плоские, точно вырезанные из картона. Наведя на него револьверы, они, пятясь, уносили заветный рюкзак. Митрофан Ильич рвался за ними, хотел догнать, отнять у них сокровища, но не мог сдвинуться с места – ноги крепко прилипали к земле… То какой-то огромный, дикого вида человек выходил из-за куста, заступал дорогу и кричал: «Отдай золото!» А Муся стояла рядом и, как фарфоровая китайская кукла, согласно кивала головой: да, отдай, отдай, отдай!.. А раз привиделось даже, что мешок, лежавший под головой, стал погружаться в землю. Опускался, опускался, исчез, а на месте его появился серый камень-валун, и камень этот никак нельзя было ни сдвинуть, ни подкопать.
   Митрофан Ильич просыпался весь в поту, с тяжело бьющимся сердцем. Он хватался за изголовье и с облегчением убеждался, что рюкзак цел. Но чувство тревоги не проходило и отгоняло сон. Так и лежал старик с открытыми глазами, следя за тихим мерцанием крупных звёзд, слушая тягучий звон сосновых вершин, нервно вздрагивая от неясных шорохов ночного леса. А спутница его, уже приноровившаяся к лесной жизни, спала крепким молодым сном.
   Так иной раз, не сомкнув век, лежал и думал старик, пока ночная тьма в лесу не начинала редеть, пока стволы деревьев не выступали из неё, а их вершины не загорались розовым светом. Лежал и, словно медленно перелистывая страницы старого семейного альбома с выгоревшими, пожелтевшими фотографиями, перебирал в памяти полузабытые эпизоды своей собственной жизни.
   Что ж, начни он сначала – может, прожил бы и лучше, меньше бы ошибок совершил, больше пользы принёс людям. И все же, как там строго ни меряй, жизнь прошла неплохо, честно, и даже, пожалуй, сам товарищ Чередников не может его ни в чем упрекнуть. Вот только одно неладно: напоследок смалодушествовал, хотел оторваться от своих, чтобы умереть в родных краях.
   Родные края! Разве это только то место, где ты родился и вырос? Его домик под липками, где прожито столько лет, где поднялись дети и росли внуки, его сад, где спеет виноград «аринка», в который вложено столько труда и мечтаний, – разве они не сделались сейчас для него более чужими и неприютными, чем зал ожидания на каком-нибудь незнакомом полустанке? Да, прожито вот уж шестьдесят лет, и только на шестьдесят первом по-настоящему понятно, что родной дом, родной край – там, где свои люди, свои, советские порядки.
   Да, ошибся, и как ошибся! Но сейчас эту свою ошибку он искупает, спасая государственные ценности. Может быть, это и станет его вкладом в общее дело борьбы с врагом.
   Но и этот вывод не успокаивал. Наоборот, от таких мыслей у Митрофана Ильича усиливалась тревога, росло нетерпение. Так чего же тут валяться? Идти! Скорее идти! Он вскакивал, умывался, если был рядом ручей или лесной ключ, а если не было – проводил руками по росистой траве и влажными ладонями освежал лицо. Разводил костёр, варил кашу, жарил рыбу, которая всегда в изобилии попадалась на искусно поставленные им жерлицы или переметы. С питанием они не бедствовали. Картошку копали на дальних участках колхозных полей, местами клиньями врезавшихся в лес. На осиротевших, забурьяненных, вытоптанных нивах срезали колосья ржи, сушили и вытрушивали зёрна себе для каши. Митрофан Ильич, чрезвычайно щепетильный в вопросах собственности, не видел в этом ничего зазорного. Армия отошла, и они, как люди, спасавшие общественное добро, находившиеся, таким образом, на государственной службе, считали себя наследниками оставленных богатств.
   Так шли они день за днём, шли медленно, сторонясь даже просёлочных дорог, обходя жилые места, уклоняясь от встреч с людьми. Старик оказался в этом походе неоценимым спутником. Уже давно миновали они границы своего озёрного района, который он с удочками или с кошелкой для грибов исходил вдоль и поперёк. Теперь путь их лежал по незнакомой местности, через леса и болота, через луговые пустоши дремучих урочищ. И хотя часто шли они вовсе без дорог и карты не имели, он ни разу не заблудился, не сбился с направления.
   Компас, захваченный Мигрофаном Ильичом из дому, они где-то потеряли, перекладывая вещи. Но старик отлично умел определяться по солнцу, а в ненастный день – по мху, росшему на старых деревьях, по тому, в какую сторону были обращены венчики цветов, по утолщению годовых колец на пнях, по десяткам других признаков, известных грибникам, охотникам и рыболовам. По цвету вечерней зари, по ветерку на закате он безошибочно угадывал, какая предстоит ночь, и знал, надо ли искать для ночлега укромное место, строить шалаш или можно будет спать под открытым небом. По зелёным звёздочкам борового мха, по тому, раскрыт или закрыт зев его коричневых молоточков, по этому тончайшему барометру природы угадывал он погоду на будущее и с утра безошибочно определял, нужно одеваться в путь полегче или потеплее.
   За дни скитаний лицо и шею Митрофана Ильича покрыл тяжёлый фиолетовый загар, лишь половина лба осталяась белой под полями шляпы. Отросшие усы слились с бородой, закурчавились. Он уже совсем не походил теперь на щеголеватого банковского служащего былых времён и больше смахивал на колхозного деда из бойких, из тех, каких назначают в пасечники или в инспекторы по качеству, выбирают в президиумы и посылают к школьникам рассказывать о старине.
   Но ещё более разительные перемены произошли в Мусе. Шёлковое платье давно уже лежало на дне рюкзака, и она шла в фланелевом лыжном костюме, самый вид которого когда-то вызвал у неё возмущение. Девушка свыклась с лесной жизнью, переняла секрет неторопливого и спорого охотничьего шага и уже без особого напряжения поспевала за своим спутником. Встреть сейчас Мусю Волкову какой-нибудь сослуживец или однокурсник по музыкальному училищу, он просто не узнал бы её. Лицо, руки, шею девушки точно покрыли густой коричневой ореховой моренкой. Чуб её, выгорев на солнце, выделялся в кипе русых волос, как прядь льняного волокна. Выцветшие ресницы на загорелом лице казались ещё длиннее. Девушка походила теперь на складного, ловкого мальчишку, только мальчишка этот смотрел на мир слишком уж пристально и с лица его не сходило не свойственное подросткам выражение тревожной грусти.
   Даже характер у девушки стал меняться. Она могла пройти весь день, не сказав ни слова, погруженная в свои мысли.



9


   А идти было все труднее. Лето все круче поворачивало на осень. Ночи удлинялись, становились темнее, прохладнеё. По утрам выпадали такие обильные росы, что на заре девушке приходилось чуть ли не выжимать волосы. А тут ещё серенькие обложные дожди, шелестевшие иной раз по целым суткам. Идти под дождём не жарко. Но лесная почва быстро пропитывалась влагой, раскисала, и ноги вязли в ней. Сырая одежда стесняла движения.
   Затяжная непогода, увеличившая тяготы путешествия, заставляла путников, как о высшем блаженстве, мечтать о ночлеге под крышей, о возможности хоть раз по-настоящему обсушиться, помыться в бане, заснуть без верхней одежды. Но когда девушка, заметив, что тропка, по которой они идут, становится более протоптанной, или заслышав далёкий крик петуха, уловив до предела обострившимся в лесу обонянием дымок человеческого жилья, предлагала хоть на денёк завернуть в деревню, Митрофан Ильич приходил в ужас: в деревню – никогда! Там же оккупанты! А если их и нет, вдруг среди жителей найдётся фашистский прихвостень, который донесёт в ближайшую комендатуру, или просто стяжатель, охотник до чужого добра? Нет, нет, о жильё даже и думать нужно бросить.
   Муся с досадой перебивала старика, обзывала его Кащеем Бессмертным, Скупым рыцарем, Плюшкиным, Шейлоком, Гобсеком – словом, именами всех скупцов, известных ей из литературы. Он стоически переносил насмешки и был непоколебим.
   Как-то раз, отдыхая на привале в стороне от лесной дороги, спутники услышали вдали шум движения. Митрофан Ильич торопливо раскидал костёр, затоптал головешки. Скрывшись в кустах и спрятав мешок, они стали наблюдать. К удивлению их, шли не военные. Это издали можно было определить по тёмной одежде идущих и по тому, что двигались они не вытянутыми цепями, а густой толпой. Может быть, фашисты? Путники затаились в кустах. Толпа приблизилась, и тогда наблюдавших удивил малый рост этих людей.
   – Это же ремесленники, слово даю! – прошептала наконец Муся, рассмотрев светлые пуговицы на чёрных гимнастёрках.
   Да, она не ошиблась: шли ученики какого-то ремесленного училища. С мешочками за плечами, они устало тянулись по дороге. Впереди шагал маленький, смуглый, вихрастый паренёк в одних трусах и форменной фуражке. Свою одежду, связанную в узел, он нёс наперевес с заплечным мешком. Чуть отстав от толпы, двое под руки вели третьего, должно быть больного или обессилевшего. Позади всех двигались носилки.
   Путники в скорбном молчании следили за этой ребячьей толпой, пока носилки, заключавшие шествие, не скрылись за поворотом дороги.
   – А ведь совсем ребятишки, им в игрушки играть, – прошептал наконец Митрофан Ильич.
   – Какие молодцы! – восхищённо отозвалась девушка, всем сердцем устремляясь за этой скрывшейся в лесу дружной семьёй маленьких стойких людей.
   С тех пор картина бредущих лесом ремесленников не выходила у девушки из ума. Когда ей трудно было идти и к концу дневного перехода она едва волочила ослабевшие ноги, ей вспоминалась эта прочно сцементированная дружбой стайка мальчиков, отважно двигавшаяся по незнакомым, глухим лесам.