Страница:
увлекательному разговору, высшей образованности. А здесь... Боже мой! Ни
одной мысли, ни одного замечательного слова в течение трех часов! Тупые
лица, тупая важность - и только! Как ей было скучно! Как она казалась
утомленной! Она видела, чего им было надобно, что могли понять эти обезьяны
просвещения, и кинула им каламбур. А они так и бросились! Я сгорела со стыда
и готова была заплакать... Но пускай, - с жаром продолжала Полина, - пускай
она вывезет об нашей светской черни мнение, которого они достойны. По
крайней мере она видела наш добрый простой народ и понимает его. Ты слышала,
что сказала она этому старому, несносному шуту, который из угождения к
иностранке вздумал было смеяться над русскими бородами: "Народ, который,
тому сто лет, отстоял свою бороду, отстоит в наше время и свою голову". Как
она мила! Как я люблю ее! Как ненавижу ее гонителя!"
Не я одна заметила смущение Полины. Другие проницательные глаза
остановились на ней в ту же самую минуту: черные глаза самой m-me de Sta
ël. Не знаю, что подумала она, но только она подошла после обеда к моей
подруге и с нею разговорилась. Чрез несколько дней m-me de Sta ël
написала ей следующую записку:
Ma chère enfant, je suis toute malade. Il serait bien aimable
à vous de venir me ranimer. Tâchez de l'obtenir de m-me votre
mère et veuillez lui présenter les respects de votre amie de
S. {4}
Эта записка хранится у меня. Никогда Полина не объясняла мне своих
сношений с m-me de Staël, несмотря на все мое любопытство. Она была без
памяти от славной женщины, столь же добродушной, как и гениальной.
До чего доводит охота к злословию! Недавно рассказывала я все это в
одном очень порядочном обществе. "Может быть, - заметили мне, - m-me de
Stael была не что иное, как шпион Наполеонов, а княжна ** доставляла ей
нужные сведения". - "Помилуйте, - сказала я, - m-me de Stael, десять лет
гонимая Наполеоном, благородная добрая m-me de Stael;l, насилу убежавшая под
покровительство русского императора, m-me de Stael, друг Шатобриана и
Байрона, m-me de Stael будет шпионом у Наполеона!.." - "Очень, очень может
статься, - возразила востроносая графиня Б. - Наполеон был такая бестия, a
m-me de Stael претонкая штука!"
Все говорили о близкой войне и, сколько помню, довольно легкомысленно.
Подражание французскому тону времен Людовика XV было в моде. Любовь к
отечеству казалась педантством. Тогдашние умники превозносили Наполеона с
фанатическим подобострастием и шутили над нашими неудачами. К несчастию,
заступники отечества были немного простоваты; они были осмеяны довольно
забавно и не имели никакого влияния. Их патриотизм ограничивался жестоким
порицанием употребления французского языка в обществах, введения иностранных
слов, грозными выходками противу Кузнецкого моста и тому подобным. Молодые
люди говорили обо всем русском с презрением или равнодушием и, шутя,
предсказывали России участь Рейнской конфедерации. Словом, общество было
довольно гадко.
Вдруг известие о нашествии и воззвание государя поразили нас. Москва
взволновалась. Появились простонародные листки графа Растопчина; народ
ожесточился. Светские балагуры присмирели; дамы вструхнули. Гонители
французского языка и Кузнецкого моста взяли в обществах решительный верх, и
гостиные наполнились патриотами: кто высыпал из табакерки французский табак
и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюрок, кто отказался
от лафита и принялся за кислые щи. Все закаялись говорить по-французски; все
закричали о Пожарском и Минине и стали проповедовать народную войну,
собираясь на долгих отправиться в саратовские деревни.
Полина не могла скрывать свое презрение, как прежде не скрывала своего
негодования. Такая проворная перемена и трусость выводили ее из терпения. На
бульваре, на Пресненских прудах, она нарочно говорила по-французски; за
столом в присутствии слуг нарочно оспоривала патриотическое хвастовство,
нарочно говорила о многочисленности наполеоновых войск, о его военном гении.
Присутствующие бледнели, опасаясь доноса, и спешили укорить ее в
приверженности ко врагу отечества. Полина презрительно улыбалась. "Дай бог,
- говорила она, - чтобы все русские любили свое отечество, как я его люблю".
Она удивляла меня. Я всегда знала Полину скромной и молчаливой и не
понимала, откуда взялась у ней такая смелость. "Помилуй, - сказала я
однажды, - охота тебе вмешиваться не в наше дело. Пусть мужчины себе дерутся
и кричат о политике; женщины на войну не ходят, и им дела нет до Бонапарта".
Глаза ее засверкали. "Стыдись, - сказала она, - разве женщины не имеют
отечества? разве нет у них отцов, братьев, мужьев? Разве кровь русская для
нас чужда? Или ты полагаешь, что мы рождены для того только, чтоб нас на
бале вертели в экосезах, а дома заставляли вышивать по канве собачек? Нет, я
знаю, какое влияние женщина может иметь на мнение общественное или даже на
сердце хоть одного человека. Я не признаю уничижения, к которому присуждают
нас. Посмотри на m-me de Stael: Наполеон боролся с нею, как с неприятельскою
силой... И дядюшка смеет еще насмехаться над ее робостию при приближении
французской армии! "Будьте покойны, сударыня: Наполеон воюет против России,
не противу вас..." Да! если б дядюшка попался в руки французам, то его бы
пустили гулять по Пале-Роялю; но m-me de Stael в таком случае умерла бы в
государственной темнице. А Шарлот Корде, а наша Марфа Посадница? а княгиня
Дашкова? чем я ниже их? Уж, верно, не смелостию души и решительностию". Я
слушала Полину с изумлением. Никогда не подозревала я в ней такого жара,
такого честолюбия. Увы! К чему привели ее необыкновенные качества души и
мужественная возвышенность ума? Правду сказал мой любимый писатель: II n'est
de bonheur que dans les voies communes {5} *.
Приезд государя усугубил общее волнение. Восторг патриотизма овладел
наконец и высшим обществом. Гостиные превратились в палаты прений. Везде
толковали о патриотических пожертвованиях. Повторяли бессмертную речь
молодого графа Мамонова, пожертвовавшего всем своим имением. Некоторые
маменьки после того заметили, что граф уже не такой завидный жених, но мы
все были от него в восхищении. Полина бредила им. "Вы чем пожертвуете?" -
спросила она раз у моего брата. "Я не владею еще моим имением, - отвечал мой
повеса. - У меня всего навсе тридцать тысяч долгу: приношу их в жертву на
алтарь отечества". Полина рассердилась. "Для некоторых людей,- сказала она,
- и честь и отечество, все безделица. Братья их умирают на поле сражения, а
они дурачатся в гостиных. Не знаю, найдется ли женщина, довольно низкая,
чтоб позволить таким фиглярам притворяться перед нею в любви". Брат мой
вспыхнул. "Вы слишком взыскательны, княжна, - возразил он. - Вы требуете,
чтобы все видели в вас m-me de Stael и говорили бы вам тирады из "Корины".
Знайте, что кто шутит с женщиною, тот может не шутить перед лицом отечества
и его неприятелей". С этим словом он отвернулся. Я думала, что они навсегда
поссорились, но ошиблась: Полине понравилась дерзость моего брата, она
простила ему неуместную шутку за благородный порыв негодования и, узнав
через неделю, что он вступил в Мамоновский полк, сама просила, чтоб я их
помирила. Брат был в восторге. Он тут же предложил ей свою руку. Она
согласилась, но отсрочила свадьбу до конца войны. На другой день брат мой
отправился в армию.
Наполеон шел на Москву; наши отступали; Москва тревожилась. Жители ее
выбирались один за другим. Князь и княгиня уговорили матушку вместе ехать в
их ***скую деревню.
Мы приехали в **, огромное село в двадцати верстах от губернского
города. Около нас было множество соседей, большею частию приезжих из Москвы.
Всякий день все бывали вместе; наша деревенская жизнь походила на городскую.
Письма из армии приходили почти каждый день, старушки искали на карте
местечка бивака и сердились, не находя его. Полина занималась одною
политикою, ничего не читала, кроме газет, растопчинских афишек, и не
открывала ни одной книги. Окруженная людьми, коих понятия были ограничены,
слыша постоянно суждения нелепые и новости неосновательные, она впала в
глубокое уныние; томность овладела ее душою. Она отчаивалась в спасении
отечества, казалось ей, что Россия быстро приближается к своему падению,
всякая реляция усугубляла ее безнадежность, полицейские объявления графа
Растопчина выводили ее из терпения. Шутливый слог их казался ей верхом
неприличия, а меры, им принимаемые, варварством нестерпимым. Она не
постигала мысли тогдашнего времени, столь великой в своем ужасе, мысли,
которой смелое исполнение спасло Россию и освободило Европу. Целые часы
проводила она, облокотясь на карту России, рассчитывая версты, следуя за
быстрыми движениями войск. Странные мысли приходили ей в голову. Однажды она
мне объявила о своем намерении уйти из деревни, явиться в французский
лагерь, добраться до Наполеона и там убить его из своих рук. Мне не трудно
было убедить ее в безумстве такого предприятия - но мысль о Шарлоте Корде
долго ее не оставляла.
Отец ее, как уже вам известно, был человек довольно легкомысленный; он
только и думал, чтоб жить в деревне как можно более по-московскому. Давал
обеды, завел theatre de societe; {6}, где разыгрывал французские proverbes
{7} и всячески старался разнообразить наши удовольствия. В город прибыло
несколько пленных офицеров. Князь обрадовался новым лицам и выпросил у
губернатора позволение поместить их у себя...
Их было четверо - трое довольно незначащие люди, фанатически преданные
Наполеону, нестерпимые крикуны, правда, выкупающие свою хвастливость
почтенными своими ранами. Но четвертый был человек чрезвычайно
примечательный.
Ему было тогда 26 лет. Он принадлежал хорошему дому. Лицо его было
приятно. Тон очень хороший. Мы тотчас отличили его. Ласки принимал он с
благородной скромностию. Он говорил мало, но речи его были основательны.
Полине он понравился тем, что первый мог ясно ей истолковать военные
действия и движения войск. Он успокоил ее, удостоверив, что отступление
русских войск было не бессмысленный побег и столько же беспокоило французов,
как ожесточало русских. "Но вы, - спросила его Полина, - разве вы не
убеждены в непобедимости вашего императора?" Сеникур (назову же и его
именем, данным ему г-м Загоскиным) - Сеникур, несколько помолчав, отвечал,
что в его положении откровенность была бы затруднительна. Полина
настоятельно требовала ответа. Сеникур признался, что устремление
французских войск в сердце России могло сделаться для них опасно, что поход
1812 года, кажется, кончен, но не представляет ничего решительного. "Кончен!
- возразила Полина, - а Наполеон все еще идет вперед, а мы все еще
отступаем!" - "Тем хуже для нас", - отвечал Сеникур и заговорил о другом
предмете.
Полина, которой надоели и трусливые предсказания, и глупое хвастовство
наших соседей, жадно слушала суждения, основанные на знании дела и
беспристрастии. От брата получала я письма, в которых толку невозможно было
добиться. Они были наполнены шутками, умными и плохими, вопросами о Полине,
пошлыми уверениями в любви и проч. Полина, читая их, досадовала и пожимала
плечами. "Признайся, - говорила она, - что твой Алексей препустой человек.
Даже в нынешних обстоятельствах, с полей сражений находит он способ писать
ничего не значащие письма, какова же будет мне его беседа в течение тихой
семейственной жизни?" Она ошиблась. Пустота братниных писем происходила не
от его собственного ничтожества, но от предрассудка, впрочем самого
оскорбительного для нас: он полагал, что с женщинами должно употреблять
язык, приноровленный к слабости их понятий, и что важные предметы до нас не
касаются. Таковое мнение везде было бы невежливо, но у нас оно и глупо. Нет
сомнения, что русские женщины лучше образованны, более читают, более мыслят,
нежели мужчины, занятые бог знает чем.
Разнеслась весть о Бородинском сражении. Все толковали о нем; у всякого
было свое самое верное известие, всякий имел список убитым и раненым. Брат
нам не писал. Мы чрезвычайно были встревожены. Наконец один из развозителей
всякой всячины приехал нас известить о его взятии в плен, а между тем
пошепту объявил Полине о его смерти. Полина глубоко огорчилась. Она не была
влюблена в моего брата и часто на него досадовала, но в эту минуту она в нем
видела мученика, героя, и оплакивала втайне от меня. Насколько раз я застала
ее в слезах. Это меня не удивляло, я знала, какое болезненное участие
принимала она в судьбе страждущего нашего отечества. Я не подозревала, что
было еще причиною ее горести.
Однажды утром гуляла я в саду; подле меня шел Сеникур; мы разговаривали
о Полине. Я заметила, что он глубоко чувствовал ее необыкновенные качества и
что ее красота сделала на него сильное впечатление. Я, смеясь, дала ему
заметить, что положение его самое романическое. В плену у неприятеля раненый
рыцарь влюбляется в благородную владетельницу замка, трогает ее сердце и
наконец получает ее руку. "Нет, - сказал мне Сеникур, - княжна видит во мне
врага России и никогда не согласится оставить свое отечество". В эту минуту
Полина показалась в конце аллеи, мы пошли к ней навстречу. Она приближалась
скорыми шагами. Бледность ее меня поразила.
"Москва взята", - сказала она мне, не отвечая на поклон Сеникура;
сердце мое сжалось, слезы потекли ручьем. Сеникур молчал, потупя глаза.
"Благородные, просвещенные французы, - продолжала она голосом, дрожащим от
негодования, - ознаменовали свое торжество достойным образом. Они зажгли
Москву - Москва горит уже два дни". - "Что вы говорите, - закричал Сеникур,
- не может быть". - "Дождитесь ночи, - отвечала она сухо, - может быть,
увидите зарево". - "Боже мой! Он погиб, - сказал Сеникур; как, разве вы не
видите, что пожар Москвы есть гибель всему французскому войску, что
Наполеону негде, нечем будет держаться, что он принужден будет скорее
отступить сквозь разоренную, опустелую сторону при приближении зимы с
войском расстроенным и недовольным! И вы могли думать, что французы сами
изрыли себе ад! нет, нет, русские, русские зажгли Москву. Ужасное,
варварское великодушие! Теперь все решено: ваше отечество вышло из
опасности; но что будет с нами, что будет с нашим императором..."
Он оставил нас. Полина и я не могли опомниться. "Неужели, - сказала
она, - Сеникур прав и пожар Москвы наших рук дело? Если так... О, мне можно
гордиться именем россиянки! Вселенная изумится великой жертве! Теперь и
падение наше мне не страшно, честь наша спасена; никогда Европа не осмелится
уже бороться с народом, который рубит сам себе руки и жжет свою столицу".
Глаза ее так и блистали, голос так и звенел. Я обняла ее, мы смешали
слезы благородного восторга и жаркие моления за отечество. "Ты не знаешь? -
сказала мне Полина с видом вдохновенным, - твой брат... он счастлив, он не в
плену - радуйся: он убит за спасение России".
Я вскрикнула и упала без чувств в ее объятия...
* Кажется, слова Шатобриана. (Прим. изд.)
Несколько лет тому назад в одном из своих поместий жил старинный
русский барин, Кирила Петрович Троекуров. Его богатство, знатный род и связи
давали ему большой вес в губерниях, где находилось его имение. Соседи рады
были угождать малейшим его прихотям; губернские чиновники трепетали при его
имени; Кирила Петрович принимал знаки подобострастия как надлежащую дань;
дом его всегда был полон гостями, готовыми тешить его барскую праздность,
разделяя шумные, а иногда и буйные его увеселения. Никто не дерзал
отказываться от его приглашения или в известные дни не являться с должным
почтением в село Покровское. В домашнем быту Кирила Петрович выказывал все
пороки человека необразованного. Избалованный всем, что только окружало его,
он привык давать полную волю всем порывам пылкого своего нрава и всем затеям
довольно ограниченного ума. Несмотря на необыкновенную силу физических
способностей, он раза два в неделю страдал от обжорства и каждый вечер бывал
навеселе. В одном из флигелей его дома жили шестнадцать горничных, занимаясь
рукоделиями, свойственными их полу. Окны во флигеле были загорожены
деревянною решеткою; двери запирались замками, от коих ключи хранились у
Кирила Петровича. Молодые затворницы в положенные часы сходили в сад и
прогуливались под надзором двух старух. От времени до времени Кирила
Петрович выдавал некоторых из них замуж, и новые поступали на их место. С
крестьянами и дворовыми обходился он строго и своенравно; несмотря на то,
они были ему преданы: они тщеславились богатством и славою своего господина
и в свою очередь позволяли себе многое в отношении к их соседям, надеясь на
его сильное покровительство.
Всегдашние занятия Троекурова состояли в разъездах около пространных
его владений, в продолжительных пирах и в проказах, ежедневно притом
изобретаемых и жертвою коих бывал обыкновенно какой-нибудь новый знакомец;
хотя и старинные приятели не всегда их избегали за исключением одного Андрея
Гавриловича Дубровского. Сей Дубровский, отставной поручик гвардии, был ему
ближайшим соседом и владел семидесятью душами. Троекуров, надменный в
сношениях с людьми самого высшего звания, уважал Дубровского несмотря на его
смиренное состояние. Некогда были они товарищами по службе, и Троекуров знал
по опыту нетерпеливость и решительность его характера. Обстоятельства
разлучили их надолго. Дубровский с расстроенным состоянием принужден был
выйти в отставку и поселиться в остальной своей деревне. Кирила Петрович,
узнав о том, предлагал ему свое покровительство, но Дубровский благодарил
его и остался беден и независим. Спустя несколько лет Троекуров, отставной
генерал-аншеф, приехал в свое поместие, они свиделись и обрадовались друг
другу. С тех пор они каждый день бывали вместе, и Кирила Петрович, отроду не
удостоивавший никого своим посещением, заезжал запросто в домишко своего
старого товарища. Будучи ровесниками, рожденные в одном сословии,
воспитанные одинаково, они сходствовали отчасти и в характерах и в
наклонностях. В некоторых отношениях и судьба их была одинакова: оба
женились по любви, оба скоро овдовели, у обоих оставалось по ребенку. Сын
Дубровского воспитывался в Петербурге, дочь Кирила Петровича росла в глазах
родителя, и Троекуров часто говаривал Дубровскому: "Слушай, брат, Андрей
Гаврилович: коли в твоем Володьке будет путь, так отдам за него Машу; даром
что он гол как сокол". Андрей Гаврилович качал головой и отвечал
обыкновенно: "Нет, Кирила Петрович: мой Володька не жених Марии Кириловне.
Бедному дворянину, каков он, лучше жениться на бедной дворяночке, да быть
главою в доме, чем сделаться приказчиком избалованной бабенки".
Все завидовали согласию, царствующему между надменным Троекуровым и
бедным его соседом, и удивлялись смелости сего последнего, когда он за
столом у Кирила Петровича прямо высказывал свое мнение, не заботясь о том,
противуречило ли оно мнениям хозяина. Некоторые пытались было ему подражать
и выйти из пределов должного повиновения, но Кирила Петрович так их пугнул,
что навсегда отбил у них охоту к таковым покушениям, и Дубровский один
остался вне общего закона. Нечаянный случай все расстроил и переменил.
Раз в начале осени Кирила Петрович собирался в отъезжее поле. Накануне
был отдан приказ псарям и стремянным быть готовыми к пяти часам утра.
Палатка и кухня отправлены были вперед на место, где Кирила Петрович должен
был обедать. Хозяин и гости пошли на псарный двор, где более пятисот гончих
и борзых жили в довольстве и тепле, прославляя щедрость Кирила Петровича на
своем собачьем языке. Тут же находился и лазарет для больных собак, под
присмотром штаб-лекаря Тимошки, и отделение, где благородные суки ощенялись
и кормили своих щенят. Кирила Петрович гордился сим прекрасным заведением и
никогда не упускал случая похвастаться оным перед своими гостями, из коих
каждый осмотривал его по крайней мере уже в двадцатый раз. Он расхаживал по
псарне, окруженный своими гостями и сопровождаемый Тимошкой и главными
псарями; останавливался пред некоторыми конурами, то расспрашивая о здоровии
больных, то делая замечания более или менее строгие и справедливые, то
подзывая к себе знакомых собак и ласково с ними разговаривая. Гости почитали
обязанностию восхищаться псарнею Кирила Петровича. Один Дубровский молчал и
хмурился. Он был горячий охотник. Его состояние позволяло ему держать только
двух гончих и одну свору борзых; он не мог удержаться от некоторой зависти
при виде сего великолепного заведения. "Что же ты хмуришься, брат, - спросил
его Кирила Петрович, - или псарня моя тебе не нравится?" - "Нет, - отвечал
он сурово, - псарня чудная, вряд людям вашим житье такое ж, как вашим
собакам". Один из псарей обиделся. "Мы на свое житье, - сказал он, -
благодаря бога и барина не жалуемся, а что правда, то правда, иному и
дворянину не худо бы променять усадьбу на любую здешнюю конурку. Ему было б
и сытнее и теплее". Кирила Петрович громко засмеялся при дерзком замечании
своего холопа, а гости вослед за ним захохотали, хотя и чувствовали, что
шутка псаря могла отнестися и к ним. Дубровский побледнел и не сказал ни
слова. В сие время поднесли в лукошке Кирилу Петровичу новорожденных щенят;
он занялся ими, выбрал себе двух, прочих велел утопить. Между тем Андрей
Гаврилович скрылся, и никто того не заметил.
Возвратясь с гостями со псарного двора, Кирила Петрович сел ужинать и
тогда только, не видя Дубровского, хватился о нем. Люди отвечали, что Андрей
Гаврилович уехал домой. Троекуров велел тотчас его догнать и воротить
непременно. Отроду не выезжал он на охоту без Дубровского, опытного и
тонкого ценителя псовых достоинств и безошибочного решителя всевозможных
охотничьих споров. Слуга, поскакавший за ним, воротился, как еще сидели за
столом, и доложил своему господину, что, дескать, Андрей Гаврилович не
послушался и не хотел воротиться. Кирила Петрович, по обыкновению своему
разгоряченный наливками, осердился и вторично послал того же слугу сказать
Андрею Гавриловичу, что если он тотчас же не приедет ночевать в Покровское,
то он, Троекуров, с ним навеки рассорится. Слуга снова поскакал, Кирила
Петрович встал из-за стола, отпустил гостей и отправился спать.
На другой день первый вопрос его был: здесь ли Андрей Гаврилович?
Вместо ответа ему подали письмо, сложенное треугольником; Кирила Петрович
приказал своему писарю читать его вслух и услышал следующее:
"Государь мой премилостивый,
Я до тех пор не намерен ехать в Покровское, пока не вышлете Вы мне
псаря Парамошку с повинною; а будет моя воля наказать его или помиловать, а
я терпеть шутки от Ваших холопьев не намерен, да и от Вас их не стерплю,
потому что я не шут, а старинный дворянин. За сим остаюсь покорным ко
услугам
Андрей Дубровский".
По нынешним понятиям об этикете письмо сие было бы весьма неприличным,
но оно рассердило Кирила Петровича не странным слогом и расположением, но
только своею сущностью: "Как, - загремел Троекуров, вскочив с постели босой,
- высылать к ему моих людей с повинной, он волен их миловать, наказывать! да
что он в самом деле задумал; да знает ли он, с кем связывается? Вот я ж
его... Наплачется он у меня, узнает, каково идти на Троекурова!"
Кирила Петрович оделся и выехал на охоту с обыкновенной своею
пышностию, но охота не удалась. Во весь день видели одного только зайца и
того протравили. Обед в поле под палаткою также не удался, или по крайней
мере был не по вкусу Кирила Петровича, который прибил повара, разбранил
гостей и на возвратном пути со всею своей охотою нарочно поехал полями
Дубровского.
Прошло несколько дней, и вражда между двумя соседами не унималась.
Андрей Гаврилович не возвращался в Покровское - Кирила Петрович без него
скучал, и досада его громко изливалась в самых оскорбительных выражениях,
которые, благодаря усердию тамошних дворян, доходили до Дубровского
исправленные и дополненные. Новое обстоятельство уничтожило и последнюю
надежду на примирение.
Дубровский объезжал однажды малое свое владение; приближаясь к
березовой роще, услышал он удары топора и через минуту треск повалившегося
дерева. Он поспешил в рощу и наехал на покровских мужиков, спокойно ворующих
у него лес. Увидя его, они бросились было бежать. Дубровский со своим
кучером поймал из них двоих и привел их связанных к себе на двор. Три
неприятельские лошади достались тут же в добычу победителю. Дубровский был
отменно сердит, прежде сего никогда люди Троекурова, известные разбойники,
не осмеливались шалить в пределах его владений, зная приятельскую связь его
с их господином. Дубровский видел, что теперь пользовались они происшедшим
разрывом, - и решился, вопреки всем понятиям о праве войны, проучить своих
пленников прутьями, коими запаслись они в его же роще, а лошадей отдать в
работу, приписав к барскому скоту.
Слух о сем происшествии в тот же день дошел до Кирила Петровича. Он
вышел из себя и в первую минуту гнева хотел было со всеми своими дворовыми
учинить нападение на Кистеневку (так называлась деревня его соседа),
разорить ее дотла и осадить самого помещика в его усадьбе. Таковые подвиги
были ему не в диковину. Но мысли его вскоре приняли другое направление.
Расхаживая тяжелыми шагами взад и вперед по зале, он взглянул нечаянно
одной мысли, ни одного замечательного слова в течение трех часов! Тупые
лица, тупая важность - и только! Как ей было скучно! Как она казалась
утомленной! Она видела, чего им было надобно, что могли понять эти обезьяны
просвещения, и кинула им каламбур. А они так и бросились! Я сгорела со стыда
и готова была заплакать... Но пускай, - с жаром продолжала Полина, - пускай
она вывезет об нашей светской черни мнение, которого они достойны. По
крайней мере она видела наш добрый простой народ и понимает его. Ты слышала,
что сказала она этому старому, несносному шуту, который из угождения к
иностранке вздумал было смеяться над русскими бородами: "Народ, который,
тому сто лет, отстоял свою бороду, отстоит в наше время и свою голову". Как
она мила! Как я люблю ее! Как ненавижу ее гонителя!"
Не я одна заметила смущение Полины. Другие проницательные глаза
остановились на ней в ту же самую минуту: черные глаза самой m-me de Sta
ël. Не знаю, что подумала она, но только она подошла после обеда к моей
подруге и с нею разговорилась. Чрез несколько дней m-me de Sta ël
написала ей следующую записку:
Ma chère enfant, je suis toute malade. Il serait bien aimable
à vous de venir me ranimer. Tâchez de l'obtenir de m-me votre
mère et veuillez lui présenter les respects de votre amie de
S. {4}
Эта записка хранится у меня. Никогда Полина не объясняла мне своих
сношений с m-me de Staël, несмотря на все мое любопытство. Она была без
памяти от славной женщины, столь же добродушной, как и гениальной.
До чего доводит охота к злословию! Недавно рассказывала я все это в
одном очень порядочном обществе. "Может быть, - заметили мне, - m-me de
Stael была не что иное, как шпион Наполеонов, а княжна ** доставляла ей
нужные сведения". - "Помилуйте, - сказала я, - m-me de Stael, десять лет
гонимая Наполеоном, благородная добрая m-me de Stael;l, насилу убежавшая под
покровительство русского императора, m-me de Stael, друг Шатобриана и
Байрона, m-me de Stael будет шпионом у Наполеона!.." - "Очень, очень может
статься, - возразила востроносая графиня Б. - Наполеон был такая бестия, a
m-me de Stael претонкая штука!"
Все говорили о близкой войне и, сколько помню, довольно легкомысленно.
Подражание французскому тону времен Людовика XV было в моде. Любовь к
отечеству казалась педантством. Тогдашние умники превозносили Наполеона с
фанатическим подобострастием и шутили над нашими неудачами. К несчастию,
заступники отечества были немного простоваты; они были осмеяны довольно
забавно и не имели никакого влияния. Их патриотизм ограничивался жестоким
порицанием употребления французского языка в обществах, введения иностранных
слов, грозными выходками противу Кузнецкого моста и тому подобным. Молодые
люди говорили обо всем русском с презрением или равнодушием и, шутя,
предсказывали России участь Рейнской конфедерации. Словом, общество было
довольно гадко.
Вдруг известие о нашествии и воззвание государя поразили нас. Москва
взволновалась. Появились простонародные листки графа Растопчина; народ
ожесточился. Светские балагуры присмирели; дамы вструхнули. Гонители
французского языка и Кузнецкого моста взяли в обществах решительный верх, и
гостиные наполнились патриотами: кто высыпал из табакерки французский табак
и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюрок, кто отказался
от лафита и принялся за кислые щи. Все закаялись говорить по-французски; все
закричали о Пожарском и Минине и стали проповедовать народную войну,
собираясь на долгих отправиться в саратовские деревни.
Полина не могла скрывать свое презрение, как прежде не скрывала своего
негодования. Такая проворная перемена и трусость выводили ее из терпения. На
бульваре, на Пресненских прудах, она нарочно говорила по-французски; за
столом в присутствии слуг нарочно оспоривала патриотическое хвастовство,
нарочно говорила о многочисленности наполеоновых войск, о его военном гении.
Присутствующие бледнели, опасаясь доноса, и спешили укорить ее в
приверженности ко врагу отечества. Полина презрительно улыбалась. "Дай бог,
- говорила она, - чтобы все русские любили свое отечество, как я его люблю".
Она удивляла меня. Я всегда знала Полину скромной и молчаливой и не
понимала, откуда взялась у ней такая смелость. "Помилуй, - сказала я
однажды, - охота тебе вмешиваться не в наше дело. Пусть мужчины себе дерутся
и кричат о политике; женщины на войну не ходят, и им дела нет до Бонапарта".
Глаза ее засверкали. "Стыдись, - сказала она, - разве женщины не имеют
отечества? разве нет у них отцов, братьев, мужьев? Разве кровь русская для
нас чужда? Или ты полагаешь, что мы рождены для того только, чтоб нас на
бале вертели в экосезах, а дома заставляли вышивать по канве собачек? Нет, я
знаю, какое влияние женщина может иметь на мнение общественное или даже на
сердце хоть одного человека. Я не признаю уничижения, к которому присуждают
нас. Посмотри на m-me de Stael: Наполеон боролся с нею, как с неприятельскою
силой... И дядюшка смеет еще насмехаться над ее робостию при приближении
французской армии! "Будьте покойны, сударыня: Наполеон воюет против России,
не противу вас..." Да! если б дядюшка попался в руки французам, то его бы
пустили гулять по Пале-Роялю; но m-me de Stael в таком случае умерла бы в
государственной темнице. А Шарлот Корде, а наша Марфа Посадница? а княгиня
Дашкова? чем я ниже их? Уж, верно, не смелостию души и решительностию". Я
слушала Полину с изумлением. Никогда не подозревала я в ней такого жара,
такого честолюбия. Увы! К чему привели ее необыкновенные качества души и
мужественная возвышенность ума? Правду сказал мой любимый писатель: II n'est
de bonheur que dans les voies communes {5} *.
Приезд государя усугубил общее волнение. Восторг патриотизма овладел
наконец и высшим обществом. Гостиные превратились в палаты прений. Везде
толковали о патриотических пожертвованиях. Повторяли бессмертную речь
молодого графа Мамонова, пожертвовавшего всем своим имением. Некоторые
маменьки после того заметили, что граф уже не такой завидный жених, но мы
все были от него в восхищении. Полина бредила им. "Вы чем пожертвуете?" -
спросила она раз у моего брата. "Я не владею еще моим имением, - отвечал мой
повеса. - У меня всего навсе тридцать тысяч долгу: приношу их в жертву на
алтарь отечества". Полина рассердилась. "Для некоторых людей,- сказала она,
- и честь и отечество, все безделица. Братья их умирают на поле сражения, а
они дурачатся в гостиных. Не знаю, найдется ли женщина, довольно низкая,
чтоб позволить таким фиглярам притворяться перед нею в любви". Брат мой
вспыхнул. "Вы слишком взыскательны, княжна, - возразил он. - Вы требуете,
чтобы все видели в вас m-me de Stael и говорили бы вам тирады из "Корины".
Знайте, что кто шутит с женщиною, тот может не шутить перед лицом отечества
и его неприятелей". С этим словом он отвернулся. Я думала, что они навсегда
поссорились, но ошиблась: Полине понравилась дерзость моего брата, она
простила ему неуместную шутку за благородный порыв негодования и, узнав
через неделю, что он вступил в Мамоновский полк, сама просила, чтоб я их
помирила. Брат был в восторге. Он тут же предложил ей свою руку. Она
согласилась, но отсрочила свадьбу до конца войны. На другой день брат мой
отправился в армию.
Наполеон шел на Москву; наши отступали; Москва тревожилась. Жители ее
выбирались один за другим. Князь и княгиня уговорили матушку вместе ехать в
их ***скую деревню.
Мы приехали в **, огромное село в двадцати верстах от губернского
города. Около нас было множество соседей, большею частию приезжих из Москвы.
Всякий день все бывали вместе; наша деревенская жизнь походила на городскую.
Письма из армии приходили почти каждый день, старушки искали на карте
местечка бивака и сердились, не находя его. Полина занималась одною
политикою, ничего не читала, кроме газет, растопчинских афишек, и не
открывала ни одной книги. Окруженная людьми, коих понятия были ограничены,
слыша постоянно суждения нелепые и новости неосновательные, она впала в
глубокое уныние; томность овладела ее душою. Она отчаивалась в спасении
отечества, казалось ей, что Россия быстро приближается к своему падению,
всякая реляция усугубляла ее безнадежность, полицейские объявления графа
Растопчина выводили ее из терпения. Шутливый слог их казался ей верхом
неприличия, а меры, им принимаемые, варварством нестерпимым. Она не
постигала мысли тогдашнего времени, столь великой в своем ужасе, мысли,
которой смелое исполнение спасло Россию и освободило Европу. Целые часы
проводила она, облокотясь на карту России, рассчитывая версты, следуя за
быстрыми движениями войск. Странные мысли приходили ей в голову. Однажды она
мне объявила о своем намерении уйти из деревни, явиться в французский
лагерь, добраться до Наполеона и там убить его из своих рук. Мне не трудно
было убедить ее в безумстве такого предприятия - но мысль о Шарлоте Корде
долго ее не оставляла.
Отец ее, как уже вам известно, был человек довольно легкомысленный; он
только и думал, чтоб жить в деревне как можно более по-московскому. Давал
обеды, завел theatre de societe; {6}, где разыгрывал французские proverbes
{7} и всячески старался разнообразить наши удовольствия. В город прибыло
несколько пленных офицеров. Князь обрадовался новым лицам и выпросил у
губернатора позволение поместить их у себя...
Их было четверо - трое довольно незначащие люди, фанатически преданные
Наполеону, нестерпимые крикуны, правда, выкупающие свою хвастливость
почтенными своими ранами. Но четвертый был человек чрезвычайно
примечательный.
Ему было тогда 26 лет. Он принадлежал хорошему дому. Лицо его было
приятно. Тон очень хороший. Мы тотчас отличили его. Ласки принимал он с
благородной скромностию. Он говорил мало, но речи его были основательны.
Полине он понравился тем, что первый мог ясно ей истолковать военные
действия и движения войск. Он успокоил ее, удостоверив, что отступление
русских войск было не бессмысленный побег и столько же беспокоило французов,
как ожесточало русских. "Но вы, - спросила его Полина, - разве вы не
убеждены в непобедимости вашего императора?" Сеникур (назову же и его
именем, данным ему г-м Загоскиным) - Сеникур, несколько помолчав, отвечал,
что в его положении откровенность была бы затруднительна. Полина
настоятельно требовала ответа. Сеникур признался, что устремление
французских войск в сердце России могло сделаться для них опасно, что поход
1812 года, кажется, кончен, но не представляет ничего решительного. "Кончен!
- возразила Полина, - а Наполеон все еще идет вперед, а мы все еще
отступаем!" - "Тем хуже для нас", - отвечал Сеникур и заговорил о другом
предмете.
Полина, которой надоели и трусливые предсказания, и глупое хвастовство
наших соседей, жадно слушала суждения, основанные на знании дела и
беспристрастии. От брата получала я письма, в которых толку невозможно было
добиться. Они были наполнены шутками, умными и плохими, вопросами о Полине,
пошлыми уверениями в любви и проч. Полина, читая их, досадовала и пожимала
плечами. "Признайся, - говорила она, - что твой Алексей препустой человек.
Даже в нынешних обстоятельствах, с полей сражений находит он способ писать
ничего не значащие письма, какова же будет мне его беседа в течение тихой
семейственной жизни?" Она ошиблась. Пустота братниных писем происходила не
от его собственного ничтожества, но от предрассудка, впрочем самого
оскорбительного для нас: он полагал, что с женщинами должно употреблять
язык, приноровленный к слабости их понятий, и что важные предметы до нас не
касаются. Таковое мнение везде было бы невежливо, но у нас оно и глупо. Нет
сомнения, что русские женщины лучше образованны, более читают, более мыслят,
нежели мужчины, занятые бог знает чем.
Разнеслась весть о Бородинском сражении. Все толковали о нем; у всякого
было свое самое верное известие, всякий имел список убитым и раненым. Брат
нам не писал. Мы чрезвычайно были встревожены. Наконец один из развозителей
всякой всячины приехал нас известить о его взятии в плен, а между тем
пошепту объявил Полине о его смерти. Полина глубоко огорчилась. Она не была
влюблена в моего брата и часто на него досадовала, но в эту минуту она в нем
видела мученика, героя, и оплакивала втайне от меня. Насколько раз я застала
ее в слезах. Это меня не удивляло, я знала, какое болезненное участие
принимала она в судьбе страждущего нашего отечества. Я не подозревала, что
было еще причиною ее горести.
Однажды утром гуляла я в саду; подле меня шел Сеникур; мы разговаривали
о Полине. Я заметила, что он глубоко чувствовал ее необыкновенные качества и
что ее красота сделала на него сильное впечатление. Я, смеясь, дала ему
заметить, что положение его самое романическое. В плену у неприятеля раненый
рыцарь влюбляется в благородную владетельницу замка, трогает ее сердце и
наконец получает ее руку. "Нет, - сказал мне Сеникур, - княжна видит во мне
врага России и никогда не согласится оставить свое отечество". В эту минуту
Полина показалась в конце аллеи, мы пошли к ней навстречу. Она приближалась
скорыми шагами. Бледность ее меня поразила.
"Москва взята", - сказала она мне, не отвечая на поклон Сеникура;
сердце мое сжалось, слезы потекли ручьем. Сеникур молчал, потупя глаза.
"Благородные, просвещенные французы, - продолжала она голосом, дрожащим от
негодования, - ознаменовали свое торжество достойным образом. Они зажгли
Москву - Москва горит уже два дни". - "Что вы говорите, - закричал Сеникур,
- не может быть". - "Дождитесь ночи, - отвечала она сухо, - может быть,
увидите зарево". - "Боже мой! Он погиб, - сказал Сеникур; как, разве вы не
видите, что пожар Москвы есть гибель всему французскому войску, что
Наполеону негде, нечем будет держаться, что он принужден будет скорее
отступить сквозь разоренную, опустелую сторону при приближении зимы с
войском расстроенным и недовольным! И вы могли думать, что французы сами
изрыли себе ад! нет, нет, русские, русские зажгли Москву. Ужасное,
варварское великодушие! Теперь все решено: ваше отечество вышло из
опасности; но что будет с нами, что будет с нашим императором..."
Он оставил нас. Полина и я не могли опомниться. "Неужели, - сказала
она, - Сеникур прав и пожар Москвы наших рук дело? Если так... О, мне можно
гордиться именем россиянки! Вселенная изумится великой жертве! Теперь и
падение наше мне не страшно, честь наша спасена; никогда Европа не осмелится
уже бороться с народом, который рубит сам себе руки и жжет свою столицу".
Глаза ее так и блистали, голос так и звенел. Я обняла ее, мы смешали
слезы благородного восторга и жаркие моления за отечество. "Ты не знаешь? -
сказала мне Полина с видом вдохновенным, - твой брат... он счастлив, он не в
плену - радуйся: он убит за спасение России".
Я вскрикнула и упала без чувств в ее объятия...
* Кажется, слова Шатобриана. (Прим. изд.)
Несколько лет тому назад в одном из своих поместий жил старинный
русский барин, Кирила Петрович Троекуров. Его богатство, знатный род и связи
давали ему большой вес в губерниях, где находилось его имение. Соседи рады
были угождать малейшим его прихотям; губернские чиновники трепетали при его
имени; Кирила Петрович принимал знаки подобострастия как надлежащую дань;
дом его всегда был полон гостями, готовыми тешить его барскую праздность,
разделяя шумные, а иногда и буйные его увеселения. Никто не дерзал
отказываться от его приглашения или в известные дни не являться с должным
почтением в село Покровское. В домашнем быту Кирила Петрович выказывал все
пороки человека необразованного. Избалованный всем, что только окружало его,
он привык давать полную волю всем порывам пылкого своего нрава и всем затеям
довольно ограниченного ума. Несмотря на необыкновенную силу физических
способностей, он раза два в неделю страдал от обжорства и каждый вечер бывал
навеселе. В одном из флигелей его дома жили шестнадцать горничных, занимаясь
рукоделиями, свойственными их полу. Окны во флигеле были загорожены
деревянною решеткою; двери запирались замками, от коих ключи хранились у
Кирила Петровича. Молодые затворницы в положенные часы сходили в сад и
прогуливались под надзором двух старух. От времени до времени Кирила
Петрович выдавал некоторых из них замуж, и новые поступали на их место. С
крестьянами и дворовыми обходился он строго и своенравно; несмотря на то,
они были ему преданы: они тщеславились богатством и славою своего господина
и в свою очередь позволяли себе многое в отношении к их соседям, надеясь на
его сильное покровительство.
Всегдашние занятия Троекурова состояли в разъездах около пространных
его владений, в продолжительных пирах и в проказах, ежедневно притом
изобретаемых и жертвою коих бывал обыкновенно какой-нибудь новый знакомец;
хотя и старинные приятели не всегда их избегали за исключением одного Андрея
Гавриловича Дубровского. Сей Дубровский, отставной поручик гвардии, был ему
ближайшим соседом и владел семидесятью душами. Троекуров, надменный в
сношениях с людьми самого высшего звания, уважал Дубровского несмотря на его
смиренное состояние. Некогда были они товарищами по службе, и Троекуров знал
по опыту нетерпеливость и решительность его характера. Обстоятельства
разлучили их надолго. Дубровский с расстроенным состоянием принужден был
выйти в отставку и поселиться в остальной своей деревне. Кирила Петрович,
узнав о том, предлагал ему свое покровительство, но Дубровский благодарил
его и остался беден и независим. Спустя несколько лет Троекуров, отставной
генерал-аншеф, приехал в свое поместие, они свиделись и обрадовались друг
другу. С тех пор они каждый день бывали вместе, и Кирила Петрович, отроду не
удостоивавший никого своим посещением, заезжал запросто в домишко своего
старого товарища. Будучи ровесниками, рожденные в одном сословии,
воспитанные одинаково, они сходствовали отчасти и в характерах и в
наклонностях. В некоторых отношениях и судьба их была одинакова: оба
женились по любви, оба скоро овдовели, у обоих оставалось по ребенку. Сын
Дубровского воспитывался в Петербурге, дочь Кирила Петровича росла в глазах
родителя, и Троекуров часто говаривал Дубровскому: "Слушай, брат, Андрей
Гаврилович: коли в твоем Володьке будет путь, так отдам за него Машу; даром
что он гол как сокол". Андрей Гаврилович качал головой и отвечал
обыкновенно: "Нет, Кирила Петрович: мой Володька не жених Марии Кириловне.
Бедному дворянину, каков он, лучше жениться на бедной дворяночке, да быть
главою в доме, чем сделаться приказчиком избалованной бабенки".
Все завидовали согласию, царствующему между надменным Троекуровым и
бедным его соседом, и удивлялись смелости сего последнего, когда он за
столом у Кирила Петровича прямо высказывал свое мнение, не заботясь о том,
противуречило ли оно мнениям хозяина. Некоторые пытались было ему подражать
и выйти из пределов должного повиновения, но Кирила Петрович так их пугнул,
что навсегда отбил у них охоту к таковым покушениям, и Дубровский один
остался вне общего закона. Нечаянный случай все расстроил и переменил.
Раз в начале осени Кирила Петрович собирался в отъезжее поле. Накануне
был отдан приказ псарям и стремянным быть готовыми к пяти часам утра.
Палатка и кухня отправлены были вперед на место, где Кирила Петрович должен
был обедать. Хозяин и гости пошли на псарный двор, где более пятисот гончих
и борзых жили в довольстве и тепле, прославляя щедрость Кирила Петровича на
своем собачьем языке. Тут же находился и лазарет для больных собак, под
присмотром штаб-лекаря Тимошки, и отделение, где благородные суки ощенялись
и кормили своих щенят. Кирила Петрович гордился сим прекрасным заведением и
никогда не упускал случая похвастаться оным перед своими гостями, из коих
каждый осмотривал его по крайней мере уже в двадцатый раз. Он расхаживал по
псарне, окруженный своими гостями и сопровождаемый Тимошкой и главными
псарями; останавливался пред некоторыми конурами, то расспрашивая о здоровии
больных, то делая замечания более или менее строгие и справедливые, то
подзывая к себе знакомых собак и ласково с ними разговаривая. Гости почитали
обязанностию восхищаться псарнею Кирила Петровича. Один Дубровский молчал и
хмурился. Он был горячий охотник. Его состояние позволяло ему держать только
двух гончих и одну свору борзых; он не мог удержаться от некоторой зависти
при виде сего великолепного заведения. "Что же ты хмуришься, брат, - спросил
его Кирила Петрович, - или псарня моя тебе не нравится?" - "Нет, - отвечал
он сурово, - псарня чудная, вряд людям вашим житье такое ж, как вашим
собакам". Один из псарей обиделся. "Мы на свое житье, - сказал он, -
благодаря бога и барина не жалуемся, а что правда, то правда, иному и
дворянину не худо бы променять усадьбу на любую здешнюю конурку. Ему было б
и сытнее и теплее". Кирила Петрович громко засмеялся при дерзком замечании
своего холопа, а гости вослед за ним захохотали, хотя и чувствовали, что
шутка псаря могла отнестися и к ним. Дубровский побледнел и не сказал ни
слова. В сие время поднесли в лукошке Кирилу Петровичу новорожденных щенят;
он занялся ими, выбрал себе двух, прочих велел утопить. Между тем Андрей
Гаврилович скрылся, и никто того не заметил.
Возвратясь с гостями со псарного двора, Кирила Петрович сел ужинать и
тогда только, не видя Дубровского, хватился о нем. Люди отвечали, что Андрей
Гаврилович уехал домой. Троекуров велел тотчас его догнать и воротить
непременно. Отроду не выезжал он на охоту без Дубровского, опытного и
тонкого ценителя псовых достоинств и безошибочного решителя всевозможных
охотничьих споров. Слуга, поскакавший за ним, воротился, как еще сидели за
столом, и доложил своему господину, что, дескать, Андрей Гаврилович не
послушался и не хотел воротиться. Кирила Петрович, по обыкновению своему
разгоряченный наливками, осердился и вторично послал того же слугу сказать
Андрею Гавриловичу, что если он тотчас же не приедет ночевать в Покровское,
то он, Троекуров, с ним навеки рассорится. Слуга снова поскакал, Кирила
Петрович встал из-за стола, отпустил гостей и отправился спать.
На другой день первый вопрос его был: здесь ли Андрей Гаврилович?
Вместо ответа ему подали письмо, сложенное треугольником; Кирила Петрович
приказал своему писарю читать его вслух и услышал следующее:
"Государь мой премилостивый,
Я до тех пор не намерен ехать в Покровское, пока не вышлете Вы мне
псаря Парамошку с повинною; а будет моя воля наказать его или помиловать, а
я терпеть шутки от Ваших холопьев не намерен, да и от Вас их не стерплю,
потому что я не шут, а старинный дворянин. За сим остаюсь покорным ко
услугам
Андрей Дубровский".
По нынешним понятиям об этикете письмо сие было бы весьма неприличным,
но оно рассердило Кирила Петровича не странным слогом и расположением, но
только своею сущностью: "Как, - загремел Троекуров, вскочив с постели босой,
- высылать к ему моих людей с повинной, он волен их миловать, наказывать! да
что он в самом деле задумал; да знает ли он, с кем связывается? Вот я ж
его... Наплачется он у меня, узнает, каково идти на Троекурова!"
Кирила Петрович оделся и выехал на охоту с обыкновенной своею
пышностию, но охота не удалась. Во весь день видели одного только зайца и
того протравили. Обед в поле под палаткою также не удался, или по крайней
мере был не по вкусу Кирила Петровича, который прибил повара, разбранил
гостей и на возвратном пути со всею своей охотою нарочно поехал полями
Дубровского.
Прошло несколько дней, и вражда между двумя соседами не унималась.
Андрей Гаврилович не возвращался в Покровское - Кирила Петрович без него
скучал, и досада его громко изливалась в самых оскорбительных выражениях,
которые, благодаря усердию тамошних дворян, доходили до Дубровского
исправленные и дополненные. Новое обстоятельство уничтожило и последнюю
надежду на примирение.
Дубровский объезжал однажды малое свое владение; приближаясь к
березовой роще, услышал он удары топора и через минуту треск повалившегося
дерева. Он поспешил в рощу и наехал на покровских мужиков, спокойно ворующих
у него лес. Увидя его, они бросились было бежать. Дубровский со своим
кучером поймал из них двоих и привел их связанных к себе на двор. Три
неприятельские лошади достались тут же в добычу победителю. Дубровский был
отменно сердит, прежде сего никогда люди Троекурова, известные разбойники,
не осмеливались шалить в пределах его владений, зная приятельскую связь его
с их господином. Дубровский видел, что теперь пользовались они происшедшим
разрывом, - и решился, вопреки всем понятиям о праве войны, проучить своих
пленников прутьями, коими запаслись они в его же роще, а лошадей отдать в
работу, приписав к барскому скоту.
Слух о сем происшествии в тот же день дошел до Кирила Петровича. Он
вышел из себя и в первую минуту гнева хотел было со всеми своими дворовыми
учинить нападение на Кистеневку (так называлась деревня его соседа),
разорить ее дотла и осадить самого помещика в его усадьбе. Таковые подвиги
были ему не в диковину. Но мысли его вскоре приняли другое направление.
Расхаживая тяжелыми шагами взад и вперед по зале, он взглянул нечаянно