Страница:
подтвердили слова старика, но г. А. был неколебим. "Вы боитесь своего паши,
- сказал он им, - а я своего сераскира и не смею ослушаться его приказаний".
Делать было нечего. Нас повели через сад, где били два тощие фонтана. Мы
приближились к маленькому каменному строению. Старик стал между нами и
дверью, осторожно ее отпер, не выпуская из рук задвижки, и мы увидели
женщину, с головы до желтых туфель покрытую белой чадрою. Наш переводчик
повторил ей вопрос: мы услышали шамкание семидесятилетней старухи; г. А.
прервал ее: "Это мать паши, - сказал он, - а я прислан к женам, приведите
одну из них"; все изумились догадке гяуров: старуха ушла и через минуту
возвратилась с женщиной, покрытой так же, как и она, - из-под покрывала
раздался молодой приятный голосок. Она благодарила графа за его внимание к
бедным вдовам и хвалила обхождение русских. Г-н А. имел искусство вступить с
нею в дальнейший разговор. Я между тем, глядя около себя, увидел вдруг над
самой дверью круглое окошко и в этом круглом окошке пять или шесть круглых
голов с черными любопытными глазами. Я хотел было сообщить о своем открытии
г. А., но головки закивали, замигали, и несколько пальчиков стали мне
грозить, давая знать, чтоб я молчал. Я повиновался и не поделился моею
находкою. Все они были приятны лицом, но не было ни одной красавицы; та,
.которая разговаривала у двери с г. А., была, вероятно, повелительницею
харема, сокровищницею сердец, розою любви - по крайней мере я так воображал.
Наконец г. А. прекратил свои расспросы. Дверь затворилась. Лица в
окошке исчезли. Мы осмотрели сад и дом и возвратились очень довольные своим
посольством.
Таким образом, видел я харем: это удалось редкому европейцу. Вот вам
основание для восточного романа.
Война казалась кончена. Я собирался в обратный путь. 14 июля пошел я в
народную баню и не рад был жизни. Я проклинал нечистоту простынь, дурную
прислугу и проч. Как можно сравнить бани арзрумские с тифлисскими!
Возвращаясь во дворец, узнал я от Коновницына, стоявшего в карауле, что
в Арзруме открылась чума. Мне тотчас представились ужасы карантина, и я в
тот же день решился оставить армию. Мысль о присутствии чумы очень неприятна
с непривычки. Желая изгладить это впечатление, я пошел гулять по базару.
Остановясь перед лавкою оружейного мастера, я стал рассматривать какой-то
кинжал, как вдруг кто-то ударил меня по плечу. Я оглянулся: за мною стоял
ужасный нищий. Он был бледен как смерть; из красных загноенных глаз его
текли слезы. Мысль о чуме опять мелькнула в моем воображении. Я оттолкнул
нищего с чувством отвращения неизъяснимого и воротился домой очень
недовольный своею прогулкою.
Любопытство, однако ж, превозмогло; на другой день я отправился с
лекарем в лагерь, где находились зачумленные. Я не сошел с лошади и взял
предосторожность стать по ветру. Из палатки вывели нам больного; он был
чрезвычайно бледен и шатался как пьяный. Другой больной лежал без памяти.
Осмотрев чумного и обещав несчастному скорое выздоровление, я обратил
внимание на двух турков, которые выводили его под руки, раздевали, щупали,
как будто чума была не что иное, как насморк. Признаюсь, я устыдился моей
европейской робости в присутствии такого равнодушия и поскорее возвратился в
город.
19 июля, пришед проститься с графом Паскевичем, я нашел его в сильном
огорчении. Получено было печальное известие, что генерал Бурцов был убит под
Байбуртом. Жаль было храброго Бурцова, но это происшествие могло быть
гибельно и для всего нашего малочисленного войска, зашедшего глубоко в чужую
землю и окруженного неприязненными народами, готовыми восстать при слухе о
первой неудаче. Итак, война возобновлялась! Граф предлагал мне быть
свидетелем дальнейших предприятий. Но я спешил в Россию... Граф подарил мне
на память турецкую саблю. Она хранится у меня памятником моего
странствования вослед блестящего героя по завоеванным пустыням Армении. В
тот же день я оставил Арзрум.
Я ехал обратно в Тифлис по дороге уже мне знакомой. Места, еще недавно
оживленные присутствием 15 000 войска, были молчаливы и печальны. Я переехал
Саган-лу и едва мог узнать место, где стоял наш лагерь. В Гумрах выдержал я
трехдневный карантин. Опять увидел я Безобдал и оставил возвышенные равнины
холодной Армении для знойной Грузии. В Тифлис я прибыл 1-го августа. Здесь
остался я несколько дней в любезном и веселом обществе. Несколько вечеров
провел я в садах при звуке музыки и песен грузинских. Я отправился далее.
Переезд мой через горы замечателен был для меня тем, что близ Коби ночью
застала меня буря. Утром, проезжая мимо Казбека, увидел я чудное зрелище.
Белые оборванные тучи перетягивались через вершину горы, и уединенный
монастырь, озаренный лучами солнца, казалось, плавал в воздухе, несомый
облаками. Бешеная Балка также явилась мне во всем своем величии: овраг,
наполнившийся дождевыми водами, превосходил в своей свирепости самый Терек,
тут же грозно ревевший. Берега были растерзаны; огромные камни сдвинуты были
с места и загромождали поток. Множество осетинцев разработывали дорогу. Я
переправился благополучно. Наконец я выехал из тесного ущелия на раздолие
широких равнин Большой Кабарды. Во Владикавказе нашел я Дорохова и Пущина.
Оба ехали на воды лечиться от ран, полученных ими в нынешние походы. У
Пущина на столе нашел я русские журналы. Первая статья, мне попавшаяся, была
разбор одного из моих сочинений. В ней всячески бранили меня и мои стихи. Я
стал читать ее вслух. Пущин остановил меня, требуя, чтоб я читал с большим
мимическим искусством. Надобно знать, что разбор был украшен обыкновенными
затеями нашей критики: это был разговор между дьячком, просвирней и
корректором типографии, Здравомыслом этой маленькой комедии. Требование
Пущина показалось мне так забавно, что досада, произведенная на меня чтением
журнальной статьи, совершенно исчезла, и мы расхохотались от чистого сердца.
Таково было мне первое приветствие в любезном отечестве.
1 Так называются персидские шапки. (Прим. А. С. Пушкина.)
Несколько молодых людей, по большей части военных, проигрывали свое
именье поляку Ясунскому, который держал маленький банк для препровождения
времени и важно передергивал, подрезая карты. Тузы, тройки, разорванные
короли, загнутые валеты сыпались веером, и облако стираемого мела мешалось с
дымом турецкого табаку.
- Неужто два часа ночи? боже мой, как мы засиделись, - сказал Виктор N
молодым своим товарищам. - Не пора ли оставить игру?
Все бросили карты, встали из-за стола; всякий, докуривая трубку, стал
считать свой или чужой выигрыш; поспорили, согласились и разъехались.
- Не хочешь ли вместе отужинать, - спросил Виктора ветреный Вельверов,
- я познакомлю тебя с очень милой девочкой, ты будешь меня благодарить.
Оба сели на дрожки и полетели по мертвым улицам Петербурга.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Гости съезжались на дачу ***. Зала наполнялась дамами и мужчинами,
приехавшими в одно время из театра, где давали новую итальянскую оперу.
Мало-помалу порядок установился. Дамы заняли свои места по диванам. Около их
составился кружок мужчин. Висты учредились. Осталось на ногах несколько
молодых людей; и смотр парижских литографий заменил общий разговор.
На балконе сидело двое мужчин. Один из них, путешествующий испанец,
казалось, живо наслаждался прелестию северной ночи. С восхищением глядел он
на ясное, бледное небо, на величавую Неву, озаренную светом неизъяснимым, и
на окрестные дачи, рисующиеся в прозрачном сумраке. "Как хороша ваша
северная ночь, - сказал он наконец, - и как не жалеть об ее прелести даже
под небом моего отечества?" - "Один из наших поэтов, - отвечал ему другой, -
сравнил ее с русской белобрысой красавицей; признаюсь, что смуглая,
черноглазая итальянка или испанка, исполненная живости и полуденной неги,
более пленяет мое воображение. Впрочем, давнишний спор между la brune et la
blonde {1} еще не решен. Но кстати: знаете ли вы, как одна иностранка
изъясняла мне строгость и чистоту петербургских нравов? Она уверяла, что для
любовных приключений наши зимние ночи слишком холодны, а летние слишком
светлы". Испанец улыбнулся. "Итак, благодаря влиянию климата, - сказал он, -
Петербург есть обетованная земля красоты, любезности и беспорочности". -
"Красота дело вкуса, - отвечал русский, - но нечего говорить об нашей
любезности. Она не в моде; никто об ней и не думает. Женщины боятся прослыть
кокетками, мужчины уронить свое достоинство. Все стараются быть ничтожными
со вкусом и приличием. Что ж касается до чистоты нравов, то дабы не
употребить во зло доверчивости иностранца, я расскажу вам..." И разговор
принял самое сатирическое направление.
В сие время двери в залу отворились, и Вольская взошла. Она была в
первом цвете молодости. Правильные черты, большие, черные глаза, живость
движений, самая странность наряда, все поневоле привлекало внимание. Мужчины
встретили ее с какой-то шутливой приветливостью, дамы с заметным
недоброжелательством; но Вольская ничего не замечала; отвечая криво на общие
вопросы, она рассеянно глядела во все стороны; лицо ее, изменчивое как
облако, изобразило досаду; она села подле важной княгини Г. и, как
говорится, se mit a bouder {2.
Вдруг она вздрогнула и обернулась к балкону. Беспокойство овладело ею.
Она встала, пошла около кресел и столов, остановилась на минуту за стулом
старого генерала Р., ничего не отвечала на его тонкий мадригал и вдруг
скользнула на балкон.
Испанец и русский встали. Она подошла к ним и с замешательством сказала
несколько слов по-русски. Испанец, полагая себя лишним, оставил ее и
возвратился в залу.
Важная княгиня Г. проводила Вольскую глазами и вполголоса сказала
своему соседу:
- Это ни на что не похоже.
- Она ужасно ветрена, - отвечал он.
- Ветрена? этого мало. Она ведет себя непростительно. Она может не
уважать себя сколько ей угодно, но свет еще не заслуживает от нее такого
пренебрежения. Минский мог бы ей это заметить.
- Il n'en fera rien, trop heureux de pouvoir la compromettre {3}. Между
тем я бьюсь об заклад, что разговор их самый невинный.
- Я в том уверена... Давно ли вы стали так добродушны?
- Признаюсь: я принимаю участие в судьбе этой молодой женщины. В ней
много хорошего и гораздо менее дурного, нежели думают. Но страсти ее
погубят.
- Страсти! какое громкое слово! что такое страсти? Не воображаете ли
вы, что у ней пылкое сердце, романическая голова? Просто она дурно
воспитана... Что это за литография? портрет Гуссейн-паши? покажите мне его.
Гости разъезжались; ни одной дамы не оставалось уже в гостиной. Лишь
хозяйка с явным неудовольствием стояла у стола, за которым два дипломата
доигрывали последнюю игру в экарте. Вольская вдруг заметила зарю и поспешно
оставила балкон, где она около трех часов сряду находилась наедине с
Минским. Хозяйка простилась с нею холодно, а Минского с намерением не
удостоила взгляда. У подъезда несколько гостей ожидали своих экипажей.
Минский посадил Вольскую в ее карету. "Кажется, твоя очередь", - сказал ему
молодой офицер. "Вовсе нет, - отвечал он, - она занята; я просто ее
наперсник или что вам угодно. Но я люблю ее от души - она уморительно
смешна".
Зинаида Вольская лишилась матери на шестом году от рождения. Отец ее,
человек деловой и рассеянный, отдал ее на руки француженки, нанял учителей
всякого рода и после уж об ней не заботился. Четырнадцати лет она была
прекрасна и писала любовные записки своему танцмейстеру. Отец об этом узнал,
отказал танцмейстеру и вывез ее в свет, полагая, что воспитание ее кончено.
Появление Зинаиды наделало большого шуму. Вольский, богатый молодой человек,
привыкший подчинять свои чувства мнению других, влюбился в нее без памяти,
потому что государь, встретив ее на Английской набережной, целый час с нею
разговаривал. Он стал свататься. Отец обрадовался случаю сбыть с рук модную
невесту. Зинаида горела нетерпением быть замужем, чтоб видеть у себя весь
город. К тому же Вольский ей не был противен, и таким образом участь ее была
решена.
Ее искренность, неожиданные проказы, детское легкомыслие производили
сначала приятное впечатление, и даже свет был благодарен той, которая
поминутно прерывала важное однообразие аристократического круга. Смеялись ее
шалостям, повторяли ее странные выходки. Но годы шли, а душе Зинаиды все еще
было 14 лет. Стали роптать. Нашли, что Вольская не имеет никакого чувства
приличия, свойственного ее полу. Женщины стали от нее удаляться, а мужчины
приблизились. Зинаида подумала, что она не в проигрыше, и утешилась.
Молва стала приписывать ей любовников. Злословие даже без доказательств
оставляет почти вечные следы. В светском уложении правдоподобие равняется
правде, а быть предметом клеветы унижает нас в собственном мнении. Вольская,
в слезах негодования, решилась возмутиться противу власти несправедливого
света. Случай скоро представился.
Между молодыми людьми, ее окружающими, Зинаида отличила Минского.
По-видимому, некоторое сходство в характерах и обстоятельствах жизни должно
было их сблизить. В первой молодости Минский порочным своим поведением
заслужил также порицание света, который наказал его клеветою. Минский
оставил его, притворясь равнодушным. Страсти на время заглушили в его сердце
угрызения самолюбия; но, усмиренный опытами, явился он вновь на сцену
общества и принес ему уже не пылкость неосторожной своей юности, но
снисходительность и благопристойность эгоизма. Он не любил света, но не
презирал, ибо знал необходимость его одобрения. Со всем тем, уважая вообще,
он не щадил его в особенности и каждого члена его готов был принести в
жертву своему злопамятному самолюбию. Вольская нравилась ему за то, что она
осмеливалась явно презирать ему ненавистные условия. Он подстрекал ее
ободрением и советами, сделался ее наперсником и вскоре стал ей необходим.
Б ** несколько времени занимал ее воображение. "Он слишком для вас
ничтожен, - сказал ей Минский. - Весь ум его почерпнут из "Liaisons
dangereuses" {4}, так же как весь его гений выкраден из Жомини. Узнав его
короче, вы будете презирать его тяжелую безнравственность, как военные люди
презирают его пошлые рассуждения".
- Мне хотелось бы влюбиться в Р., - сказала ему Зинаида.
- Какой вздор! - отвечал он. - Охота вам связываться с человеком,
который красит волоса и каждые пять минут повторяет с упоением: "Quand
j'etais a Florence..." {5} Говорят, его несносная жена влюблена в него;
оставьте их в покое: они созданы друг для друга.
- А барон W.?
- Это девочка в мундире; что в нем... но знаете ли что? влюбитесь в Л.
Он займет ваше воображение: он так же необыкновенно умен, как необыкновенно
дурен; et puis c'est un homme a grands sentiments {6}, он будет ревнив и
страстен, он будет вас мучить и смешить, чего вам более?
Однако ж Вольская его не послушалась. Минский угадывал ее сердце;
самолюбие его было тронуто; не полагая, чтоб легкомыслие могло быть
соединено с сильными страстями, он предвидел связи безо всяких важных
последствий, лишнюю женщину в списке ветреных своих любовниц и хладнокровно
обдумывал свою победу. Вероятно, если б он мог вообразить бури, его
ожидающие, то отказался б от своего торжества, ибо светский человек легко
жертвует своими наслаждениями и даже тщеславием лени и благоприличию.
Минский лежал еще в постеле, когда подали ему письмо. Он распечатал его
зевая; пожал плечами, развернув два листа, вдоль и поперек исписанные самым
мелким женским почерком. Письмо начиналось таким образом:
"Не умела тебе высказать все, что имею на сердце; в твоем присутствии я
не нахожу мыслей, которые теперь так живо меня преследуют. Твои софизмы не
убеждают моих подозрений, но заставляют меня молчать; это доказывает твое
всегдашнее превосходство надо мною, но не довольно для счастия, для
спокойствия моего сердца..."
Вольская упрекала его в холодности, недоверчивости и проч., жаловалась,
умоляла, сама не зная о чем; рассыпалась в нежных, ласковых уверениях - и
назначала ему вечером свидание в своей ложе. Минский отвечал ей в двух
словах, извиняясь скучными необходимыми делами и обещаясь быть непременно в
театре.
- Вы так откровенны и снисходительны, - сказал испанец, - что осмелюсь
просить вас разрешить мне одну задачу: я скитался по всему свету,
представлялся во всех европейских дворах, везде посещал высшее общество, но
нигде не чувствовал себя так связанным, так неловким, как в проклятом вашем
аристократическом кругу. Всякий раз, когда я вхожу в залу княгини В. - и
вижу эти немые, неподвижные мумии, напоминающие мне египетские кладбища,
какой-то холод меня пронимает. Меж ими нет ни одной моральной власти, ни
одно имя не натвержено мне славою - перед чем же я робею?
- Перед недоброжелательством, - отвечал русский, - это черта нашего
нрава. В народе выражается она насмешливостию - в высшем кругу невниманием и
холодностию. Наши дамы к тому же очень поверхностно образованны, и ничто
европейское не занимает их мыслей. О мужчинах нечего и говорить. Политика и
литература для них не существует. Остроумие давно в опале как признак
легкомыслия. О чем же станут они говорить? о самих себе? нет, - они слишком
хорошо воспитаны. Остается им разговор какой-то домашний, мелочной, частный,
понятный только для немногих - для избранных. И человек, не принадлежащий к
этому малому стаду, принят как чужой - и не только иностранец, но и свой.
- Извините мне мои вопросы, - сказал испанец, - но вряд ли мне найти в
другой раз удовлетворительных ответов, и я спешу вами пользоваться. Вы
упомянули о вашей аристократии; что такое русская аристократия. Занимаясь
вашими законами, я вижу, что наследственной аристократии, основанной на
неделимости имений, у вас не существует. Кажется, между вашим дворянством
существует гражданское равенство и доступ к оному ничем не ограничен. На чем
же основывается ваша так называемая аристократия, - разве только на одной
древности родов? - Русский засмеялся.
- Вы ошибаетесь, - отвечал он, - древнее русское дворянство, вследствие
причин, вами упомянутых, упало в неизвестность и составило род третьего
состояния. Наша благородная чернь, к которой и я принадлежу, считает своими
родоначальниками Рюрика и Мономаха. Я скажу, например, - продолжал русский с
видом самодовольного небрежения, - корень дворянства моего теряется в
отдаленной древности, имена предков моих на всех страницах истории нашей. Но
если бы я подумал назвать себя аристократом, то, вероятно, насмешил бы
многих. Но настоящая аристократия наша с трудом может назвать и своего деда.
Древние роды их восходят до Петра и Елисаветы. Денщики, певчие, хохлы - вот
их родоначальники. Говорю не в укор: достоинство - всегда достоинство, и
государственная польза требует его возвышения. Смешно только видеть в
ничтожных внуках пирожников, денщиков, певчих и дьячков спесь герцога
Monmorency, первого христианского барона, и Клермон-Тоннера. Мы так
положительны, что стоим на коленах пред настоящим случаем, успехом и..., но
очарование древностью, благодарность к прошедшему и уважение к нравственным
достоинствам для нас не существует. Карамзин недавно рассказал нам нашу
историю. Но едва ли мы вслушались. Мы гордимся не славою предков, но чином
какого-нибудь дяди или балами двоюродной сестры. Заметьте, что неуважение к
предкам есть первый признак дикости и безнравственности.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В начале 1812 года полк наш стоял в небольшом уездном городе, где мы
проводили время очень весело. Помещики окрестных деревень обыкновенно
приезжали туда на зиму, каждый день мы бывали вместе, по воскресениям
танцевали у предводителя. Все мы, то есть двадцатилетние обер-офицеры, были
влюблены, многие из моих товарищей нашли себе подругу на этих вечеринках;
итак, не удивительно, что каждая безделица, относящаяся к тому времени, для
меня памятна и любопытна.
Всего чаще посещали мы дом городничего. Он был взяточник, балагур и
хлебосол, жена его - свежая веселая баба, большая охотница до виста, а дочь
стройная меланхолическая девушка лет семнадцати, воспитанная на романах и на
бланманже...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
1. Лиза - Саше.
Ты, конечно, милая Сашенька, удивилась нечаянному моему отъезду в
деревню. Спешу объясниться во всем откровенно. Зависимость моего положения
была всегда мне тягостна. Конечно, Авдотья Андреевна воспитывала меня
наравне с своею племянницею. Но в ее доме я все же была воспитанница, а ты
не можешь вообразить, как много мелочных горестей неразлучны с этим званием.
Многое должна была я сносить, во многом уступать, многого не видеть, между
тем как мое самолюбие прилежно замечало малейший оттенок небрежения. Самое
равенство мое с княжною было мне в тягость. Когда являлись мы на бале,
одетые одинаково, я досадовала, не видя на ее шее жемчугов. Я чувствовала,
что она не носила их для того только, чтоб не отличаться от меня, и эта
внимательность уж оскорбляла меня. Неужто предполагают во мне, думала я,
зависть или что-нибудь похожее на такое детское малодушие? Поведение со мною
мужчин, как бы оно ни было учтиво, поминутно задевало мое самолюбие.
Холодность их или приветливость, все казалось мне неуважением. Словом, я
была создание пренесчастное, и сердце мое, от природы нежное, час от часу
более ожесточалось. Заметила ли ты, что все девушки, состоящие на правах
воспитанниц, дальных родственниц, demoiselles de compagnie {1} и тому
подобное, обыкновенно бывают или низкие служанки, или несносные причудницы?
Последних я уважаю и извиняю от всего сердца.
Тому ровно три недели получила я письмо от бедной моей бабушки. Она
жаловалась на свое одиночество и звала меня к себе в деревню. Я решилась
воспользоваться этим случаем. Насилу могла выпросить у Авдотьи Андреевны
позволения ехать, и должна была обещать зимою возвратиться в Петербург, но я
не намерена сдержать свое слово. Бабушка мне чрезвычайно обрадовалась; она
никак меня не ожидала. Слезы ее меня тронули несказанно. Я сердечно ее
полюбила. Она была некогда в большом свете и сохранила много тогдашней
любезности.
Теперь я живу дома, я хозяйка - и ты не поверишь, какое это мне
истинное наслаждение. Я тотчас привыкла к деревенской жизни, и мне вовсе не
странно отсутствие роскоши. Деревня наша очень мила. Старинный дом на горе,
сад, озеро, рощи сосновые, все это осенью и зимою немного печально, но зато
весной и летом должно казаться земным раем. Соседей у нас мало, и я еще ни с
кем не видалась. Уединение мне нравится на самом деле, как в элегиях твоего
Ламартина.
Пиши ко мне, мой ангел, письма твои будут мне большим утешением. Что
ваши балы, что наши общие знакомые? Хоть я и сделалась затворницей, однако ж
я не вовсе отказалась от суеты мира - вести об нем для меня занимательны.
Село Павловское.
2. Ответ Саши.
Милая Лиза.
Вообрази мое изумление, когда узнала я про твой отъезд в деревню.
Увидев княжну Ольгу одну, я думала, что ты нездорова, и не хотела поверить
ее словам. На другой день получаю твое письмо. Поздравляю тебя, мой ангел, с
новым образом жизни. Радуюсь, что он тебе понравился. Твои жалобы о прежнем
твоем положении меня тронули до слез, но показались мне слишком горькими.
Как можешь ты сравнивать себя с воспитанницами и demoiselles de compagnie?
Все знают, что Ольгин отец был всем обязан твоему и что дружба их была столь
же священна, как самое близкое родство. Ты, казалось, была довольна своей
судьбою. Никогда не предполагала я в тебе столько раздражительности.
Признайся: нет ли другой, тайной причины твоему поспешному отъезду. Я
подозреваю... но ты со мною скромничаешь - и я боюсь рассердить тебя заочно
своими догадками.
Что сказать тебе про Петербург? Мы еще на даче, но почти все уже
разъехались. Балы начнутся недели через две. Погода прекрасная. Я гуляю
очень много. На днях обедали у нас гости, - один из них спрашивал, имею ли о
тебе известия. Он сказал, что твое отсутствие на балах заметно, как
порванная струна в форте-piano - и я совершенно с ним согласна. Я все
надеюсь, что этот припадок мизантропии будет не продолжителен. Возвратись,
мой ангел; а то нынешней зимою мне не с кем будет разделять моих невинных
наблюдений и некому будет передавать эпиграмм моего сердца. Прости, моя
милая, - подумай и одумайся.
Крестовский остров.
3. Лиза - Саше.
Письмо твое меня чрезвычайно утешило - оно так живо напомнило мне
Петербург. Мне казалось, я тебя слышу! Как смешны твои вечные предположения!
Ты подозреваешь во мне какие-то глубокие, тайные чувства, какую-то
несчастную любовь - не правда ли? успокойся, милая; ты ошибаешься: я похожа
на героиню только тем, что живу в глухой деревне и разливаю чай, как
Кларисса Гарлов.
Ты говоришь, что тебе некому будет нынешней зимою передавать своих
сатирических наблюдений, - а на что же переписка наша? Пиши ко мне все, что
ты заметишь; повторяю тебе, что я вовсе не отказалась от света, что все,
касающееся до него, для меня занимательно. В доказательство того прошу тебя
написать, кому отсутствие мое кажется так заметным? Не любезному ли нашему
- сказал он им, - а я своего сераскира и не смею ослушаться его приказаний".
Делать было нечего. Нас повели через сад, где били два тощие фонтана. Мы
приближились к маленькому каменному строению. Старик стал между нами и
дверью, осторожно ее отпер, не выпуская из рук задвижки, и мы увидели
женщину, с головы до желтых туфель покрытую белой чадрою. Наш переводчик
повторил ей вопрос: мы услышали шамкание семидесятилетней старухи; г. А.
прервал ее: "Это мать паши, - сказал он, - а я прислан к женам, приведите
одну из них"; все изумились догадке гяуров: старуха ушла и через минуту
возвратилась с женщиной, покрытой так же, как и она, - из-под покрывала
раздался молодой приятный голосок. Она благодарила графа за его внимание к
бедным вдовам и хвалила обхождение русских. Г-н А. имел искусство вступить с
нею в дальнейший разговор. Я между тем, глядя около себя, увидел вдруг над
самой дверью круглое окошко и в этом круглом окошке пять или шесть круглых
голов с черными любопытными глазами. Я хотел было сообщить о своем открытии
г. А., но головки закивали, замигали, и несколько пальчиков стали мне
грозить, давая знать, чтоб я молчал. Я повиновался и не поделился моею
находкою. Все они были приятны лицом, но не было ни одной красавицы; та,
.которая разговаривала у двери с г. А., была, вероятно, повелительницею
харема, сокровищницею сердец, розою любви - по крайней мере я так воображал.
Наконец г. А. прекратил свои расспросы. Дверь затворилась. Лица в
окошке исчезли. Мы осмотрели сад и дом и возвратились очень довольные своим
посольством.
Таким образом, видел я харем: это удалось редкому европейцу. Вот вам
основание для восточного романа.
Война казалась кончена. Я собирался в обратный путь. 14 июля пошел я в
народную баню и не рад был жизни. Я проклинал нечистоту простынь, дурную
прислугу и проч. Как можно сравнить бани арзрумские с тифлисскими!
Возвращаясь во дворец, узнал я от Коновницына, стоявшего в карауле, что
в Арзруме открылась чума. Мне тотчас представились ужасы карантина, и я в
тот же день решился оставить армию. Мысль о присутствии чумы очень неприятна
с непривычки. Желая изгладить это впечатление, я пошел гулять по базару.
Остановясь перед лавкою оружейного мастера, я стал рассматривать какой-то
кинжал, как вдруг кто-то ударил меня по плечу. Я оглянулся: за мною стоял
ужасный нищий. Он был бледен как смерть; из красных загноенных глаз его
текли слезы. Мысль о чуме опять мелькнула в моем воображении. Я оттолкнул
нищего с чувством отвращения неизъяснимого и воротился домой очень
недовольный своею прогулкою.
Любопытство, однако ж, превозмогло; на другой день я отправился с
лекарем в лагерь, где находились зачумленные. Я не сошел с лошади и взял
предосторожность стать по ветру. Из палатки вывели нам больного; он был
чрезвычайно бледен и шатался как пьяный. Другой больной лежал без памяти.
Осмотрев чумного и обещав несчастному скорое выздоровление, я обратил
внимание на двух турков, которые выводили его под руки, раздевали, щупали,
как будто чума была не что иное, как насморк. Признаюсь, я устыдился моей
европейской робости в присутствии такого равнодушия и поскорее возвратился в
город.
19 июля, пришед проститься с графом Паскевичем, я нашел его в сильном
огорчении. Получено было печальное известие, что генерал Бурцов был убит под
Байбуртом. Жаль было храброго Бурцова, но это происшествие могло быть
гибельно и для всего нашего малочисленного войска, зашедшего глубоко в чужую
землю и окруженного неприязненными народами, готовыми восстать при слухе о
первой неудаче. Итак, война возобновлялась! Граф предлагал мне быть
свидетелем дальнейших предприятий. Но я спешил в Россию... Граф подарил мне
на память турецкую саблю. Она хранится у меня памятником моего
странствования вослед блестящего героя по завоеванным пустыням Армении. В
тот же день я оставил Арзрум.
Я ехал обратно в Тифлис по дороге уже мне знакомой. Места, еще недавно
оживленные присутствием 15 000 войска, были молчаливы и печальны. Я переехал
Саган-лу и едва мог узнать место, где стоял наш лагерь. В Гумрах выдержал я
трехдневный карантин. Опять увидел я Безобдал и оставил возвышенные равнины
холодной Армении для знойной Грузии. В Тифлис я прибыл 1-го августа. Здесь
остался я несколько дней в любезном и веселом обществе. Несколько вечеров
провел я в садах при звуке музыки и песен грузинских. Я отправился далее.
Переезд мой через горы замечателен был для меня тем, что близ Коби ночью
застала меня буря. Утром, проезжая мимо Казбека, увидел я чудное зрелище.
Белые оборванные тучи перетягивались через вершину горы, и уединенный
монастырь, озаренный лучами солнца, казалось, плавал в воздухе, несомый
облаками. Бешеная Балка также явилась мне во всем своем величии: овраг,
наполнившийся дождевыми водами, превосходил в своей свирепости самый Терек,
тут же грозно ревевший. Берега были растерзаны; огромные камни сдвинуты были
с места и загромождали поток. Множество осетинцев разработывали дорогу. Я
переправился благополучно. Наконец я выехал из тесного ущелия на раздолие
широких равнин Большой Кабарды. Во Владикавказе нашел я Дорохова и Пущина.
Оба ехали на воды лечиться от ран, полученных ими в нынешние походы. У
Пущина на столе нашел я русские журналы. Первая статья, мне попавшаяся, была
разбор одного из моих сочинений. В ней всячески бранили меня и мои стихи. Я
стал читать ее вслух. Пущин остановил меня, требуя, чтоб я читал с большим
мимическим искусством. Надобно знать, что разбор был украшен обыкновенными
затеями нашей критики: это был разговор между дьячком, просвирней и
корректором типографии, Здравомыслом этой маленькой комедии. Требование
Пущина показалось мне так забавно, что досада, произведенная на меня чтением
журнальной статьи, совершенно исчезла, и мы расхохотались от чистого сердца.
Таково было мне первое приветствие в любезном отечестве.
1 Так называются персидские шапки. (Прим. А. С. Пушкина.)
Несколько молодых людей, по большей части военных, проигрывали свое
именье поляку Ясунскому, который держал маленький банк для препровождения
времени и важно передергивал, подрезая карты. Тузы, тройки, разорванные
короли, загнутые валеты сыпались веером, и облако стираемого мела мешалось с
дымом турецкого табаку.
- Неужто два часа ночи? боже мой, как мы засиделись, - сказал Виктор N
молодым своим товарищам. - Не пора ли оставить игру?
Все бросили карты, встали из-за стола; всякий, докуривая трубку, стал
считать свой или чужой выигрыш; поспорили, согласились и разъехались.
- Не хочешь ли вместе отужинать, - спросил Виктора ветреный Вельверов,
- я познакомлю тебя с очень милой девочкой, ты будешь меня благодарить.
Оба сели на дрожки и полетели по мертвым улицам Петербурга.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Гости съезжались на дачу ***. Зала наполнялась дамами и мужчинами,
приехавшими в одно время из театра, где давали новую итальянскую оперу.
Мало-помалу порядок установился. Дамы заняли свои места по диванам. Около их
составился кружок мужчин. Висты учредились. Осталось на ногах несколько
молодых людей; и смотр парижских литографий заменил общий разговор.
На балконе сидело двое мужчин. Один из них, путешествующий испанец,
казалось, живо наслаждался прелестию северной ночи. С восхищением глядел он
на ясное, бледное небо, на величавую Неву, озаренную светом неизъяснимым, и
на окрестные дачи, рисующиеся в прозрачном сумраке. "Как хороша ваша
северная ночь, - сказал он наконец, - и как не жалеть об ее прелести даже
под небом моего отечества?" - "Один из наших поэтов, - отвечал ему другой, -
сравнил ее с русской белобрысой красавицей; признаюсь, что смуглая,
черноглазая итальянка или испанка, исполненная живости и полуденной неги,
более пленяет мое воображение. Впрочем, давнишний спор между la brune et la
blonde {1} еще не решен. Но кстати: знаете ли вы, как одна иностранка
изъясняла мне строгость и чистоту петербургских нравов? Она уверяла, что для
любовных приключений наши зимние ночи слишком холодны, а летние слишком
светлы". Испанец улыбнулся. "Итак, благодаря влиянию климата, - сказал он, -
Петербург есть обетованная земля красоты, любезности и беспорочности". -
"Красота дело вкуса, - отвечал русский, - но нечего говорить об нашей
любезности. Она не в моде; никто об ней и не думает. Женщины боятся прослыть
кокетками, мужчины уронить свое достоинство. Все стараются быть ничтожными
со вкусом и приличием. Что ж касается до чистоты нравов, то дабы не
употребить во зло доверчивости иностранца, я расскажу вам..." И разговор
принял самое сатирическое направление.
В сие время двери в залу отворились, и Вольская взошла. Она была в
первом цвете молодости. Правильные черты, большие, черные глаза, живость
движений, самая странность наряда, все поневоле привлекало внимание. Мужчины
встретили ее с какой-то шутливой приветливостью, дамы с заметным
недоброжелательством; но Вольская ничего не замечала; отвечая криво на общие
вопросы, она рассеянно глядела во все стороны; лицо ее, изменчивое как
облако, изобразило досаду; она села подле важной княгини Г. и, как
говорится, se mit a bouder {2.
Вдруг она вздрогнула и обернулась к балкону. Беспокойство овладело ею.
Она встала, пошла около кресел и столов, остановилась на минуту за стулом
старого генерала Р., ничего не отвечала на его тонкий мадригал и вдруг
скользнула на балкон.
Испанец и русский встали. Она подошла к ним и с замешательством сказала
несколько слов по-русски. Испанец, полагая себя лишним, оставил ее и
возвратился в залу.
Важная княгиня Г. проводила Вольскую глазами и вполголоса сказала
своему соседу:
- Это ни на что не похоже.
- Она ужасно ветрена, - отвечал он.
- Ветрена? этого мало. Она ведет себя непростительно. Она может не
уважать себя сколько ей угодно, но свет еще не заслуживает от нее такого
пренебрежения. Минский мог бы ей это заметить.
- Il n'en fera rien, trop heureux de pouvoir la compromettre {3}. Между
тем я бьюсь об заклад, что разговор их самый невинный.
- Я в том уверена... Давно ли вы стали так добродушны?
- Признаюсь: я принимаю участие в судьбе этой молодой женщины. В ней
много хорошего и гораздо менее дурного, нежели думают. Но страсти ее
погубят.
- Страсти! какое громкое слово! что такое страсти? Не воображаете ли
вы, что у ней пылкое сердце, романическая голова? Просто она дурно
воспитана... Что это за литография? портрет Гуссейн-паши? покажите мне его.
Гости разъезжались; ни одной дамы не оставалось уже в гостиной. Лишь
хозяйка с явным неудовольствием стояла у стола, за которым два дипломата
доигрывали последнюю игру в экарте. Вольская вдруг заметила зарю и поспешно
оставила балкон, где она около трех часов сряду находилась наедине с
Минским. Хозяйка простилась с нею холодно, а Минского с намерением не
удостоила взгляда. У подъезда несколько гостей ожидали своих экипажей.
Минский посадил Вольскую в ее карету. "Кажется, твоя очередь", - сказал ему
молодой офицер. "Вовсе нет, - отвечал он, - она занята; я просто ее
наперсник или что вам угодно. Но я люблю ее от души - она уморительно
смешна".
Зинаида Вольская лишилась матери на шестом году от рождения. Отец ее,
человек деловой и рассеянный, отдал ее на руки француженки, нанял учителей
всякого рода и после уж об ней не заботился. Четырнадцати лет она была
прекрасна и писала любовные записки своему танцмейстеру. Отец об этом узнал,
отказал танцмейстеру и вывез ее в свет, полагая, что воспитание ее кончено.
Появление Зинаиды наделало большого шуму. Вольский, богатый молодой человек,
привыкший подчинять свои чувства мнению других, влюбился в нее без памяти,
потому что государь, встретив ее на Английской набережной, целый час с нею
разговаривал. Он стал свататься. Отец обрадовался случаю сбыть с рук модную
невесту. Зинаида горела нетерпением быть замужем, чтоб видеть у себя весь
город. К тому же Вольский ей не был противен, и таким образом участь ее была
решена.
Ее искренность, неожиданные проказы, детское легкомыслие производили
сначала приятное впечатление, и даже свет был благодарен той, которая
поминутно прерывала важное однообразие аристократического круга. Смеялись ее
шалостям, повторяли ее странные выходки. Но годы шли, а душе Зинаиды все еще
было 14 лет. Стали роптать. Нашли, что Вольская не имеет никакого чувства
приличия, свойственного ее полу. Женщины стали от нее удаляться, а мужчины
приблизились. Зинаида подумала, что она не в проигрыше, и утешилась.
Молва стала приписывать ей любовников. Злословие даже без доказательств
оставляет почти вечные следы. В светском уложении правдоподобие равняется
правде, а быть предметом клеветы унижает нас в собственном мнении. Вольская,
в слезах негодования, решилась возмутиться противу власти несправедливого
света. Случай скоро представился.
Между молодыми людьми, ее окружающими, Зинаида отличила Минского.
По-видимому, некоторое сходство в характерах и обстоятельствах жизни должно
было их сблизить. В первой молодости Минский порочным своим поведением
заслужил также порицание света, который наказал его клеветою. Минский
оставил его, притворясь равнодушным. Страсти на время заглушили в его сердце
угрызения самолюбия; но, усмиренный опытами, явился он вновь на сцену
общества и принес ему уже не пылкость неосторожной своей юности, но
снисходительность и благопристойность эгоизма. Он не любил света, но не
презирал, ибо знал необходимость его одобрения. Со всем тем, уважая вообще,
он не щадил его в особенности и каждого члена его готов был принести в
жертву своему злопамятному самолюбию. Вольская нравилась ему за то, что она
осмеливалась явно презирать ему ненавистные условия. Он подстрекал ее
ободрением и советами, сделался ее наперсником и вскоре стал ей необходим.
Б ** несколько времени занимал ее воображение. "Он слишком для вас
ничтожен, - сказал ей Минский. - Весь ум его почерпнут из "Liaisons
dangereuses" {4}, так же как весь его гений выкраден из Жомини. Узнав его
короче, вы будете презирать его тяжелую безнравственность, как военные люди
презирают его пошлые рассуждения".
- Мне хотелось бы влюбиться в Р., - сказала ему Зинаида.
- Какой вздор! - отвечал он. - Охота вам связываться с человеком,
который красит волоса и каждые пять минут повторяет с упоением: "Quand
j'etais a Florence..." {5} Говорят, его несносная жена влюблена в него;
оставьте их в покое: они созданы друг для друга.
- А барон W.?
- Это девочка в мундире; что в нем... но знаете ли что? влюбитесь в Л.
Он займет ваше воображение: он так же необыкновенно умен, как необыкновенно
дурен; et puis c'est un homme a grands sentiments {6}, он будет ревнив и
страстен, он будет вас мучить и смешить, чего вам более?
Однако ж Вольская его не послушалась. Минский угадывал ее сердце;
самолюбие его было тронуто; не полагая, чтоб легкомыслие могло быть
соединено с сильными страстями, он предвидел связи безо всяких важных
последствий, лишнюю женщину в списке ветреных своих любовниц и хладнокровно
обдумывал свою победу. Вероятно, если б он мог вообразить бури, его
ожидающие, то отказался б от своего торжества, ибо светский человек легко
жертвует своими наслаждениями и даже тщеславием лени и благоприличию.
Минский лежал еще в постеле, когда подали ему письмо. Он распечатал его
зевая; пожал плечами, развернув два листа, вдоль и поперек исписанные самым
мелким женским почерком. Письмо начиналось таким образом:
"Не умела тебе высказать все, что имею на сердце; в твоем присутствии я
не нахожу мыслей, которые теперь так живо меня преследуют. Твои софизмы не
убеждают моих подозрений, но заставляют меня молчать; это доказывает твое
всегдашнее превосходство надо мною, но не довольно для счастия, для
спокойствия моего сердца..."
Вольская упрекала его в холодности, недоверчивости и проч., жаловалась,
умоляла, сама не зная о чем; рассыпалась в нежных, ласковых уверениях - и
назначала ему вечером свидание в своей ложе. Минский отвечал ей в двух
словах, извиняясь скучными необходимыми делами и обещаясь быть непременно в
театре.
- Вы так откровенны и снисходительны, - сказал испанец, - что осмелюсь
просить вас разрешить мне одну задачу: я скитался по всему свету,
представлялся во всех европейских дворах, везде посещал высшее общество, но
нигде не чувствовал себя так связанным, так неловким, как в проклятом вашем
аристократическом кругу. Всякий раз, когда я вхожу в залу княгини В. - и
вижу эти немые, неподвижные мумии, напоминающие мне египетские кладбища,
какой-то холод меня пронимает. Меж ими нет ни одной моральной власти, ни
одно имя не натвержено мне славою - перед чем же я робею?
- Перед недоброжелательством, - отвечал русский, - это черта нашего
нрава. В народе выражается она насмешливостию - в высшем кругу невниманием и
холодностию. Наши дамы к тому же очень поверхностно образованны, и ничто
европейское не занимает их мыслей. О мужчинах нечего и говорить. Политика и
литература для них не существует. Остроумие давно в опале как признак
легкомыслия. О чем же станут они говорить? о самих себе? нет, - они слишком
хорошо воспитаны. Остается им разговор какой-то домашний, мелочной, частный,
понятный только для немногих - для избранных. И человек, не принадлежащий к
этому малому стаду, принят как чужой - и не только иностранец, но и свой.
- Извините мне мои вопросы, - сказал испанец, - но вряд ли мне найти в
другой раз удовлетворительных ответов, и я спешу вами пользоваться. Вы
упомянули о вашей аристократии; что такое русская аристократия. Занимаясь
вашими законами, я вижу, что наследственной аристократии, основанной на
неделимости имений, у вас не существует. Кажется, между вашим дворянством
существует гражданское равенство и доступ к оному ничем не ограничен. На чем
же основывается ваша так называемая аристократия, - разве только на одной
древности родов? - Русский засмеялся.
- Вы ошибаетесь, - отвечал он, - древнее русское дворянство, вследствие
причин, вами упомянутых, упало в неизвестность и составило род третьего
состояния. Наша благородная чернь, к которой и я принадлежу, считает своими
родоначальниками Рюрика и Мономаха. Я скажу, например, - продолжал русский с
видом самодовольного небрежения, - корень дворянства моего теряется в
отдаленной древности, имена предков моих на всех страницах истории нашей. Но
если бы я подумал назвать себя аристократом, то, вероятно, насмешил бы
многих. Но настоящая аристократия наша с трудом может назвать и своего деда.
Древние роды их восходят до Петра и Елисаветы. Денщики, певчие, хохлы - вот
их родоначальники. Говорю не в укор: достоинство - всегда достоинство, и
государственная польза требует его возвышения. Смешно только видеть в
ничтожных внуках пирожников, денщиков, певчих и дьячков спесь герцога
Monmorency, первого христианского барона, и Клермон-Тоннера. Мы так
положительны, что стоим на коленах пред настоящим случаем, успехом и..., но
очарование древностью, благодарность к прошедшему и уважение к нравственным
достоинствам для нас не существует. Карамзин недавно рассказал нам нашу
историю. Но едва ли мы вслушались. Мы гордимся не славою предков, но чином
какого-нибудь дяди или балами двоюродной сестры. Заметьте, что неуважение к
предкам есть первый признак дикости и безнравственности.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В начале 1812 года полк наш стоял в небольшом уездном городе, где мы
проводили время очень весело. Помещики окрестных деревень обыкновенно
приезжали туда на зиму, каждый день мы бывали вместе, по воскресениям
танцевали у предводителя. Все мы, то есть двадцатилетние обер-офицеры, были
влюблены, многие из моих товарищей нашли себе подругу на этих вечеринках;
итак, не удивительно, что каждая безделица, относящаяся к тому времени, для
меня памятна и любопытна.
Всего чаще посещали мы дом городничего. Он был взяточник, балагур и
хлебосол, жена его - свежая веселая баба, большая охотница до виста, а дочь
стройная меланхолическая девушка лет семнадцати, воспитанная на романах и на
бланманже...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
1. Лиза - Саше.
Ты, конечно, милая Сашенька, удивилась нечаянному моему отъезду в
деревню. Спешу объясниться во всем откровенно. Зависимость моего положения
была всегда мне тягостна. Конечно, Авдотья Андреевна воспитывала меня
наравне с своею племянницею. Но в ее доме я все же была воспитанница, а ты
не можешь вообразить, как много мелочных горестей неразлучны с этим званием.
Многое должна была я сносить, во многом уступать, многого не видеть, между
тем как мое самолюбие прилежно замечало малейший оттенок небрежения. Самое
равенство мое с княжною было мне в тягость. Когда являлись мы на бале,
одетые одинаково, я досадовала, не видя на ее шее жемчугов. Я чувствовала,
что она не носила их для того только, чтоб не отличаться от меня, и эта
внимательность уж оскорбляла меня. Неужто предполагают во мне, думала я,
зависть или что-нибудь похожее на такое детское малодушие? Поведение со мною
мужчин, как бы оно ни было учтиво, поминутно задевало мое самолюбие.
Холодность их или приветливость, все казалось мне неуважением. Словом, я
была создание пренесчастное, и сердце мое, от природы нежное, час от часу
более ожесточалось. Заметила ли ты, что все девушки, состоящие на правах
воспитанниц, дальных родственниц, demoiselles de compagnie {1} и тому
подобное, обыкновенно бывают или низкие служанки, или несносные причудницы?
Последних я уважаю и извиняю от всего сердца.
Тому ровно три недели получила я письмо от бедной моей бабушки. Она
жаловалась на свое одиночество и звала меня к себе в деревню. Я решилась
воспользоваться этим случаем. Насилу могла выпросить у Авдотьи Андреевны
позволения ехать, и должна была обещать зимою возвратиться в Петербург, но я
не намерена сдержать свое слово. Бабушка мне чрезвычайно обрадовалась; она
никак меня не ожидала. Слезы ее меня тронули несказанно. Я сердечно ее
полюбила. Она была некогда в большом свете и сохранила много тогдашней
любезности.
Теперь я живу дома, я хозяйка - и ты не поверишь, какое это мне
истинное наслаждение. Я тотчас привыкла к деревенской жизни, и мне вовсе не
странно отсутствие роскоши. Деревня наша очень мила. Старинный дом на горе,
сад, озеро, рощи сосновые, все это осенью и зимою немного печально, но зато
весной и летом должно казаться земным раем. Соседей у нас мало, и я еще ни с
кем не видалась. Уединение мне нравится на самом деле, как в элегиях твоего
Ламартина.
Пиши ко мне, мой ангел, письма твои будут мне большим утешением. Что
ваши балы, что наши общие знакомые? Хоть я и сделалась затворницей, однако ж
я не вовсе отказалась от суеты мира - вести об нем для меня занимательны.
Село Павловское.
2. Ответ Саши.
Милая Лиза.
Вообрази мое изумление, когда узнала я про твой отъезд в деревню.
Увидев княжну Ольгу одну, я думала, что ты нездорова, и не хотела поверить
ее словам. На другой день получаю твое письмо. Поздравляю тебя, мой ангел, с
новым образом жизни. Радуюсь, что он тебе понравился. Твои жалобы о прежнем
твоем положении меня тронули до слез, но показались мне слишком горькими.
Как можешь ты сравнивать себя с воспитанницами и demoiselles de compagnie?
Все знают, что Ольгин отец был всем обязан твоему и что дружба их была столь
же священна, как самое близкое родство. Ты, казалось, была довольна своей
судьбою. Никогда не предполагала я в тебе столько раздражительности.
Признайся: нет ли другой, тайной причины твоему поспешному отъезду. Я
подозреваю... но ты со мною скромничаешь - и я боюсь рассердить тебя заочно
своими догадками.
Что сказать тебе про Петербург? Мы еще на даче, но почти все уже
разъехались. Балы начнутся недели через две. Погода прекрасная. Я гуляю
очень много. На днях обедали у нас гости, - один из них спрашивал, имею ли о
тебе известия. Он сказал, что твое отсутствие на балах заметно, как
порванная струна в форте-piano - и я совершенно с ним согласна. Я все
надеюсь, что этот припадок мизантропии будет не продолжителен. Возвратись,
мой ангел; а то нынешней зимою мне не с кем будет разделять моих невинных
наблюдений и некому будет передавать эпиграмм моего сердца. Прости, моя
милая, - подумай и одумайся.
Крестовский остров.
3. Лиза - Саше.
Письмо твое меня чрезвычайно утешило - оно так живо напомнило мне
Петербург. Мне казалось, я тебя слышу! Как смешны твои вечные предположения!
Ты подозреваешь во мне какие-то глубокие, тайные чувства, какую-то
несчастную любовь - не правда ли? успокойся, милая; ты ошибаешься: я похожа
на героиню только тем, что живу в глухой деревне и разливаю чай, как
Кларисса Гарлов.
Ты говоришь, что тебе некому будет нынешней зимою передавать своих
сатирических наблюдений, - а на что же переписка наша? Пиши ко мне все, что
ты заметишь; повторяю тебе, что я вовсе не отказалась от света, что все,
касающееся до него, для меня занимательно. В доказательство того прошу тебя
написать, кому отсутствие мое кажется так заметным? Не любезному ли нашему