Страница:
тебе незачем. Попадешься опять в руки бунтовщикам, так вряд ли от них еще
раз отделаешься. Таким образом любовная дурь пройдет сама собою, и все будет
ладно".
Хотя я не совсем был с ним согласен, однако ж чувствовал, что долг
чести требовал моего присутствия в войске императрицы. Я решился последовать
совету Зурина: отправить Марью Ивановну в деревню и остаться в его отряде.
Савельич явился меня раздевать; я объявил ему, чтоб на другой же день
готов он был ехать в дорогу с Марьей Ивановной. Он было заупрямился. "Что
ты, сударь? Как же я тебя-то покину? Кто за тобою будет ходить? Что скажут
родители твои?"
Зная упрямство дядьки моего, я вознамерился убедить его лаской и
искренностию. "Друг ты мой, Архип Савельич! - сказал я ему. - Не откажи,
будь мне благодетелем; в прислуге здесь я нуждаться не стану, а не буду
спокоен, если Марья Ивановна поедет в дорогу без тебя. Служа ей, служишь ты
и мне, потому что я твердо решился, как скоро обстоятельства дозволят,
жениться на ней".
Тут Савельич сплеснул руками с видом изумления неописанного.
- Жениться! - повторил он. - Дитя хочет жениться! А что скажет батюшка,
а матушка-то что подумает?
- Согласятся, верно согласятся, - отвечал я, - когда узнают Марью
Ивановну. Я надеюсь и на тебя. Батюшка и матушка тебе верят: ты будешь за
нас ходатаем, не так ли?
Старик был тронут. "Ох, батюшка ты мой Петр Андреич! - отвечал он. -
Хоть раненько задумал ты жениться, да зато Марья Ивановна такая добрая
барышня, что грех и пропустить оказию. Ин быть по-твоему! Провожу ее, ангела
божия, и рабски буду доносить твоим родителям, что такой невесте не надобно
и приданого".
Я благодарил Савельича и лег спать в одной комнате с Зуриным.
Разгоряченный и взволнованный, я разболтался. Зурин сначала со мною
разговаривал охотно; но мало-помалу слова его стали реже и бессвязнее;
наконец, вместо ответа на какой-то запрос, он захрапел и присвистнул. Я
замолчал и вскоре последовал его примеру.
На другой день утром пришел я к Марье Ивановне. Я сообщил ей свои
предположения. Она признала их благоразумие и тотчас со мною согласилась.
Отряд Зурина должен был выступить из города в тот же день. Нечего было
медлить. Я тут же расстался с Марьей Ивановной, поручив ее Савельичу и дав
ей письмо к моим родителям. Марья Ивановна заплакала. "Прощайте, Петр
Андреич! - сказала она тихим голосом. - Придется ли нам увидаться, или нет,
бог один это знает; но век не забуду вас; до могилы ты один останешься в
моем сердце". Я ничего не мог отвечать. Люди нас окружали. Я не хотел при
них предаваться чувствам, которые меня волновали. Наконец она уехала. Я
возвратился к Зурину, грустен и молчалив. Он хотел меня развеселить; я думал
себя рассеять: мы провели день шумно и буйно и вечером выступили в поход.
Это было в конце февраля. Зима, затруднявшая военные распоряжения,
проходила, и наши генералы готовились к дружному содействию. Пугачев все еще
стоял под Оренбургом. Между тем около его отряды соединялись и со всех
сторон приближались к злодейскому гнезду. Бунтующие деревни, при виде наших
войск, приходили в повиновение; шайки разбойников везде бежали от нас, и все
предвещало скорое и благополучное окончание.
Вскоре князь Голицын, под крепостию Татищевой, разбил Пугачева, рассеял
его толпы, освободил Оренбург, и, казалось, нанес бунту последний и
решительный удар. Зурин был в то время отряжен противу шайки мятежных
башкирцев, которые рассеялись прежде, нежели мы их увидали. Весна осадила
нас в татарской деревушке. Речки разлились, и дороги стали непроходимы. Мы
утешались в нашем бездействии мыслию о скором прекращении скучной и мелочной
войны с разбойниками и дикарями.
Но Пугачев не был пойман. Он явился на сибирских заводах, собрал там
новые шайки и опять начал злодействовать. Слух о его успехах снова
распространился. Мы узнали о разорении сибирских крепостей. Вскоре весть о
взятии Казани и о походе самозванца на Москву встревожила начальников войск,
беспечно дремавших в надежде на бессилие презренного бунтовщика. Зурин
получил повеление переправиться через Волгу {3}.
Не стану описывать нашего похода и окончания войны. Скажу коротко, что
бедствие доходило до крайности. Мы проходили через селения, разоренные
бунтовщиками, и поневоле отбирали у бедных жителей то, что успели они
спасти. Правление было повсюду прекращено: помещики укрывались по лесам.
Шайки разбойников злодействовали повсюду; начальники отдельных отрядов
самовластно наказывали и миловали; состояние всего обширного края, где
свирепствовал пожар, было ужасно... Не приведи бог видеть русский бунт,
бессмысленный и беспощадный!
Пугачев бежал, преследуемый Иваном Ивановичем Михельсоном. Вскоре
узнали мы о совершенном его разбитии. Наконец Зурин получил известие о
поимке самозванца, а вместе с тем и повеление остановиться. Война была
кончена. Наконец мне можно было ехать к моим родителям! Мысль их обнять,
увидеть Марью Ивановну, от которой не имел я никакого известия, одушевляла
меня восторгом. Я прыгал как ребенок. Зурин смеялся и говорил, пожимая
плечами: "Нет, тебе несдобровать! Женишься - ни за что пропадешь!"
Но между тем странное чувство отравляло мою радость: мысль о злодее,
обрызганном кровию стольких невинных жертв, и о казни, его ожидающей,
тревожила меня поневоле: "Емеля, Емеля! - думал я с досадою, - зачем не
наткнулся ты на штык или не подвернулся под картечь? Лучше ничего не мог бы
ты придумать". Что прикажете делать? Мысль о нем неразлучна была во мне с
мыслию о пощаде, данной мне им в одну из ужасных минут его жизни, и об
избавлении моей невесты из рук гнусного Швабрина.
Зурин дал мне отпуск. Через несколько дней должен я был опять очутиться
посреди моего семейства, увидеть опять мою Марью Ивановну... Вдруг
неожиданная гроза меня поразила.
В день, назначенный для выезда, в самую ту минуту, когда готовился я
пуститься в дорогу, Зурин вошел ко мне в избу, держа в руках бумагу, с видом
чрезвычайно озабоченным. Что-то кольнуло меня в сердце. Я испугался, сам не
зная чего. Он выслал моего денщика и объявил, что имеет до меня дело. "Что
такое?" - спросил я с беспокойством. "Маленькая неприятность, - отвечал он,
подавая мне бумагу. - Прочитай, что сейчас я получил". Я стал ее читать: это
был секретный приказ ко всем отдельным начальникам арестовать меня, где бы
ни попался, и немедленно отправить под караулом в Казань в Следственную
комиссию, учрежденную по делу Пугачева.
Бумага чуть не выпала из моих рук. "Делать нечего! - сказал Зурин. -
Долг мой повиноваться приказу. Вероятно, слух о твоих дружеских путешествиях
с Пугачевым как-нибудь да дошел до правительства. Надеюсь, что дело не будет
иметь никаких последствий и что ты оправдаешься перед комиссией. Не унывай и
отправляйся". Совесть моя была чиста; я суда не боялся; но мысль отсрочить
минуту сладкого свидания, может быть на несколько еще месяцев, устрашала
меня. Тележка была готова. Зурин дружески со мною простился. Меня посадили в
тележку. Со мною сели два гусара с саблями наголо, и я поехал по большой
дороге.
Глава XIV
СУД
Мирская молва -
Морская волна.
Пословица.
Я был уверен, что виною всему было самовольное мое отсутствие из
Оренбурга. Я легко мог оправдаться: наездничество не только никогда не было
запрещено, во еще всеми силами было ободряемо. Я мог быть обвинен в излишней
запальчивости, а не в ослушании. Но приятельские сношения мои с Пугачевым
могли быть доказаны множеством свидетелей и должны были казаться по крайней
мере весьма подозрительными. Во всю дорогу размышлял я о допросах, меня
ожидающих, обдумывал свои ответы и решился перед судом объявить сущую
правду, полагая сей способ оправдания самым простым, а вместе и самым
надежным.
Я приехал в Казань, опустошенную и погорелую. По улицам, наместо домов,
лежали груды углей и торчали закоптелые стены без крыш и окон. Таков был
след, оставленный Пугачевым! Меня привезли в крепость, уцелевшую посереди
сгоревшего города. Гусары сдали меня караульному офицеру. Он велел кликнуть
кузнеца. Надели мне на ноги цепь и заковали ее наглухо. Потом отвели меня в
тюрьму и оставили одного в тесной и темной конурке, с одними голыми стенами
и с окошечком, загороженным железною решеткою.
Таковое начало не предвещало мне ничего доброго. Однако ж я не терял ни
бодрости, ни надежды. Я прибегнул к утешению всех скорбящих и, впервые
вкусив сладость молитвы, излиянной из чистого, но растерзанного сердца,
спокойно заснул, не заботясь о том, что со мною будет.
На другой день тюремный сторож меня разбудил с объявлением, что меня
требуют в комиссию. Два солдата повели меня через двор в комендантский дом,
остановились в передней и впустили одного во внутренние комнаты.
Я вошел в залу довольно обширную. За столом, покрытым бумагами, сидели
два человека: пожилой генерал, виду строгого и холодного, и молодой
гвардейский капитан, лет двадцати осьми, очень приятной наружности, ловкий и
свободный в обращении. У окошка за особым столом сидел секретарь с пером за
ухом, наклонясь над бумагою, готовый записывать мои показания. Начался
допрос. Меня спросили о моем имени и звании. Генерал осведомился, не сын ли
я Андрея Петровича Гринева? И на ответ мой возразил сурово: "Жаль, что такой
почтенный человек имеет такого недостойного сына!" Я спокойно отвечал, что
каковы бы ни были обвинения, тяготеющие на мне, я надеюсь их рассеять
чистосердечным объяснением истины. Уверенность моя ему не понравилась. "Ты,
брат, востер, - сказал он мне нахмурясь, - но видали мы и не таких!"
Тогда молодой человек спросил меня: по какому случаю и в какое время
вошел я в службу к Пугачеву и по каким поручениям был я им употреблен?
Я отвечал с негодованием, что я, как офицер и дворянин, ни в какую
службу к Пугачеву вступать и никаких поручений от него принять не мог.
- Каким же образом, - возразил мой допросчик, - дворянин и офицер один
пощажен самозванцем, между тем как все его товарищи злодейски умерщвлены?
Каким образом этот самый офицер и дворянин дружески пирует с бунтовщиками,
принимает от главного злодея подарки, шубу, лошадь и полтину денег? Отчего
произошла такая странная дружба и на чем она основана, если не на измене или
по крайней мере на гнусном и преступном малодушии?
Я был глубоко оскорблен словами гвардейского офицера и с жаром начал
свое оправдание. Я рассказал, как началось мое знакомство с Пугачевым в
степи, во время бурана; как при взятии Белогорской крепости он меня узнал и
пощадил. Я сказал, что тулуп и лошадь, правда, не посовестился я принять от
самозванца; но что Белогорскую крепость защищал я противу злодея до
последней крайности. Наконец я сослался и на моего генерала, который мог
засвидетельствовать мое усердие во время бедственной оренбургской осады.
Строгий старик взял со стола открытое письмо и стал читать его вслух:
- "На запрос вашего превосходительства касательно прапорщика Гринева,
якобы замешанного в нынешнем смятении и вошедшего в сношения с злодеем,
службою недозволенные и долгу присяги противные, объяснить имею честь: оный
прапорщик Гринев находился на службе в Оренбурге от начала октября прошлого
1773 года до 24 февраля нынешнего года, в которое число он из города
отлучился и с той поры уже в команду мою не являлся. А слышно от
перебежчиков, что он был у Пугачева в слободе и с ним вместе ездил в
Белогорскую крепость, в коей прежде находился он на службе; что касается до
его поведения, то я могу..." Тут он прервал свое чтение и сказал мне сурово:
"Что ты теперь скажешь себе в оправдание?"
Я хотел было продолжать, как начал, и объяснить мою связь с Марьей
Ивановной так же искренно, как и все прочее. Но вдруг почувствовал
непреодолимое отвращение. Мне пришло в голову, что если назову ее, то
комиссия потребует ее к ответу; и мысль впутать имя ее между гнусными
изветами злодеев и ее самую привести на очную с ними ставку - эта ужасная
мысль так меня поразила, что я замялся и спутался.
Судьи мои, начинавшие, казалось, выслушивать ответы мои с некоторою
благосклонностию, были снова предубеждены противу меня при виде моего
смущения. Гвардейский офицер потребовал, чтоб меня поставили на очную ставку
с главным доносителем. Генерал велел кликнуть вчерашнего злодея. Я с
живостию обратился к дверям, ожидая появления своего обвинителя. Через
несколько минут загремели цепи, двери отворились, и вошел - Швабрин. Я
изумился его перемене. Он был ужасно худ и бледен. Волоса его, недавно
черные как смоль, совершенно поседели; длинная борода была всклокочена. Он
повторил обвинения свои слабым, но смелым голосом. По его словам, я отряжен
был от Пугачева в Оренбург шпионом; ежедневно выезжал на перестрелки, дабы
передавать письменные известия о всем, что делалось в городе; что наконец
явно передался самозванцу, разъезжал с ним из крепости в крепость, стараясь
всячески губить своих товарищей-изменников, дабы занимать их места и
пользоваться наградами, раздаваемыми от самозванца. Я выслушал его молча и
был доволен одним: имя Марьи Ивановны не было произнесено гнусным злодеем,
оттого ли, что самолюбие его страдало при мысли о той, которая отвергла его
с презрением; оттого ли, что в сердце его таилась искра того же чувства,
которое и меня заставляло молчать, - как бы то ни было, имя дочери
белогорского коменданта не было произнесено в присутствии комиссии. Я
утвердился еще более в моем намерении, и когда судьи спросили: чем могу
опровергнуть показания Швабрина, я отвечал, что держусь первого своего
объяснения и ничего другого в оправдание себе сказать не могу. Генерал велел
нас вывести. Мы вышли вместе. Я спокойно взглянул на Швабрина, но не сказал
ему ни слова. Он усмехнулся злобной усмешкою и, приподняв свои цепи,
опередил меня и ускорил свои шаги. Меня опять отвели в тюрьму и с тех пор
уже к допросу не требовали.
Я не был свидетелем всему, о чем остается мне уведомить читателя; но я
так часто слыхал о том рассказы, что малейшие подробности врезались в мою
память и что мне кажется, будто бы я тут же невидимо присутствовал.
Марья Ивановна принята была моими родителями с тем искренним радушием,
которое отличало людей старого века. Они видели благодать божию в том, что
имели случай приютить и обласкать бедную сироту. Вскоре они к ней искренно
привязались, потому что нельзя было ее узнать и не полюбить. Моя любовь уже
не казалась батюшке пустою блажью; а матушка только того и желала, чтоб ее
Петруша женился на милой капитанской дочке.
Слух о моем аресте поразил все мое семейство. Марья Ивановна так просто
рассказала моим родителям о странном знакомстве моем с Пугачевым, что оно не
только не беспокоило их, но еще заставляло часто смеяться от чистого сердца.
Батюшка не хотел верить, чтобы я мог быть замешан в гнусном бунте, коего
цель была ниспровержение престола и истребление дворянского рода. Он строго
допросил Савельича. Дядька не утаил, что барин бывал в гостях у Емельки
Пугачева и что-де злодей его таки жаловал; но клялся, что ни о какой измене
он и не слыхивал. Старики успокоились и с нетерпением стали ждать
благоприятных вестей. Марья Ивановна сильно была встревожена, но молчала,
ибо в высшей степени была одарена скромностию и осторожностию.
Прошло несколько недель... Вдруг батюшка получает из Петербурга письмо
от нашего родственника князя Б **. Князь писал ему обо мне. После
обыкновенного приступа, он объявлял ему, что подозрения насчет участия моего
в замыслах бунтовщиков, к несчастию, оказались слишком основательными, что
примерная казнь должна была бы меня постигнуть, но что государыня, из
уважения к заслугам и преклонным летам отца, решилась помиловать преступного
сына и, избавляя его от позорной казни, повелела только сослать в отдаленный
край Сибири на вечное поселение.
Сей неожиданный удар едва не убил отца моего. Он лишился обыкновенной
своей твердости, и горесть его (обыкновенно немая) изливалась в горьких
жалобах. "Как! - повторял он, выходя из себя. - Сын мой участвовал в
замыслах Пугачева! Боже праведный, до чего я дожил! Государыня избавляет его
от казни! От этого разве мне легче? Не казнь страшна: пращур мой умер на
лобном месте, отстаивая то, что почитал святынею своей совести; отец мой
пострадал вместе с Волынским и Хрущевым. Но дворянину изменить своей
присяге, соединиться с разбойниками, с убийцами, с беглыми холопьями!.. Стыд
и срам нашему роду!.." Испуганная его отчаянием матушка не смела при нем
плакать и старалась возвратить ему бодрость, говоря о неверности молвы, о
шаткости людского мнения. Отец мой был неутешен.
Марья Ивановна мучилась более всех. Будучи уверена, что я мог
оправдаться, когда бы только захотел, она догадывалась об истине и почитала
себя виновницею моего несчастия. Она скрывала от всех свои слезы и страдания
и между тем непрестанно думала о средствах, как бы меня спасти.
Однажды вечером батюшка сидел на диване, перевертывая листы Придворного
календаря; но мысли его были далеко, и чтение не производило над ним
обыкновенного своего действия. Он насвистывал старинный марш. Матушка молча
вязала шерстяную фуфайку, и слезы изредка капали на ее работу. Вдруг Марья
Ивановна, тут же сидевшая за работой, объявила, что необходимость ее
заставляет ехать в Петербург и что она просит дать ей способ отправиться.
Матушка очень огорчилась. "Зачем тебе в Петербург? - сказала она. - Неужто,
Марья Ивановна, хочешь и ты нас покинуть?" Марья Ивановна отвечала, что вся
будущая судьба ее зависит от этого путешествия, что она едет искать
покровительства и помощи у сильных людей, как дочь человека, пострадавшего
за свою верность.
Отец мой потупил голову: всякое слово, напоминающее мнимое преступление
сына, было ему тягостно и казалось колким упреком. "Поезжай, матушка! -
сказал он ей со вздохом. - Мы твоему счастию помехи сделать не хотим. Дай
бог тебе в женихи доброго человека, не ошельмованного изменника". Он встал и
вышел из комнаты.
Марья Ивановна, оставшись наедине с матушкою, отчасти объяснила ей свои
предположения. Матушка со слезами обняла ее и молила бога о благополучном
конце замышленного дела. Марью Ивановну снарядили, и через несколько дней
она отправилась в дорогу с верной Палашей и с верным Савельичем, который,
насильственно разлученный со мною, утешался по крайней мере мыслию, что
служит нареченной моей невесте.
Марья Ивановна благополучно прибыла в Софию и, узнав на почтовом дворе,
что Двор находился в то время в Царском Селе, решилась тут остановиться. Ей
отвели уголок за перегородкой. Жена смотрителя тотчас с нею разговорилась,
объявила, что она племянница придворного истопника, и посвятила ее во все
таинства придворной жизни. Она рассказала, в котором часу государыня
обыкновенно просыпалась, кушала кофей, прогуливалась; какие вельможи
находились в то время при ней; что изволила она вчерашний день говорить у
себя за столом, кого принимала вечером, - словом, разговор Анны Власьевны
стоил нескольких страниц исторических записок и был бы драгоценен для
потомства. Марья Ивановна слушала ее со вниманием. Они пошли в сад. Анна
Власьевна рассказала историю каждой аллеи и каждого мостика, и, нагулявшись,
они возвратились на станцию очень довольные друг другом.
На другой день рано утром Марья Ивановна проснулась, оделась и тихонько
пошла в сад. Утро было прекрасное, солнце освещало вершины лип, пожелтевших
уже под свежим дыханием осени. Широкое озеро сияло неподвижно. Проснувшиеся
лебеди важно выплывали из-под кустов, осеняющих берег. Марья Ивановна пошла
около прекрасного луга, где только что поставлен был памятник в честь
недавних побед графа Петра Александровича Румянцева. Вдруг белая собачка
английской породы залаяла и побежала ей навстречу. Марья Ивановна испугалась
и остановилась. В эту самую минуту раздался приятный женский голос: "Не
бойтесь, она не укусит". И Марья Ивановна увидела даму, сидевшую на скамейке
противу памятника. Марья Ивановна села на другом конце скамейки. Дама
пристально на нее смотрела; а Марья Ивановна, со своей стороны бросив
несколько косвенных взглядов, успела рассмотреть ее с ног до головы. Она
была в белом утреннем платье, в ночном чепце и в душегрейке. Ей казалось лет
сорок. Лицо ее, полное и румяное, выражало важность и спокойствие, а голубые
глаза и легкая улыбка имели прелесть неизъяснимую. Дама первая перервала
молчание.
- Вы, верно, не здешние? - сказала она.
- Точно так-с: я вчера только приехала из провинции.
- Вы приехали с вашими родными?
- Никак нет-с. Я приехала одна.
- Одна! Но вы так еще молоды.
- У меня нет ни отца, ни матери.
- Вы здесь, конечно, по каким-нибудь делам?
- Точно так-с. Я приехала подать просьбу государыне.
- Вы сирота: вероятно, вы жалуетесь на несправедливость и обиду?
- Никак нет-с. Я приехала просить милости, а не правосудия.
- Позвольте спросить, кто вы таковы?
- Я дочь капитана Миронова.
- Капитана Миронова! того самого, что был комендантом в одной из
оренбургских крепостей?
- Точно так-с.
Дама, казалось, была тронута. "Извините меня, - сказала она голосом еще
более ласковым, - если я вмешиваюсь в ваши дела; но я бываю при дворе;
изъясните мне, в чем состоит ваша просьба, и, может быть, мне удастся вам
помочь."
Марья Ивановна встала и почтительно ее благодарила. Все в неизвестной
даме невольно привлекало сердце и внушало доверенность. Марья Ивановна
вынула из кармана сложенную бумагу и подала ее незнакомой своей
покровительнице, которая стала читать ее про себя.
Сначала она читала с видом внимательным и благосклонным; но вдруг лицо
ее переменилось, - и Марья Ивановна, следовавшая глазами за всеми ее
движениями, испугалась строгому выражению этого лица, за минуту столь
приятному и спокойному.
- Вы просите за Гринева? - сказала дама с холодным видом. - Императрица
не может его простить. Он пристал к самозванцу не из невежества и
легковерия, но как безнравственный и вредный негодяй.
- Ах, неправда! - вскрикнула Марья Ивановна.
- Как неправда! - возразила дама, вся вспыхнув.
- Неправда, ей-богу неправда! Я знаю все, я все вам расскажу. Он для
одной меня подвергался всему, что постигло его. И если он не оправдался
перед судом, то разве потому только, что не хотел запутать меня. - Тут она с
жаром рассказала все, что уже известно моему читателю.
Дама выслушала ее со вниманием. "Где вы остановились?" - спросила она
потом; и услыша, что у Анны Власьевны, примолвила с улыбкою: "А! знаю.
Прощайте, не говорите никому о нашей встрече. Я надеюсь, что вы недолго
будете ждать ответа на ваше письмо".
С этим словом она встала и вошла в крытую аллею, а Марья Ивановна
возвратилась к Анне Власьевне, исполненная радостной надежды.
Хозяйка побранила ее за раннюю осеннюю прогулку, вредную, по ее словам,
для здоровья молодой девушки. Она принесла самовар и за чашкою чая только
было принялась за бесконечные рассказы о дворе, как вдруг придворная карета
остановилась у крыльца, и камер-лакей вошел с объявлением, что государыня
изволит к себе приглашать девицу Миронову.
Анна Власьевна изумилась и расхлопоталась. "Ахти господи! - закричала
она. - Государыня требует вас ко двору. Как же это она про вас узнала? Да
как же вы, матушка, представитесь к императрице? Вы, я чай, и ступить
по-придворному не умеете... Не проводить ли мне вас? Все-таки я вас хоть в
чем-нибудь да могу предостеречь. И как же вам ехать в дорожном платье? Не
послать ли к повивальной бабушке за ее желтым роброном?" Камер-лакей
объявил, что государыне угодно было, чтоб Марья Ивановна ехала одна и в том,
в чем ее застанут. Делать было нечего: Марья Ивановна села в карету и
поехала во дворец, сопровождаемая советами и благословениями Анны Власьевны.
Марья Ивановна предчувствовала решение нашей судьбы; сердце ее сильно
билось и замирало. Чрез несколько минут карета остановилась у дворца. Марья
Ивановна с трепетом пошла по лестнице. Двери перед нею отворились настежь.
Она прошла длинный ряд пустых великолепных комнат; камер-лакей указывал
дорогу. Наконец, подошед к запертым дверям, он объявил, что сейчас об ней
доложит, и оставил ее одну.
Мысль увидеть императрицу лицом к лицу так устрашала ее, что она с
трудом могла держаться на ногах. Через минуту двери отворились, и она вошла
в уборную государыни.
Императрица сидела за своим туалетом. Несколько придворных окружали ее
и почтительно пропустили Марью Ивановну. Государыня ласково к ней
обратилась, и Марья Ивановна узнала в ней ту даму, с которой так откровенно
изъяснялась она несколько минут тому назад. Государыня подозвала ее и
сказала с улыбкою: "Я рада, что могла сдержать вам свое слово и исполнить
вашу просьбу. Дело ваше кончено. Я убеждена в невинности вашего жениха. Вот
письмо, которое сами потрудитесь отвезти к будущему свекру".
Марья Ивановна приняла письмо дрожащею рукою и, заплакав, упала к ногам
императрицы, которая подняла ее и поцеловала. Государыня разговорилась с
нею. "Знаю, что вы не богаты, - сказала она, - но я в долгу перед дочерью
капитана Миронова. Не беспокойтесь о будущем. Я беру на себя устроить ваше
состояние".
Обласкав бедную сироту, государыня ее отпустила. Марья Ивановна уехала
в той же придворной карете. Анна Власьевна, нетерпеливо ожидавшая ее
раз отделаешься. Таким образом любовная дурь пройдет сама собою, и все будет
ладно".
Хотя я не совсем был с ним согласен, однако ж чувствовал, что долг
чести требовал моего присутствия в войске императрицы. Я решился последовать
совету Зурина: отправить Марью Ивановну в деревню и остаться в его отряде.
Савельич явился меня раздевать; я объявил ему, чтоб на другой же день
готов он был ехать в дорогу с Марьей Ивановной. Он было заупрямился. "Что
ты, сударь? Как же я тебя-то покину? Кто за тобою будет ходить? Что скажут
родители твои?"
Зная упрямство дядьки моего, я вознамерился убедить его лаской и
искренностию. "Друг ты мой, Архип Савельич! - сказал я ему. - Не откажи,
будь мне благодетелем; в прислуге здесь я нуждаться не стану, а не буду
спокоен, если Марья Ивановна поедет в дорогу без тебя. Служа ей, служишь ты
и мне, потому что я твердо решился, как скоро обстоятельства дозволят,
жениться на ней".
Тут Савельич сплеснул руками с видом изумления неописанного.
- Жениться! - повторил он. - Дитя хочет жениться! А что скажет батюшка,
а матушка-то что подумает?
- Согласятся, верно согласятся, - отвечал я, - когда узнают Марью
Ивановну. Я надеюсь и на тебя. Батюшка и матушка тебе верят: ты будешь за
нас ходатаем, не так ли?
Старик был тронут. "Ох, батюшка ты мой Петр Андреич! - отвечал он. -
Хоть раненько задумал ты жениться, да зато Марья Ивановна такая добрая
барышня, что грех и пропустить оказию. Ин быть по-твоему! Провожу ее, ангела
божия, и рабски буду доносить твоим родителям, что такой невесте не надобно
и приданого".
Я благодарил Савельича и лег спать в одной комнате с Зуриным.
Разгоряченный и взволнованный, я разболтался. Зурин сначала со мною
разговаривал охотно; но мало-помалу слова его стали реже и бессвязнее;
наконец, вместо ответа на какой-то запрос, он захрапел и присвистнул. Я
замолчал и вскоре последовал его примеру.
На другой день утром пришел я к Марье Ивановне. Я сообщил ей свои
предположения. Она признала их благоразумие и тотчас со мною согласилась.
Отряд Зурина должен был выступить из города в тот же день. Нечего было
медлить. Я тут же расстался с Марьей Ивановной, поручив ее Савельичу и дав
ей письмо к моим родителям. Марья Ивановна заплакала. "Прощайте, Петр
Андреич! - сказала она тихим голосом. - Придется ли нам увидаться, или нет,
бог один это знает; но век не забуду вас; до могилы ты один останешься в
моем сердце". Я ничего не мог отвечать. Люди нас окружали. Я не хотел при
них предаваться чувствам, которые меня волновали. Наконец она уехала. Я
возвратился к Зурину, грустен и молчалив. Он хотел меня развеселить; я думал
себя рассеять: мы провели день шумно и буйно и вечером выступили в поход.
Это было в конце февраля. Зима, затруднявшая военные распоряжения,
проходила, и наши генералы готовились к дружному содействию. Пугачев все еще
стоял под Оренбургом. Между тем около его отряды соединялись и со всех
сторон приближались к злодейскому гнезду. Бунтующие деревни, при виде наших
войск, приходили в повиновение; шайки разбойников везде бежали от нас, и все
предвещало скорое и благополучное окончание.
Вскоре князь Голицын, под крепостию Татищевой, разбил Пугачева, рассеял
его толпы, освободил Оренбург, и, казалось, нанес бунту последний и
решительный удар. Зурин был в то время отряжен противу шайки мятежных
башкирцев, которые рассеялись прежде, нежели мы их увидали. Весна осадила
нас в татарской деревушке. Речки разлились, и дороги стали непроходимы. Мы
утешались в нашем бездействии мыслию о скором прекращении скучной и мелочной
войны с разбойниками и дикарями.
Но Пугачев не был пойман. Он явился на сибирских заводах, собрал там
новые шайки и опять начал злодействовать. Слух о его успехах снова
распространился. Мы узнали о разорении сибирских крепостей. Вскоре весть о
взятии Казани и о походе самозванца на Москву встревожила начальников войск,
беспечно дремавших в надежде на бессилие презренного бунтовщика. Зурин
получил повеление переправиться через Волгу {3}.
Не стану описывать нашего похода и окончания войны. Скажу коротко, что
бедствие доходило до крайности. Мы проходили через селения, разоренные
бунтовщиками, и поневоле отбирали у бедных жителей то, что успели они
спасти. Правление было повсюду прекращено: помещики укрывались по лесам.
Шайки разбойников злодействовали повсюду; начальники отдельных отрядов
самовластно наказывали и миловали; состояние всего обширного края, где
свирепствовал пожар, было ужасно... Не приведи бог видеть русский бунт,
бессмысленный и беспощадный!
Пугачев бежал, преследуемый Иваном Ивановичем Михельсоном. Вскоре
узнали мы о совершенном его разбитии. Наконец Зурин получил известие о
поимке самозванца, а вместе с тем и повеление остановиться. Война была
кончена. Наконец мне можно было ехать к моим родителям! Мысль их обнять,
увидеть Марью Ивановну, от которой не имел я никакого известия, одушевляла
меня восторгом. Я прыгал как ребенок. Зурин смеялся и говорил, пожимая
плечами: "Нет, тебе несдобровать! Женишься - ни за что пропадешь!"
Но между тем странное чувство отравляло мою радость: мысль о злодее,
обрызганном кровию стольких невинных жертв, и о казни, его ожидающей,
тревожила меня поневоле: "Емеля, Емеля! - думал я с досадою, - зачем не
наткнулся ты на штык или не подвернулся под картечь? Лучше ничего не мог бы
ты придумать". Что прикажете делать? Мысль о нем неразлучна была во мне с
мыслию о пощаде, данной мне им в одну из ужасных минут его жизни, и об
избавлении моей невесты из рук гнусного Швабрина.
Зурин дал мне отпуск. Через несколько дней должен я был опять очутиться
посреди моего семейства, увидеть опять мою Марью Ивановну... Вдруг
неожиданная гроза меня поразила.
В день, назначенный для выезда, в самую ту минуту, когда готовился я
пуститься в дорогу, Зурин вошел ко мне в избу, держа в руках бумагу, с видом
чрезвычайно озабоченным. Что-то кольнуло меня в сердце. Я испугался, сам не
зная чего. Он выслал моего денщика и объявил, что имеет до меня дело. "Что
такое?" - спросил я с беспокойством. "Маленькая неприятность, - отвечал он,
подавая мне бумагу. - Прочитай, что сейчас я получил". Я стал ее читать: это
был секретный приказ ко всем отдельным начальникам арестовать меня, где бы
ни попался, и немедленно отправить под караулом в Казань в Следственную
комиссию, учрежденную по делу Пугачева.
Бумага чуть не выпала из моих рук. "Делать нечего! - сказал Зурин. -
Долг мой повиноваться приказу. Вероятно, слух о твоих дружеских путешествиях
с Пугачевым как-нибудь да дошел до правительства. Надеюсь, что дело не будет
иметь никаких последствий и что ты оправдаешься перед комиссией. Не унывай и
отправляйся". Совесть моя была чиста; я суда не боялся; но мысль отсрочить
минуту сладкого свидания, может быть на несколько еще месяцев, устрашала
меня. Тележка была готова. Зурин дружески со мною простился. Меня посадили в
тележку. Со мною сели два гусара с саблями наголо, и я поехал по большой
дороге.
Глава XIV
СУД
Мирская молва -
Морская волна.
Пословица.
Я был уверен, что виною всему было самовольное мое отсутствие из
Оренбурга. Я легко мог оправдаться: наездничество не только никогда не было
запрещено, во еще всеми силами было ободряемо. Я мог быть обвинен в излишней
запальчивости, а не в ослушании. Но приятельские сношения мои с Пугачевым
могли быть доказаны множеством свидетелей и должны были казаться по крайней
мере весьма подозрительными. Во всю дорогу размышлял я о допросах, меня
ожидающих, обдумывал свои ответы и решился перед судом объявить сущую
правду, полагая сей способ оправдания самым простым, а вместе и самым
надежным.
Я приехал в Казань, опустошенную и погорелую. По улицам, наместо домов,
лежали груды углей и торчали закоптелые стены без крыш и окон. Таков был
след, оставленный Пугачевым! Меня привезли в крепость, уцелевшую посереди
сгоревшего города. Гусары сдали меня караульному офицеру. Он велел кликнуть
кузнеца. Надели мне на ноги цепь и заковали ее наглухо. Потом отвели меня в
тюрьму и оставили одного в тесной и темной конурке, с одними голыми стенами
и с окошечком, загороженным железною решеткою.
Таковое начало не предвещало мне ничего доброго. Однако ж я не терял ни
бодрости, ни надежды. Я прибегнул к утешению всех скорбящих и, впервые
вкусив сладость молитвы, излиянной из чистого, но растерзанного сердца,
спокойно заснул, не заботясь о том, что со мною будет.
На другой день тюремный сторож меня разбудил с объявлением, что меня
требуют в комиссию. Два солдата повели меня через двор в комендантский дом,
остановились в передней и впустили одного во внутренние комнаты.
Я вошел в залу довольно обширную. За столом, покрытым бумагами, сидели
два человека: пожилой генерал, виду строгого и холодного, и молодой
гвардейский капитан, лет двадцати осьми, очень приятной наружности, ловкий и
свободный в обращении. У окошка за особым столом сидел секретарь с пером за
ухом, наклонясь над бумагою, готовый записывать мои показания. Начался
допрос. Меня спросили о моем имени и звании. Генерал осведомился, не сын ли
я Андрея Петровича Гринева? И на ответ мой возразил сурово: "Жаль, что такой
почтенный человек имеет такого недостойного сына!" Я спокойно отвечал, что
каковы бы ни были обвинения, тяготеющие на мне, я надеюсь их рассеять
чистосердечным объяснением истины. Уверенность моя ему не понравилась. "Ты,
брат, востер, - сказал он мне нахмурясь, - но видали мы и не таких!"
Тогда молодой человек спросил меня: по какому случаю и в какое время
вошел я в службу к Пугачеву и по каким поручениям был я им употреблен?
Я отвечал с негодованием, что я, как офицер и дворянин, ни в какую
службу к Пугачеву вступать и никаких поручений от него принять не мог.
- Каким же образом, - возразил мой допросчик, - дворянин и офицер один
пощажен самозванцем, между тем как все его товарищи злодейски умерщвлены?
Каким образом этот самый офицер и дворянин дружески пирует с бунтовщиками,
принимает от главного злодея подарки, шубу, лошадь и полтину денег? Отчего
произошла такая странная дружба и на чем она основана, если не на измене или
по крайней мере на гнусном и преступном малодушии?
Я был глубоко оскорблен словами гвардейского офицера и с жаром начал
свое оправдание. Я рассказал, как началось мое знакомство с Пугачевым в
степи, во время бурана; как при взятии Белогорской крепости он меня узнал и
пощадил. Я сказал, что тулуп и лошадь, правда, не посовестился я принять от
самозванца; но что Белогорскую крепость защищал я противу злодея до
последней крайности. Наконец я сослался и на моего генерала, который мог
засвидетельствовать мое усердие во время бедственной оренбургской осады.
Строгий старик взял со стола открытое письмо и стал читать его вслух:
- "На запрос вашего превосходительства касательно прапорщика Гринева,
якобы замешанного в нынешнем смятении и вошедшего в сношения с злодеем,
службою недозволенные и долгу присяги противные, объяснить имею честь: оный
прапорщик Гринев находился на службе в Оренбурге от начала октября прошлого
1773 года до 24 февраля нынешнего года, в которое число он из города
отлучился и с той поры уже в команду мою не являлся. А слышно от
перебежчиков, что он был у Пугачева в слободе и с ним вместе ездил в
Белогорскую крепость, в коей прежде находился он на службе; что касается до
его поведения, то я могу..." Тут он прервал свое чтение и сказал мне сурово:
"Что ты теперь скажешь себе в оправдание?"
Я хотел было продолжать, как начал, и объяснить мою связь с Марьей
Ивановной так же искренно, как и все прочее. Но вдруг почувствовал
непреодолимое отвращение. Мне пришло в голову, что если назову ее, то
комиссия потребует ее к ответу; и мысль впутать имя ее между гнусными
изветами злодеев и ее самую привести на очную с ними ставку - эта ужасная
мысль так меня поразила, что я замялся и спутался.
Судьи мои, начинавшие, казалось, выслушивать ответы мои с некоторою
благосклонностию, были снова предубеждены противу меня при виде моего
смущения. Гвардейский офицер потребовал, чтоб меня поставили на очную ставку
с главным доносителем. Генерал велел кликнуть вчерашнего злодея. Я с
живостию обратился к дверям, ожидая появления своего обвинителя. Через
несколько минут загремели цепи, двери отворились, и вошел - Швабрин. Я
изумился его перемене. Он был ужасно худ и бледен. Волоса его, недавно
черные как смоль, совершенно поседели; длинная борода была всклокочена. Он
повторил обвинения свои слабым, но смелым голосом. По его словам, я отряжен
был от Пугачева в Оренбург шпионом; ежедневно выезжал на перестрелки, дабы
передавать письменные известия о всем, что делалось в городе; что наконец
явно передался самозванцу, разъезжал с ним из крепости в крепость, стараясь
всячески губить своих товарищей-изменников, дабы занимать их места и
пользоваться наградами, раздаваемыми от самозванца. Я выслушал его молча и
был доволен одним: имя Марьи Ивановны не было произнесено гнусным злодеем,
оттого ли, что самолюбие его страдало при мысли о той, которая отвергла его
с презрением; оттого ли, что в сердце его таилась искра того же чувства,
которое и меня заставляло молчать, - как бы то ни было, имя дочери
белогорского коменданта не было произнесено в присутствии комиссии. Я
утвердился еще более в моем намерении, и когда судьи спросили: чем могу
опровергнуть показания Швабрина, я отвечал, что держусь первого своего
объяснения и ничего другого в оправдание себе сказать не могу. Генерал велел
нас вывести. Мы вышли вместе. Я спокойно взглянул на Швабрина, но не сказал
ему ни слова. Он усмехнулся злобной усмешкою и, приподняв свои цепи,
опередил меня и ускорил свои шаги. Меня опять отвели в тюрьму и с тех пор
уже к допросу не требовали.
Я не был свидетелем всему, о чем остается мне уведомить читателя; но я
так часто слыхал о том рассказы, что малейшие подробности врезались в мою
память и что мне кажется, будто бы я тут же невидимо присутствовал.
Марья Ивановна принята была моими родителями с тем искренним радушием,
которое отличало людей старого века. Они видели благодать божию в том, что
имели случай приютить и обласкать бедную сироту. Вскоре они к ней искренно
привязались, потому что нельзя было ее узнать и не полюбить. Моя любовь уже
не казалась батюшке пустою блажью; а матушка только того и желала, чтоб ее
Петруша женился на милой капитанской дочке.
Слух о моем аресте поразил все мое семейство. Марья Ивановна так просто
рассказала моим родителям о странном знакомстве моем с Пугачевым, что оно не
только не беспокоило их, но еще заставляло часто смеяться от чистого сердца.
Батюшка не хотел верить, чтобы я мог быть замешан в гнусном бунте, коего
цель была ниспровержение престола и истребление дворянского рода. Он строго
допросил Савельича. Дядька не утаил, что барин бывал в гостях у Емельки
Пугачева и что-де злодей его таки жаловал; но клялся, что ни о какой измене
он и не слыхивал. Старики успокоились и с нетерпением стали ждать
благоприятных вестей. Марья Ивановна сильно была встревожена, но молчала,
ибо в высшей степени была одарена скромностию и осторожностию.
Прошло несколько недель... Вдруг батюшка получает из Петербурга письмо
от нашего родственника князя Б **. Князь писал ему обо мне. После
обыкновенного приступа, он объявлял ему, что подозрения насчет участия моего
в замыслах бунтовщиков, к несчастию, оказались слишком основательными, что
примерная казнь должна была бы меня постигнуть, но что государыня, из
уважения к заслугам и преклонным летам отца, решилась помиловать преступного
сына и, избавляя его от позорной казни, повелела только сослать в отдаленный
край Сибири на вечное поселение.
Сей неожиданный удар едва не убил отца моего. Он лишился обыкновенной
своей твердости, и горесть его (обыкновенно немая) изливалась в горьких
жалобах. "Как! - повторял он, выходя из себя. - Сын мой участвовал в
замыслах Пугачева! Боже праведный, до чего я дожил! Государыня избавляет его
от казни! От этого разве мне легче? Не казнь страшна: пращур мой умер на
лобном месте, отстаивая то, что почитал святынею своей совести; отец мой
пострадал вместе с Волынским и Хрущевым. Но дворянину изменить своей
присяге, соединиться с разбойниками, с убийцами, с беглыми холопьями!.. Стыд
и срам нашему роду!.." Испуганная его отчаянием матушка не смела при нем
плакать и старалась возвратить ему бодрость, говоря о неверности молвы, о
шаткости людского мнения. Отец мой был неутешен.
Марья Ивановна мучилась более всех. Будучи уверена, что я мог
оправдаться, когда бы только захотел, она догадывалась об истине и почитала
себя виновницею моего несчастия. Она скрывала от всех свои слезы и страдания
и между тем непрестанно думала о средствах, как бы меня спасти.
Однажды вечером батюшка сидел на диване, перевертывая листы Придворного
календаря; но мысли его были далеко, и чтение не производило над ним
обыкновенного своего действия. Он насвистывал старинный марш. Матушка молча
вязала шерстяную фуфайку, и слезы изредка капали на ее работу. Вдруг Марья
Ивановна, тут же сидевшая за работой, объявила, что необходимость ее
заставляет ехать в Петербург и что она просит дать ей способ отправиться.
Матушка очень огорчилась. "Зачем тебе в Петербург? - сказала она. - Неужто,
Марья Ивановна, хочешь и ты нас покинуть?" Марья Ивановна отвечала, что вся
будущая судьба ее зависит от этого путешествия, что она едет искать
покровительства и помощи у сильных людей, как дочь человека, пострадавшего
за свою верность.
Отец мой потупил голову: всякое слово, напоминающее мнимое преступление
сына, было ему тягостно и казалось колким упреком. "Поезжай, матушка! -
сказал он ей со вздохом. - Мы твоему счастию помехи сделать не хотим. Дай
бог тебе в женихи доброго человека, не ошельмованного изменника". Он встал и
вышел из комнаты.
Марья Ивановна, оставшись наедине с матушкою, отчасти объяснила ей свои
предположения. Матушка со слезами обняла ее и молила бога о благополучном
конце замышленного дела. Марью Ивановну снарядили, и через несколько дней
она отправилась в дорогу с верной Палашей и с верным Савельичем, который,
насильственно разлученный со мною, утешался по крайней мере мыслию, что
служит нареченной моей невесте.
Марья Ивановна благополучно прибыла в Софию и, узнав на почтовом дворе,
что Двор находился в то время в Царском Селе, решилась тут остановиться. Ей
отвели уголок за перегородкой. Жена смотрителя тотчас с нею разговорилась,
объявила, что она племянница придворного истопника, и посвятила ее во все
таинства придворной жизни. Она рассказала, в котором часу государыня
обыкновенно просыпалась, кушала кофей, прогуливалась; какие вельможи
находились в то время при ней; что изволила она вчерашний день говорить у
себя за столом, кого принимала вечером, - словом, разговор Анны Власьевны
стоил нескольких страниц исторических записок и был бы драгоценен для
потомства. Марья Ивановна слушала ее со вниманием. Они пошли в сад. Анна
Власьевна рассказала историю каждой аллеи и каждого мостика, и, нагулявшись,
они возвратились на станцию очень довольные друг другом.
На другой день рано утром Марья Ивановна проснулась, оделась и тихонько
пошла в сад. Утро было прекрасное, солнце освещало вершины лип, пожелтевших
уже под свежим дыханием осени. Широкое озеро сияло неподвижно. Проснувшиеся
лебеди важно выплывали из-под кустов, осеняющих берег. Марья Ивановна пошла
около прекрасного луга, где только что поставлен был памятник в честь
недавних побед графа Петра Александровича Румянцева. Вдруг белая собачка
английской породы залаяла и побежала ей навстречу. Марья Ивановна испугалась
и остановилась. В эту самую минуту раздался приятный женский голос: "Не
бойтесь, она не укусит". И Марья Ивановна увидела даму, сидевшую на скамейке
противу памятника. Марья Ивановна села на другом конце скамейки. Дама
пристально на нее смотрела; а Марья Ивановна, со своей стороны бросив
несколько косвенных взглядов, успела рассмотреть ее с ног до головы. Она
была в белом утреннем платье, в ночном чепце и в душегрейке. Ей казалось лет
сорок. Лицо ее, полное и румяное, выражало важность и спокойствие, а голубые
глаза и легкая улыбка имели прелесть неизъяснимую. Дама первая перервала
молчание.
- Вы, верно, не здешние? - сказала она.
- Точно так-с: я вчера только приехала из провинции.
- Вы приехали с вашими родными?
- Никак нет-с. Я приехала одна.
- Одна! Но вы так еще молоды.
- У меня нет ни отца, ни матери.
- Вы здесь, конечно, по каким-нибудь делам?
- Точно так-с. Я приехала подать просьбу государыне.
- Вы сирота: вероятно, вы жалуетесь на несправедливость и обиду?
- Никак нет-с. Я приехала просить милости, а не правосудия.
- Позвольте спросить, кто вы таковы?
- Я дочь капитана Миронова.
- Капитана Миронова! того самого, что был комендантом в одной из
оренбургских крепостей?
- Точно так-с.
Дама, казалось, была тронута. "Извините меня, - сказала она голосом еще
более ласковым, - если я вмешиваюсь в ваши дела; но я бываю при дворе;
изъясните мне, в чем состоит ваша просьба, и, может быть, мне удастся вам
помочь."
Марья Ивановна встала и почтительно ее благодарила. Все в неизвестной
даме невольно привлекало сердце и внушало доверенность. Марья Ивановна
вынула из кармана сложенную бумагу и подала ее незнакомой своей
покровительнице, которая стала читать ее про себя.
Сначала она читала с видом внимательным и благосклонным; но вдруг лицо
ее переменилось, - и Марья Ивановна, следовавшая глазами за всеми ее
движениями, испугалась строгому выражению этого лица, за минуту столь
приятному и спокойному.
- Вы просите за Гринева? - сказала дама с холодным видом. - Императрица
не может его простить. Он пристал к самозванцу не из невежества и
легковерия, но как безнравственный и вредный негодяй.
- Ах, неправда! - вскрикнула Марья Ивановна.
- Как неправда! - возразила дама, вся вспыхнув.
- Неправда, ей-богу неправда! Я знаю все, я все вам расскажу. Он для
одной меня подвергался всему, что постигло его. И если он не оправдался
перед судом, то разве потому только, что не хотел запутать меня. - Тут она с
жаром рассказала все, что уже известно моему читателю.
Дама выслушала ее со вниманием. "Где вы остановились?" - спросила она
потом; и услыша, что у Анны Власьевны, примолвила с улыбкою: "А! знаю.
Прощайте, не говорите никому о нашей встрече. Я надеюсь, что вы недолго
будете ждать ответа на ваше письмо".
С этим словом она встала и вошла в крытую аллею, а Марья Ивановна
возвратилась к Анне Власьевне, исполненная радостной надежды.
Хозяйка побранила ее за раннюю осеннюю прогулку, вредную, по ее словам,
для здоровья молодой девушки. Она принесла самовар и за чашкою чая только
было принялась за бесконечные рассказы о дворе, как вдруг придворная карета
остановилась у крыльца, и камер-лакей вошел с объявлением, что государыня
изволит к себе приглашать девицу Миронову.
Анна Власьевна изумилась и расхлопоталась. "Ахти господи! - закричала
она. - Государыня требует вас ко двору. Как же это она про вас узнала? Да
как же вы, матушка, представитесь к императрице? Вы, я чай, и ступить
по-придворному не умеете... Не проводить ли мне вас? Все-таки я вас хоть в
чем-нибудь да могу предостеречь. И как же вам ехать в дорожном платье? Не
послать ли к повивальной бабушке за ее желтым роброном?" Камер-лакей
объявил, что государыне угодно было, чтоб Марья Ивановна ехала одна и в том,
в чем ее застанут. Делать было нечего: Марья Ивановна села в карету и
поехала во дворец, сопровождаемая советами и благословениями Анны Власьевны.
Марья Ивановна предчувствовала решение нашей судьбы; сердце ее сильно
билось и замирало. Чрез несколько минут карета остановилась у дворца. Марья
Ивановна с трепетом пошла по лестнице. Двери перед нею отворились настежь.
Она прошла длинный ряд пустых великолепных комнат; камер-лакей указывал
дорогу. Наконец, подошед к запертым дверям, он объявил, что сейчас об ней
доложит, и оставил ее одну.
Мысль увидеть императрицу лицом к лицу так устрашала ее, что она с
трудом могла держаться на ногах. Через минуту двери отворились, и она вошла
в уборную государыни.
Императрица сидела за своим туалетом. Несколько придворных окружали ее
и почтительно пропустили Марью Ивановну. Государыня ласково к ней
обратилась, и Марья Ивановна узнала в ней ту даму, с которой так откровенно
изъяснялась она несколько минут тому назад. Государыня подозвала ее и
сказала с улыбкою: "Я рада, что могла сдержать вам свое слово и исполнить
вашу просьбу. Дело ваше кончено. Я убеждена в невинности вашего жениха. Вот
письмо, которое сами потрудитесь отвезти к будущему свекру".
Марья Ивановна приняла письмо дрожащею рукою и, заплакав, упала к ногам
императрицы, которая подняла ее и поцеловала. Государыня разговорилась с
нею. "Знаю, что вы не богаты, - сказала она, - но я в долгу перед дочерью
капитана Миронова. Не беспокойтесь о будущем. Я беру на себя устроить ваше
состояние".
Обласкав бедную сироту, государыня ее отпустила. Марья Ивановна уехала
в той же придворной карете. Анна Власьевна, нетерпеливо ожидавшая ее