намерена она спрятаться от Берестовых. "Папа, - отвечала Лиза, - я приму их,
если это вам угодно, только с уговором: как бы я перед ними ни явилась, что
б я ни сделала, вы бранить меня не будете и не дадите никакого знака
удивления или неудовольствия". - "Опять какие-нибудь проказы! - сказал,
смеясь, Григорий Иванович. - Ну, хорошо, хорошо; согласен, делай, что
хочешь, черноглазая моя шалунья". С этим словом он поцеловал ее в лоб, и
Лиза побежала приготовляться.
В два часа ровно коляска домашней работы, запряженная шестью лошадьми,
въехала на двор и покатилась около густо-зеленого дернового круга. Старый
Берестов взошел на крыльцо с помощью двух ливрейных лакеев Муромского. Вслед
за ним сын его приехал верхом и вместе с ним вошел в столовую, где стол был
уже накрыт. Муромский принял своих соседей как нельзя ласковее, предложил им
осмотреть перед обедом сад и зверинец и повел по дорожкам, тщательно
выметенным и усыпанным песком. Старый Берестов внутренно жалел о потерянном
труде и времени на столь бесполезные прихоти, но молчал из вежливости. Сын
его не разделял ни неудовольствия расчетливого помещика, ни восхищения
самолюбивого англомана; он с нетерпением ожидал появления хозяйской дочери,
о которой много наслышался, и хотя сердце его, как нам известно, было уже
занято, но молодая красавица всегда имела право на его воображение.
Возвратясь в гостиную, они уселись втроем: старики вспомнили прежнее
время и анекдоты своей службы, а Алексей размышлял о том, какую роль играть
ему в присутствии Лизы. Он решил, что холодная рассеянность во всяком случае
всего приличнее и вследствие сего приготовился. Дверь отворилась, он
повернул голову с таким равнодушием, с такою гордою небрежностию, что сердце
самой закоренелой кокетки непременно должно было бы содрогнуться. К
несчастию, вместо Лизы вошла старая мисс Жаксон, набеленная, затянутая, с
потупленными глазами и с маленьким книксом, и прекрасное военное движение
Алексеево пропало втуне. Не успел он снова собраться с силами, как дверь
опять отворилась, и на сей раз вошла Лиза. Все встали; отец начал было
представление гостей, но вдруг остановился и поспешно закусил себе губы...
Лиза, его смуглая Лиза, набелена была по уши, насурьмлена пуще самой мисс
Жаксон; фальшивые локоны, гораздо светлее собственных ее волос, взбиты были,
как парик Людовика XIV; рукава à l'imbecile {5}торчали, как фижмы у
Madame de Pompadour; {6} талия была перетянута, как буква икс, и все
бриллианты ее матери, еще не заложенные в ломбарде, сияли на ее пальцах, шее
и ушах. Алексей не мог узнать свою Акулину в этой смешной и блестящей
барышне. Отец его подошел к ее ручке, и он с досадою ему последовал; когда
прикоснулся он к ее беленьким пальчикам, ему показалось, что они дрожали.
Между тем он успел заметить ножку, с намерением выставленную и обутую со
всевозможным кокетством. Это помирило его несколько с остальным ее нарядом.
Что касается до белил и до сурьмы, то в простоте своего сердца, признаться,
он их с первого взгляда не заметил, да и после не подозревал. Григорий
Иванович вспомнил свое обещание и старался не показать и виду удивления; но
шалость его дочери казалась ему так забавна, что он едва мог удержаться. Не
до смеху было чопорной англичанке. Она догадывалась, что сурьма и белила
были похищены из ее комода, и багровый румянец досады пробивался сквозь
искусственную белизну ее лица. Она бросала пламенные взгляды на молодую
проказницу, которая, отлагая до другого времени всякие объяснения,
притворялась, будто их не замечает.
Сели за стол. Алексей продолжал играть роль рассеянного и задумчивого.
Лиза жеманилась, говорила сквозь зубы, нараспев, и только по-французски.
Отец поминутно засматривался на нее, не понимая ее цели, но находя все это
весьма забавным. Англичанка бесилась и молчала. Один Иван Петрович был как
дома: ел за двоих, пил в свою меру, смеялся своему смеху и час от часу
дружелюбнее разговаривал и хохотал.
Наконец встали из-за стола; гости уехали, и Григорий Иванович дал волю
смеху и вопросам. "Что тебе вздумалось дурачить их? - спросил он Лизу. - А
знаешь ли что? Белилы, право, тебе пристали; не вхожу в тайны дамского
туалета, но на твоем месте я бы стал белиться; разумеется, не слишком, а
слегка". Лиза была в восхищении от успеха своей выдумки. Она обняла отца,
обещалась ему подумать о его совете и побежала умилостивлять раздраженную
мисс Жаксон, которая насилу согласилась отпереть ей свою дверь и выслушать
ее оправдания. Лизе было совестно показаться перед незнакомцами такой
чернавкою; она не смела просить... она была уверена, что добрая, милая мисс
Жаксон простит ей... и проч., и проч. Мисс Жаксон, удостоверясь, что Лиза не
думала поднять ее насмех, успокоилась, поцеловала Лизу и в залог примирения
подарила ей баночку английских белил, которую Лиза и приняла с изъявлением
искренней благодарности.
Читатель догадается, что на другой день утром Лиза не замедлила явиться
в роще свиданий. "Ты был, барин, вечор у наших господ? - сказала она тотчас
Алексею, - какова показалась тебе барышня?" Алексей отвечал, что он ее не
заметил. "Жаль", - возразила Лиза. "А почему же?" - спросил Алексей. "А
потому, что я хотела бы спросить у тебя, правда ли, говорят..." - "Что же
говорят?" - "Правда ли, говорят, будто бы я на барышню похожа?" - "Какой
вздор! Она перед тобой урод уродом". - "Ах, барин, грех тебе это говорить;
барышня наша такая беленькая, такая щеголиха! Куда мне с нею равняться!"
Алексей божился ей, что она лучше всевозможных беленьких барышень и, чтоб
успокоить ее совсем, начал описывать ее госпожу такими смешными чертами, что
Лиза хохотала от души. "Однако ж, - сказала она со вздохом, - хоть барышня,
может, и смешна, все же я перед нею дура безграмотная". - "И! - сказал
Алексей, - есть о чем сокрушаться! Да коли хочешь, я тотчас выучу тебя
грамоте". - "А взаправду, - сказала Лиза, - не попытаться ли и в самом
деле?" - "Изволь, милая; начнем хоть сейчас". Они сели. Алексей вынул из
кармана карандаш и записную книжку, и Акулина выучилась азбуке удивительно
скоро. Алексей не мог надивиться ее понятливости. На следующее утро она
захотела попробовать и писать; сначала карандаш не слушался ее, но через
несколько минут она и вырисовывать буквы стала довольно порядочно. "Что за
чудо! - говорил Алексей. - Да у нас учение идет скорее, чем по ланкастерской
системе". В самом деле, на третьем уроке Акулина разбирала уже по складам
"Наталью, боярскую дочь", прерывая чтение замечаниями, от которых Алексей
истинно был в изумлении, и круглый лист измарала афоризмами, выбранными из
той же повести.
Прошла неделя, и между ними завелась переписка. Почтовая контора
учреждена была в дупле старого дуба. Настя втайне исправляла должность
почтальона. Туда приносил Алексей крупным почерком написанные письма и там
же находил на синей простой бумаге каракульки своей любезной. Акулина,
видимо, привыкала к лучшему складу речей, и ум ее приметно развивался и
образовывался.
Между тем недавнее знакомство между Иваном Петровичем Берестовым и
Григорьем Ивановичем Муромским более и более укреплялось и вскоре
превратилось в дружбу, вот по каким обстоятельствам: Муромский нередко думал
о том, что по смерти Ивана Петровича все его имение перейдет в руки Алексею
Ивановичу; что в таком случае Алексей Иванович будет один из самых богатых
помещиков той губернии, и что нет ему никакой причины не жениться на Лизе.
Старый же Берестов, с своей стороны, хотя и признавал в своем соседе
некоторое сумасбродство (или, по его выражению, английскую дурь), однако ж
не отрицал в нем и многих отличных достоинств, например: редкой
оборотливости; Григорий Иванович был близкий родственник графу Пронскому,
человеку знатному и сильному; граф мог быть очень полезен Алексею, а
Муромский (так думал Иван Петрович), вероятно, обрадуется случаю выдать свою
дочь выгодным образом. Старики до тех пор обдумывали все это каждый про
себя, что наконец друг с другом и переговорились, обнялись, обещались дело
порядком обработать и принялись о нем хлопотать каждый со своей стороны.
Муромскому предстояло затруднение: уговорить свою Бетси познакомиться короче
с Алексеем, которого не видала она с самого достопамятного обеда. Казалось,
они друг другу не очень нравились; по крайней мере Алексей уже не
возвращался в Прилучино, а Лиза уходила в свою комнату всякий раз, как Иван
Петрович удостоивал их своим посещением. Но, думал Григорий Иванович, если
Алексей будет у меня всякий день, то Бетси должна же будет в него влюбиться.
Это в порядке вещей. Время все сладит.
Иван Петрович менее беспокоился об успехе своих намерений. В тот же
вечер призвал он сына в свой кабинет, закурил трубку и, немного помолчав,
сказал: "Что же ты, Алеша, давно про военную службу не поговариваешь? Иль
гусарский мундир уже тебя не прельщает!.." - "Нет, батюшка, - отвечал
почтительно Алексей, - я вижу, что вам не угодно, чтоб я шел в гусары; мой
долг вам повиноваться". - "Хорошо, - отвечал Иван Петрович, - вижу, что ты
послушный сын; это мне утешительно; не хочу ж и я тебя неволить; не понуждаю
тебя вступить... тотчас... в статскую службу; а покамест намерен я тебя
женить".
- На ком это, батюшка?- спросил изумленный Алексей.
- На Лизавете Григорьевне Муромской, - отвечал Иван Петрович; - невеста
хоть куда; не правда ли?
- Батюшка, я о женитьбе еще не думаю.
- Ты не думаешь, так я за тебя думал и передумал.
- Воля ваша, Лиза Муромская мне вовсе не нравится.
- После понравится. Стерпится, слюбится.
- Я не чувствую себя способным сделать ее счастие.
- Не твое горе - ее счастие. Что? так-то ты почитаешь волю
родительскую? Добро!
- Как вам угодно, я не хочу жениться и не женюсь.
- Ты женишься, или я тебя прокляну, а имение, как бог свят! продам и
промотаю, и тебе полушки не оставлю! Даю тебе три дня на размышление, а
покамест не смей на глаза мне показаться.
Алексей знал, что если отец заберет что себе в голову, то уж того, по
выражению Тараса Скотинина, у него и гвоздем не вышибешь; но Алексей был в
батюшку, и его столь же трудно было переспорить. Он ушел в свою комнату и
стал размышлять о пределах власти родительской, о Лизавете Григорьевне, о
торжественном обещании отца сделать его нищим и наконец об Акулине. В первый
раз видел он ясно, что он в нее страстно влюблен; романическая мысль
жениться на крестьянке и жить своими трудами пришла ему в голову, и чем
более думал он о сем решительном поступке, тем более находил в нем
благоразумия. С некоторого времени свидания в роще были прекращены по
причине дождливой погоды. Он написал Акулине письмо самым четким почерком и
самым бешеным слогом, объявлял ей о грозящей им погибели, и тут же предлагал
ей свою руку. Тотчас отнес он письмо на почту, в дупло, и лег спать весьма
довольный собою.
На другой день Алексей, твердый в своем намерении, рано утром поехал к
Муромскому, дабы откровенно с ним объясниться. Он надеялся подстрекнуть его
великодушие и склонить его на свою сторону. "Дома ли Григорий Иванович?" -
спросил он, останавливая свою лошадь перед крыльцом прилучинского замка.
"Никак нет, - отвечал слуга, - Григорий Иванович с утра изволил выехать". -
"Как досадно!" - подумал Алексей. "Дома ли по крайней мере Лизавета
Григорьевна?" - "Дома-с". И Алексей спрыгнул с лошади, отдал поводья в руки
лакею и пошел без доклада.
"Все будет решено, - думал он, подходя к гостиной, - объяснюсь с нею
самою". - Он вошел... и остолбенел! Лиза... нет Акулина, милая смуглая
Акулина, не в сарафане, а в белом утреннем платьице, сидела перед окном и
читала его письмо; она так была занята, что не слыхала, как он и вошел.
Алексей не мог удержаться от радостного восклицания. Лиза вздрогнула,
подняла голову, закричала и хотела убежать. Он бросился ее удерживать.
"Акулина, Акулина!.." Лиза старалась от него освободиться... "Mais
laissez-moi donc, monsieur; mais etes-vous fou?" {7} - повторяла она,
отворачиваясь. "Акулина! друг мой, Акулина!" - повторял он, целуя ее руки.
Мисс Жаксон, свидетельница этой сцены, не знала, что подумать. В эту минуту
дверь отворилась, и Григорий Иванович вошел.
- Ага! - сказал Муромский, - да у вас, кажется, дело совсем уже
слажено...
Читатели избавят меня от излишней обязанности описывать развязку.

    КОНЕЦ ПОВЕСТЯМ И. П. БЕЛКИНА






    ИСТОРИЯ СЕЛА ГОРЮХИНА



Если бог пошлет мне читателей, то, может быть, для них будет любопытно
узнать, каким образом решился я написать Историю села Горюхина. Для того
должен я войти в некоторые предварительные подробности.
Я родился от честных и благородных родителей в селе Горюхине 1801 года
апреля 1 числа и первоначальное образование получил от нашего дьячка.
Сему-то почтенному мужу обязан я впоследствии развившейся во мне охотою к
чтению и вообще к занятиям литературным. Успехи мои хотя были медленны, но
благонадежны, и6o на десятом году от роду я знал уже почти все то, что
поныне осталось у меня в памяти, от природы слабой и которую по причине
столь же слабого здоровья не дозволяли мне излишне отягощать.
Звание литератора всегда казалось для меня самым завидным. Родители
мои, люди почтенные, но простые и воспитанные по-старинному, никогда ничего
не читывали, и во всем доме, кроме Азбуки, купленной для меня, календарей и
Новейшего письмовника, никаких книг не находилось. Чтение письмовника долго
было любимым моим упражнением. Я знал его наизусть и, несмотря на то, каждый
день находил в нем новые незамеченные красоты. После генерала Племянникова,
у которого батюшка был некогда адъютантом, Курганов казался мне величайшим
человеком. Я расспрашивал о нем у всех, и, к сожалению, никто не мог
удовлетворить моему любопытству, никто не знал его лично, на все мои вопросы
отвечали только, что Курганов сочинил Новейший письмовник, что твердо знал я
и прежде.
Мрак неизвестности окружал его как некоего древнего полубога; иногда я
даже сомневался в истине его существования. Имя его казалось мне вымышленным
и предание о нем пустою мифою, ожидавшею изыскания нового Нибура. Однако же
он все преследовал мое воображение, я старался придать какой-нибудь образ
сему таинственному лицу, и наконец решил, что должен он был походить на
земского заседателя Корючкина, маленького старичка с красным носом и
сверкающими глазами.
В 1812 году повезли меня в Москву и отдали в пансион Карла Ивановича
Мейера - где пробыл я не более трех месяцев, ибо нас распустили перед
вступлением неприятеля - я возвратился в деревню. По изгнании двухнадесяти
языков хотели меня снова везти в Москву посмотреть, не возвратился ли Карл
Иванович на прежнее пепелище или, в противном случае, отдать меня в другое
училище, но я упросил матушку оставить меня в деревне, ибо здоровье мое не
позволяло мне вставать с постели в семь часов, как обыкновенно заведено во
всех пансионах. Таким образом достиг я шестнадцатилетнего возраста,
оставаясь при первоначальном моем образовании и играя в лапту с моими
потешными, единственная наука, в коей приобрел я достаточное познание во
время пребывания моего в пансионе.
В сие время определился я юнкером в** пехотный полк, в коем и находился
до прошлого 18 ** года. Пребывание мое в полку оставило мне мало приятных
впечатлений, кроме производства в офицеры и выигрыша 245 рублей в то время,
как у меня в кармане всего оставалося рубль 6 гривен. Смерть дражайших моих
родителей принудила меня подать в отставку и приехать в мою вотчину.
Сия эпоха жизни моей столь для меня важна, что я намерен о ней
распространиться, заранее прося извинения у благосклонного читателя, если во
зло употреблю снисходительное его внимание.
День был осенний и пасмурный. Прибыв на станцию, с которой должно было
мне своротить на Горюхино, нанял я вольных и поехал проселочною дорогой.
Хотя я нрава от природы тихого, но нетерпение вновь увидеть места, где
провел я лучшие свои годы, так сильно овладело мной, что я поминутно погонял
моего ямщика, то обещая ему на водку, то угрожая побоями, и как удобнее было
мне толкать его в спину, нежели вынимать и развязывать кошелек, то,
признаюсь, раза три и ударил его, что отроду со мною не случалось, ибо
сословие ямщиков, сам не знаю почему, для меня в особенности любезно. Ямщик
погонял свою тройку, но мне казалось, что он, по обыкновению ямскому,
уговаривая лошадей и размахивая кнутом, все-таки затягивал гужи. Наконец
завидел Горюхинскую рощу; и через десять минут въехал на барский двор.
Сердце мое сильно билось - я смотрел вокруг себя с волнением неописанным.
Восемь лет не видал я Горюхина. Березки, которые при мне посажены были около
забора, выросли и стали теперь высокими, ветвистыми деревьями. Двор, бывший
некогда украшен тремя правильными цветниками, меж которых шла широкая
дорога, усыпанная песком, теперь обращен был в некошеный луг, на котором
паслась бурая корова. Бричка моя остановилась у переднего крыльца. Человек
мой пошел было отворить двери, но они были заколочены, хотя ставни были
открыты и дом казался обитаемым. Баба вышла из людской избы и спросила, кого
мне надобно. Узнав, что барин приехал, она снова побежала в избу, и вскоре
дворня меня окружила. Я был тронут до глубины сердца, увидя знакомые и
незнакомые лица - и дружески со всеми ими целуясь: мои потешные мальчишки
были уже мужиками, а сидевшие некогда на полу для посылок девчонки замужними
бабами. Мужчины плакали. Женщинам говорил я без церемонии: "Как ты
постарела", - и мне отвечали с чувством: "Как вы-то, батюшка, подурнели".
Повели меня на заднее крыльцо, навстречу мне вышла моя кормилица и обняла
меня с плачем и рыданием, как многострадального Одиссея. Побежали топить
баню. Повар, ныне в бездействии отрастивший себе бороду, вызвался
приготовить мне обед или ужин - ибо уже смеркалось. Тотчас очистили мне
комнаты, в коих жила кормилица с девушками покойной матушки, и я очутился в
смиренной отеческой обители и заснул в той самой комнате, в которой за 23
года тому родился.
Около трех недель прошло для меня в хлопотах всякого роду - я возился с
заседателями, предводителями и всевозможными губернскими чиновниками.
Наконец принял я наследство и был введен во владение отчиной; я успокоился,
но скоро скука бездействия стала меня мучить. Я не был еще знаком с добрым и
почтенным соседом моим **. Занятия хозяйственные были вовсе для меня чужды.
Разговоры кормилицы моей, произведенной мною в ключницы и управительницы,
состояли счетом из пятнадцати домашних анекдотов, весьма для меня
любопытных, но рассказываемых ею всегда одинаково, так что она сделалась для
меня другим новейшим письмовником, в котором я знал, на какой странице какую
найду строчку. Настоящий же заслуженный письмовник был мною найден в
кладовой, между всякой рухлядью, в жалком состоянии. Я вынес его на свет и
принялся было за него, но Курганов потерял для меня прежнюю свою прелесть, я
прочел его еще раз и больше уже не открывал.
В сей крайности пришло мне на мысль, не попробовать ли самому
что-нибудь сочинить? Благосклонный читатель знает уже, что воспитан я был на
медные деньги и что не имел я случая приобрести сам собою то, что было раз
упущено, до шестнадцати лет играя с дворовыми мальчишками, а потом переходя
из губернии в губернию, из квартиры на квартиру, провождая время с жидами да
с маркитантами, играя на ободранных биллиардах и маршируя в грязи.
К тому же быть сочинителем казалось мне так мудрено, так недосягаемо
нам непосвященным, что мысль взяться за перо сначала испугала меня. Смел ли
я надеяться попасть когда-нибудь в число писателей, когда уже пламенное
желание мое встретиться с одним из них никогда не было исполнено? Но это
напоминает мне случай, который намерен я рассказать в доказательство
всегдашней страсти моей к отечественной словесности.
В 1820 году еще юнкером случилось мне быть по казенной надобности в
Петербурге. Я прожил в нем неделю и, несмотря на то, что не было там у меня
ни одного знакомого человека, провел время чрезвычайно весело: каждый день
тихонько ходил я в театр, в галерею четвертого яруса. Всех актеров узнал по
имени и страстно влюбился в **, игравшую с большим искусством в одно
воскресенье роль Амалии в драме "Ненависть к людям и раскаяние". Утром,
возвращаясь из Главного штаба, заходил я обыкновенно в низенькую конфетную
лавку и за чашкой шоколаду читал литературные журналы. Однажды сидел я
углубленный в критическую статью "Благонамеренного"; некто в гороховой
шинели ко мне подошел и из-под моей книжки тихонько потянул листок
"Гамбургской газеты". Я так был занят, что не поднял и глаз. Незнакомый
спросил себе бифштексу и сел передо мною; я все читал, не обращая на него
внимания; он между тем позавтракал, сердито побранил мальчика за
неисправность, выпил полбутылки вина и вышел. Двое молодых людей тут же
завтракали. "Знаешь ли, кто это был? - сказал один другому: - Это Б.,
сочинитель". - "Сочинитель!" - воскликнул я невольно - и, оставя журнал
недочитанным и чашку недопитою, побежал расплачиваться и, не дождавшися
сдачи, выбежал на улицу. Смотря во все стороны, увидел я издали гороховую
шинель и пустился за нею по Невскому проспекту - только что не бегом. Сделав
несколько шагов, чувствую вдруг, что меня останавливают - оглядываюсь,
гвардейский офицер заметил мне, что-де мне следовало б не толкнуть его с
тротуара, но скорее остановиться и вытянуться. После сего выговора я стал
осторожнее; на беду мою поминутно встречались мне офицеры, я поминутно
останавливался, а сочинитель все уходил от меня вперед. Отроду моя
солдатская шинель не была мне столь тягостною, - отроду эполеты не казались
мне столь завидными; наконец у самого Аничкина моста догнал я гороховую
шинель. "Позвольте спросить, - сказал я, приставя ко лбу руку, - вы г. Б.,
коего прекрасные статьи имел я счастие читать в "Соревнователе просвещения?"
- "Никак нет-с, - отвечал он мне, - я не сочинитель, а стряпчий, но** мне
очень знаком; четверть часа тому я встретил его у Полицейского мосту". Таким
образом уважение мое к русской литературе стоило мне тридцати копеек
потерянной сдачи, выговора по службе и чуть-чуть не ареста - а все даром.
Несмотря на все возражения моего рассудка, дерзкая мысль сделаться
писателем поминутно приходила мне в голову. Наконец, не будучи более в
состоянии противиться влечению природы, я сшил себе толстую тетрадь с
твердым намерением наполнить ее чем бы то ни было. Все роды поэзии (ибо о
смиренной прозе я еще и не помышлял) были мною разобраны, оценены, и я
непременно решился на эпическую поэму, почерпнутую из отечественной истории.
Недолго искал я себе героя. Я выбрал Рюрика - и принялся за работу.
К стихам приобрел я некоторый навык, переписывая тетрадки, ходившие по
рукам между нашими офицерами, именно: "Опасного соседа", "Критику на
Московский бульвар", "на Пресненские пруды" и т.п. Несмотря на то поэма моя
подвигалась медленно, и я бросил ее на третьем стихе. Я думал, что эпический
род не мой род, и начал трагедию Рюрик. Трагедия не пошла. Я попробовал
обратить ее в балладу - но и баллада как-то мне не давалась. Наконец
вдохновение озарило меня, я начал и благополучно окончил надпись к портрету
Рюрика.
Несмотря на то, что надпись моя была не вовсе недостойна внимания,
особенно как первое произведение молодого стихотворца, однако ж я
почувствовал, что я не рожден поэтом, и довольствовался сим первым опытом.
Но творческие мои попытки так привязали меня к литературным занятиям, что
уже не мог я расстаться с тетрадью и чернильницей. Я хотел низойти к прозе.
На первый случай, не желая заняться предварительным изучением, расположением
плана, скреплением частей и т. п., я вознамерился писать отдельные мысли,
без связи, без всякого порядка, в том виде, как они мне станут
представляться. К несчастию, мысли не приходили мне в голову - и в целые два
дня надумал я только следующее замечание:
Человек, не повинующийся законам рассудка и привыкший следовать
внушениям страстей, часто заблуждается и подвергает себя позднему раскаянию.
Мысль конечно справедливая, но уже не новая. Оставя мысли, принялся я за
повести, но, не умея с непривычки расположить вымышленное происшествие, я
избрал замечательные анекдоты, некогда мною слышанные от разных особ, и
старался украсить истину живостию рассказа, а иногда и цветами собственного
воображения. Составляя сии повести, мало-помалу образовал я свой слог и
приучился выражаться правильно, приятно и свободно. Но скоро запас мой
истощился, и я стал опять искать предмета для литературной моей
деятельности.
Мысль оставить мелочные и сомнительные анекдоты для повествования
истинных и великих происшествий давно тревожила мое воображение. Быть
судиею, наблюдателем и пророком веков и народов казалось мне высшею
степенью, доступной для писателя. Но какую историю мог я написать с моей
жалкой образованностию, где бы не предупредили меня многоученые,
добросовестные мужи? Какой род истории не истощен уже ими? Стану ль писать
историю всемирную - но разве не существует уже бессмертный труд аббата
Милота? Обращусь ли к истории отечественной? что скажу я после Татищева,
Болтина и Голикова? и мне ли рыться в летописях и добираться до сокровенного
смысла обветшалого языка, когда не мог я выучиться славянским цифрам? Я