— Иди за мною.
   Раф Родионович пошел, спотыкаясь на каждом шагу, боясь задеть кого-нибудь и со страха задевая чуть не всякого встречного. В глазах у него мутилось. Он не видел, не замечал окружающего, не знал, как он идет и по чему идет — пол ли под ним или что-то зыбкое, что вот-вот сейчас раздвинется, ускользнет из-под ног и умчит его в пропасть бездонную.
   — Смелее, Раф Родионыч! Государь великий на тебя смотрит, — шепнул Пушкин.
   Раф Родионович очнулся. Взглянул перед собою и увидел прекрасное молодое лицо, озаренное добродушной, почти детской улыбкой. Страх и смущение вдруг пропали. Новое умильное чувство поднялось к сердцу и, едва удерживая слезы; старик упал на колени перед государем.
   — Встань, почтенный человек, — проговорил Алексей Михайлович. — Я пожелал тебя видеть и прошу, поведай мне, ничего не скрывая, все свои обиды.
   Но Всеволодский говорить не мог и долго был не в силах подняться, так что Пушкин должен был помочь ему.
   «Что же это такое? — мелькнуло в его голове и сердце. — Молчу, онемел; теперь-то молчу, да разве это возможно?! Господь услышал молитву мою, а я молчу!…»
   И он заговорил.
   Он стоял перед царем, забыв о своем страхе и робости, о своем ненарядном платье. Глаза его горели прежним огнем. Благообразное и честное лицо сделалось величественным.
   — Великий государь, — сказал он, — прости меня, коли слово молвлю я неразумное… Стар я, не обучен наукам. В глуши весь век прожил. Смолоду рубился с врагами, а теперь и на то стал негоден. Но все же поведаю тебе истину. Ищу у тебя, царь православный, суда во многих тяжких обидах. И устами моими будут тебе плакаться многие сотни и тысячи твоих верных подданных, несправедливо обижаемых без твоего ведома…
   Его голос креп с каждым словом, он видел перед собою кроткие глаза молодого царя, устремленные на него с благосклонным выражением. Он говорил, как еще ни разу не случалось ему говорить в жизни, говорил обо всем темное и несправедливом, чему был свидетелем, о возмутительных злоупотреблениях воеводы, дьяков и подьячих, о горе и нуждах народа православного. Говорил с такою страстью с таким красноречием, что молодой царь внимательно и в волнении его слушал, то вспыхивая, то бледнея.
   Внимательно слушал его и другой человек, бывший рядом с царем, но которого до сих пор совсем и не приметил Всеволодский, — слушал боярин Морозов. Только трудно было разобрать на лице боярина его мысли.
   — Борис Иваныч, слышал ли ты все это? Вот что на Руси творится, вот каких воевод мы ставим! — наконец вскричал Алексей Михайлович, когда Всеволодский остановился, едва переводя дыхание.
   — И столько беззакония в одном городе, от одного человека! — продолжал он. — По другим местам, может, то же самое делается, а мы ничего не знаем. Как нам быть теперь? Из-за одного злодея льются потоки слезные! Целые семьи, сотни семей терпят муку… Нет, не будет пощады от меня этому воеводе! За все он мне ответит…
   — Государь, — тихим голосом проговорил Морозов. — Тебя взволновали речи этого человека. Оно понятно; но ведь нужно действовать осмотрительно… не всякому слуху верь. Может, все это и правда, и в таком случае, конечно, виновному воеводе должно быть строгое наказание. Но может быть, что человек этот, своих обид ради да по вражде своей к тому воеводе многое и не так передал. Нужно и воеводу выслушать. Доносов-то у нас много, рады жаловаться, благо царь милостиво слушает…
   Побледнел и вздрогнул Раф Родионович; гневно глянул он на могучего боярина.
   — Во всю мою жизнь я ложью не осквернил языка моего, — проговорил он, — а перед лицом великого государя могу ли лукавить?!
   — Да ведь я ни в чем и не виню тебя, — спокойно ответил Морозов, — я не чиню тебе никакой обиды. Ты дело свое сделал и коли правду сказал — так будь спокоен.
   Алексей Михайлович сидел задумчиво. Он не слышал слов Морозова. Очнувшись, он взглянул на Рафа Родионовича и по-прежнему ласково и печально ему улыбнулся. Он видел волнение этого почтенного старика, видел его сердечную тоску, понял ее и инстинктивно постарался его бодрить и успокоить своей милой и детской улыбкой.
   — Спасибо тебе, — сказал он ему. — Я тебе верю, будь спокоен. Мы разберем твое дело и не дадим тебя в обиду. Когда нужно будет, я позову тебя. Приказчика этого, Осину, прикажу беспременно словить, а сосед твой, Суханов, будет выпущен на свободу: о нем не тревожься… мне довольно, если ты за него ручаешься…
   Благоговейно опустился Раф Родионович снова на колени перед царем и горячо поцеловал милостиво протянутую ему царскую руку. Он выходил теперь от государя спокойный и бодрый. Давнишняя тяжесть спала с его плеч — он сделал свое дело.
   — Напрасно ты, не спросясь, о всяком неведомом человеке докладываешь, — шепнул Морозов Пушкину, — что он тебе, сродни, что ли? Расстроить да взволновать государя легко, а польза от того какая? Напрасно, совсем напрасно ты это сделал…
   Пушкин не отвечал и не оправдывался: в присутствии государя, который вот-вот на них взглянет, то было невозможно. Да и чего тут было оправдываться. Пушкин только соображал все о возможности удачи или неудачи той смелой игры, которую затеял.

VIII

   То же самое, что происходило в Касимове по случаю выбора царских невест, то началось теперь в Москве, только в гораздо больших размерах. Все страсти расходились, интриги кипели. Двести девушек в сборе, из них нужно отобрать шесть самых красивых и представить их государю. Прежде всего возникает вопрос: кого из бояр царь назначит Для такого дела, от кого будет зависеть признать такую-то девицу красивейшей или объявить ее негодной для царского выбора. Значит, нужно понравиться не государю, а судьям. Да и не понравиться: на красоту тут, наверно, будут обращать меньше всего внимания. Выберут своих же дочек, а не дочек, так родственниц, а то так дочерей своих благоприятелей. Дело не впервой, дело известное.
   Кто же эти судьи?
   На вопрос этот ответ был ясен.
   Конечно, самые близкие к государю люди и прежде всех боярин Борис Иванович Морозов.
   Морозов опять распорядится всем по-своему. От него только, от него одного будет зависеть выбор невест. Другие судьи замолчат перед ним, спорить не станут. Да он и не допустит рядом с собою спорщиков, он будет судить вместе со своими товарищами, единомышленниками.
   И никогда еще не было такой ненависти к Морозову, как в эти дни ожидания, и никогда еще так не заискивали перед ним царедворцы.
   Вот имена судей стали известны; избраны: Борис Иванович Морозов, брат его Глеб Иванович, боярин Романов, Пушкин и князь Прозоровский.
   И повалили к судьям отцы и родственники невест выбираемых. Все клянутся в дружбе великой, высчитывают прежние услуги, в ногах валяются, просят не обидеть дочку или племянницу, сулят за услуги горы золотые. Некоторые так даже и заранее, тут же из кармана тащат посильное приношение. Бояре приношениями не брезгуют, обещают сделать все, что только могут, но вместе с этим у каждого на языке: «Мы-то за вас будем — уж не сумлевайтесь, а вот Бориса Ивановича — того хорошенько просите, как бы он вашего дела не испортил, а мы что, мы всей душой постараемся».
   Уходят от бояр отцы и родственники с некоторой надеждой, только к Борису Морозову никто из них идти не осмеливается: его не упросишь, с ним не сторгуешься, лучше уж и не заикаться, а улуча минуту, до выбора невест, на Постельном крыльце или в Передней, да поклониться ему пониже.
   Однако и не без бурных сцен обходится канун выборов; не все гости выходят от бояр-судей с миром и надеждою. Вот сидит у Пушкина окольничий князь Троекуров и упрашивает его беспременно выбрать напоказ царю его дочку, княжну Ирину.
   Пушкин давно уже не любит Троекурова, давно уж у него с ним нелады завелись. И он теперь, по своему характеру непокладистому и задорному, вовсе не желает обнадеживать князя, напротив, рад он случаю насолить Троекурову и подразнить его.
   — Неладное ты дело выдумал, князь, — говорит Пушкин. — Ну как это я могу обещать тебе выбрать твою дочку? Первое: не я один выбирать буду; коли я и выберу, а другие-то скажут: она, мол, некрасива, у нее-де одно плечо ниже другого, да и с лица не совсем чиста — на носу рябинки— ну что тогда?!
   При этих словах Троекуров забывает все. Он помнит только свою старую вражду и зависть к Пушкину, чувствует только обиду. И обида тем сильнее, что у дочери действительно одно плечо ниже другого и на носу рябинки.
   — Что же ты мою дочь хаешь?! — вдруг вскакивает он с места и чуть ли не с кулаками лезет на Пушкина. — Ты обижать меня вздумал, такой-сякой!… Видно, передо мною уж кто ни есть, а за свою дочку немало рублевиков отсыпал; так ведь и. я к тебе пришел не с пустыми руками…
   Пушкин начал было сердиться, но тотчас же и перестал, смех его разбирает. Отстранил он от себя сильною рукой тщедушного Троекурова.
   — Держи язык за зубами, — проговорил он, — не то я эти речи твои доведу до государя, как ты вздумал искушать меня рублевиками-то, чтобы я плохой товар подсунул государю.
   — Плохой товар! ах ты!
   Троекуров засучил рукава и с кулаками бросился на Пушкина. Пушкин тоже принял его в кулаки и, скоро с ним справившись, вытолкнул его взашей из своего дома.
   Троекуров остановился на улице и долго стоял неподвижно, в бессильной злобе. Что ему делать? Искать с Пушкина бесчестие нечего и думать. Он такого наскажет, что пропадешь совсем. С мечтами о свойстве царском тоже, видно, придется проститься. Еле-еле, всеми правдами и неправдами дочь попала в список двухсот девушек; теперь же ничего не поделаешь. И бросился Троекуров к себе домой, вымещать злобу на жене да на дочери-невесте…

IX

   Боярские смотры невест происходили утром в одной из более обширных палат дворцовых. В назначенный час прибыли все двести молодых девушек в закрытых колымагах, заранее разосланных за ними. Закутанные фигуру одна за другой выходили из колымаг и скрывались в сенях. Несколько назначенных для этого случая боярынь провожали их в палату. Там они становились одна возле другой длинными радами. Чудное зрелище представляла палата. Верхняя меховая одежда снята с девушек… Фата уж не скрывает их лица. Длинными вереницами стоят они в своих высоких меховых шапочках, в дорогих парчовых платьях с длинными сборчатыми рукавами; на шее у них жемчужные ожерелья; на ногах разноцветные сафьяновые сапожки с высокими каблуками. Все они молоды, все красивы. А которая из них и похуже — так сразу разобрать невозможно: лица и шеи набелены, щеки нарумянены, брови и глаза подрисованы. Много забот было положено, чтобы выставить невест в самом лучшем виде.
   И стоят эти девицы-красавицы в своих дорогих тяжелых уборах, скрывающих под широкими складками их молодые формы, стоят не шелохнутся, будто неживые. На редких лицах видно оживление. Большинство из них просто смущены, испуганы немного; но смущение и испуг скоро переходят в безучастное равнодушие. Многие, очевидно, даже не совсем хорошо понимают значение сегодняшнего дня. Глаза их опущены и только изредка вскидывают они ими, поглядывая на соседок.
   Они все еще слишком молоды для страстей, для зависти, честолюбия. Они еще дети. Но детство их какое-то скучное, однообразное.
   Конечно, между ними есть и исключения. Некоторые приехали издалека, некоторые знакомы с более широкой, привольной жизнью. В иных уже говорит и сжимается сердце тоскою и страхом, надеждой и сладкой мечтою.
   Но ничего этого не прочтешь на их лицах. Им строго наказано пристойно держать себя, то есть казаться как можно деревяннее, как можно мертвеннее. Им внушено, что если они хоть чем-нибудь проявят свою внутреннюю жизнь, то будут беды великие и им, и их родичам. И вот они стоят недвижимыми изваяниями. Среди этих девушек и Фима. Ее старая тетка, Куприянова, употребила все старания для того, чтобы племянница не ударила лицом в грязь: она постаралась навешать на нее все дорогие украшения, какие только были у нее. Украшений этих много. Наряд Фимы безвкусен, но никакое безвкусие, никакое излишество ненужных побрякушек не могут затмить красоту ее.
   Чудно хороша Фима. Стоит она опустив голову. Глаза ее закрыты, на лице застыло выражение не то тихой тоски, не то усталости. На сердце у нее тяжело и смутно, будто сон какой-то. Вопрос неясный и мучительный стоит перед нею.
   Что такое творится с ней в последнее время? Ко да, наконец, все это кончится?
   Вот вчера отец от царя вернулся, гордый такой. Радостно объявил, что теперь конец всем невзгодам, объявил, что теперь Митя будет выпущен немедленно. А между тем про Митю ни слуху ни духу. Просила она Андрея узнать о нем, но Андрей совсем обезумел от страха, что у него отнимут невесту. Всю ночь проплакал, как малый ребенок; а поехали они во дворец, так он побежал тоже к Кремлю. Ждет, верно, теперь где-нибудь, чтобы не пропустить ни минутки, чтобы скорее узнать — освобождена ли его Маша.
   Маша здесь, в нескольких шагах от Фимы. Они улыбнулись друг другу и снова замерли.
   Но что это такое? Вдруг искра какая-то пробежала между всеми собранными девушками. Немые, неподвижные шеренги дрогнули, даже в нескольких местах раздался невольный и тотчас же подавленный крик испуга.
   — Бояре идут! — послышался робкий шепот.
   Некоторые девушки от страха едва на ногах стояли. Им Бог знает что начинало чудиться. Они точно ожидали какой-то неведомой и ужасной пытки.
   Бояре, и впереди всех Борис Иванович Морозов, стали медленно проходить мимо девушек, внимательно их разглядывая. Под этими пристальными взглядами еще ниже опускались ресницы. Испуганно жались девушки одна к другой; но бояре не обращали никакого внимания на их смущение.
   Борис Иванович искал глазами сестер Милославских. Вот он перед ними.
   Величественно и невозмутимо стоят обе красавицы. Только около губ младшей вьется едва заметная улыбка. Морозов заговорил с ними. Они отвечают ему мерным, спокойным голосом, грациозно кланяются.
   — Бояре, — обратился Морозов к окружающим. — Бояре, гляньте-ка, вот так воистину красавицы, эти Ильи Данилыча Милославского дочки!
   Бояре быстро переглянулись между собою. Теперь они поняли, в чем дело. Но возражать Морозову во всяком случае не приходилось, да и тем более, что Милославские были действительно красивее всех, стоявших в переднем ряду.
   Пушкин взглянул на них, вспыхнул и закусил губу.
   «Хороши, хороши, — подумал он, — и Илья Милославский верным ему холопом будет… Ловко придумал Бориска! Только еще посмотрим, чья возьмет. Моя-то все же краше этих писаных скромниц!…»
   Он отошел от бояр, отыскал глазами Фиму и затем, вернувшись, стал шептать судьям.
   — А ну-ка взгляните, вы, бояре, на эту, — что скажете?
   Бояре взглянули, куда им указывал Пушкин — да так и остались с разинутыми ртами. Взглянул и Морозов, — и у него невольно дрогнуло сердце.
   «Вот так красавица! Откуда? Кто такая? В жизнь такой красы не видывал! Лучше, лучше, всех лучше!» —мелькнуло в голове его.
   Под нежданным обаянием красоты Фимы он бросил свои разговоры с Милославскими и подошел к ней.
   Она все продолжала стоять с опущенными глазами.
   — Как зовут тебя? Чьих ты родом, красавица? — раздался над нею громкий голос.
   Она вздрогнула, подняла глаза. Статный чернобородый боярин перед нею. Лицо важное, бледное, глаза черные, острые. Будто кольнуло ей что в сердце. Страшным отчего-то показался ей красивый боярин.
   — Зовут меня Ефимьей, я дочь Рафа Родионыча Всеволодского, касимовского дворянина, — едва слышно проговорила Фима, как приказали ей родные, и низко поклонилась.
   Все бояре-судьи были уже около нее. Все глядели на нее изумленными глазами, все шептали:
   «Красавица! Воистину красавица!»
   Но Фима не обращала на них никакого внимания.
   Перед нею был один только страшный чернобородый боярин, и Фиме хотелось только одного: чтобы он отошел от нее подальше и чтобы никогда уж больше ей не видеть его.
   Наконец судьи, вдоволь налюбовавшись Фимой, начали подходить к другим девушкам, а затем, окончив осмотр, вышли из палаты.
   — Как же мы решим, бояре? — обратился Морозов к своим товарищам.
   — Да что же тут решать, — ответили они ему, — дело ясное. Все в добрые жены годятся, да не царю только. А царских невест немного…
   — Милославские две, — перебил Морозов, — краше их на всей Москве девиц нету… о них давно уж молва идет, да и царевнам они ведомы…
   — Ну да, Милославские — это точно, спору нету, — заговорили бояре, перебивая друг друга. — Хилкова княжна взяла тоже и ростом и дородством… зубы ровно жемчуг, а коса-то? заметили? ниже колен, право слово… хороша девка, больно хороша!…
   — Опять и княжна Пронская, грех охаять, на что же лучше. У ней вон и мать и бабка были какие! На весь город славились… их уж род такой… беспременно надо ее показать государю…
   — Алферьева тоже вот…
   — Ну а Всеволодская-то! Хоть и не из наших московских боярышень, а краше всех будет…
   — Это точно… не в пример краше!
   — Уж и как такая красавица уродилася!!
   — Будто она и краше всех? А Милославские? — вымолвил Морозов.
   — Так как царь взглянет, это нам неведомо, а на наши глаза — она точно краше всех, и неужто спорить об этом станешь, боярин? Мы ведь это не в обиду Милославским… их краса при них останется…
   Морозов, однако, не спорил. Он понимал, что скрыть от царя такую красавицу невозможно.
   «Чай, уж заранее Пушкин доложил о ней. Недаром этого старика-отца приволок с его ябедами. Эх, Пушкин! ногу подставить, видно, хочешь, только вряд ли, брат, удастся… Не все красавицы царицами делаются…»
   — Так на том, значит, и порешим? — громко обратился он к боярам. — Сегодня же государь, может, девиц и увидит…
   Морозов простился с боярами, поручив своему брату, Глебу Ивановичу, доложить царю об окончании возложенного на них поручения. А сам отправился к царскому духовнику, Благовещенскому протопопу Стефану Вонифатьевичу.
   «Хитри себе, Пушкин, — продолжал думать он дорогой, — подставляй красавиц. Мы с протопопом тоже не задремлем — Алешу из рук не выпустим».

X

   Нигде найти не мог себе покою в эти последние дни Царь Алексей Михайлович. Сначала, согласившись на предложение Морозова относительно избрания невесты и разослав своих придворных для призыва на Москву девушек, он вдруг оживился. И ни Морозов, ни другие уж не замечали в нем больше того странного состояния, которое так поразило их в день поездки на медвежью травлю и львиное зрелище. Алексей Михайлович снова повеселел, мечтательное, рассеянное выражение лица его исчезло. Он опять стал интересоваться всем, чем интересовался прежде, «сидел» с боярами, вникал в дела, ходил на медвежью охоту; а во время служб церковных и вечером в Крестовой усердно молился.
   Но вот девушки-невесты в Москве. Вот бояре выбирают для него самых лучших, самых прекрасных. Морозов расхваливает красоту дочерей Ильи Милославского. Пушкин толкует о неслыханной красавице касимовской.
   И опять спокойствие покидает молодого царя. Опять он в волнении, рассеян, в мечтах забывается. Он знает, что сегодня бояре уже высмотрели для него шесть красавиц. Теперь и сам он может взглянуть на них. Сегодня, завтра, когда только он захочет, перед ним явятся эти красавицы, и он должен будет из них выбрать себе жену — царицу.
   Страшно и как-то волшебно-сладко становится на душе Алексея Михайловича. Он и торопит этот час заветный, и в то же время страшится этого часа.
   К обеду собираются привычные собеседники, в том числе и Морозов да духовник царский, Стефан Вонифатьевич. Бояре объявляют царю, что выбор сделан. Спрашивают, когда он невест смотреть будет. Но он только краснеет и не говорит им ни слова — заминает эти речи. А в то же время ему страстно хочется, чтобы кто-нибудь поговорил об этих красавицах.
   И сам он не знает, что с ним делается, не может усидеть он на месте.
   Обед идет обычным чередом, с обычными церемониями. Бояре видят смущение государя, понимают его и не продолжают разговора о невестах. Начинается всегдашняя беседа; но Алексей Михайлович рассеян, не слышит, что говорят бояре; даже есть забывает, не до еды ему теперь.
   Обед кончен. Бояре с низкими поклонами выходят. Остаются только Морозов да духовник.
   Борис Иванович улучил первую удобную минуту, подошел к своему воспитаннику и, ласково ему улыбнувшись, сказал:
   — Так как же, государь, когда смотреть невест будешь? Коли начато дело, так нужно его и кончить. Да и невесты-красавицы совсем измучаются… Чай, у каждой из них теперь душа не на месте, в один день истают как свечи.
   — Завтра, — опустив глаза, проговорил Алексей Михайлович.
   — Вот это ладно. А теперь я порасскажу тебе, государь, о том, что было утром. Выбрали мы по общему решению шесть красавиц. Краше их, я чаю, и во всем свете не сыщется. Ну одно слово — для тебя выбирали! сам увидишь. А только мне все теперь мысли разные в голову приходят. Красота красотою, да ведь не одна красота для жены доброй, а тем паче для царицы нужна. Полюбится тебе одна из этих красавиц, обвенчаешься ты с нею, а вдруг она нравом окажется дурна, сердцем зла?!. Что тогда делать? Красота-то приглядится скоро, да и пройдет вместе с молодостью, а сердце останется… Грустно мне, государь, грустно твоему старому дядьке помыслить о том, что вдруг, не дай Бог, из нашего выбора выйдет тебе несчастье. Будем мы перед тобою в ответе. Зачем, скажешь, вы мне, бояре мой ближние, жену злую указали. Так вот об этом-то я весь день и думаю…
   Алексей Михайлович внимательно слушал, положив голову на руки и глядя большими светлыми глазами на своего друга и дядьку. Спокойное, величавое лицо Морозова было грустно, но острые глаза так и впивались в государя. Он продолжал прежним мерным голосом:
   — Все выбранные нами девушки воистину красавицы, которая из них краше — сказать мудрено. Одному одна покажется, другому другая; но всякий про любую из них скажет: «Вот царица!» Так, стало быть, по красоте они равны. Но которая из них нравом лучше, сердцем добрее, которая больше будет лелеять и беречь тебя, которая достойна великого счастья, что выпадает ей на долю?… Темное дело — узнать сердце девичье, а особливо при наших обычаях. Девицу в тереме хоронят от всякого взгляда. Никто ее не видит, не слышит, сам о ней судить не может. Но все же, стоит захотеть только — и кой-что узнаешь про каждую девушку. И вот я, о тебе помышляючи, вызнал ноне все, что мог, о выбранных нами невестах. Княжна Пронская хороша бесспорно, да мамушки и нянюшки бают, горда больно, в отца уродилась. Про Хилкову княжну мне поведала тетка ее родная, старуха добрая и разумная: всем, говорит, хороша моя племянница, да слезы у нее больно дешевы, от всякого пустого дела в три ручья заливается. Ни разу, говорит, ее улыбки я не видала. И всего-то у нее вдосталь, родители у нее добрые, горя никакого нету, а плачет и плачет. Смутился я, как услыхал эти речи. Оно, конечно, плакать — бабье дело, только уж коли слишком часто плакать, так хуже этого ничего, кажись, и быть не может.
   — Да, это правда, — проговорил Алексей Михайлович. — Я не люблю плаксивых. Вон как сестрица Аннушка, что тут хорошего. Ну а про других что скажешь, Борис Иваныч?
   — Алферьеву тоже мы выбрали — красивая, статная, здоровая. А признаться, я уж хотел было спорить с боярами, чтобы заместо нее поискать другую. Ничего про нее дурного не знаю — узнать-то мне неоткуда — а смущает она меня. Заговорил я с нею и так, и эдак, — ну и поистине скажу тебе, государь, сдается мне, Господь ее разумом обидел: невпопад все как-то отвечает. И нельзя сказать, что она в смущении, нет, глядит так смело… Зато есть две другие, я уж говорил тебе про них, сестры Милославские. Как они красивы, сам увидишь, а про нрав их я могу сказать тебе, знаю хорошо, как дома-то ведены они, девушки добрые, скромные, разумные, а особливо старшая. Вторая молода еще, ее распознать труднее, почти ребенок. Да вот пускай про них тебе и отец Стефан скажет. Он у них в доме бывает — духовник их тоже.
   Протопоп все молча стоял в углу и делал вид, что внимательно разглядывает какую-то духовную книгу. Теперь своей тихой походкой подошел он к государю.
   Это был еще не старый человек, довольно внушительной наружности, хотя и с заметно красноватым носом, обличавшим его, хорошо всем известную, слабость к русским медам и дорогим иноземным напиткам. Отец Стефан пользовался еще у покойного царя Михаила Федоровича большим почтением. Молодой же царь, при своем всегдашнем религиозном настроении, чрезвычайно уважал его и часто слушался его советов.
   — Это боярин про дочерей Милославского тебе сказывает, государь, так и я могу тоже засвидетельствовать: всем изрядные девицы. Господь щедро одарил их и красотою телесного, а паче того красотою духовною. И коли время тебе, государь, приспело избрать жену, то лучше сих двух девиц не сыщешь ты во всем обширном государстве русском. Боярин Борис Иваныч, печалясь о твоем благе, указует тебе на сих двух достолюбезных чад. Из оных же старшая, Мария, пришла уже в возраст и, аки отец ее духовный, ведая все помышления и изгибы нелицемерного и невинного сердца ее, аз глаголю ти: останови, государь, на сей девице твой выбор!
   Протопоп остановился и обменялся с Морозовым многозначительным взглядом: «Видишь, мол, Борис Иваныч, как я свое обещание исполняю, смотри не забудь же этого!»
   Царь сидел задумчиво и уже не слышал дальнейшей речи протопопа. А протопоп продолжал говорить долго и все в том же тоне, от церковного языка переходя к разговорному и наоборот, уснащая речь свою текстами Священного Писания, которые, как он хорошо знал, всегда сильно действовали на благочестивого юношу.