Савинка собрался что-то сказать, но побоялся отогнать мягко охватывавшую его дремоту и промолчал…
   Утром товарищи вылезли из логова и внимательно оглядели друг друга.
   — Вместях ночку долгую ночевали, — осклабился Яшка, — а разлучи нас кто до свету, так бы во век ни ты меня, ни я тебя не признали бы.
   Корепин обнял бродягу.
   — В ночь ли темную, на дне ли окиан-моря, везде голодный признает голодного!
   До полудня бродяги толкались по рынку, тщетно выискивая с другими нищими и бездомными псами добычу.
   Савинка глубоко нахлобучил шапку, обмотал ворот епанчи тряпьем так, что лица почти не было видно. Глаза его подозрительно щурились на прохожих, выискивая среди них языков. Он уговорился с Яшкой не даваться живьем стрельцам в случае, если их узнают.
   — Краше в честном бою помереть, нежели сести на тюремный двор до скончания века.

ГЛАВА XV

   Вдоль кремлевских стен скользят и тают в лунном сиянии тени дозорных. Суетливый дворцовый день кончился, сменился мирной вечерней молитвой и отдыхом.
   В низеньком тереме за круглым столом сидит Алексей. Желтый огонек лампады уютно теплится перед золоченым киотом, чуть оживляя строгий лик распластавшегося во всю ширину подволоки Бога-отца.
   Царь с блаженной улыбкой следит за игрой теней. Подле него на лавке сумерничает Босой. Юродивому скучно. Он лениво вычерчивает пальцем в воздухе какие-то полукруги и в лад движениям своим мычит что-то в дремучую бороду. Вериги давят бока и плечи, вызывают тупую боль и раздражение. Хочется уйти поскорее, отдохнуть от осточертевшей государственности. «Чай, дожидаются», — думает он и невольно разглаживает послюнявленной ладонью непокорные вихры. Под черной бархатной рясой, молодецки охватывающей его богатырский стан, тревожно шуршат и перекликаются звенья ржавых желез. Алексей переводит взгляд на Ваську, но тотчас же снова забывает о нем и продолжает умиленно следить за подмигивающим добродушно изображением Саваофа, за узорчатыми лунными рушниками, скользящими по стенам, и за собственною полупрозрачною тенью. Босой теряет терпение, исподлобья, зло поглядывает на государя.
   Васька давно уже изменился до неузнаваемости. Он редко юродствует, держится серьезно и строго, следит за собой. Весь Кремль остерегается его, боится вызвать его немилость. Вельможи первые кланяются ему, без его благословения не предпринимают никаких дел, так как хорошо знают, что неугодное юродивому всегда неугодно и Алексею.
   Ежедневно, после вечерни, царь подходит под благословение к Ваське и с напряженным вниманием выслушивает наставления на грядущее утро. Прежде чем начать слово, Босой долго стоит перед образом, подняв руки горе, и что-то невнятно нашептывает. Царь робко поеживается и терпеливо ждет. Если мертвое лицо прозорливца оживает, расплывается в дружескую улыбку, — Алексей крестится благодарно и чувствует, как все его существо наливается гордой радостью и покоем. Когда же темнеет взор Васьки и безжизненно падают руки его, а из груди вырываются протяжные, полные туги стенания, — государь сразу теряет уверенность в себе, горбится сиротливо и тайком, неслышно пятится к двери… Босой резко поворачивается к нему и. загораясь вдруг бешеной злобой, топает исступленно ногами.
   — Сызнов не внял глаголам Отца Небесного! Сызнов внемлешь ворогам истины!
   Он падает на колени перед иконами, кивком головы показывает царю на место подле себя и, после долгих молений, наконец смягчается.
   — Даешь ли обетование, Алексаша, сотворить по глаголу Божию?
   — Даю, прозорливец.
   Натешившись игрою теней, государь пересел ближе к Босому.
   — Скучно, мне, Васенька… Давненько ты мне сказов не сказываешь.
   «Эк, навязался, брюхатый!» — выругался про себя Васька, но вслух охотно согласился позабавить царя и, опустившись на пол, приступил к сказам.
   Мерно и убаюкивающе, точно шелест полевой травы в тихий весенний вечер, потекла речь Босого. Алексей зажмурился, уселся поуютнее и дремотно слушал.
   — Гораздо добро речешь ты, прозорливец. Словно бы не из уст твоих глас исходит, а за окном жужжание пчелиное, — сладко зевнул он и ткнулся бородою в кулак.
   Босой погладил цареву ногу и продолжал мягко ронять:
   — И есть, Алексашенька, дальняя теплая сторона, Индиею реченная, дивами дивными полная. А в той Индии теплой обитает птица, реченная Фюникс. А птица сия — одногнездница, не имат ни подруженьки, не птенцов, но едино в гнезде своем пребывает… Егда же состарится та птица Фюникс, долго жалешенько плачет, убивается, горемычная. А, накручинившись вволюшку, взлетает ввысь, берет огнь небесный и, спустясь, зажигает гнездо свое. И меркнут в те поры звезды небесные, и мрак велик ложится на землю, и плачут все твари земные. И земля в те поры плачет. А гнездо горит огнем белым, подобно первому белому снегу, а то и как месяц новорожденный. Фюникс же птица сидит во гнезде, жалешенько плачет, убивается, да огню небесному бока опаленные подставляет. А пепел с той птицы так и сыплется, так и сыплется, так и сыплется!… А когда померкнет огнь, слетаются к гнезду светлые, как очи царя Алексашеньки, силы небесные, дуют на пепел и райскую песню ему поют.
   Васька откашлялся в кулак и запел:
 
Христос рождается — радуйтесь!
Христос преставляется, радуйтесь!
Яко в рождестве и смерти душе воскресение!
Всем христианам до века спасение.
 
   И пророчески поднял руку:
   — А из пепла гнезда своего сызнов Фюникс воскресший встает и величит со духами светлыми Господа. И песня та златыми звездами в небеси рассыпается, а на земли зацветает благовонными цветиками и звоном малиновым. Слава, честь, поклонение и благодарение Отцу и Сыну и Святому Духу. Аминь.
   Он неторопливо встал и склонился к похрапывающему царю.
   — А-минь!… Все, Алексашенька.
   Алексей испуганно открыл глаза.
   — Улетел? Фюникс-то, отлетел?
   — Отлетел, мой преславный. А и тебе ли не срок ко сну отлететь, Алексашенька?
   Обняв не очнувшегося еще от сладкого полусна государя, он увел его в опочивальню. Едва добравшись до постели, царь, не успев даже перекреститься, крепко заснул.
   Васька покропил стены опочивальни святой водой и, отдав последние распоряжения стряпчему и спальникам, на носках вышел в сени.
   — К царевне, — шепнул он дожидавшимся его домрачею Никодиму и еще какому-то юродствующему нищему. — Нонеча там и полонная женка Янина.
   В светлице Анны стоял полумрак. Царевна нежилась на пуховике. У изголовья ее сидела Марфа и напевала вполголоса какую-то девичью песню. На полу, подобрав под себя ноги, дремала Янина. На коленях ее лежала раскрытая книга Георгия Писидийского: «Похвала Богу о сотворении всякой твари».
   Анна высунула из-под тафтяного с собольей опушкой и жемчужными гривами покрывала руку, нежно погладила черные кудри крестницы.
   — Измаяла я, поди, тебя, Нинушка?
   Полонянка полураскрыла глаза и прижалась к прохладной руке царевны.
   — Не можно мне верить, матушка моя царевна, что даровал мне Господь превеликие свои милости, сподобив меня крестницей твоей стать!
   Кто— то завозился в сенях. Марфа вскочила с постели и юркнула к двери.
   — То по велению царевны, — послышался резкий голос Босого, — утресь еще наказывала двух бахарей блаженных доставить.
   Марфа открыла дверь.
   — Жалуйте. И то, измаялась наша царевна, вас дожидаючись.
   Трижды перекрестившись на образа, юродивые, по молчаливому приглашению царевны, сели на лавку.
   — А духовник пошто не шествует? — спросила зардевшаяся боярышня, склонясь перед Босым.
   — Сейчас с царицей пожалует, — буркнул Босой, глядя куда-то поверх голов.
   Янина молитвенно сложила руки.
   — Прикажи, матушка-царевна, уйти. Не можно мне, не достойной, предстать перед очи царицыны.
   Мясистые губы Василия передернулись в усмешке. «А и лукава же баба проклятая. Обликом — херувим, а душою — сатана сатаной». Царевна привлекла к себе крестницу:
   — Не кручинься. Обсказала я царице про усердие твое в делах веры Христовой да про живот твой горький, полонный. И показала она тебе милость узреть тебя в светлице моей.
   — Жалует! — объявила боярышня и широко распахнула дверь.
   Милостиво улыбаясь, в светлицу вошла Марья Ильинична. За ней бочком протиснулся отец Вонифатьев. Васька встал и перекрестил воздух.
   — Благословенно благословенное… Тьма свету не в кручину. Свет же в тьме — радости.
   Никодим шлепнул себя по ляжкам и, грозясь пальцем в окно, подхватил, перебирая пальцами струны домры:
   — Тьме Бог — отец, свету Господь — родитель, нам же на радости — свет царица Мария.
   Царица ничего не поняла, с заискивающей улыбкой подошла к прозорливцу.
   — Не растолкуешь ли мне сии премудрые словеса?
   Васька поджал губы и повернулся к Никодиму.
   — Реки!
   Никодим таинственно наклонился к царице.
   — Прикажи Проньке. В пятничные дни дана ему великая сила предреканья.
   Пронька шмыгнул носом, обнюхав воздух и вдруг закатился сиплым смешком.
   — Зрю!… Ночь дню поклоняется, свет тьму проглотил. А в свете, как горлица белая, царица купается!
   Он обежал вокруг Марьи Ильиничны и радостно закончил:
   — Очистившийся перед Васенькой — перед Богом очистится!
   Допустив поочередно к своей руке царевну, Марфу и Янину, царица уселась под образами и умильно воззрилась на Босого.
   — Сказывала мне Аннушка, будто занадобилась я тебе, прозорливец.
   Васька ничего не ответил. Он неожиданно размахнулся, больно ударил себя по лицу и разодрал бархатную рясу. В сумраке, полунагой, свирепый, он казался очень страшным.
   Царица закрыла глаза, чтобы не видеть надвигающегося на нее великана.
   — Не можно мне зреть мужа нагого, — с мольбою вымолвила она. — Да и опричь сего, страшусь я вериг. Словно бы гады, обвились они вокруг телес твоих мученических. Свободи себя от них, прозорливец.
   — Сама слободи, — ткнулся губами в ухо Марьи Ильиничны Никодим. — Никому не положено, опричь царицы, касаться желез сих святых.
   Превозмогая страх и стыд царица сняла с юродивого вериги. Васька с наслаждением встряхнулся и присел на пол.
   — Сестры дражайшие!
   Все с удивлением переглянулись:
   — Откеле исходит сей глас?
   — Сестры дражайшие! — снова сдушенно прокатилось по терему.
   Помертвевшая от суеверного ужаса царица пала ниц перед иконами:
   — Царица небесная, заступи!
   И тотчас же, где-то подле нее, не то под ногами, не то у самого уха раздалось протяжно:
   — Царица небесная, заступи!
   Царевна и Марфа, потрясенные чудом, крепко уцепились за Никодима и Проньку и молили Босого выгнать из светлицы нечистого, но страшный голос не унимался. Он то гулко бился о стены, то рокочущим хохотом кружился в воздухе, отдаваясь громовыми раскатами в сердцах перепуганных женщин, то уходил куда-то в преисподнюю. Вонифатьев бегал, как ошалелый по светлице, рьяно крестил подволоку, стены и пол, непрерывно творя заклинания. Янина, закрыв руками лицо, на животе подползла к прозорливцу.
   — Про Никона… реки про Никона, — подсказала она едва слышно.
   — Некие рекут, Никон-де тщится книги священные исправить во славу Божию. Ему же противоборствуют еретики, — плачуще донеслось из-за окна. — А я, Бог Саваоф, глаголю: не внемлите гласу лукавого!… Ибо не ревнители древнего благочестия, но Никон сеет ересь в душах христианских.
   Марья Ильинична встрепенулась. Ее лицо зарделось счастливой улыбкой. Она благоговейно воззрилась на образа и истово перекрестилась. Все ее сомнения рассеялись. Еще недавно, когда Никон вел беседу с царем и учеными монахами о необходимости исправления богослужебных книг, она почувствовала, что затевается недоброе дело. Однако Ртищев, Ордын-Нащокин, Никита Романов и сам Алексей, изо дня в день доказывая ей правоту Никона, смутили ее душу. Теперь же сам Бог открыл истину.
   — Верую, Господи, и исповедаю крещение тако, како веровали древлие чудотворцы твои! — клятвенно крикнула она, и опустившись на колени, стукнулась об пол лбом.
   Янина подползла к царице, горячо поцеловала край ее платья.
   — Како ты рекла, тако и я под твоею рукою буду противоборствовать Никону, — прошептала она и снова закрыла руками лицо, чтобы не выдать торжествующей радости.
   — Благословенна раба Мария, — ласкающе-мягко вздохнуло над головами.
   Расставив широко пальцы, Янина восхищенно поглядела на Ваську. «И даст же Бог человеку дражайший дар вещаний чревом!» — умиленно подумала она и искренно перекрестилась.
   Выполнив добросовестно все, что требовала щедро наградившая его полонянка, Босой шагнул к царице, но вдруг зашатался и рухнул на пол.
   — Почил! — вскрикнул склонившийся над прозорливцем Никодим.
   Марья Ильинична с рыданием упала на грудь Босого. Василий приоткрыл один глаз и болезненно улыбнулся.
   — Не рыдай мене, мати! — запел он и неожиданно расхохотался страшным хохотом сумасшедшего.

ГЛАВА XVI

   Вечный страх, что узнают его языки, иссушил Корепина, измотал всю его душу. Он облютел, становился все более подозрительным и остерегался даже закадычнейшего своего друга Яшки. В каждом человеке чудился ему враг, поджидавший лишь случая, чтобы предать его.
   Только в редкие встречи с Таней ненадолго оживлялся Савинка, забывая о всех стерегущих его напастях.
   В условные дни сходились они в лесу, в берлоге, которая служила бродягам жильем. Яшка, завидев женщину, немедленно исчезал. В берлоге было тепло и довольно просторно — товарищи углубили яму, стены утеплили подобранными на свалке войлочными лохмотьями и соломой и обшили дубьем; кровлей служило решетование из прутьев и хвороста, придавленное снежным сугробом; вход в землянку вел через дыру, прорытую в стороне и защищенную от человеческих глаз кустарником. Зарывшись по пояс в тряпье, Корепин припадал губами к щеке Тани и так мог просиживать без слов часами.
   К вечеру гостья осторожно высвобождалась из его объятий.
   — Пора. Чать сызнов отец заругается.
   Бродяга с тяжелым сердцем провожал Таню до леса.
   — Токмо бы Пещного действа дождаться[29] да царю отдать челобитную, — неуверенно улыбался он, чтобы как-нибудь поддержать в себе бодрость, — а там спокинем мы с тобой Москву, уйдем на украйные земли, заживем без горькой кручинушки.
   Укутанный в тряпье и солому, из-за деревьев показывался дружелюбно скаливший зубы Яшка.
   — Эвона!… А я, было, в думках держал, не засталась ли ты за господарыню в вотчине нашей.
* * *
   Наступила неделя Праотец[30]. Савинка заметно повеселел.
   — Ну, кажись, пришел час ударить государю челом, — поделился он с товарищем, ничего не подозревавшим о челобитной.
   Яшка вытаращил глаза.
   — Царю?… С челобитной? Ополоумел! Аль не слыхивал, что по новому указу не можно черным людишкам челом бить государю?
   — Так то черным людишкам, — ухмыльнулся Савинка, — а не нам. Мы, брателко, особые — опричь тюремного двора ни в каких грамотах не записаны…
   В канун воскресенья бродяги отправились на патриарший двор. Там давно уже теснилась толпа бездомных людей, дожидавшихся выхода келаря.
   Когда монах вышел на крыльцо, людишки опустились на колени:
   — Благослови на бранный подвиг, отец.
   Благословив людишек, келарь увел их в большую трапезную. Накормил и выдал одежду. Обряженные в гулы[31] из красного сукна с оплечьями из меди, в медных шапках с опушкой из заячины, расписанных краской и золотом, они высыпали на улицу.
   Простолюдины попрятались по домам. Только орава крикливых ребят бесстрашно бегала за «халдеями»[32], наполняя промерзшие улицы песнями, свистом и улюлюканием.
   Для бездомных людей пришли сытые дни. Отовсюду поступали к ним щедрые подаяния. Каждый торговый человек считал своей святой обязанностью кормить и поить участников Пещного действа. На рынках, в торговых рядах, на Козьем болоте — всюду снабжали их, Христа ради, прокормом. Халдеи с ревом набрасывались на подаяние и нещадно избивали друг друга, пытаясь вырвать лучший кусок, чтобы тут же, почти не жуя, проглотить его.
   Смазав бороды медом, Савинка и Яшка бегали по занесенным снегом широким московским улицам, пугая лошадей и встречавшихся крестьян багровыми космами потешных огней.
   — Пали его! — крикнул какой-то ряженый, вынырнув из переулка и схватил за ворот сидевшего на возу с сеном крестьянина.
   Крестьянин попытался вырваться, но его сбросили наземь и привязали к хвосту коня.
   — Калым давай!
   Савинка подтолкнул локтем товарища и укоризненно покачал головой.
   — А сдается мне, не гоже бы людишек немочных забижать.
   По лицу бродяги скользнула недоумевающая усмешка.
   — А сдается, окстись да не хаживай с халдеями.
   Пробившись к лошади, он поднес факел к бороде ревущего благим матом крестьянина.
   — Калым давай, миленок-брателко.
   Отчаянный крик резнул притихшую улицу. Ребятишки шарахнулись в разные стороны. Где-то заголосили бабы… Не помня себя от возмущения, Савинка выдернул из ближайшего плетня кол и ринулся на Яшку.
   — Душегуб!
   Кто— то сзади ударил Корепина кулаком по затылку. Он зашатался и выронил кол.
   — Секи его!
   Еле вырвался истерзанный и залитый кровью Савинка из рук озверевших людей. Левый глаз его закрылся, взбух, на подбородке, на месте вырванных клочьев бороды, зияла кровоточащая рана.
   У Арбата избитого настиг запыхавшийся Яшка.
   — Жив ли брателко? — участливо спросил он и покачал головой. — Экой чудной ты!… Нешто можно перечить положенному? Подьячие и стрельцы, и те до Богоявленьего дни не вольны забижать халдеев…
   — Уйди! — крикнул Савинка и вдруг, широко расставив руки, упал в сугроб.
   — Дотешился, светик! — сплюнул Яшка и, взвалив товарища на плечи, потащил его в берлогу.
   Остаток дня и ночь Савинка провел в тяжелом полубреду. Однако на рассвете, сообразив, что Яшка собирается уходить, он с трудом поднялся.
   — Аль в Успенский пора?
   — Кому пора, а кому срок и отлеживаться, — сквозь зубы процедил Яшка. — И ведь эко надумал!… На толпу с дрекольем идти.
   Корепин, превозмогая боль, пошел за товарищем.
   Успенский собор был полон молящихся. Паперть запрудила толпа, не успевшая пробраться вовремя в церковь. Но халдеи, пришедшие последними, гордо запрокинув головы, уверенно протискались в собор.
   На амвоне, с правой стороны, окруженный ближними боярами, в кресле восседал государь. Корепин протискался поближе к клиросу. Будто почесываясь, он то и дело тревожно ощупывал рукав, в котором была зашита челобитная. Здоровым глазом он внимательно измерял расстояние, отделявшее его от царя, и соображал — успеет ли добежать к амвону прежде, чем перехватят его дьяки.
   Из боковой двери, ведущей в алтарь, высунулся дьячок и поклонился в пояс царю.
   Алексей перекрестился, поднял к небу глаза.
   — Починайте во славу божью!
   Дьячок, с трудом сдерживая подступающий кашель, отступил к аналою и шамкнул беззубым ртом:
   — Благослови, отче!
   Царь сорвался с кресла и так схватился за голову, будто кто-то неожиданно треснул его по темени.
   — Что ты сказываешь, — заорал он, — мужик, сукин сын: благослови, отче?… Тут патриарх, сказывай, ирод: благослови, владыко!
   Чтобы ублажить царя и тем искупить свою вину, дьячок набрал полные легкие воздуха и рявкнул на весь собор.
   — Благосло…
   Но вдруг лицо его напряглось, вздулось жилами, побагровело, а из свистящей груди вырвался оглушительный кашель.
   Алексей слезливо оглядел молящихся.
   — А и в чем вина наша перед Господом, что ради для царей ныне в соборах замест велегласых дьяконов и мнихов верещат сукины сыны поросята?
   Неудачливого дьячка сменил монах. Расставив широко ноги, он молодецки тряхнул черной гривой и, надавив указательным пальцем на кадык, оглушил молящихся громовым раскатом:
   — Бла-го-сло-ви, вла-дык-ко!
   Царь грохнулся на колени и с наслаждением перекрестился. За ним пали ниц все находившиеся в соборе.
   — Вот то глас, — вслух похвалил Алексей, — чисто тебе Илья-пророк по небеси прокатился!
   Из алтаря торжественно вышел патриарх Иосиф. Благословив толпу, он направился на середину собора. Алексей, опираясь на плечи ближних, последовал за патриархом и стал у столба.
   Начался «чин воспоминания сожжения триех отроков или Пещное действо».
   Монахи отдернули ширмы. Молящиеся увидели между столбами решетчатую деревянную печь, в виде огромного фонаря, расписанного суриком и другими красками. Для изображения горящей печи фонарь по решеткам со всех сторон был унизан железными шандалами, в которых горели восковые свечи.
   После шестой песни канона, получив благословение патриарха, трое ряженых, изображавших еврейских отроков — Анания, Азария и Мисаила — были связаны «убрусцем[33] по выям» и отданы двум халдеям.
   Халдеи, беспомощно тужась, чтобы вызвать на лицах приличествующий церемонии гнев, подвели отроков к печи.
   — Чада царевы, зрите ли сию пещь, огнем горящу? — крикнули они в один голос.
   Отроки с презрением оглядели своих катов и гордо подняли головы.
   — Зрим мы пещь сию, но не ужасаемся, есть бо Бог наш на небеси, той силен взять нас от пещи сия…
   Получив по зажженной свечке, отроки, подталкиваемые халдеями, вошли в пещь и тоненькими голосами заскулили молитву. Халдеи, со свечами в руках, побежали вокруг печи и бросили в горн легковоспламеняющуюся траву-плаун.
   В соборе воцарилась мертвая тишина. Все взоры были обращены на вырезанного искусно из пергамента ангела, спускавшегося на шнурке с подволоки.
   Два монаха, укрывшихся в алтаре, по знаку, поданному иеромонахами, принялись ожесточенно сотрясать железный лист.
   Халдеи упали ниц. Какая-то старуха, преисполненная суеверного страха, воюще заголосила и побежала к выходу… И тотчас же, точно по уговору, ее со всех концов поддержали смятенными криками и рыданиями.
   Ангел, покачавшись над печью, медленно, как бы неохотно, снова поднялся к подволоке.
   Торжествующие халдеи ударили казнимых пальмовыми ветвями.
   — Где есть Бог ваш на небеси?!
   Отроки печально переглянулись и отдались на волю огня.
   Вдруг монахи снова затрясли железными листами и рявкнули хвалебную песнь. Ангел, трепеща, спускался к печи.
   — Ангел! Ангел Господень, спаси нас, — взмолились отроки.
   Толпа снова притихла. Кое-где лишь слышались глубокие вздохи. Ангел реял в воздухе, плавно взмахивая размалеванными крыльями.
   — Ангел! Ангел Господень, спаси нас! — надрывались отроки, заглушая грохот железа и трещеток.
   И вот, на мгновение задержавшись в воздухе, ангел слетел в печь. Из сотен грудей вырвался вздох облегчения. Отроки сорвали с себя убрусцы и, ухватившись за крылья ангела, трижды обошли с ним вокруг печи. Пораженные халдеи бочком придвинулись к спасенным и, отвесив земной поклон, подтолкнули их к патриарху.
   — Многая лета! — вихрем взвилось на обоих клиросах многолетие государю и царствующему роду.
   Служба окончилась. Алексей сам, непрестанно крестясь и пришептывая молитвы, погасил все четыреста свечей в печи и направился к амвону.
   Удобная минута наступила. Корепин прыгнул к царю и стал на колени.
   — Государь, царь православный! — забормотал он, щелкая зубами, как на лютом морозе.
   Ближние бояре позвали монаха.
   — Убрать!
   Но царь остановил их властным движением руки. «Он!… Он и есть», — мелькнула догадка.
   — Аль челом бьешь, холопьюшко?
   — Бью челом, государь! — ударился Корепин лбом о каменные плиты пола. — На ворога христианского, на князь Черкасского, Григория Санчеуловича!
   Савинка поборол в себе страх и, смело поглядев государю в лицо, продолжал:
   — Мрут черные людишки с голоду! Опричь кривды да батогов не зрят иного. Плохо, гораздо плохо жительствуют сиротины твои, людишки черные.
   Он сбросил с себя гулу, зашарил по рукаву епанчи.
   — Аи челобитная тебе от черных людишек… Все в ней пропи…
   Он осекся и похолодевшими пальцами разодрал рукав.
   — Была, государь! Сам писал…
   — Сам? — ехидно прищурился Алексей и кивнул подошедшим дьякам. — Так вот чью цидулу сдобыли языки у халдеев в побоище уличном.
   Присутствовавшая в соборе Янина заинтересовалась неожиданной сварой и любопытно приблизилась к амвону.
   — Так сам писал, сиротина? — переспросил государь, захватив в кулак бороду.
   — Сам! — поднялся Корепин с колен. Его глаза зажглись вдруг гордыми огоньками, а пальцы, мявшие судорожно епанчу, сжались в кулак. — Сам!… Думка была, не ведаешь ты, что робят с людишками черными. А ты, государь, обороняючись, тех же кличешь к себе на подмогу дьяков.