— Завтра в утро на Москву сбираться, — сурово отдал приказ царь, входя в палаты.
   Бояре видели всю сцену царя с народом и теперь, успокоенные, повылезли из щелей и окружили царя. Он чувствовал себя героем и развеселился.
   — Эй, вы! — шутил и смеялся он над их страхом. — Царские слуги!
   — Ну а где ж твой силач? — обратился он к Ртищеву.
   Ртищев низко поклонился царю и быстро выбежал из палаты, все оживились и повеселели. Царь снова пошел в сад и там смотрел на кулачный бой, а после всенощной остаток вечера провел у царицы. Идя на покой, он сказал Теряеву:
   — Ну, князь, хоть и не спальник ты нонче, а думный боярин, все ж с тобою мне побыть хочется. Идем ко мне в опочивальню!
   Терентий молча поклонился царю, а все с завистью поглядели на князя. Царь отпустил бояр и пошел в опочивальню. Отпустив спальника, он разделся с помощью Терентия и лег в постель, отпахнув полог кровати.
   — Не буду спать нонче, — проговорил он, — взволновали меня дела эти! Тяжко, князь, царем быть! Немила эта корона самая! Подчас иному сокольничему завидуешь: нет у него ни тревог, ни забот; нет ответа перед Богом такого страшного!
   — Господом помазан на царство; Господь и силу даст, — тихо промолвил Терентий.
   — Эй! силу, силу, — вздохнул государь. — Да коли она вся на бояр идет? Вот хоть бы теперь? Тестюшко мой, знаю, народ грабит, а что поделаю? Другой, может, хуже, будет. Были Морозовы, согнал их, поставил Милославского — и того хуже. Его прогонишь и Бог весть на кого наткнешься. Нету ни царских, ни Божьих слуг; всяк только о себе думает, а я за всех! — Он вздохнул и замолчал. На душе его было горько.
   Он ли не отец для народа своего? Он ли не молельщик? На церкви жертвует, нищую братию оделяет щедро, принимает и сирого, и убогого. Не гнушается ни больным, ни колодником, а Господь словно отворачивается от него. Голод, мор, войны, пожары, бунты! Всего вдоволь — и нет только мира да спокойствия.
   — Господи! — тихо прошептал он. — Вразуми, но не оставь милостию!
   Его кроткая душа скорбела. Ему было больно видеть оскудение своего народа, и в то же время он не знал, чем помочь своему горю.
   Князья Теряевы, Ордын-Нащокин, Шереметев да Матвеев, Артамон Сергеевич, — вот и все! — перебрал в уме царь своих слуг, в честность которых он мог поверить.
   — А остальные? — И царь горько усмехнулся.
   Терентий лежал на широкой лавке и думал свою думу.
   Вот оно! Начинает сказываться! Не проходит даром отступничество! Господь видит и карает. Все стали слугами антихриста — на всех печать его, а устами говорят: «Господи, Господи». Никонианцы презренные! И ему вспомнилась моленная Морозовой, Аввакум с его горячею речью, юродивые с их жаждою пострадать за веру, и сама Морозова, презирающая всю суету.
   Любовь смешивалась с благоговением, и Терентий с умилением думал: «Скоро увижусь с нею».
   Ночь прошла спокойно. Рано, чуть свет, стали сбираться в дорогу: выкатывали колымаги, запрягали лошадей, выстраивались вершники и скороходы.
   Тем временем толпа, идущая из Коломенского, встретилась с бегущими из Москвы.
   — Назад! — закричали первые. — Государь-батюшка сам на Москву приедет сыск делать!
   — Нет! — закричали из встречной толпы, — мы государю языка ведем: на бояр доказывать!
   — Что на бояр?
   — А то, что они с Польшею дружат! Батюшке-царю измену готовят!…
   — Вешать их! Топить!…
   — За тем и к государю идем! Поворачивайтесь за нами! Государь нам их сейчас головой отдаст!
   — Назад! Назад! — закричали в толпе, и все, соединившись вместе, двинулись снова в Коломенское, таща с собою и малолетнего Шорина.
   Мальчик был ни жив ни мертв. От страха он плакал и просил отпустить его, а мятежники говорили:
   — Ужо, ужо! Сперва царю правду докажи!
   В чем была правда, они не понимали и сами. Слишком была велика ненависть, накопившаяся за много лет, против бояр, и теперь она вылилась в такой безобразной форме. Царь вышел на крыльцо, собираясь ехать в Москву, когда ему с испугом доложили о приближавшейся грозе.
   Царь нахмурился.
   — Опять! — грозно воскликнул он. — Чего ж им от меня надо? Неужто не поверили?! — И прежде, чем могли опомниться бояре, он вскочил на своего коня и поскакал прямо на несметную толпу.
   Толпа увеличилась почти в два раза. Она занимала всю ширину дороги и черною тучею тянулась на добрых полверсты. Царь осадил коня и тотчас был окружен шумящей толпою. Он был один. Позади него из бояр находился только Терентий. Все оружие царя составлял поясной нож, но он и не подумал о том. Подняв шелковую плеть, он грозно закричал на толпу:
   — Что ж вы, крамольники, опять вернулись? Мало вам моего царского слева? Чего вам надобно?
   — Милости, царь! Правды! — закричали в толпе. — Не мы, а бояре твои — крамольники! Выдай их нам на расправу!
   — Слышь, государь, они полякам прямят!…
   — На тебя зелье готовят!…
   — Мы за тебя заступники!…
   Царь смутился.
   — Что еще? С чего вы брешете?
   — А вот, изволь сам допросить пащенка этого!
   Толпа всколыхнулась, раздался крик, и к царю приволокли и перед ним поставили мальчика, сына Шорина. Кафтан его был изорван, синяя шелковая рубашка разорвана тоже, волосы растрепаны, из рассеченной, распухшей губы сочилась кровь, и по лицу лежали грязные полосы от слез, смешанных с пылью. Царь с состраданием взглянул на него и спросил у толпы:
   — Что вам от него надобно? Али он в чем провинился?
   Из толпы выделился чернобородый посадский и ответил:
   — Он тебе все на бояр докажет!
   — Что он знает? — спросил царь.
   Посадский толкнул мальчика, а другой стоявший тут же встряхнул его за плечи.
   — Говори, сучий сын!
   Мальчик всхлипнул и начал несвязно рассказывать. В страхе он плел на отца и на всех знакомых ему бояр разные небылицы. Отец-де уехал в Польшу, а потом в Швецию, повез письма от бояр, что они-де Москву без бою отдадут.
   — Куда ж поехал отец твой, — спросил царь, — в Польшу или в Швецию?
   — В Рязань! — ответил мальчик, всхлипывая.
   — Врешь, в Польшу! — закричал на него посадский.
   — В Польшу! — поправился несчастный мальчик.
   Царь невольно улыбнулся, но тотчас нахмурился и поднял голову:
   — Ну ну! — сказал он. — Этого мальчика под стражу возьмем. Идите теперь домой, а за вами и я в Москву, сыск сделаю, его спрошу!
   — Подавай нам бояр! — заревели в толпе.
   — Там видно будет! — ответил царь.
   Толпа забушевала.
   — Подавай добром, не то силой возьмем, по обычаю!
   И толпа надвинулась на царя и стиснула его с конем.
   Царь растерянно оглянулся и вдруг позади толпы, на пригорке, увидел стройные ряды войска. То был князь Петр Теряев со своими рейтарами и стрельцами. Глаза царя вспыхнули гневом. Он выпрямился на коне и взмахнул плетью.
   — Добро, — сказал он, — не хотели честью, так ничего вам не будет! — и закричал громовым голосом: — Бить их, мятежников!
   В тот же миг раздался военный клич; в воздухе загремели выстрелы, и на безоружную толпу с остервенением бросились солдаты. Мятежники дрогнули, завыли от страха и бросились врассыпную.
   — Бей, лови! — кричал царь в исступлении и, сидя на коне, мял и топтал бегущих.
   Из двора выскочили бояре и дворцовая стража, и началось кровавое побоище. Безоружных, перепуганных бунтовщиков давили и топтали конями, били мечами и секирами, топили в реке и частью забирали в полон и вязали веревками. Только немногие успели спастись бегством.
   Царь подъехал к Петру и горячо обнял его, не сходя с лошади.
   — Спасибо! — сказал он ему. — Жалую тебя вотчиной, выбирай любую! Проси чего хочешь, для тебя ничего не жалко!
   Петр спешился и поклонился царю в землю.
   — Рад за царя живот положить, и твое ласковое слово выше всякой награды! — сказал он.
   — Добро! — ответил царь, улыбаясь. — Я твоей услуги не забуду, а теперь на Москву.
   Лицо его грозно нахмурилось.
   — Князь Милославский, — сказал он, — с бунтовщиками расправься! Не знай к ним жалости! Всех их перевешай, да здесь, вкруг Коломенского, им виселиц нагороди, чтобы всем памятно было!
   И с этими словами он повернул коня и медленно въехал на Москву чинить суд скорый и немилостивый. Недавно мягкое сердце теперь трепетало от гнева. Князь Милославский остался в Коломенском и стал спешно готовить для бунтовщиков лютую казнь.

XIX СУД И РАСПРАВА

   Царь вернулся в Москву. Немногие оставшиеся из народа встретили его далеко за городом на коленях, моля о пощаде.
   Царь молча проехал мимо преклоненных рядов и, подъехав к воротам, спешился. Патриарх Иосиф с духовенством, иконами и хоругвями встретил его у Иверских ворот.
   Царь распростерся перед иконами ниц, потом принял благословение и вошел в Москву. Здесь его встретили князья Теряев и Куракин.
   Царь милостиво поздоровался с ними и сказал Теряеву:
   — Жалую тебя своим столом, князь! Жалую за то, что взрастил сыновей таких! Соколы они у тебя!
   Князь поклонился царю в ноги.
   — И я, и дети мои со своими животами слуги твои верные!
   — Ну, а что без меня сделали?
   Они вошли в палаты. Царь прошел в моленную и помолился с умилением, потом, переодевшись, вернулся.
   — Ну говорите, — сказал он, садясь в своей деловой палате в кресло.
   Князь Куракин повел свой рассказ, не забыв упомянуть о подвиге Петра. Царь улыбнулся.
   — Сокол, сокол! — повторил он, и лицо Куракина просияло.
   — Ну, а что ж мятежники?
   — С два ста изловили и до твоего повеления по приказам рассадили. Что скажешь делать с ними?
   Царь грозно ударил ладонью по налокотнику кресла.
   — Никому пощады! — сказал он. — Вы и вершите! Ни суда, ни сыска не надо. Всем виселица!
   Князья молча поклонились и вышли из покоев, чтобы отдать по приказам распоряжения.
   В тот же день ввечеру по всей Москве застучали топоры, сооружая страшные виселицы. Делались они и «глаголем», и «покоем»[73]; и для одного, и на двоих, и на троих. Ставились они длинными рядами на Красной площади, на Козьем болоте, на базарных площадях и у каждых ворот по нескольку. Чтобы в другой раз помнили холопы, как бунтовать против бояр. Хитрые бояре говорили «против царя», но у русского народа никогда и в помышлениях не было подымать руку на Божьего помазанника.
   На другое утро начались казни.
   Со скрипом растворились ворота приказа тайных дел, и, окруженные стрельцами, вышли недавние бунтовщики толпою человек в сорок.
   Жалок и убог был их внешний вид. Босые, в рваных кафтанах и рубахах, с выкрученными назад руками, бледные и окровавленные, они шли понурив буйные головы, тупо смотря в землю потухшими глазами, эти недавние победители, дикие герой трех дней, теперь беспомощные и слабые.
   Спасшиеся от поимки их товарищи смотрели на них со страхом и состраданием.
   Они шли унылою толпою, а сзади них, весело гуторя и пересмеиваясь, шло человек десять палачей с пучками веревок через плечо.
   Их провели всех на Красную площадь и остановили на Лобном месте. Дьяк вышел к ним и громко прочел им их вины, что, дескать, «царю докучали, разбой и грабеж чинили, крестное целованье нарушали. А за то Ивашку Степанова, Клима Беспалого, Семена Гвоздыря, — он перечел все имена, — отрубив правую руку, повесить»…
   Толпа вздрогнула и загудела. Слишком жесток показался ей этот приговор, но палачи уже приступили к делу.
   Они быстро хватали преступников и тащили их к плахе. Двое держали несчастного, третий вытягивал над плахою его руку, а четвертый одним взмахом отделяя ее в локтевом суставе.
   Раздавался нечеловеческий вопль, в ответ тяжко охала толпа, а полубесчувственного казнимого двое других молодцов уже волокли к виселице, накидывали ему на шею петлю, вздергивали и, натянув веревку, ловко обматывали конец ее вокруг столба.
   Преступник корчился, вздрагивал, а из обрубленной руки его струею лилась алая кровь, напитывая собою сухую землю.
   И час времени спустя сорок трупов на страх народу качались на виселицах, и вороны уже с зловещим карканьем кружились над ними, ожидая темной ночи.
   Была широкая масленица, и наступил великий пост.
   В день казнили по сорок, по пятьдесят человек, и таких ужасных дней, казалось, бесконечное количество. Более недели вешали и казнили бунтовщиков. Стон стоял над Москвою, земля площадей пропиталась кровью, и воздух был заражен запахом гниющих на виселицах трупов. Куда ни глянь-везде торчали они, эти виселицы!
   Так было в Москве, а Милославский такое же устроил вкруг Коломенсного. Более ста пятидесяти виселиц понастроил он красивым узором, и на каждой качались два, три, а то и четыре трупа.
   — Будете помнить, как буянить, волчья сыть, — говорил он со злорадством и бил мятежников плетьми, прежде чем их повесить.
   Смута кончилась. Бояре успокоились и стали устраивать свои хоромы, даже не подумав чем-нибудь облегчить народную тяжесть.
 
   Мирон и Панфил быстро шагали по дороге к Новгороду, и Мирон говорил Панфилу:
   — Нет! С сильным не борись, не осилишь, брат! Бери его из-под тиха, бери в одиночку! Вот мы с тобой выйдем на Волгу, доберемся до Астрахани, а там — гуляй, душа! Кто подвернется, над тем потешимся. Там у меня приятелей сколько хошь. Еще от того времени, как царь Михаил помер!
   Панфил кивал головою и говорил:
   — Ни одному боярину не спущу! Во!
   Все их товарищи качались на виселицах, и только они вдвоем успели спастись от общей участи.
 
   Петр ликовал. Царь обласкал его, сделал своим ближним и наградил его и вотчиной, и шубой, и перстнем, и даже давал воеводство, но Петр отказался, сказав:
   — Государь, дозволь мне только при твоей милости бессменно быть!
   — Ну, добро! — сказал ему царь. — Женись, и я тебя ближним боярином сделаю!
   Петр упал царю в ноги. Царь засмеялся.
   — Али уж приглядел кого?
   — Есть, государь!
   — Кто же?
   — Княжна Катерина Куракина, дочь князя Василия!
   — Что ж, совет да любовь. Правь свадьбу, мы у тебя пировать будем!
   Петр еще раз поклонился в ноги и поднялся сияющий счастьем и радостью.
   Нечего и говорить, что Теряев не противился такому браку, а Куракин уже ранее благословил Петра и дочь свою.
   Свадьбу решено было праздновать после Петрова дня, а до того времени, что ни день, у Куракиных в терему справлялись девичники. Сбирались знакомые девушки-подруги и пели подблюдные и иные песни. Заезжал на эти девичники и Петр, щедро одаривая девушек и деньгами, и сластями, и лентами.
   За версту по его сияющему лицу можно было узнать в нем счастливого жениха, и когда с ним встретился князь Тугаев, он невольно спросил его:
   — Что с тобою?
   И князь Петр рассказал и про свои успехи в укрощении мятежа, и про награды, и про близкую свадьбу.
   Лицо Тугаева омрачилось, но он крепко обнял Петра и расцеловал его.
   — Стой, — сказал ему Петр, — а отчего у тебя лицо такое хмурое? Да еще: где пропадал ты?
   Тугаев усмехнулся.
   — На вотчине был, — ответил он, — делишки завязались там малые. Теперь часто ездить буду туда!
   — А хмур отчего?
   Тугаев вздрогнул, потом пристально посмотрел на Петра и сказал:
   — Сам знаешь! Мог бы и я быть таким же счастливым, как и ты, да не судил мне Бог этого! На постылой женат… Ну и завидки берут!…
   Петр сочувственно вздохнул.
   — Э, не все и не всем счастье. Гляди, и у нас в доме. Вон сестра пропала: следов ее нету…
   Тугаев опять вздрогнул.
   — Брат Терентий ходит туча тучей. С женой у него нелады. Нигде, друг Павлуша, счастья нет!…
   Тугаев только кивнул головою. Он вернулся домой и был мрачнее ночи. Некрасивая жена его осторожно сошла к нему и ласково сказала:
   — Друг Павел, супруг мой, скажи, где ты был? Все я очи свои проплакала, на дорогу глядючи, тебя поджидаючи!
   Князь взглянул на нее с ненавистью и ответил:
   — Уйди, супруга моя любезная, Бога для, пока я плети со стены не снял.
   Княгиня заломила руки, жалобно завыла и ушла к себе.
   — Эх, горькая жизнь! Постылая жизнь! Было бы и счастье, и радость, и покой, и довольство, а теперь?…— И он с ужасом думал о своем положении.
   Устроил он Аннушку, как птичку в гнезде, у себя на вотчине, а все ж она тоскует, голубка, что птичка в клетке.
   Еще спасибо, что девка Дашка к ней перебежала. Все ей теперь легче будет. А как любит, как любит его, окаянного!…
   Князь закрыл голову руками и заплакал.
   А сверху до него доносился вой ненавистной ему жены.
   Вой этот наконец достиг его слуха. Он вскочил, и глаза его вспыхнули сухим блеском.
   — О, будь же ты проклята!
   Он поднял кверху сжатый кулак, и в это мгновение в голове его мелькнула мысль о порошке, что дал ему Еремейка.
   Лицо ere стало белее полотна.
   — Нет мне спасенья, — пробормотал он, — погибать у сатаны все едино!… Ну так уж я…
   Он не договорил своей мысли и судорожно засмеялся.
   В голове его созрело адское решение.
   Пусть сделается так, как он порешил. Не будет ему счастья, но ей, Анночке, оно будет. Поженится он на ней, вымолят они прощение, а то и обманет он всех, коли она тоже на обман пойдет, а с этой?… И он презрительно махнул рукою.

XX СКОРБНЫЕ ДУХОМ

   Благоговейное молчание в моленной Морозовой. Сидит Аввакум, лицо скорбное, грозное. Невдалеке сидит сама Морозова с ликом преблагой девы; смотрит на нее не насмотрится князь Терентий, а юродивый Федор, в одной рубахе, с веригами под нею, стоит неистов и рассказывает по приказу Аввакума о своих претерпенных страданиях.
   Был он за свое упорное староверство отдан под начало рязанскому архиепископу Иллариону и бежал оттуда, не перенесши мучений…
   — …И зело он, Илларион сей, мучил меня, — хрипло рассказывал Федор, — редкий день, коль плетьми не бьет, и скована в железах держал, принуждая к новому антихристову таинству. И я уже изнемог…
   У Морозовой лицо выражало благоговейный трепет: она уже знала, что будет дальше, а Терентий весь замер.
   «Господи! — думал он. — Истинно твои подвижники! За что бы инако их мучили так и гнали! В Писании сказано: за Меня претерпите, будут гнать вас и мучить за имя Мое, — и вот сбывается!»
   А Федор продолжал монотонным, хриплым голосом:
   — …В ночи моляся, плачу, говорю: «Господи! Аще не избавишь меня, осквернят меня и погибну. Что тогда мне сотворишь?…» И вдруг, милостивцы и госпожа моя, железа все грянули с меня, и дверь отперлась и отворилась сама. Я, Богу поклонясь, встал и пошел. К воротам пришел, и отворены, и стражник спит. Я по большой дороге и в Москву!…
   «Чудо! Чудо Господнее въявь!»— думал в умилении Терентий и изумленными глазами смотрел на юродивого, а Морозова тихо плакала и крестилась.
   Аввакум говорил:
   — Видит Господь наш, у кого правда, и указует нам пути ко спасению!
   «Видит Господь», — думал Терентий. А Аввакум продолжал:
   — Вот теперь бунт этот! Поднялись на бояр, на царя с дубьем и дрекольем. Како не знаменье? И что ж! Не вняли! Я в те поры ходил и взывал, а ноне меня взашей из дворца прогнали, а патриарх этот (тьфу! антихристово отродье) наказал беречься. Инако и в железа закуют и опять сошлют. А мне что? Я за Бога моего! Мне и мучиться лестно!
   «А я малодушен, — думал с огорчением Терентий, — познаю их мерзость, а сам у них в церкви стою, их пение слушаю, на пяти просфорах обедню служу вместе с ними и иногда троеперстно крещусь!»
   Эти мысли терзали его, мучили.
   Мысль об общей греховности охватила его с неудержимою силою.
   В последнем бунте он видел карающую руку Господню и ужасался, что дальше будет.
   В семье Господень гнев разразился пропажею сестры.
   Кругом голод, мор, оскудение, а царь и бояре не видят и видеть не хотят. В душе над его речами смеются…
   Он делался все мрачнее. Отец с тревогою смотрел на него и думал: «Гибнет, и гибели его не пойму». Молодая жена с ненавистью смотрела на мужа и жаловалась брату:
   — Нешто муж? Не прибьет, не приласкает. Глядит зверь-зверем и не видит, в горнице есть я или нет. Хоть с холопом слюбись, ему не горюшко!
   Князь Василий Голицын пробовал было намекнуть Терентию, но тот только грозно посмотрел на него и ответил:
   — В дому у себя муж голова. А что сестра твоя на меня жалобилась, так ее за это учить надо, да ин не охоч я до бабьего крика!
   — Черт какой, прости, Господи, — пробормотал Голицын, отходя от него.
   И жизнерадостный, любвеобильный царь стал сторониться мрачного Терентия и не звал его уже к себе так часто. Молодой Петр был ему милее.
   Радостный и счастливый Петр не мог выносить мрачного вида своего брата и однажды сказал ему:
   — Брат мой, Терентий Михайлович, поделись ты со мною своей думушкой! Что с тобою? От самого похода, как мы вернулись, ты совсем иной стал. Помнишь, бывало, мы вместе на охоту езживали. Ты меня добру поучал, а ныне словно чужие мы. Ты даже моей радости не рад.
   Слова брата тронули Терентия. Он горячо обнял его и ответил:
   — Не то, Петр! Брат ты мне любезный, как и был ранее. А только дороги наши разные! Я познал свет истины, а ты во тьме и все наши, и скорблю я о том и не знаю выхода!
   Он вздохнул и провел рукою по побледневшему лицу.
   — Почему мы во тьме? — тихо спросил Петр.
   Терентий ответил:
   — Никонианцы вы! Душу антихристу продали!
   Петр вздрогнул.
   — Как?
   — Говорю, душу антихристу продали!
   И Терентий с жаром начал передавать поучения Аввакума, рассказывать про виденное у Морозовой, говорить о знаменьях, что свидетельствуют о гневе Божьем.
   Петр слушал, ничего не понимая из его слов, а потом беспечно ответил:
   — Про то знают царь, патриарх да наши духовники! А мне в это дело не мешаться. Слышь, для того собор был. Греческий и антиохийский патриархи были. Им ли не знать?
   Терентий гневно топнул ногою.
   — Им что? Их прельстил тогда Никон, они и согласились. У себя, небось, «Исус» с одним «и» пишут, и аллилуйя поют как надобно, и все прочее, а мы — погибаем! Им на радость, что антихриста нам оставили…
   Петр покачал головою.
   — Мудрено все это! Мое дело саблю знать, да своих соколов, да Катюшу!
   — То-то и есть, — с укором ответил Терентий, — что дороги у нас разные. Ты по одной, а у меня другая. Не о хлебе едином жив будет человек, а вы все только о хлебе!…
   Петр вздрогнул и отошел от Терентия. Действительно, дороги их были разные. Князья Голицыны — вот это приятели ему. Тугаев только стал что-то больно уж мрачен да пасмурен.
   Неделю здесь, неделю на усадьбе где-то, а дома у него жена какою-то немочью больна. Сказывают, и доктора, и ворожеи, и знахарки были — нет от них помощи! Лежит да охает!
   Понятно, после того не до радостей Тугаеву.
   Тугаеву и впрямь было не до радостей.
   Ехал он в вотчину к себе, видел Анну, миловался с нею и не мог забыться даже подле любимой девушки. Мысль о своем окаянстве уже начала мучить его с того момента, как, целуя жену, он напоил ее медом, после чего с ней приключилась немочь.
   Вернется он домой, слышит ее тяжкие вздохи, иногда стон, и нет сил ему побороть свои мученья. Схватится он за волосы, выбежит в сад, упадет ничком на траву и рвет ее руками и колотится головою о землю.
   А иногда велит подать вина заморского и пьет его чару за чарой, пока в бесчувствии не упадет под лавку.
   Анна, в тишине и одиночестве, не раз говорила с Дашей:
   — Ах, девонька, не в радость нам окаянство наше! Гляди, прежде веселый был Павел, а каким нонче стал? Узнать нельзя. Гляди, то меня как безумный целует, то бормочет что-то об аде такое страшное, то вдруг плакать начнет!
   — В закон с тобой вступить хочет, а нельзя, моя ясная княжна. С того и печалится! — объясняла Даша.
   — Ох, и чем это кончится, — вздыхала княжна, — и люб он мне, и за себя страшно! Коли отец проклянет, не видать мне ни покоя, ни счастья!…
   — Не проклянет, драгоценная! Коли по началу не проклял, теперь и подавно. Они все думают, что тебя силою увезли. По сю пору ищут!
   — А вдруг найдут?
   — Тут-то? — Даша качала головою. — Кому и в ум взбредет у князя Тугаева на вотчине искать? Нет! Тут покойно!
   Но не была покойна духом Анна. Над нею постоянно висел страх проклятия и мысль о своем безумном поступке.
   Случилось раз, поздно ввечеру приехал на вотчину князь Тугаев.
   Анна вышла ему навстречу, взглянула на него и вскрикнула: — Что случилось?
   — Анна, рыбочка моя, — прохрипел князь, — жена побывчилась! Волен я, как сокол!
   — Упокой, Господи, ее душу! — прошептала Анна, набожно крестясь, а князь Тугаев обнял ее, стал целовать и заговорил, как безумный:
   — Ну ее! Теперь ты моя! Я скажу на Москве, что нашел тебя и за себя возьму! Ох, ласточка! И мучилась она! Ой, ой! Корчило ее всю. Померла черная-черная… Ох, нет нам с тобой радости!…

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. КОНЦЫ И НАЧАЛА

I ЧЕРЕЗ СЕМЬ ЛЕТ

   Прошло семь лет, наступил 1669 год. Немало перемен произошло за это время в жизни наших героев. Князь Тугаев женился. Он поехал будто на охоту, будто отнял Анну из рук разбойников и привел ее домой плачущую, испуганную. Все наперерыв спрашивали ее, что с нею было. Она путалась, рассказывала небылицы и под конец плакала. Все слушали, качали головами и единогласно решали:
   — Что она может, бедная, знать? Известно, перепугалась до смерти; всю память отшибло. И разбойники взяли не иначе как для выкупа.
   Сам Тугаев рассказывал одно и то же.
   — Залетел у меня сокол, и поехал я его искать. Лес густой, огромадный, я и запутался; только смотрю — поляна, а на поляне двор стоит, тын такой ли высокий; я к нему, а ворота на запоре. Прочел я молитву, привязал коня, влез на дерево, а с дерева по суку на тын, а с тына на двор. Гляжу, изба стоит, такая крепкая; я к ней. Ковры, оружие всякое, кубки, такое ли богачество; а в избе ни души. Я в горницу, и там никого. Я по лестнице во светелку. Глядь, а там княжна Анна Михайловна. Увидала меня, так и встрепыхнулась вся. Уходи, говорит, отсюда, здесь разбойники! Ну, а я и ее с собою прихватил! — скромно оканчивал он свой невероятный рассказ.